Защита Хабаров Станислав
– Нет, не согласен, Красноград неповторим.
– Внимание, шеф идёт!
Вдоль стола к ним танцующей походкой шел Протопопов, улыбающийся, с рюмкой, в расстёгнутом пиджаке.
– Стоп! – закричал Кирилл. – Дальше демаркационная зона.
– Мир, мир, – говорил Протопопов.
– Нет, Дим Димыч. Я вот выпью для храбрости и всё вам объясню. Что вы чувствуете?
Протопопов улыбался:
– Мессией себя чувствую, карающим за грехи. Не сегодня, сегодня праздник. Сегодня утром спрашиваю: «Где Мокашов?» Отвечают: бродит где-то. А я-то наверняка знаю: он в бронеяме. Слава богу, думаю, не в долговой. Давайте выпьем за тех, что ухают по утрам!
– Вам настучали.
– Стучите вы. Наивные молодые люди, при работе бронеямы на кафедре вздрагивает пол.
– И налицо материал, – вздохнул Кирилл, – к вопросу о подпольных ядерных взрывах.
– Я обещаю… – Протопопов прикрыл глаза, но Кирилл не дал ему договорить:
– Готов составить ваше досье обещаний.
– Преемником Дарьи Семёновны с её кондуитом станете?
– Мы будем похлеще. И победителей не судят.
– Минуту назад вы предлагали судить.
– Шушер судить, а не победителей.
Позвякивали бокалы, звонкими гласными выделялись высокие женские голоса.
– Выгоним неугодных. К дьяволу отношения. Вы зелены. Думаете, сил непочатый край. А их, по опыту вам скажу, всего на две-три стоящие работы. Я не о диссертации. Диссертация моя – форма жертвенности. Для всех. Такова жизнь. Вы думаете, мягкость в ней нужна? Необходима и жестокость. Жестокость тоже в порядке вещей.
За опустевшим столом продолжались разговоры. В зале было душно, и открыли окно. От ветра болталась занавеска, и доносился шум машин с улицы. И здесь продолжался разговор.
– Ну что, Данила-мастер, – спросила женщина, – не вышла ещё твоя чаша?
– Пока не вышла, – отвечал мужчина, – но ещё не вечер, и будет непременный праздник и на нашей улице. Ведь есть какие-то моменты неразделённости и в разделённой любви.
– А я за простые средства. Чего тянуть? Ношу с собой это потрясающее возбуждающее. Всё жду момента всыпать ему.
– Так он не пьет, а только ходит с бокалом, чокается.
– Выпьет когда-нибудь.
– Непременно выпьет. Обязан.
– И озвереет старичок. А успокаивающее дома я повыбрасывала. Останется мини-спектакль отправки его в одиночестве домой.
– Ну, дай бог!
– С Генриеттой у них никак, – рассказывала Люба, – наставила ему рога.
– Не фантазируй. Как у тебя с Кириллом?
Губы у Любы мягкие, податливые, по таким не угадаешь – целомудренные или сплющились в тысячном поцелуе.
– Никак. Водит по разным местам.
– И что?
– Ничего. Все вы, мужчины, болтуны и обманщики.
– Так уже все?! А шеф на банкете не сделает тебе предложение?
– При этой-то сторожевой собаке? – кивнула Люба на Протопопову.
Невмывако ждал удобного момента заговорить с Протопоповым. И хотя этому никто уже не мешал, он испытывал затруднение, точно общение их шло по видеотелефону или через прочное прозрачное стекло.
Протопопов теперь себя отлично чувствовал. Минуты, когда он был барахтающимся паучком, прошли. Он снова ощущал себя человеком с копьем, карабкающимся на пьедестал. «Берегитесь теперь! Вы породили меня, а я вас убью».
Теперь, когда ухищрения были позади, ему не хотелось оставлять навязанную себе роль. У атмосферы недосказанности и неопределённости есть своя прелесть. На вечере он ходил среди присутствующих и зорко в них вглядывался, но взгляд свой в ответ умышленно отводил. И ему доставляла удовольствие тревога во многих глазах, которую развеять не спешил, хотя и считал, что, в конце концов, все обрадуются.
– Что для нас характерно, для нации? – улыбаясь, спрашивал Левкович и сам тут же отвечал: – Вера. Мы верим и доверяем всему.
– Но вера – это религия, – возражал ему Пальцев. Остальные не осмеливались вмешиваться, хотя Левковичу требовался оппонент.
– За верой наступает безверие. Обычное перерегулирование. Была у меня привычка с собою ластик носить. Привык я писать карандашом и тут же вносить изменения. Приходишь домой, и всё выгребаешь из карманов. Резинку, естественно, на стол. Недавно глянул: весь стол в резинках. Теперь в институт обратно резинки ношу. Процесс автоматического регулирования. Религия – всего лишь гипотеза для умственно отсталых людей. Нужно было её сломать, и сломали, а теперь ловят рыбку в мутной воде. Религия – массовое одурачивание.
– Её беречь нужно, как умирающую традицию, как Деда Мороза, волшебников и чертей.
– Привыкли рубить с плеча. Веками была лекарством, опиумом для народа. Лучше чем водка. А опиум – лекарство, если разумно применять. Представьте, мор, нищета, эпидемии. Так нашлись умники, придумали сказочку. Иначе – ложь во спасение, объединяющую.
– Нет, – возразил Левкович уверенно, – мизер пользы и масса вреда. Христианское учение двадцать веков отрицало знание. Всё, что было наукой достигнуто – результат борьбы, даже если сами учёные носили рясы.
– Убеждённость нужна, – Протопопов потёр ладони. – На кафедре старуха – Дарья Семёновна. Её не собьёшь. Старуха вздорная, со странностями, надоела всем. Но у неё убеждения, и она верит, что спасает мир. А кафедре сам бог велел заниматься космосом. Вы, Моисей Яковлевич, один из зачинателей. А теперь от этого руки умыли. «Организовывайте, реорганизовывайте, – ваши слова, – а меня увольте, избавьте от мелочей». А в этой мелочности копеечной – и суть наша вся.
– Всему своё время. Была у меня когда-то приличная шевелюра. Так пришло мне в голову подстричься под ноль, и волосы не выросли, а стали выпадать. Всё до поры до времени. Космос молодым. А молодые что? Молодые – порох.
– Из них мы полезное выжмем, а у них надежды и прочее, и как им не взбрыкнуть, а мы будем выжимать. Выжмем одних, наберём других, и этих тоже повыжимаем. Над молодыми нужен человек с бичом.
– Да, Минотавр… – начал Невмывако. – В Краснограде…
– Это по-гречески Минотавр, а по-простому – пугало огородное, – проворчал Семёнов.
Теперь чаще говорили не слушая.
– Красноград, – вольно рассуждал Протопопов, – замечу вам, большой магазин, а у нас периферийная лавочка. И мы всё, поверьте, пустим в ход: карьеризм, самолюбие, вычистим аспирантуру. Устроим чистку авгиевых конюшен. В аспирантуру возьмём из промышленности. Наберём ловчил, пройдох несусветных, бессовестных, авантюристов и рыб-прилипал. И пойдёт наше дело, ещё как пойдёт. Поверьте мне.
«И прощай, Севка, с его подводным миром, – подумал Мокашов. – По нему эта эпитафия, это уж точно, а и не только. Возможно, и даже очень вероятно, и по нам всем».
Мокашов был недоволен и собой, и защитой. Он был в отчаянии, и не пора ли себе сказать: безволен я? Нашел себе тихую гавань, опустил руки, и тебя поволокло. Словом, расписался в безволии. Но жизнь есть жизнь, и следует выкарабкиваться. Он уже переговорил с Протопоповым, и тот неопределённо сказал:
– Вы мне напоминаете офисного клерка, которому трудно рано на работу вставать. Он вечно просыпает, опаздывает, но раз просыпается свежим и отдохнувшим, и на работе не может не похвалиться: «Сегодня я пунктуален. Не правда ли?» «Да, правда, – отвечают ему, – но где вы были вчера?»
О чём это он? Может, я опоздал?
– Во всяком случае, вы человек рассудочный.
«О чем это шеф? – думал Мокашов. – И что значит для него человек рассудочный? Рассуждает каждый раз. Начинает рассуждать, когда пора действовать. Словом, несложившийся и бесхарактерный. У сложившегося человека опыт, и он с ним сравнивает. Не рассуждает, а действует релейно: да-нет».
А Протопопов добавил каплю к его сомнениям:
– Прошу вас, не уходите с кафедры. Вы – наша совесть, голубчик. Уйдёте, скажут: такой человек ушёл!
Он станцевал с Протопоповой. Она танцевала в старинной манере, прижимаясь всем телом, отчего становилось безразличным: двигаться или стоять.
Когда танец закончился, он повёл её на место, но уже не было определённых мест, и она повторяла, продолжая разговор:
– Я Дмитрию говорю: у тебя такие мальчики, и с ними можно невероятные экспедиции предпринимать.
За столом велись то ли разборки, то ли откровения.
– Мокашов и женщины, – говорил Кирилл. – Куда ни ткнёшься – женщины и Мокашов.
– Существует такое правило: наводить тень на плетень.
– Но на защите ты перемудрил.
– А ты просто руки умыл. Все высказались, и я счёл, что шеф нуждается, и руку протянул.
«Определённо, шефом катаклизмы задуманы, – думал Мокашов, – но каково хранить свою ужасную тайну среди веселящихся людей?»
Левкович обычно ходил не как все остальные, а стремительно и боком, и со стороны казалось – вот-вот врежется и рассечёт. И в рассуждениях как бы с плеча рубил. На всё у него существовал свой взгляд. Но он был выдающимся учёным, и все на кафедре считались как бы ниже этажом. Многим хотелось незаметно подобраться и хотя бы краем уха его послушать. С ним говорили допущенные, удостоенные им.
– Простите, – ерепенился Кирилл, – но какая это кадровая политика? И Пал Николаевич не хуже других!
– Не хуже, а нужно лучше… – рубил Левкович. – В бесхозяйственности наша беда. Куда ни отправишься – в лес, например – и там рельсы и провода. Зря вы его защищаете.
– А есть рыцарское правило: встать на сторону обиженного.
– Примитивно очень.
Банальная тема не волновала Мокашова, он отходил и снова подошёл.
– Открыл не тот, – изрекал громогласно Левкович, – кто первым прокукарекал, а тот, кто это осознал. Вы знаете, при движении воды в трубах характер течения меняется. Становится неспокойным, пульсирующим. Теперь это всем известно. Гаген первым заметил, проводя опыты с водой, но только Осборн Рейнольдс в 1883 году увидел в этом закономерность. Он отличил спокойный, ламинарный режим от беспорядочного, названного Кельвиным турбулентным.
Весь вечер Мокашов отходил и подходил, пока под конец в ресторанной суете не услышал важное для себя.
– Получен лимит на диссертации, – сказал Левкович, – и я считаю, нужно поспешить. Возникнет конкуренция, ведь для многих это фишка открытого счёта и беспроигрышные козыри. Я предлагаю вам ко мне, аспирантом.
«Не может быть! Об этом можно было только мечтать. Пропуск в науку».
– Неужели, Моисей Яковлевич? Вы мне предлагаете?
И теперь на фоне всех досужих разговоров в душе его непрерывно играла победная музыка. Ему хотелось снова переспрашивать и подтвердить. Но Левкович был нарасхват. Теперь Пальцев прилип к Левковичу как банный лист.
– … Нет, снятие эмоций – дело как раз литературы, – отвечал Левкович. – А у нас нет литературы. Есть Союз Писателей, а литературы нет.
– Позвольте, – возражал ему Пальцев, – а Трифонов, а деревенщики, а Паустовский, Аксёнов, Казаков?
– Возьмите современный роман об учёных, – гремел, не слушая, Левкович, – герои выглядят кретинами. Не верю им. И говорят плоско, и ходят по-крабьи, как будто у них и в самом деле один бок.
– Легко вам критиковать и брать в качестве образцов Толстого и Хемингуэя. Вы же отчёты вашей кафедры с Эйнштейном не сравниваете…
«Вмешаться неуместно, – решил Мокашов, – а Невмывако смотрит завороженно. Ему-то что?»
Теперь Мокашову хотелось радоваться и утешить всех. От слов Левковича он сделался пьян и счастлив. «Левкович пригласил его, и это кое-что значит!»
Он успокаивал Невмывако и Пальцева, хотя Пальцев повторял:
– Левкович впал в маразм. Это наступает рано или поздно. Не понимает, видите ли, что плохо и что хорошо!
– Палец, не кричи, – уговаривал Мокашов. – Веди себя спокойно. Диодор Диалектик умер во время спора, не в силах опровергнуть аргумент.
– Да я…
– Ты вот уйдёшь и выспишься, и у тебя всё войдёт в норму, а завтра у нас на кафедре – раздача слонов.
«Ещё не вечер, – думал Невмывако, – пока не вышло с кафедрой, и выйдет в другой раз. Не к спеху. Решайте свои проблемы. Мы подождём».
Всё далее совершалось в полном тумане.
– Не принимайте, Дим Димыч, защиту близко к сердцу, – убеждал Мокашов Протопопова. – Всё это мелочи. Всего лишь шаг, а что может значить отдельный шаг на длинном пути? Пусть даже этот шаг не совсем удачен, неверен и сделан не туда. Что толку замечать, с какой ноги вы встали поутру? Развивайте кафедру, у неё великие задачи. Ещё скажу вам, что пришло время коллективных работ и коллективно готовить не только диссертации. А собрать команду вам сам бог велел…
– У вас для всех готовый совет, – сопротивлялся Протопопов.
– Теперь к шефу не подступишься. Теплицкий его накручивает. Думаешь, он еврей?
– Не знаю, не думаю.
– Слиплись, как обоеполые устрицы. И смеётся он отвратительно, хотя смех – необыкновенная субстанция. Присущ разуму и возникает на ранней стадии. Улыбка у новорождённого появляется на втором месяце. Кирилл, а ты еврей?
– Наполовину, по матери, но я еврей-антисемит.
– Такое – хуже некуда. А как считаешь, евреев зажимают?
– Вот академики – сплошь евреи. Они умны. Ты допускаешь, – спрашивал Кирилл, – что умный должен выше стоять?
– Это тривиально.
– Отвечай: да или нет.
– Да. Любой начальник, например…
– Тогда евреям занимать все высокие посты.
– Не думаю. Скажем, приходит кто-то к тебе в дом и навязывает свои порядки, а ты указываешь на дверь.
– Нет, ты представь крайность – станут рождаться идиоты: от шума, медикаментов, ядерных взрывов, например, или от водки. И мир постепенно выродится. Имеют они право на жизнь или при рождении их в пропасть бросать, как в Спарте?
– Хилых бросали.
– Не в этом дело. Да или нет?
– Станут идиотов бросать и задумаются: а полуидиотов, а дефективных на четверть? Это же чистый фашизм!
– Извечный спор насчёт отбора, – сказал Семёнов. – Нужен ли отбор? А сколько наций вымерло, а другие выжили без отбора.
– Всё-таки обидно: априори начальник умней.
– Но в природе это факт. Существуют рабочие муравьи и пчёлы, и варягов не зря приглашали в князья.
– Нужно исходить, увы, из одной основы: человек – всего лишь в исходном зерно, и может вырасти в кого угодно.
– Это школьникам твердят о космонавтах, только они чаще становятся парикмахерами и водопроводчиками.
– А по-моему, дело не в уме, а в том, кто кого сумеет обскакать.
– Я вижу, питьё кончается.
– Так рядом бар, – сказал Кирилл. – Я на разведку схожу.
– Ты можешь, – спросил Мокашова Семёнов, – поведать мне тайны вашего мадридского двора? Я первым понял и, чтобы не светиться, отвалил в бар: выпить на посошок. А за перегородкой от меня целуются. Вижу: оба из нашего зала. Меня не видели и разоткровенничались.
– О чём?
– Я толком не понял. Вроде бы о том, чтобы достать кого-то из ваших с кафедры. Возможно, тебя. Словом, словоблудие. Да кто она?
– Эта? Протопопова, жена-не жена, хотя он ей здесь прямо сказал, что брак у них гражданский, фиктивный, и грош ему цена. Не знаю, шутит или Люба замешана.
– Какая Люба?
– Машинистка кафедры.
– Эта в прозрачной кофточке?
– Она самая. Жена теперь на взводе и требует сатисфакции.
– А успокоить её…
– Ах, эти женщины!
– Все беды от них.
«Да, Протопопова – штучка ещё та. Ей, видно, больше всех нужно. Постоянно хитрит. А нужно стремиться быть скромней. Живёт, например, человек совсем без головного мозга, но с памятью и мыслительными способностями. И объясняют, что в желудке и кишечнике есть «брюшной мозг». В нём сто миллионов нервных клеток, и их достаточно для сносного существования. Живёт себе человек без запросов великих, скромно, натуральным всадником без головы. Но Протопопова в курсе проблем, и неплохо бы её расколоть».
Он пригласил её снова станцевать. И опять Генриетта танцевала старомодно и шепча:
– Ах, зачем вы всё это затеяли? – не поймёшь, о чём теперь она. – Зря стараетесь. Вас использовали. Вы не знаете истинной истории.
Об истории кафедры он тоже кое-что слышал. Она имела давние корни. Излагалась за спинами в негативном варианте. Перед войной два друга-ровесника-выпускника загорелись идеей создать кафедру. Забота защиты страны, а может, удачный пример Станиславского и Немировича-Данченко подтолкнул их к этой мысли – создать кафедру «Боеприпасов артиллерии и бомб». По их понятиям, была она необходима перед войной, и им повезло. А дальше дело житейское: возникла ссора, один из них заложил другого, и тот угодил в известные отдалённые места. Такие были времена.
В баре было полно народа. Сидящие у стойки выглядели пианистами. – Пунш, – заказал Кирилл барменше с высокой грудью.
Она кивнула, а он посмотрел ей вслед и как она за стойкой пошла, отмеряя разноцветную влагу, и встряхивала в миксере лёд. Она вполне сошла бы за вышибалу, и ей не составило бы особого труда выставить двоих.
Рядом на столе стояли бокалы с остатками пунша и пачка сигарет. Девушки, сидящие за столом, дымили как паровозы. Пепельница была полна окурков, и при взгляде на них создавалось впечатление: «Дорвались».
Одна была с распущенными по плечам волосами и, когда улыбалась, были видны широко расставленные зубы, но они не портили её по-детски свежего лица и делали его лукавым и чуточку смешным. Её подруга, черненькая и слегка вульгарная с виду, с ярко-накрашенными губами, бросалась в глаза издалека, и на неё поглядывали со всех сторон. Одета она была в яркий пушистый свитер с чередующимися цветными полосами, и от этого была ещё более заметной и яркой, как оса.
– Вы откуда такие? – спросил Кирилл.
– Из дальних мест.
– Из Иванова?
– Из Токио. Училась там.
– В одном Токио сорок девять университетов. Сказать, например, «я – студентка токийского университета» – то же самое, что «живу в коммунальной квартире».
– И вы из Токио? – спросила девушка с длинными волосами и посмотрела на него немигающими глазами. Так строго смотрят учительницы на провинившихся учеников.
– Я проездом, – ответил Кирилл. – Катаюсь по меридиану. Утомительное занятие. На севере холодно…
– Знаем, на юге – жарко. И…
– А точнее, с защиты…
– Что вы там делали?
– Хохотал, как шакал. На нервной почве. На защитах становишься неврастеником. А вы по какому поводу?
– Перевелась, наконец, с заочного на очный, – кивнула брюнетка.
– Куда? В мясомолочный?
– В МГУ.
– А вы?
– Я из Института…
– Культуры?
– Вовсе нет…
– А то, я чувствую, культурно беседуем.
И тут появилась вся компания: Сева, Семёнов, Мокашов. И начались ахи-охи:
– Леночка, надо же! И откуда?
– Встретились.
– И нам по пуншику…
Потянулись? Видно, в зале закончилось питье.
– Знаешь, в зале цирк. Протопопов кричит: нужно решиться теперь…
– Ба… Не верю своим глазам! Земля тесна… Леночка. Какими судьбами?
– Моя первая любовь, – пояснила Лена, кивая на Мокашова. – Полюбила когда-то безответно и страстно, но слава богу, прошло.
– Привет, Леночка, – сказал Семёнов, – запугала всех. До сих пор иные трясутся.
– Есть тут всякие. Вот опоздала чуток, подругу встретила.
– А приглашали?
– В институт бумага пришла. Но у нас с этим – самодеятельность.
– А вы не из сообщества аспирантов «За чистую науку» с чёрными метками?
– Нет, мы действительно «за чистую науку», но не нападаем врасплох.
– Ты, по слухам, замужем за космонавтом?
– Болтают всякое.
– Ради бога, прошу тебя, не заходите в зал, – попросил Мокашов, – а то шефа хватит удар.
– Да, мы уходим уже.
В баре гасили свет. Могучая барменша торопила посетителей:
– Мало вам? Ступайте в пивбар. Он до двенадцати.
По всем параметрам вечер подошёл к концу, и сидевший за фанерной перегородкой дежурный гардеробщик услышал странный и достаточно криминальный разговор. Гардеробщику доводится порой слышать странные разговоры. Недосуг ему их разбирать. Разговорам он не придавал значения. Мало ли, о чём говорят в ресторане в состоянии подпития. Не считал он, да и не мог этого знать, сколько преступлений и измен начиналось невинным разговором в подобных стенах. Гардеробщику такие разговоры казались в порядке вещей.
Женщина сказала: «Дело сделано. Осталось реализовать присутствие отсутствия».
В гардеробе часто тусовались пары, и нередко за вечер сюда подходили те же с разными партнёрами, покурить. Впрочем, этот разговор вряд ли мог кого-то заинтересовать, даже если бы его записали, хотя тем, кто нынче здесь пил и ел, он мог бы объяснить многое.
– Дим Димыч очень возбуждён.
– Всё в порядке, ситуация под контролем. Я еду к подруге. Не в силах больше терпеть этот балаган. С Левковичем я договорилась, он проводит. Вернётся Дим Димыч домой, а ни меня, ни вещичек. Выдержит ли?
– Всё дело в амплитуде.
В конце вечера приключилась заварушка. Терпение Генриетты, видимо, лопнуло, и она выдала шефу и про Любу, и про иные случаи, и в сердцах пригрозила отправиться ночевать к подруге. Такое, правда, и раньше случалось, а в последнее время всё чаще, и было в порядке вещей, и на него не обратили внимания.
Толпились в гардеробной, уходя разом. Юркий гардеробщик ловко подавал уходящим пальто, приговаривая: «У нас, как у Биньона».
Глава 13
С такси получилась обычная история. Поймали первое и отпустили: Левкович с шефом захотели пройтись. А прочие машины проезжали мимо, не тормозя. Завидев зелёный огонёк, отчаянно махали, но такси проносились мимо.
– Э-э-э! – закричал Мокашов и замахал руками.
– В парк, – притормаживая, заявил таксист.
Но китов это не трогало: Левкович с шефом беседовали.
– А с Теплицким как?
– С Теплицким с виду – хорошо, а разобраться: примитивность и недоразвитость. Принёс характеристику. У нас ведь как? Мало заслуг – и требуется характеристика, пропуском. А он этого не поймёт. Ну, было дело, утвердили его доцентом. Случилось, сочли и написали лестное, выше всех похвал. А он теперь повсюду её суёт, а это, «извини-подвинься», – иное дело, и речь теперь об ином. Нужно кретином быть, чтобы не понять, что не заслужил. Скромнее быть надо.
– А ко мне подходит с идеей докторской. Говорю ему: «У вас получится вечный двигатель». А он: «У меня, конечно, будут трудности». Говорю ему: «Послушайте, вы абсурд предлагаете, а вот Мокашов…»
– Мокашов не доводит дела до конца, – перебил Протопопов Левковича. – Не хватает ему терпения. То кажется неважным, то не заслуживающим внимания, и так во всём. Дай ему волю – ничего не доведёт до конца. Но он выдумщик. За битого Мокашова я и десяток небитых не возьму.
И они продолжали каждый о своём. Левковича тянуло на воспоминания.
– Я тогда в «проблемах» работал, – рассказывал Левкович. – Приносят мне диссертацию: почитайте, мол. «Ну, разве так делается? Присылают пусть». Объясняют, мол, написал аспирант-заочник. Приходит сам. В гимнастёрке после демобилизации, стеснительный, курчавый, как баран. Стесняется, двух слов не может связать. «Профессор, – говорит, – сегодня у моей жены день рождения. Хочу вас пригласить». «Зачем?» Он заикается, видно, от неловкости, мол, хочется и всё. Тогда я ему сказал, как Александр Невский в одноимённом фильме: «Идите и скажите…», и диссертацию читать не стал. А как-то приехал к Айзерману на учёный совет и, что бы вы думали, выступает этот курчавый тип, застенчивый. Выступает блестяще, так, что ему академики похлопали, а это редкость у нас. Гляжу: в первом ряду удивительная красавица, его жена. Слов нет выразить, как хороша! Сижу, слушаю, и не поверите, взгляну грешным делом на неё и подумаю: «Какая женщина! Повезло дураку и ещё кому-то, к кому протолкался он».
Поймали такси, и Мокашов попрощался:
– Пока.
Потом всё у него выходило как в тумане. Он где-то бежал, где-то шёл. И в голову лезли чудные мысли: «Мне повезло: меня пригласили… А кто пригласил Леночку-«беду» на защиту? Ведь это меняло всё. И ведь пригласили, хотя она опоздала. Ай-яй-яй, ну, прямо заговор обречённых».
Его подхватил автобус, полный возвращающейся молодёжи. В подъезде и тут возникли сомнения, когда лифт тронулся: а дойдёт ли? Такое прежде не приходило в голову. Но лифт со стуком остановился на его этаже.