Живописные истории. О великих полотнах, их создателях и героях Опимах Ирина
Константин был человеком незаурядным. Он знал с десяток восточных и европейских языков, много читал и, говорят, даже сам писал — и стихи, и прозу. Старший Гайвазовский понимал, как важно хорошее образование. Страсть к знаниям он передал и своим детям.
Маленький Ованес с детства удивлял своих родителей. Мало того что сам выучился играть на скрипке, так еще и рисовал, да как! Отец, увидев однажды рисунок восьмилетнего сына, сделанный углем на белой стене их дома (конечно, это был корабль, плывущий по морю), не стал ругать мальчика, а дал ему бумагу и карандаши.
Жить большому семейству было трудно, и в десять лет Ованеса отправили работать — мальчиком на побегушках в кофейню грека Александра. Он мыл грязную посуду, носил тарелки с едой, с восторгом слушал рассказы бывалых моряков, а когда попросят — играл на скрипке или рисовал. Однажды в кофейню зашел местный архитектор Яков Христианович Кох. Увидев, как этот ребенок легко изображает на бумаге то военный бриг, го мелкую фелюгу, то просто бурлящее море, он пришел в восторг и предложил учить его рисунку. Кох познакомил Ованеса с местным градоначальником Александром Ивановичем Казначеевым. Юный художник произвел впечатление и на него: Александр Иванович дарит юному дарованию первые в его жизни акварельные краски и обещает всяческую поддержку. И не обманывает — берет его с собой, когда переезжает в Симферополь, но главное — оправляет рисунки юного Ивана Айвазовского (так его теперь называют) в Петербург — с ходатайством о принятии в академию художеств. И вот уже президент академии Оленин дает указание о принятии его «казенным пенсионером» — он будет учиться за казенный счет в классе профессора М. Н. Воробьева. Это счастливое событие случилось в 1833 году.
Айвазовский до последних дней с благодарностью вспоминал своего благодетеля. Уже став знаменитым художником, он написал его портрет, который ныне хранится в Русском музее, — милое, умное лицо настоящего русского интеллигента, сумевшего разглядеть в маленьком армянине большой талант и посчитавшего необходимым помочь ему состояться. Если бы и сегодня все наши градоначальники были такими…
В 1835 году Айвазовского отправили в летнее плавание по Балтике. Моряки посвятили его в тонкости морского дела, рассказали об устройстве кораблей. Они полюбили юношу за его понимание морской стихии, легкий характер и смелость. Из плавания Айвазовский привез первые свои марины, увидев которые потрясенный император Николай Первый воскликнул: «Я куплю все картины, какие он только напишет!»
Начало его творческой жизни было невероятно! Общение с цветом русской культуры — с Пушкиным, Глинкой, Брюлловым, Гоголем… Блестящее окончание курса Академии художеств за пять лет вместо семи, а затем стажировка в Крыму (генерал Раевский, начальник Черноморской береговой линии, приглашает его наблюдать боевые действия флота против турок), встречи с легендарными героями морских сражений адмиралами Корниловым, Лазаревым, Нахимовым… А потом Италия, где он встретился с братом Саргисом, в монашестве Габриэлом, жившим тогда в одном из итальянских монастырей. А потом была Франция, Нидерланды. Везде его полотна, на которых живет море — то тихое, спокойное, ласковое, то бурное, непредсказуемое, страшное, — пользуются невероятным успехом. И сам Уильям Тернер, признанный мастер морского пейзажа, восхищен его картинами, об одной из которых он пишет так: «На картине этой я вижу луну с ее золотом и серебром, стоящую над морем и в ней отражающуюся… Поверхность моря, на которую легкий ветерок нагоняет трепетную зыбь, кажется полем искорок или множеством металлических блесток на мантии великого царя! Прости меня, великий художник, если я ошибся (приняв картину за действительность), но работа твоя очаровала меня, и восторг овладел мною. Искусство твое высоко и могущественно, потому что тебя вдохновляет гений!» Ну как тут не потерять голову, однако у этого армянского юноши есть что-то такое в душе, что помогает с достоинством пережить свой триумф. На склоне лет Айвазовский, вспоминая свою юность, рассказывал: «Рим. Неаполь. Венеция, Париж, Лондон, Амстердам удостоили меня самым лестным поощрением, и внутренне я мог гордиться успехами в чужих краях, предвкушая сочувственный прием на Родине».
Интуиция не обманула художника. Впоследствии ему были пожалованы звания академика живописи и действительного статского советника. Он был избран действительным членом пяти академий, галерея Уффици заказала ему автопортрет, его адмиральский мундир украшали почетные ордена многих стран. И главное — он был любимым живописцем Николая Первого. Та фраза императора о первой работе молодого мастера с пожеланием иметь в своей коллекции все будущие работы художника была не случайной.
Во время учебы в академии художник первый раз влюбился. Вообще он был хорош собой, с южным темпераментом, к тому же талантлив! Он всегда пользовался успехом у женщин, но эта женщина перевернула его душу…
Осенью 1837 года в Петербурге все только и говорили о балерине, итальянке Марии Тальони, совершенно покорившей русскую публику. И вот однажды, когда она ехала по одной из петербургских улиц, она сбила молодого человека. Он шел, о чем-то глубоко задумавшись, и не заметил ее экипажа. Этим молодым человеком оказался Айвазовский. Госпожа Тальони довезла его до дома, а на следующий день прислала билет на свой спектакль. Так начался их роман. А когда она уехала в Европу, он поехал за ней — благо, совет академии решил отправить молодого и такого талантливого художника в Европу, учиться у классиков. Он пишет Венецию, восхищается ее палаццо, каналами, творениями Веронезе, Тьеполо и других старых мастеров и — любит Марию… Они катаются на гондолах по узким венецианским каналам, проводят время вместе, когда она свободна. Им хорошо, но она не может забыть, что на тринадцать лет старше его, а кроме того, глубоко преданна сцене, а Айвазовский не хочет делить свою женщину ни с кем, даже с искусством. Тальони, умная и дальновидная, понимала, что их роман ни к чему не приведет, и первая решила расстаться. Тот их самый важный и самый горький разговор случился на Вербное воскресенье. С тех пор каждое Вербное воскресенье Айвазовский получат корзину с ландышами, до самой своей смерти не догадываясь, кто посылал ему эти цветы. На прощание Тальони подарила ему розовую балетную туфельку, а он ей — роскошное палаццо. У него уже была возможность делать такие подарки — его картины прекрасно продавались, и даже папа Римский приобрел его «Хаос», вручив ему золотую медаль. В русских газетах тех лет писали: «В Неаполе так полюбили нашего художника, что дом его целый день наполнен посетителями. Вельможи, поэты, ученые, художники и туристы поочередно ласкают его, угощают и, воспевая в своих стихах, признают в нем гения».
В 1843 году Айвазовского пригласили выставить свои картины в Лувре. Это был невероятный успех! А потом прошли триумфальные выставки и в других крупнейших городах Европы — в Лондоне и Лиссабоне, Мадриде и Барселоне, Севилье и Гранаде, на Мальте и Гибралтаре. Оценили его и в Голландии, родине морского пейзажа, — он был принят в члены Амстердамской академии искусств.
В конце 1844 года, покорив все европейские столицы, художник вернулся в Петербург. Здесь его приняли с восторгом и гордостью за успехи русского искусства. Айвазовского назначили первым живописцем Главного морского штаба. Он стал модным художником и перспективным женихом, его картины покупали все ценители прекрасного, и все хотели брать у него уроки живописи. И вот однажды одна очень важная петербургская дама попросила поучить искусству ее дочерей — с прицелом, что хотя бы одна из них приглянется молодому художнику. И Айвазовский стал с удовольствием посещать этот дом и не спешил уходить — он действительно влюбился, но — в гувернантку девушек англичанку Юлию Гревс. Весь высший свет был потрясен, а Айвазовский взял и женился на гувернантке. В письме 1848 года одному из своих друзей он писал: «…я женился как истинный артист, то есть влюбился, как никогда. В две недели все было кончено. Теперь, после восьми месяцев, говорю Вам, что я так счастлив, что я не воображал половину этого счастья. Лучшие мои картины — те, которые написаны по вдохновению, так как я женился».
Он обвенчался с Юлией в петербургской армянской церкви, а потом увез ее в Феодосию — его боготворили в столице, но, несмотря на это, жить ему хотелось у его любимого Черного моря, вдали от столичной суеты, где ничто не мешало творить, воссоздавая на полотне запечатленные в его памяти образы его любимой морской стихии… На окраине города, на самом берегу, он купил участок и построил там дом с мастерской. Дом Айвазовского напоминал настоящую итальянскую виллу — тут были и большие балконы, увитые виноградом, и скульптуры богов, муз и грифонов в нишах, и прекрасный вид на море, и роскошные залы для приема гостей. Здесь ему было хорошо…
В 1850 году он написал свою самую знаменитую картину — «Девятый вал». Огромные волны вот-вот обрушатся на затерянное в океане суденышко, где сражаются со стихией отчаянные моряки. Мы не знаем, сколько длится этот бой, люди измучены, но — не сдаются, и когда-то океан тоже устанет и успокоится. Главное, по поверьям моряков, — пережить девятый вал, самый страшный и губительный… В 1844 году, когда Айвазовский плыл на корабле в Бискайском заливе, ему пришлось попасть в страшную бурю. Тогда все были уверены, что корабль с Айвазовским затонул — уцелеть в такой шторм было практически невозможно. Но корабль выстоял, а в памяти художника навсегда осталась та встреча с обезумевшей стихией. И вот теперь эти воспоминания выплеснулись на холст.
Огромное полотно — 221 на 332 сантиметра — производило на видевших его грандиозное впечатление. Царь, тут же купивший картину, воскликнул: «Давай договоримся: я — царь земли, а ты — царь моря». Да, он был настоящим повелителем океана, этот Иван Айвазовский!
Он очень любил свой дом в Феодосии, а Юлия там скучала — она изо всех сил тянула мужа в столицу. Она не понимала его, не понимала его творчества. И хотя Юлия подарила мужу четырех дочерей, их семейная жизнь не принесла счастья ни ему, ни ей. Устав от капризов жены и непрерывных скандалов, Айвазовский подал прошение о разводе. «Руководствуясь человеческим и христианским долгом, я многие годы терпеливо относился к недостаткам жены, что могут засвидетельствовать не только родные и друзья, но и все знакомые во многих городах России. Перенесенное ею в 1857 году по свидетельству столичных врачей неизлечимое нервное заболевание еще более несносным сделало ее характер. Исчезло спокойствие в моем доме. Почти двадцать лет она клеветала на меня, запятнала морю честь и честь моих родных перед нашими детьми и чужими людьми. И это она делает с той целью, чтобы убить меня не физически, но морально, чтобы незаконно отобрать у меня имение, имущество, оставить без хлеба насущного. Моя жена Юлия, относясь ко мне враждебно, живет в столице за мой счет, часто путешествует в Австрию, Францию, Германию, вовлекая меня в колоссальные расходы». В конце апреля 1877 года Айвазовский обращается в Эчмиадзин с просьбой дать согласие на развод. Месяц спустя Синод удовлетворил его прошение.
Айвазовскому исполнилось шестьдесят лет… Он уже думал, что так и останется один, но судьба подарила ему новую любовь, осветившую последние годы его жизни. Как-то, когда он ехал в своем экипаже по улицам Феодосии, он увидел похоронную процессию. Хоронили известного в Феодосии купца Саркизова, и за гробом шла очаровательная юная армянка. «Кто это?» — спросил Айвазовский. Оказалось — вдова Саркизова Анна, в девичестве — Бурназян. Спустя некоторое время эта юная армянка стала женой Ивана Константиновича. Ему было 65, ей — 25. Но что такое разница в возрасте, когда встречаются великий художник и прекрасная женщина. Анна была малообразованна, но ее такт, ум, готовность учиться, доброта и главное — любовь, а она искренне полюбила Айвазовского, быстро восполнили недостаток образования.
Сохранилось свидетельство их брака: «1882 года января 30 дня его превосходительство действительный статский советник И. К. Айвазовский, разведенный по указу Эчмиадзинского Синода от 30 мая 1877 г. № 1361 с первою женою от законного брака, вступил вторично в законный брак с женою феодосийского купца вдовою Анной Мкртчян Саркизовой, оба армяно-григорианского исповедания. Посаженым их отцом был карасубазарский купец Емельян Христофорович Мурзаев».
В доме художника становится тепло и уютно. А потом сюда приезжает дочь Александра с сыновьями. Теперь Иван Константинович поистине счастлив: вокруг него — огромное семейство, малые и большие, и все живут в мире и согласии.
В год свадьбы влюбленный Айвазовский пишет портрет жены. Она — в национальном армянском платье, на голове — прозрачная легкая косынка. Выразительные темные глаза, восточная грация, мягкая улыбка, женственная фигура — в ее образе присутствует некая загадочность, свойственная восточным красавицам. «Моя душа должна постоянно вбирать красоту, чтобы потом воспроизводить ее на картинах. Я люблю тебя, и из твоих глубоких глаз для меня мерцает целый таинственный мир, имеющий почти колдовскую власть. И когда в тишине мастерской я не могу вспомнить твой взгляд, картина у меня выходит тусклая…» — говорил Анне молодеющий рядом с ней художник.
Для Айвазовского было очень важно еще и то, что Анна была армянкой. «Благодаря этой женитьбе я стал ближе к своему народу», — признавался он. Его феодосийский дом становится центром армянской культуры, сюда приезжают армянские актеры, писатели, музыканты, художники. Все здесь находили духовную поддержку, а те, кто нуждался, — и материальную.
Осенью Айвазовский пишет Анну еще на одном холсте — «Сбор фруктов в Крыму». Стоя на двухколесной арбе, она собирает виноград. Сидящий в арбе юноша держит корзину и восторженно смотрит на свою прекрасную госпожу. Все здесь светится — и фигура женщины, и зелень, и цветы. Все пропитано радостью бытия…
26 сентября 1887 года в Петербурге отпраздновали 70-летний юбилей художника и 50 лет его творческой деятельности. В Большом конференц-зале Императорской Академии художеств состоялось торжественное собрание. «Бюллетень Правительственных сообщений» писал: «Вообще торжество и самое чествование художника носили грандиозный, почти небывалый еще у нас в России характер». 1 ноября 30 высших морских офицеров, включая адмиралов, в лучшем ресторане Петербурга организовали банкет в честь художника. Гордый Айвазовский появился в мундире офицера Штаба Морского флота и, конечно, с красавицей-женой.
Отдали должное художнику и его земляки, присвоив ему звание «Почетный гражданин города Феодосия». И то было совершенно заслуженно — художник очень многое делал для родного города. В своем доме открыл картинную галерею, которую позже завещал городу («…Мое искреннее желание, чтобы здание моей картинной галереи в городе Феодосии со всеми в ней картинами, статуями и другими произведениями искусства, находящимися в этой галерее, составляли полную собственность города Феодосии, и в память обо мне, Айвазовском, завещаю галерею городу Феодосии, моему родному городу…»). В городе всегда не хватало пресной воды, и однажды Айвазовский обратился к властям: «Не будучи в силах далее оставаться свидетелем страшного бедствия, которое из года в год испытывает от безводья население города, я дарю ему 50000 ведер в сутки чистой воды из принадлежащего мне Субашского источника». Кстати, родник перешел к нему как приданое Анны. Уже в августе 1888 года вода стала поступать в город. В знак благодарности земляки художника возвели в центре города фонтан-памятник с бронзовой фигурой женщины — в ней все узнавали Анну Айвазовскую. Фонтан был увит лаврами с надписью: «Доброму гению». С помощью художника в Феодосии были построены и другие фонтаны. Один из них, в армянском стиле, заработал в городском саду. Рядом с краником на цепочках висели две серебряные чаши: на одной из них было выгравировано «Иван», на другой — «Анна».
В феврале 1890 года супруги Айвазовские отправились в Одессу, а оттуда — в Париж, где в зале «Дюран-Рюэль» открылась персональная выставка художника. Когда она закончилась, они поехали в Константинополь, где их принял армянский патриарх, а затем и простые жившие в Константинополе армяне. Во здравие их отслужили молебны в армянских церквах. Все это было невероятно важно для художника, всегда помнившего о своем народе. Удивительное дело — его уважали и мусульмане тоже. Султан Абдул-Гамид II наградил Айвазовского орденом «Меджидие» I степени. А еще раньше, в 1874-м, Айвазовский получил высший орден Турции — «Османие» — от султана Абдул-Азиза, для которого он написал более 30 полотен.
А в 1892 году Айвазовский с Анной посетил Америку — 13 октября они прибыли в Нью-Йорк, а затем были Вашингтон, Сан-Франциско, Бостон. И везде его выставки имели оглушительный успех. На обратном пути в Европу их пароход попал в шторм. Почти все страдали от морской болезни, но только не супруги Айвазовские — они стояли на палубе и любовались разбушевавшейся стихией. Море было их жизнью…
В феврале 1896 года Айвазовский, получив гонорар в четыре тысячи рублей за купленные государем для Зимнего дворца картины «Черноморская эскадра в тишине» и «Ураган», поехал полечиться в Ниццу. Конечно же, в сопровождении жены. Здесь он и узнал о чудовищной резне армян в Турции. Потрясенный, он пишет «Погром армян в Трапезунде», «Армян погружают на корабли», «Турки армян живыми бросают в Мраморное море» и отсылает их в Петербург для сборника «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам». Выставки его картин, посвященных трагедии армянского народа, проходят в России, Англии, Франции, вызывая мощную волну протеста против страшных зверств. Вернувшись в Феодосию, художник швырнул в море все свои османские ордена и заявил турецкому консулу, чтобы тот передал своему «кровавому» хозяину: «Если пожелает, пусть он выбросит в море мои картины, их мне не жаль».
Ранней весной 1900 года в Петербурге открылась последняя прижизненная выставка Айвазовского. Тогда же Академия художеств учредила персональные стипендии имени Айвазовского для одаренных молодых людей из Феодосии, желавших стать художниками.
Утром 18 апреля 1900 года Айвазовский, как обычно, пришел в мастерскую. Он по-прежнему много работал. «Восемьдесят два года заставляют меня спешить», — так объяснял он свою неуемность в творчестве в письме одному из друзей. Свое новое полотно, «Взрыв турецкого корабля», Айвазовский собирался закончить через пару дней — он всегда работал очень быстро. В полдень он с женой прогулялся по берегу моря. Вернувшись, снова взялся за работу, а потом, удовлетворенный сделанным, прилег вздремнуть. И умер — во сне. От кровоизлияния в мозг. Умер, как праведник, да он и был настоящим праведником.
Хоронила Айвазовского вся Феодосия под неумолкаемый звон колоколов. Его в городе очень любили. Воздали ему и воинские почести: начальник местного гарнизона возложил на фоб адмиральскую шпагу. Смерть художника стала страшным ударом для его молодой жены. Он открыл для нее огромный мир, наполнил ее жизнь любовью. И, проводив его в последний путь, она дала обет — 25 лет не покидать родного их с Иваном Константиновичем дома. И, подобно Кончите, героине поэмы Вознесенского «Авось», не нарушила его ни разу. Так прошла Первая мировая, и революция, и Гражданская война. Было все — и голод, и одиночество. А потом началась Великая Отечественная, многие покинули Феодосию. Об Анне Айвазовской все забыли. Чтобы не умереть с голоду, она обменивала оставшиеся у нее, украшения на хлеб и крупу. Когда немцев выбили из Крыма, ее забрал жить к себе в Симферополь художник Николай Самокиш.
Анна Айвазовская-Бурназян покинула сей бренный мир 25 июля 1944 года, в возрасте 88 лет. Похоронили ее рядом с мужем — в сквере армянской церкви Святого Саргиса, в которой их венчали.
Сегодня в доме Айвазовского — Национальная галерея его имени. Здесь хранятся наряду с многочисленными маринами и портреты его музы — верной и преданной красавицы Анны, подарившей ему настоящее счастье. Она и сегодня не покидает его дом…
«Попрыгунья» Софья Кувшинникова.
Исаак Левитан. «Портрет С. Кувшинниковой»
В творческом наследии Левитана очень мало портретов — он, как известно, предпочитал пейзажи и если и писал портреты, то только тех, кого очень любил — например, Чехова, своего самого, пожалуй, близкого друга. Но эту женщину Левитан изображал не раз. Наиболее известен портрет, написанный в самом начале истории их любви, в 1888 году. Вот она — сидит на диване, в роскошном белом атласном платье, смуглая, черноволосая, с осиной талией… Звали ее Софья Петровна Кувшинникова.
В 1880-е годы многие в Москве знали этот дом — рядом с полицейским участком, недалеко от Хитрова рынка, притона мошенников и убийц. Там, в этом доме, жили полицейский врач Дмитрий Павлович Кувшинников и его жена Софья Петровна, которая устроила в их скромной казенной квартирке настоящий артистический салон. Кто только там не бывал! У Софьи Петровны можно было увидеть весь цвет московской богемы — певцы, литераторы, актеры, художники. Чехов со своими братьями, звезды (как сказали бы сегодня) Малого театра Ермолова, Ленский и Южин, знаменитый в те времена тенор Донской и многие-многие другие… И все эти блестящие люди находили здесь тепло, уют, интересное общение и неплохое, хоть и недорогое, угощение.
Софья Кувшинникова родилась в 1847 году в семье крупного чиновника П. Н.Сафонова, увлекавшегося литературой и искусством. Эту страсть он передал и дочери. Чего она только не делала в юности — занималась музыкой, живописью, участвовала в любительских спектаклях. И с гордостью называла себя «жрицей душевного, умственного и художественного». Дмитрий Павлович был много старше жены. Добрейшей души человек, он обожал свою Сонечку и не мешал ей служить богам Прекрасного и после свадьбы.
По словам замечательной переводчицы и приятельницы Чехова Т. Л. Щепкиной-Куперник, Софья Петровна считалась в Москве «выдающейся личностью». «Это была женщина интересная. Некрасивая, с лицом настоящей мулатки, с вьющимися — только не такими жесткими, как у негров, — черными волосами и живыми темными глазами, с великолепной фигурой, она была известна всей Москве, — вспоминала Щепкина-Куперник. — Когда я стала бывать у нее, ей уже было лет под сорок. Она писала красками (и очень хорошо, даже выставляла свои работы, главным образом цветы), прекрасно играла на фортепиано, в молодости носила мужской костюм и ходила с ружьем на охоту, а позже ездила с художниками на этюды в качестве полноправного товарища, не обращая внимания на сплетни и пересуды. Она соединяла с большой смелостью жизни и суждений старомодную благовоспитанность манер и скромность речи; это был очень занятный контраст.
Больше того, она сохранила какую-то институтскую наивность, уживавшуюся в ней рядом с жоржзандовскими идеями очень мирно, как, впрочем, и у большинства жоржзандовских героинь… Она говорила иногда двусмысленные вещи, не подозревая этого, и если это случалось в присутствии ее мужа, то он только с упреком восклицал: “Софья Петровна!”»
Да, Софью Петровну нельзя было назвать красавицей, но она умела произвести впечатление. И у нее был великолепный вкус. «Это была не особенно красивая, но интересная по своим дарованиям женщина, — писал брат Чехова — Михаил. — Она прекрасно одевалась, умея из кусочков сшить себе изящный туалет, и обладала счастливым даром придать красоту и уют самому унылому жилищу, похожему на сарай». Софья Петровна пользовалась неизменным успехом у мужчин. «В Кувшинниковой было много такого, что могло нравиться и увлекать. Красотой она не выделялась, но была безусловно интересна — оригинальна, талантлива, поэтична и изящна», — вспоминала О. Книппер. Софью всегда окружали поклонники, и, по-видимому, она отличалась определенной свободой нравов, свойственной ее приятелям из богемы, но при этом старалась не оскорблять чувств супруга. Дмитрий Павлович целыми днями пропадал на работе, а она — писала натюрморты, музицировала и общалась со своими артистическими друзьями.
Жили Кувшинниковы небогато. «Все у нее в квартире казалось роскошным и изящным, а между тем вместо турецких диванов были поставлены ящики из-под мыла, и на них положены матрацы под коврами. На окнах вместо занавесок были развешаны простые рыбацкие сети», — искренне поражался Михаил Чехов.
За стенами квартирки доктора шла страшная, отвратительная жизнь — во двор привозили пьяных, буйных, с ножевыми ранениями или жестоко избитых обитателей московского дна, но, оказавшись во владениях Софьи Петровны, обо всех этих мерзостях легко забывалось. «Квартиру, — пишет Щепкина-Куперин, — она себе устроила оригинально: там было всего четыре комнаты, не особенно большие, но очень высокие. Комната Дмитрия Павловича, убранная со спартанской простотой, затем столовая, в которой стояли простые лавки, кустарные полки, солоницы, висели шитые “рушники” — словом, все было “в русском стиле”. Просторная гостиная и, наконец, комната Софьи Петровны, переделенная на две — но не вдоль, а поперек, так что вышли комнатка внизу и комнатка наверху, куда вела маленькая витая лесенка, как на пароходе. В нижней комнате, задрапированной на манер персидского шатра какой-то восточной тканью, было очень уютно сидеть на огромной тахте в полумраке и слушать музыку и пение, доносящиеся из гостиной, наверху, в образовавшейся каютке, была ее спальня, где жили она и ее ручной журавль, баловень, ходивший за ней всюду, как собачка по пятам, танцевавший под музыку и клевавший тех, кого почему-нибудь невзлюбит. Еще в доме были два красавца сеттера — любимцы Дмитрия Павловича. Дмитрий Павлович был человек молчаливый, терпеливый. На взгляд, роль его сводилась к тому, что обыкновенно, пока в гостиной пели, читали или флиртовали, он сидел с приятелем, таким же молчаливым, как он, у себя за шахматами, а часов около двенадцати входил в гостиную и приглашал: “Прошу закусить, господа”. За ужином продолжал оставаться немногословно гостеприимным. Ужин был всегда скромный, но вкусный, и Софья Петровна с гордостью хвалила Дмитрия Павловича, подчеркивая гостям, что “хозяйка” — он, а не она».
И вот однажды в этом уютном мирке, который создала для себя и своих друзей Софья Петровна, появился Исаак Левитан. Его привели к Кувшинниковым братья Чеховы, давние знакомые Софьи Петровны. Ей — чуть за сорок, ему — двадцать восемь, но разница в возрасте не помешала разгореться одному из самых известных в истории русской культуры роману. Софья Петровна просто не могла не увлечься этим одиноким, много пережившим, романтичным, таким талантливым и уже довольно знаменитым художником — вся Москва говорила о его пейзажах, которые он только что привез из поездки в Крым. К тому же он был так хорош… «Очень интересное матово-бледное лицо, совершенно с веласкесовского портрета, слегка вьющиеся темные волосы, высокий лоб, “бархатные глаза”, остроконечная бородка: семитический тип в его наиболее благородном выражении — арабско-испанском, — вспоминала Щепкина-Куперник. — Недаром в семье писателя Чехова, когда они с Антоном Павловичем устраивали импровизированные представления, он любил наряжаться “бедуином”, “творить намаз” и т. п. В своих бархатных рабочих куртках с открытым воротом он был очень красив и знал это, знал, что его наружность обращает на себя внимание, и невинно заботился о ней: повязывал каким-то особенным бантом широкий белый галстук и т. п.». Софья просто потеряла голову, а Левитан отдался вихрю ее чувств, с удовольствием приняв ее заботу и нежность, которых ему так не хватало в жизни — ни в детстве, ни в юности. Он полюбил ее, несомненно полюбил, ведь только любящий человек мог написать тот ее портрет, где она юная, красивая, с тонкой талией, в белом платье…
О них стали говорить в обществе, но что им было до этих разговоров! Тем более что доктор Кувшинников по-прежнему все прощал жене, прощал даже тогда, когда она надолго уезжала с Левитаном и еще одним художником, ее вечным поклонником Алексеем Степановым, как они говорили, на этюды — на Волгу, в Плес…
Левитан был счастлив, он испытывал огромный подъем, который не мог не отразиться в его творчестве. «Знаешь, в твоих пейзажах появилась улыбка», — удивленно говорил Чехов своему обычно меланхоличному другу.
Первый раз Кувшинникова и Левитан вместе с вечным Степановым уехали на этюды в 1888 году. Отъезд этот был отчасти вызван довольно неприятным обстоятельством — как раз тогда вышел указ царя Александра II о принудительном выселении евреев из крупных городов за черту оседлости. В Петербурге и Москве подняли голову черносотенцы, и в этой ситуации Левитану лучше было бы уехать куда-нибудь подальше. Что он и сделал в компании Софьи и Степанова. В то лето они путешествовали по Волге на теплоходе, а потом поселились на берегу реки в доме купца Солодовникова, в комнатах на втором этаже. В одной комнате стояли мольберты, а в другой была гостиная с пианино. Днем все вместе занимались живописью. У Софьи, несомненно, был талант. Ее работы в 1887–1906 годах часто появлялись на выставках Московского общества любителей художеств, на выставках передвижников, в Петербурге на выставках Академии искусств, а в 1888 году ее картину «Интерьер церкви Петра и Павла в Плесе» приобрел Павел Третьяков для своей галереи, что было свидетельством несомненных достоинств полотна. Вечерами говорили об искусстве. А еще Софья играла — Левитан очень любил слушать Моцарта в ее исполнении. Играла она и Бетховена, Шопена, Листа. Софья была замечательной пианисткой, прекрасно чувствовала музыку. То было замечательное время, много давшее им обоим. «Я никогда еще не любил так природу, — писал Левитан Чехову, — никогда еще так сильно не чувствовал это божественное нечто, разлитое во всем… оно не поддается разуму, анализу, а постигается любовью…» Эти чувства отражались на его полотнах.
На следующее лето они снова поехали на этюды. Ездили и осенью. Особенно им понравилось в Плесе, чудесном городке на берегу Волги. Там было тихо, красиво и спокойно. И очень хорошо работалось. Как-то по просьбе Левитана знакомый священник отслужил службу в ветхой церквушке, уже давно закрытой и заброшенной. «Странно звучали удары старого, словно охрипшего маленького колокола… Где-то вверху на карнизе ворковали голуби… Левитан был тут же с нами, и вот, только началась обедня, он, вдруг волнуясь, стал просить меня показывать, куда и как ставить свечи… И все время службы с взволнованным лицом стоял он подле нас и переживал охватившее его трепетное чувство», — спустя годы вспоминала Софья Петровна. Многие искусствоведы полагают, что там, в Плесе, Левитан и стал Левитаном, которого мы знаем…
Так продолжалось несколько лет. Левитан блаженствовал — впервые о нем кто-то заботился, решал все бытовые вопросы… Он был совершенно свободен для творчества. В те годы рядом с Кувшинниковой Левитан написал свои самые знаменитые картины — «Над вечным покоем», «Владимирка», «У омута» и многие-многие другие.
Ей, конечно же, было не просто. Терпеть левитановский характер — раздражительность, полное отрешение от жизни во время работы, капризы… А еще — женщин, которых он покорял, порой даже не замечая этого. О, как же ее порой мучила ревность! Эти истории с дамами сопровождали ее все время. Однажды, когда они снимали жилье в том же Плесе, в доме купца Трошева, Левитан увлекся женой их хозяина Анной. И та влюбилась в красавца-художника по уши. Часами рассказывала о своей грустной жизни с нелюбимым, опостылевшим мужем-старообрядцем, которого кроме, истовых молитв и дел в лавке, ничего в жизни больше не интересовало. А Левитан слушал. Внимал ее печальным словам, утирал слезы. И Анна решила бежать из семьи, надеясь, что будет жить в городе с Левитаном. В то лето с ними в Плесе жил влюбленный в Софью Петровну Савва Морозов — он тоже оказался втянутым в эту историю. Уезжали из Плеса парами — сначала Морозов с Анной, а потом Левитан с Софьей. Ну а в Москве все оказалось не так, как думала наивная и влюбленная Анна Грошева: Левитан забыл обо всем, погрузившись в работу — заканчивал этюды, начатые в Плесе, готовился к выставке, а потом и вовсе уехал в Европу — Третьяков послал его делать копии с картин французских мастеров. А сердобольный Морозов дал беглянке какие-то деньги и даже устроил работать на одну из своих фабрик. Софья Петровна очень боялась, что, вернувшись в Москву, Левитан захочет увидеть Анну, но он, переполненный впечатлениями, даже о ней не вспомнил!
Чехов хорошо знал об этой слабости своего друга. Когда-то Левитан вдруг принялся ухаживать за его сестрой Машей. Однажды он упал перед ней на колени и признался в любви. Та в полной растерянности побежала к брату советоваться. И, как вспоминала Мария Павловна, Чехов сказал ей: «Ты, конечно, если хочешь, можешь выйти за него замуж, но имей в виду, что ему нужны женщины бальзаковского возраста, а не такие, как ты». «Мне стыдно было сознаться брату, — пишет Мария Павловна, — что я не знаю, что такое “женщина бальзаковского возраста”, и, в сущности, я не поняла смысла фразы Антона Павловича, но почувствовала, что он в чем-то предостерегает меня». И отказала Левитану.
А потом был мимолетный роман с Ликой Мизиновой, очаровательной, юной начинающей преподавательницей русского языка, в которую был влюблен уже сам Чехов. Лика, старясь вызвать в его душе ревность, поддразнивала писателя, рассказывая о Левитане и его ухаживаниях. В одном из писем 1891 года, сообщая, что ее провожал домой от Чеховых Левитан, она пишет: «А знаете, если бы Левитан хоть немного походил на Вас, я бы позвала его поужинать». Антон, как всегда, шутил, но явно нервничал. А между тем отношения Лики с Левитаном как-то развивались. А потом она приехала к Чеховым под Алексин вместе с Левитаном! Их встретили как обычно — тепло и весело. Брат Антона Михаил вспоминал: «Она приехала к нам на пароходе через Серпухов вместе с Левитаном, и, откровенно говоря, нам негде было их обоих положить. Начались смех, неистощимые остроты Антона Павловича, влюбленные вздохи Левитана, который любил поманерничать перед дамами». Спустя пару месяцев Чехов писал Лике: «Очаровательная, изумительная Лика! Увлекшись черкесом Левитаном, Вы совершенно забыли о том, что дали брату Ивану обещание приехать к нам 1 июня, и совсем не отвечаете на письма сестры. Я тоже писал Вам в Москву, приглашая Вас, но и мое письмо осталось гласом вопиющего в пустыне».
А в это время Лика отправилась в тверское имение своего дяди Панафидина Покровское. Здесь ее уже поджидал Левитан, поселившийся вместе со своей неизменной спутницей Кувшинниковой рядом с Покровским в Затишье. Левитану поначалу тут не понравилось, но в июне он уже писал Чехову: «С переменой погоды стало здесь интереснее, явились довольно интересные мотивы». Самым интересным оказалась найденная Левитаном мельничная запруда. Софья Петровна в своих воспоминаниях рассказывала, что однажды Левитану поведали связанную с этим местом легенду об утопившейся девушке, якобы вдохновившую в свое время Пушкина на создание «Русалки». Вероятно, эта легенда как-то отвечала настроениям художника. Так или иначе, она помогла ему создать один из лучших его пейзажей — «У омута».
Чехов узнал, что Лика рядом с Левитаном, от самого художника. «Пишу тебе, — извещал его Левитан в конце мая, — из того очаровательного уголка земли, где все, начиная с воздуха и кончая, прости господи, последней что ни на есть букашкой на земле, проникнуто ею, ею — божественной Ликой! Ее еще пока нет, но она будет здесь, ибо она любит не тебя, белобрысого, а меня, вулканического брюнета, и приедет только туда, где я. Больно тебе все это читать, но из любви к правде я не мог этого скрыть». И Лика приехала. Об этом Чехов узнал из следующего письма Левитана. Сообщая, что он читает рассказы Чехова и восхищается ими, особенно рассказом «Счастье», Левитан писал тут же: «Я вчера прочел этот рассказ вслух Софье Петровне и Лике, и они обе были в восторге. Замечаешь, какой я великодушный, читаю твои рассказы Лике и восторгаюсь. Вот где настоящая добродетель».
А Чехов писал Лике: «Кланяйтесь Левитану. Попросите его, чтобы он не писал в каждом письме о Вас. Во-первых, это с его стороны не великодушно, а во-вторых, мне нет никакого дела до его счастья». И далее следовало: «Будьте здоровы и щасливы и не забывайте нас». Потом подпись в виде пронзенного стрелой сердца.
Понятное дело, Софья все это видела, страшно страдала, ревновала к молодой, красивой Лике. И все прощала. И как могла, помогала Левитану творить и жить. А увлечение Ликой оказалось недолгим. Наверное, Чехов был прав, когда говорил, что Левитану больше нравятся дамы бальзаковского возраста.
Софья Петровна полностью завладела своим Левитаном, и это стало раздражать его друзей. Было много таких, кто осуждал ее за безоглядную связь с мужчиной намного ее моложе, за то, что обижала она своего столь терпеливого и снисходительного ко всем ее безумствам мужа. Явно недолюбливал ее и Чехов. И в 1892 году разразился страшный скандал: в журнале «Север» была напечатана небольшая повесть писателя «Попрыгунья», сюжет которой невероятно напоминал драму, разыгрывавшуюся между супругами Кувшинниковыми и Левитаном. В героях читатели, знакомые Софьи Петровны и Левитана, легко узнавали Кувшинниковых и их гостей. Доктор Дымов — это, конечно, Дмитрий Кувшинников, попрыгунья Ольга Дымова — Софья Петровна, художник Рябовский — Левитан. Узнали себя в героях повести и другие посетители салона Софьи Петровны. «Певец из оперы» — Донской, «артист из драматического театра, отличный чтец» — А.Ленский, доктор Коростылев — Степанов. Сюжет «Попрыгуньи» всем известен — пустая, легкомысленная Ольга увлеклась знаменитым художником и позабыла про своего мужа. А потом влюбленные охладели друг к другу. Финал рассказа очень грустный, даже трагический — добрый, обманутый женой-«попрыгуньей» доктор Дымов умирает, заразившись тифом от больного ребенка. И она уже ничего не может исправить.
Многие злорадствовали, с удовольствием судача о подробностях личной жизни Софьи Петровны, но были и такие, кто осуждал Чехова. А он всячески пытался оправдаться — мол, все его сюжеты не имеют никакого отношения к жизни, все это — его фантазии, выдумки. «Можете себе представить, — писал Чехов Лидии Авиловой, которую, кстати, некоторые его биографы считают главной любовью его жизни, — одна знакомая моя, 42-летняя дама, узнала себя в двадцатилетней героине “Попрыгуньи”, и меня вся Москва обвиняет в пасквиле. Главная улика — внешнее сходство: дама пишет красками, муж ее доктор и живет она с художником».
Софья Петровна обиделась страшно. Она так хорошо относилась к Чехову, принимала его в своем доме, ценила его как писателя, а он подло над ней надсмеялся! В повести были использованы ее выражения, ее словечки, ее воспоминания… Обстановка в доме Ольги Дымовой очень походила на квартирку Кувшинниковой, таким же был и стиль ее туалетов. И хотя Ольга Дымова была молоденькой блондинкой, а Софья — далеко не юной брюнеткой, всем все было предельно ясно.
Кувшинникова была жестоко оскорблена. Обиделся и Левитан, в основном за свою подругу. Если бы не она, он, может, и простил бы своего лучшего друга, но тут была задета честь его Софьи! Он написал гневное письмо Чехову, был готов даже стреляться, но, к счастью, до дуэли дело не дошло, однако поссорились они надолго — почти на год. И если бы однажды в мастерскую к художнику не приехала Т. Щепкина-Куперник и не уговорила Левитана поехать к Чехову в Мелихово, где бывшие друзья снова стали друзьями, они бы, наверное, еще долго не помирились. Но Софья Петровна Чехову «Попрыгунью» так и не простила. И видеть Чехова больше не хотела.
Кстати, возможно, еще один эпизод из жизни Левитана отразился в творчестве его друга. «Порою нас вдруг охватывала страсть к охоте, — вспоминала Софья Петровна, — и мы целыми днями бродили по полям и перелескам… Однажды мы собрались на охоту в заречные луга… Над рекой и над нами плавно кружились чайки. Вдруг Левитан вскинул ружье, грянул выстрел — и бедная белая птица, кувыркнувшись в воздухе, безжизненным комком шлепнулась на прибрежный песок.
Меня ужасно рассердила эта бессмысленная жестокость, и я накинулась на Левитана. Он сначала растерялся, а потом даже расстроился.
— Да, да, это гадко. Я сам не знаю, зачем я это сделал. Это подло и гадко. Бросаю мой скверный поступок к вашим ногам и клянусь, что ничего подобного никогда больше не сделаю. — И он в самом деле бросил чайку мне под ноги… Мало-помалу эпизод с чайкой был забыт, хотя, кто знает, быть может, Левитан рассказывал о нем Чехову…»
А вскоре Софью Петровну ждал другой удар, гораздо страшнее — Левитан ее разлюбил.
В июле 1894 года Софья с Исааком жили в имении Ушакове в Тверской губернии. Ушаково принадлежало семейству Панафидиных, радушных, замечательных, необыкновенно милых людей. Все в доме ухаживали за Левитаном, а он очень много работал — уходил подальше на природу, писал.
В конце лета в соседнюю усадьбу приехали хозяева, жена и дочери видного петербургского чиновника Турчанинова. Узнав, что рядом живет знаменитый художник Левитан, дамы тут же решили нанести визит Панафидиным. И вот, как рассказывала Т. Щепкина-Куперник, тоже гостившая тогда у Панафидиных, «знакомство завязалось. Это были мать и две очаровательные дочки, девушки наших лет. Мать была лет Софьи Петровны, но очень заботившаяся о своей внешности, с подведенными глазами, с накрашенными губами, в изящных, корректных туалетах, с выдержкой и фацией настоящей петербургской кокетки. (Мне она всегда представлялась женой Лаврецкого из “Дворянского гнезда”.) И вот завязалась борьба… Мы, младшие, продолжали свою полудетскую жизнь, катались по озеру, пели, гуляли, а на наших глазах разыгрывалась драма. Левитан хмурился, все чаще пропадал со своей Вестой “на охоте”, Софья Петровна ходила с пылающим лицом, а иногда и с заплаканными глазами… Нам было жаль ее, но с бессознательной жестокостью юности мы удивлялись, что в такие годы можно любить… и говорили пресерьезно, что, когда нам минет 40 лет, мы… или умрем, или уйдем в монастырь! Я уехала до конца лета, и еще осенью Левитан писал мне… извиняясь, что запоздал ответом на какое-то поручение: “…Мои личные передряги, которые я переживаю теперь, выбили меня из колеи и отодвинули все остальное на задний план. Обо всем этом когда-нибудь в Москве переговорим. Живется тревожно… Все на свете кончается… и потому — черт знает что!” “Все на свете” кончилось полной победой петербургской львицы и полным поражением бедной, искренней Софьи Петровны».
Софья Петровна вернулась в Москву, одна. А Левитан переехал к Турчаниновым. Нотам покоя у него не было. Дело в том, что в него влюбилась не только мать, но и старшая дочь. И Левитан, видно, заигрался в любовь и оказался в ужасной ситуации, а когда понял, как глубоко погряз во всех этих страстях, не придумал ничего лучше, как стреляться. Правда, только ранил себя — ну не кончать же жизнь из-за этих пылких дам!
Но дамы перепугались и вызвали доктора Чехова, который, конечно же, приехал спасать своего любвеобильного друга. Кстати, и эта история нашла отражение в творчестве Чехова — в «Доме с мезонином», но на сей раз прототипы мудро решили не узнавать себя в героях повести.
Надо сказать, что чувство Анны Николаевны Турчаниновой оказалось настоящим — она оставалась с Левитаном до конца его дней, преданно ухаживала за ним, уже тяжело больным — у него всегда было слабое сердце. «Я выслушал Левитана: дело плохо. Сердце у него не стучит, а дует. Вместо звука тут-тук — слышится пф-тук. Это называется в медицине “шум с первым временем”», — рассказывал в одном из писем Чехов.
Великий русский художник умер 22 июля 1900 года. Перед самой смертью он попросил сжечь весь его архив, все письма. Оборвал все нити.
Софья Петровна тяжело переживала разрыв с Левитаном. Она как-то вдруг постарела, погасла, и хотя по-прежнему принимала гостей в своем доме у полицейского участка, ездила со знакомыми художниками на этюды, играла на рояле, но что-то сломалось в ней, ушло из жизни что-то самое важное. Никто из окружавших ее людей не мог сравниться с Левитаном… Она часто смотрела на свой портрет, написанный им, — тот самый, где она сидит в белом атласном платье. Она свято хранила и портрет, и то белое платье, напоминавшее ей о лучшем времени ее жизни…
Когда Левитан умер, она написала воспоминания о нем. Там, в этих воспоминаниях, нет ни горечи, ни зла, ни упреков. Только добрые, теплые, трогательные слова о замечательном художнике, с которым ей довелось прожить рядом несколько лет…
Умерла Софья Петровна в 1907 году — ухаживала за одной одинокой женщиной, болевшей тифом, и заразилась. «Она умерла совершенно неожиданно, летом, на этюдах, — пишет Щепкина-Куперник, — и, в сущности, умерла благодаря той самой старомодной скромности и “благовоспитанности”, о которой я упоминала: ей нужно было принять сильнодействующее средство, а ее “комната” находилась рядом с комнатой мужчин — и она предпочла не исполнить предписания доктора, чтобы не погрешить против своей конфузливости: результатом была смерть».
Где ее могила, неизвестно.
Прошло несколько лет, и брат Левитана Адольф Ильич вместе со своими племянниками, детьми сестры художника Терезы, решили подзаработать на знаменитой фамилии. Они открыли фирму и стали продавать его полотна. За истинных «левитанов» выдавались и картины, написанные Софьей Петровной. Это было нетрудно — она была хорошей ученицей и уловила стиль учителя. С тех пор у искусствоведов множество проблем с атрибуцией левитановских работ…
Золотая Адель.
Густав Климт. «Портрет Адели Блох-Бауэр»
В начале XX века Вена переживала невероятный взлет культуры. Фрейд и Малер, Шёнберг и Отто Вагнер, ну и конечно, Густав Климт определяли артистическую атмосферу города. Богатые буржуа с их неуемной жаждой развлечений, роскошными банкетами, салонами, в которых принимались писатели и художники, ученые и журналисты, вносили свой вклад в это пиршество мысли, в эксперименты, проводившиеся в этой поразительной творческой лаборатории, какой была столица Австрии на излете прекрасной эпохи.
Семейство Блох-Бауэров в Вене знали хорошо. Фердинанд Блох был одним из самых преуспевающих венских промышленников, можно сказать, сахарным королем Австрии. Его жена, очаровательная Адель, дочь генерального директора венского банковского союза Морица Бауэра, вышла за Фердинанда замуж в 1899 году. Чуть ранее ее родная сестра Мария сочеталась брачными узами с Густавом Блохом, братом Фердинанда. Породнившись столь тесно, обе семьи стали называться Блох-Бауэрами.
У фрау Адель был популярный в венских артистических кругах салон, куда приглашали разных знаменитостей. Однажды туда попал и Густав Климт.
Ему около сорока. Он уже известный, преуспевающий и весьма модный художник. За его плечами — учеба в Венской художественно-промышленной школе, работа вместе с братом Эрнстом и другом Францем Матчем над росписью павильона минеральных вод в Карлсбаде, оформление Бургтеатра, нового здания национального театра, и ранняя смерть Эрнста, которую Густав переживал глубоко и тяжело. За его спиной был и бунт против традиционной живописи, который рассорил Густава с верным и преданным Матчем, не нашедшим в себе силы для поисков нового. Зато у Густава энергии и решительности было хоть отбавляй! В 1897 году он стал вождем венских ниспровергателей старого искусства и основателем Сецессиона, общества живописцев, породивших австрийский модерн. А потом ему пришлось пережить и первый настоящий скандал — Климт создал для Венского университета серию картин, называвшихся «Философия», «Юриспруденция» и «Медицина». Уже первая из них, «Философия», получившая золотую медаль на выставке в Париже, вызвала сильнейшие чувства у венской профессуры. Это порнография, это недопустимо, кричали оскорбленные до глубины души добропорядочные бюргеры. Раздраженный Климт вернул тогда университету аванс и оставил все работы у себя, решив больше никогда не связываться с государством и государственными заказами. Никто не имеет права диктовать художнику, что и как он должен писать! А картины, выполненные для университета, очень скоро нашли своего ценителя и ушли в частные галереи. К сожалению, во время Второй мировой войны эти полотна сгорели.
В прошлом была и поездка в Италию, где он увидел в Равенне фантастические по красоте византийские фрески — их золотое сияние его просто заворожило. И вот уже золото появляется на полотнах, освещая своим блеском его модели. А среди них были не только простые натурщицы, но и вполне респектабельные дамы, которые превращались по воле его кисти в таинственных, влекущих, обольстительных, сексуальных красавиц. Он, такой в жизни молчаливый и невозмутимый, рассказывал о том, как понимает жизнь и отношения между полами, в своих поразительных по красоте картинах — тут он целиком отдавался Женщине, ее власти, ее силе, ее чарующей сексуальности. «Эротическое напряжение, охватывающее зрителя, нарастает в зависимости от соотношения того, что спрятано и что раскрыто. Тесные взаимоотношения художника и модели часто настолько очевидны, что просмотр рисунков Климта порой начинает казаться бестактностью, вторжением в личную жизнь, — писал спустя много лет после смерти художника французский критик Жиль Нере. — Создается впечатление, что работы принадлежат любовнику, нежно ласкающему тело, которое он любит. Любовник-художник стремится изобразить женщину во всех позах, застать ее в момент наивысшего наслаждения, превратить его в частицу вечности. Он входит в этот мир, как в храм, где вместо колонн — женские бедра, сквозь которые он проникает, чтобы достичь небес».
Художник, который мог создавать на полотне такие образы, не мог не любить жизнь во всех ее проявлениях. Не мог не понимать любовь. И Климт отдавался женщинам не только в искусстве — его личная жизнь, которая отнюдь не афишировалась, была довольно бурной. Да и как можно было не давать своим инстинктам волю в Вене на рубеже веков, в Вене, в которой жил Фрейд, провозгласивший первичность либидо, в Вене, в которой, казалось, все ощущали необходимость любить и быть любимыми… Вот и Климт не отказывал себе в любви. Недаром после его смерти четырнадцать человек обоего пола заявили о том, что они его дети, и четверым удалось это доказать! При этом сам Климт всю жизнь прожил со своей матерью, имея одну официальную привязанность — сестру вдовы брата Эмилию Флеге, очень элегантную женщину, владелицу одного из венских домов моды. Кстати, она часто использовала придуманные Климтом орнаменты для своих тканей, а потом в сшитых ею туалетах из этих тканей щеголяли первые венские красавицы. Климт и Эмилия часто путешествовали вместе, появлялись на вечерах, банкетах, в театрах, при этом говорили, что их связывали чисто платонические отношения. Но кто знает…
И вот Климт, сорокалетний, сильный и вполне привлекательной наружности мужчина, появился в салоне Блох-Баэров. Конечно, он тут же подпал под обаяние весьма кокетливой хозяйки дома фрау Адель. («Ужасно нежная и томная, с одухотворенным лицом, всегда элегантная», — так вспоминала об Адели ее племянница Мария Альтман.) Несомненно, он должен написать ее портрет! Адели тоже хочется иметь картину этого уже известного в Вене художника, и ее муж заказывает Климту портрет жены. Адель появляется в мастерской художника, и очень скоро Климт увлекается ею. Это видно по тому, как много набросков он делает для портрета и как потом образ Адели появляется и на других его картинах.
Но вот наконец портрет готов. Все в восторге, и супруг модели господин Фердинанд с удовольствием оставляет его в фамильной коллекции. Позже, в 1912 году, Климт написал совсем иной портрет Адели — не роковой красавицы, а обычной венки, милой, очаровательной, с некоторой изюминкой, но уже вполне земной женщины; на первом портрете Адель — богиня, царица, владычица мужских душ…
Началась война, Европу захлестнули волны ненависти и горя — умирали самые лучшие, самые молодые и красивые, самые талантливые и способные. На смену климтовой красоте золотых орнаментов, на смену его изящным, томным, чарующим и эротичным красавицам приходит новая живопись, в которой нет никакой гармонии, которая вся — крик, стон, ужас от того, на что способен человек, несущий гибель себе и себе подобным. Климт, чувствуя закат всего того, что он проповедовал в искусстве, чувствуя конец своего времени, заболевает — у него удар; дело довершает страшная инфлюэнца 1918 года. 6 февраля 1918 года художника не стало.
А одна из его лучших моделей Адель Блох-Бауэр пережила войну. Она скончалась в 1925 году. Все эти годы ее портрет, а также другие картины Климта, купленные когда-то мужем, радовали Адель, поднимали настроение в минуты уныния. Наверное, она вспоминала те дни, когда приходила в мастерскую художника. Вспоминала, как он, весь уйдя в работу, писал ее портрет, а потом, как, уставшие — она от позирования, а он — от живописи, безумно отдавались друг другу. Он умел любить, этот художник, умел отдаваться женщине с не меньшим пылом, чем своему искусству…
Умирая, Адель решила, что созданная Климтом красота должна принадлежать Австрии, и в своем завещании распорядилась передать картины после смерти мужа государству.
Однако все случилось иначе… В 1938 году произошел аншлюс Австрии. Еврей Фердинанд Блох-Бауэр понимал, что лучше бы ему уехать, да побыстрее, — уже весь мир знал, что готовят немцы представителям этой, как они были уверены, не имеющей права на существование нации. И Блох-Бауэр бежит из Вены в Швейцарию. Однако вывезти свое имущество из Вены ему не удалось, и оно было немцами конфисковано. Часть художественной коллекции продали венским музеям. По иронии судьбы, немцы сделали то, что хотелось Адель Блох-Бауэр: австрийская «Мона Лиза», как уже стали называть в то время картину, попала в государственный музей.
Фердинанд Блох-Бауэр перед самой своей смертью — он пережил жену на двадцать лет, — как когда-то его Адель, тоже написал завещание. У него и Адели детей не было, а потому в документе говорилось, что он завещает имущество, принадлежавшее ему до войны, племянникам — Роберту, Луису и Марии.
Кончилась война, и в Европе остро встал вопрос о перемешенных ценностях. Все только и говорили о реституции. Австрия тоже объявила все акты, принятые при фашистском режиме, аннулированными, но при этом действовала методом двойных стандартов. Ценности мирового масштаба возвращать не собирались, а таковыми были признаны пять работ Климта (и среди них знаменитый портрет Адели), украшавшие собрание Австрийской картинной галереи; зато наследникам Адели и Фердинанда Блох-Бауэров разрешалось вывезти из страны остальную часть семейной художественной коллекции.
Эта политика австрийского правительства вызывала вполне понятный протест. Но лишь в 1998 году Австрия приняла закон, по которому можно было претендовать на возвращение всех ценностей, когда-либо отобранных нацистами и ныне хранящихся в австрийских музеях. После этого Австрия стала терять шедевр за шедевром!
В том же 1998 году в американских газетах, а потом и в австрийской прессе появились статьи, в которых говорилось, что портрет Адели Блох-Бауэр, уже давно ставший визитной карточкой Государственной картинной галереи, не по праву украшает ее стены. Эти статьи стали результатом журналистского расследования, проведенного журналистом Boston Globe X. Черниным. К тому времени единственной наследницей Блох-Бауэров осталась Мария Альтман, живущая в Америке. Она родилась в 1916 году, в двадцать лет вышла замуж за Фрица Альтмана. Почти сразу после их медового месяца в Париже молодожены узнали об аншлюсе Австрии. Вскоре Фрица арестовали и отправили в Дахау. Чудом ему удалось освободиться (он отдал немцам текстильную фабрику, принадлежавшую его брату Бернарду, который тогда уже бежал во Францию). Вместе с юной женой Фриц покинул Австрию. Они оставили там все, что у них было, — близких, дом, ценные и дорогие им как память вещи. Интересно, что украшения Марии потом оказались у Германа Геринга. Их новой родиной стали США.
И вот, спустя много лет после всех этих драматичных событий, детально изучив статьи Чернина, миссис Альтман решила — а почему бы ей не вступить в права наследования и не стать обладательницей одной из самых известных картин в мире? Но дело так бы и заглохло, если бы на сцене не появился мистер Рональд Лаудер, глава косметической фирмы «Эсте Лаудер». Во время президентства Рейгана он был послом США в Австрии, тогда же увлекся югендстилем, а потом и страстно полюбил немецкое и австрийское искусство конца XIX — начала XX века. Впоследствии он стал главой попечительского совета нью-йоркского Музея современного искусства (МоМА) и собрал свою собственную коллекцию немецкой и австрийской живописи любимого им периода.
В 1998 году с несколькими из экспонатов музея МоМА произошла история, связанная с именем Лаудера, — нашлись законные наследники убитого нацистами хозяина картин Шиле из собрания МоМА, но Лаудер употребил все свое влияние, и картины остались в музее, за что американцы были ему весьма благодарны. А вот теперь, уже в истории с Климтом, Лаудер отстаивал совсем иные принципы. Он с огромным энтузиазмом принялся помогать миссис Альтман. Под его чутким руководством госпожа Альтман обратилась в американский окружной суд, и в 2003 году он, приняв иск Марии Альтман, вынес вердикт в пользу наследницы! В 2005 году уже Верховный суд США слушал дело о возвращении Марии Альтман собственности ее тетки и дяди. Дело было действительно сложное — вопрос заключался в том, имеет ли право американский суд вообще рассматривать иск Альтман? Картина никогда не попадала на территорию США. Адель Бауэр не была настоящей американкой и так далее. Но все-таки Верховный суд (шесть голосов «за» и три — «против») подтвердил вердикт окружного. Американский суд вынес свое решение, но Австрия совсем не торопилась его выполнять. Уже далеко не юная госпожа Альтман боялась, что умрет раньше, чем это произойдет. Все осложнялось еще и тем, что не было юридической ясности — кто из супругов Бауэров считался собственником картин? Если Адель, тогда по ее завещанию картины должны находиться в музее, если же Фердинанд — то перейти к наследникам. И вот дело Альтман наконец рассматривается в австрийском арбитражном суде. По законам Австрии 1925 года, когда умерла Адель, имуществом семьи распоряжался муж — тогда до равенства прав мужчин и женщин и полной эмансипации еще было далеко! Исходя из этого суд принял решение: право собственности на картины Климта из Венской картинной галереи принадлежит Марии Альтман!
Суд прошел, страсти немного улеглись, и Мария Альтман заявила, что не настаивает на том, чтобы картины Климта висели в ее доме — ее вполне удовлетворит достойная картин сумма. Вдохновленные возможностью сохранить для страны шедевр Сецессиона австрийцы тут же объявили сбор средств на выкуп картин Климта. В фонд, созданный специально для этих целей, стали поступать пожертвования со всех сторон. Однако достойная, по мнению Альтман, цена взлетела сначала до 150, а потом и до 300 миллионов долларов! Австрия такую сумму собрать не смогла, и полотно уехало за океан. Страна погрузилась в траур — она лишилась ценнейшего полотна, картины, ставшей символом ее культуры. Нескончаемым потоком шли в венский Бельведер почитатели Климта — попрощаться с Золотой Аделью, с австрийской Моной Лизой…
Но вот картина пересекла океан. Госпожа Альтман тут же получила массу предложений продать полотно, но в ответ хранила молчание. Картину выставили в одном из самых крупных музеев Америки — в лос-анджелесском Музее искусств. Там она пробыла семь недель. Тем временем, 19 июня 2006 года, все стало ясно — Мария Альтман продала «Портрет Адели Блох-Бауэр» мистеру Рональду Лаудеру за рекордную, поистине астрономическую сумму — 135 миллионов долларов!
С тех пор побить этот рекорд смогли лишь три произведения искусства — «Женщина III» Виллема де Кунинга — 137,5 миллиона долларов; «Номер 5» Джексона Поллока — 140 миллионов долларов; «Игроки в карты» Сезанна — 250 миллионов долларов. Сезанна купила в 2012 году правящая династия Катара.
Сразу стало понятно, что участие Лаудера в судьбе картины было отнюдь не бескорыстным. Увидев еще в бытность послом в Австрии это полотно Климта, мистер Лаудер страстно возжелал его приобрести. Один из самых богатых людей мира, он не привык отказывать себе ни в чем. И вот теперь австрийская Мона Лиза украшает его Новую галерею немецкого и австрийского искусства. Лаудер, этот прожженный делец, наверное, очень доволен, что картина досталась ему по цене гораздо ниже той, что могут сегодня дать за нее на открытых аукционах.
Не забудем о других — четырех — полотнах Климта, полученных миссис Альтман. Они после нескольких недель экспозиции в той же Новой галерее Лаудера тоже были проданы: «Портрет Адели Блох-Бауэр» 1912 года за 87,9 миллиона долларов, а три пейзажа суммарно за 103,4 миллиона долларов. Миссис Мария Альтман, и до всей этой истории бывшая дамой небедной, превратилась в настоящую миллионершу!
Об этой истории много писали в прессе, история семейства Блох-Бауэров и гениального полотна Климта легла в основу трех документальных фильмов — «Желание Адели», «Украденный Климт» и «Ограбление Европы».
Мария Альтман умерла 7 февраля 2011 года. У нее был шанс остаться в истории искусства великой меценаткой и заслужить вечную благодарность австрийского народа, но эта милая, как говорили те, кто ее хорошо знал, дама посмертной славе предпочла миллионы на банковском счету…
А Климт сегодня очень популярен. В книжных магазинах появляются новые книги и альбомы, посвященные художнику, а не так давно, в 2006 году, чилиец Рауль Руис, бывший министр культуры при Альенде, сбежавший от Пиночета во Францию, снял фильм о великом художнике — на экране оживает пряная атмосфера Вены конца XIX — начала XX века, публичные дома, где веселятся почтенные бюргеры, изысканные салоны, в которых гости говорят об искусстве. Режиссер и актер Джон Малкович создают образ Климта, которому чужды какие-либо ограничения, он полигамен и открыт для всего нового — нового искусства и новых женщин.
Правы они в такой трактовке личности художника или нет, судить трудно. Ясно одно: Климт был действительно великим живописцем, создавшим целое движение в искусстве и большое число истинных шедевров, среди которых и его золотая Адель — «Портрет Адели Блох-Бауэр». Фрау Адель давно уже нет на Земле, но по-прежнему жив ее портрет, и так же обольстительна и притягательна ее улыбка, улыбка австрийской Моны Лизы.
Альма Малер — на земле и в небесах.
Оскар Кокошка. «Невеста ветра»
Это история страстной любви, опалившей души, но породившей серию шедевров, навсегда ставших памятником потрясающей женщине — Альме Малер…
В начале XX века в столице Австрии все знали Альму Малер. Дочь рано умершего талантливого художника Эмиля Якоба Шиндлера и певицы Анны фон Берген с юных лет попала в центр жизни венской богемы. Умная, талантливая, тонко чувствующая музыку, самая обворожительная женщина Вены, она легко возбуждала страсть в мужских сердцах. Среди ее поклонников был Климт. «Он стал моей первой большой любовью, но я тогда была еще ребенком, полностью погруженным в музыку и мало знающим о реальной жизни. Я просто не понимала, чего от меня хотят…» — писала она в своих воспоминаниях. Климта сменил директор Венского Бургтеатра Макс Буркхардт, открывший для нее Вагнера и Ницше, затем жертвой ее чар стали композитор Александр Цемлински, научивший Альму сочинять музыку (несколько ее песен на стихи Гейне, Рильке и Гофмансталя до сих пор звучат в концертах), и, наконец, великий Густав Малер, за которого она вышла замуж в марте 1902 года. Ей было 22 года, а ему — 43. Близкий друг Малера с болью писал: «Трудно представить более разных людей — она молода и привыкла к светской жизни. А он неразговорчив и любит одиночество».
Их супружескую жизнь действительно нельзя было назвать счастливой — Малер много работал, а Альма ужасно скучала и, как могла, пыталась развлечься. В этом ей помог немецкий архитектор Вальтер Гропиус — в будущем он стад одним из вождей знаменитого движения «Баухаус», во многом определившего развитие европейской архитектуры. У этой женщины было поразительное чутье на таланты — ее избранниками всегда были люди незаурядные, яркие, творческие. А уж что они находили в ней — темперамент, свободу мысли и чувств, ум, понимание, шарм, сексуальность, — было известно лишь им одним…
В мае 1911 года Густав Малер умер. Альме было всего 32 года, после смерти мужа у нее осталась дочь. Она по-прежнему была хороша и по-прежнему мужчины не давали ей скучать — уже летом у нее закрутился роман с композитором Шрекером, затем — с биологом Каммерером, а потом на ее небосклоне появился врач Френкель, лечивший Малера. Френкель, уверенный, что он неизлечимо болен, умолял Альму согреть своим телом и душой его последние дни. Не забывал о ней и Гропиус. Правда, сама Альма так писала в своих воспоминаниях об этом периоде: «После смерти Малера я долгое время испытывала духовные и душевные мучения. Я не могла свыкнуться с мыслью, что покинута им. Мне казалось, я утратила связь с миром».
Поначалу она поселилась у родителей, а потом перебралась в просторную квартиру в центре Вены. Здесь, в ее украшенном красным музыкальном салоне, собирался весь цвет тогдашней Вены — писатели, художники, композиторы, актеры и режиссеры. Среди них были Шенберг, Климт, Бруно Вальтер, Артур Шницлер и многие другие знаменитости.
И вот в эту в общем-то размеренную жизнь, наполненную искусством, легким флиртом и ни к чему не связывающими отношениями, ворвался страстный, гениальный, молодой, неуправляемый Оскар Кокошка, вовлекший Альму в безумный водоворот чувств, который перевернул всю ее душу…
О Кокошке, огромном атлете с бритой головой, в Вене тогда много говорили — говорили и о буйстве его живописи, и о буйстве его характера. Он был родом из маленького городка Пехларн на Дунае. Его отец был чехом, из известного рода пражских ювелиров, а мать — австриячкой, из провинции Штирния. Он учился в Венской школе прикладного искусства, увлекался литературой и сам писал. Большой известностью пользовались его пьесы, их темами были секс, насилие и вечный антагонизм между мужчиной и женщиной. В 1908 году работы Кокошки были показаны в Вене, на выставке художников, группировавшихся вокруг Климта. Его картины, со сценами насилия, невероятно эротичные, вызвали тогда яростный протест публики. В 1910 году Оскару улыбнулась удача — берлинский издатель Вальден, владелец и редактор журнала Der Sturm, заказал Кокошке оформление журнала, а кроме того, Оскар подписал контракт с известным дилером Паулем Кассирером. В 1911 году Кокошка возвращается в Вену, где открывается его уже персональная и довольно крупная выставка. На эту выставку идет вся Вена, ее посетил даже эрцгерцог Франц Фердинанд. Правда, высочайшему ценителю прекрасного картины Кокошки не понравились. Уходя, он сказал: «Этому господину нужно переломать все кости!»
И вот Карл Молль, отчим Альмы, однажды пригласил этого скандального художника к себе в гости. Зная его работы, он посоветовал красавице Альме — пусть попросит художника написать ее портрет. Что она и сделала — а почему бы и нет?
Позже она так рассказывала об их первой встрече: «Он принес с собой оберточную бумагу и сразу захотел меня рисовать. Но я, поколебавшись, сказала: мне неловко, когда меня так пристально разглядывают, я попросила позволить мне во время сеанса играть на рояле. Он начал рисовать; время от времени его сотрясали приступы кашля, и он потихоньку прятал в карман испачканный кровью платок. На нем были драные ботинки и поношенный костюм. Мы почти не разговаривали, но, несмотря на это, он никак не мог сосредоточиться на работе. Наконец мы встали — и вдруг он страстно обнял меня. К подобному обращению я не привыкла… Я никоим образом не ответила ему, и видимо, это подействовало на него сильнее всего…» А Кокошка писал о той их первой встрече так: «Она была столь прекрасна, столь обольстительна под этой вдовьей вуалью!»
Уже на следующий день Альма получила от него письмо. Покоренный ее красотой художник умолял ее, «пока он еще беден, стать его тайной женой». Конечно, она не восприняла дерзкое предложение всерьез, но этот молодой человек, полный какой-то первобытной силой, неистовый и в то же время трогательный, такой не похожий на других, несомненно, заинтересовал ее. Решив познакомиться с ним поближе, через пару дней она пришла в его номер в дешевой гостинице. И начался страстный роман, мучительный, принесший им обоим невероятные страдания, но и невероятное счастье, роман, благодаря которому Кокошка создал свои, может быть, лучшие картины. Их любовь продолжалась три года. «Три года, проведенные с ним, были для меня сплошной яростной и любовной борьбой. Никогда до сих пор не испытывала я столько безумств, столько адских мук, столько райских наслаждений», — писала спустя многие годы Альма. После Кокошки в ее жизни были другие мужчины, но те три года безумных, упоительных ночей, адские муки ревности, страшные скандалы, которые он ей устраивал, и затем сладостные примирения — нет, ничего похожего в ее жизни потом не было.
Оскар хотел, чтобы она принадлежала ему целиком. Когда они были вместе, он или ласкал ее, или рисовал. А когда ее не было рядом, писал ей сумасшедшие, любовные письма. Она вдохновляла его, рождала в нем невероятные творческие порывы. В 1913 году он написал картину «Обрученная с ветром» (иногда картину называют «Невеста ветра»). Мужчина и женщина, обнявшись, парят в облаке страстей. Удивительное полотно, настоящий гимн любви. (Сегодня оно — украшение базельского Художественного музея). А еще был «Автопортрет с Альмой» и многие другие картины и рисунки. Он писал ее нагую и в одеждах, на одних его картинах Альма — красавица, на других — страшное чудовище. «Ты должна как можно скорее стать моей женой, иначе мой огромный талант пойдет ко всем чертям, — писал он ей. — Ты должна каждую ночь воскрешать меня заново, как волшебный напиток…»
Мать Кокошки был категорически против, как ей казалось, старой, мучавшей ее сына Альмы. Она даже говорила, что готова застрелить эту страшную женщину, терзающую ее мальчика. Но он — он не мог без нее жить.
Не дождавшись ее согласия, он все равно начал готовиться к свадьбе и даже заказал объявления. Узнав об этом, Альма пришла в ярость — ощ всегда сама решала, как ей жить. Она попыталась держать его на некотором расстоянии, но у нее это плохо получилось. В Неаполе они увидели, как в аквариуме какое-то морское «насекомое» жалило и в конце концов парализовало рыбу. Кокошка сказал Альме: «Вот символ наших отношений…» Однажды Альма решила повесить в доме посмертную маску Малера. Кокошка пришел в ярость — он ревновал ее даже к мертвому композитору. Потеряв разум от злости, он ударил Альму в живот. Самое страшное заключалось в том, что она в это время была беременна. Этот удар имел грустные последствия — Альма попала в больницу, у нее случился выкидыш. А Оскар прибежал в клинику, схватил окровавленную простынь, на которой лежала Альма, и унес с собой, повторяя: «Это был мой единственный ребенок!» Эта история словно отрезвила ее — она поняла, что если хочет жить, то должна уйти от Кокошки.
«Нужно расстаться с Оскаром, — писала она в своем дневнике в августе 1914 года. — Ему больше нет места в моей жизни. Он отнимает у меня все силы… Мы должны поставить точку. Но он все еще нравится мне. Очень нравится, слишком нравится!.. Какой дьявол послал его мне!» Кокошка привязал ее к себе своей неукротимой сексуальной энергией, безумной страстью, кипением чувств. Он был для нее как наркотик, но теперь она твердо решила вылечиться от губительной зависимости.
Ей было очень трудно, порой казалось, что она никогда не сможет от него избавиться. Но помогла начавшаяся Первая мировая война. Альма изо всех сил уговаривала Оскара — он, настоящий мужчина, просто обязан отправиться на фронт. И наконец Кокошка записался в элитный драгунский полк. Чтобы обзавестись полагающейся формой и конем, ему пришлось продать «Обрученную с ветром». Кокошку сфотографировали в шикарном мундире, и открытки с его портретом стали продавать в магазинах, рядом с портретами известных актрис.
Долго воевать ему не пришлось — уже через месяц в Галиции его серьезно ранили: пуля попала в голову, а штык пробил легкое. Оскар оказался в госпитале. Он тут же попросил Альму через знакомых приехать к нему; она отказалась. «…Теперь он меня больше не интересует», — пишет она в дневнике.
Оправившись после ранения, Кокошка вернулся в Вену и попытался восстановить отношения, но Альма была непреклонна — его уже не было в ее жизни. Она возобновила отношения с Гропиусом — тот хорошо знал о всех ее романах, но, видно, таково было обаяние Альмы, что он все ей простил и хотел быть с ней рядом. В 1915 году, в то время как Кокошка писал ей с фронта страстные послания, она отправилась в Страсбург, где полковой священник обвенчал ее и Гропиуса, который ради такого случая получил отпуск в своей части. После скромной свадьбы он вернулся на фронт, а она уехала обратно в Вену.
А Кокошка, поняв, что Альма потеряна для него навсегда, в отчаянии заказывает куклу в человеческий рост — ее сделает мюнхенская художница Эрмина Моос. Эта кукла как две капли воды похожа на Альму. Оскар часами разговаривает с ней. Кладет ее в свою постель. Говорили, что он даже брал ее в театр. А однажды его друзья, придя к нему в дом, увидели, что у кукольной Альмы весь рот измазан чем-то красным. «Это кровь, — хмуро объяснил Оскар. — Она всегда пила мою кровь. И сейчас продолжает это делать». Неудивительно, что многие решили — да Кокошка натуральным образом сошел с ума! То, что произошло позже, только подтвердило это предположение. Как-то, созвав друзей и напившись как следует, Кокошка облил игрушечную Альму красным вином и с криком «Убьем ведьму» топором разрубил ни в чем не повинную куклу на куски. Спустя многие годы кукла эта была восстановлена и ныне хранится в Венском музее изящных искусств.
С тех пор пути Альмы и Оскара не пересекались.
А жизнь шла дальше. Понемногу Оскар Кокошка выздоравливал после страшнейшей депрессии, вызванной разрывом с Альмой. В 1919 году он устраивается в Дрездене, приобретает дом и студию, преподает. Его репутация смутьяна и ниспровергателя нравственных устоев уходит в прошлое. Его пьесу «Убийца — надежда женщин» ставят в театре, его картины выставляют, и не только в Австрии и Германии, но и в Италии. В 1924 году художник отправляется в долгое путешествие по миру — Северная Африка, Египет, Турция, Палестина. Он пишет пейзажи — мягкие, в импрессионистской манере. Но после благополучного периода вновь приходят лишения. В 1931–1934 годах он снова жил в Вене. В это время профашистская критика объявляет искусство Кокотки дегенеративным, его картины выбрасывают из музеев. В отчаянии он едет в Прагу. Вспомнив о своих чешских корнях, принимает чешское подданство. В Праге он знакомится с Ольгой Павловской и в 1941 году женится на ней. Эта русская женщина становится его самым преданным другом.
Потом было полунищенское существование в Лондоне, где его никто не знал, — Кокошка перебрался туда, когда и в Праге стало небезопасно…
Признание вернулось к художнику в 1945 году, когда в Вене состоялась выставка, где его работы были выставлены вместе работами Климта и Шиле. К нему пришла мировая слава. Но Кокошке уже все это было не нужно. Переехав в тихую Швейцарию, он жил вдали от мира искусства, вспоминал прошлое и писал автобиографию (она под названием «Моя жизнь» вышла в 1971 году) — ему было что поведать о своей бурной молодости…
Оскар Кокошка умер в 1980 году в госпитале в Монтрё, тихо и достойно, оставшись в истории искусства как один из самых ярких, противоречивых, страстных художников XX века.
А Альма? Вдова великого композитора тоже прожила долгую жизнь — она умерла, когда ей было 85 лет. И все эти годы назвать спокойными нельзя.
Ее брак с Гропиусом продлился недолго — пока он воевал на фронте, она не скучала: сошлась с молодым поэтом-экспрессионистом Францем Верфелем. Клер Голль, приятельница Верфеля, сказала ему, когда тот приехал к ней посоветоваться — жениться на Альме или нет: «Милый Франц, ей, наверное, в ее коллекции не хватало писателя, уж очень она многосторонняя муза». Верфель все-таки женился — после того как она развелась с Гропиусом и после смерти ее годовалого — то ли от Гропиуса, то ли от Верфеля — сына.
Смерти вообще преследовали ее — умер Малер, умерла старшая ее дочь Анна, позже — другая дочь Манон (от Гропиуса). Уход Манон стал для Альмы настоящей трагедией. Ни одну из своих потерь не переживала она так тяжело. В годы Второй мировой войны фашисты объявили все то, что ей было дорого — музыку еврея Малера, холсты Кокошки, романы другого ее мужа, еврея Верфеля, — дегенеративным искусством. Альма оказалась в Америке (семейству еврея Верфеля в Австрии оставаться было опасно). Удивительное дело — при всем при этом Альма не скрывала своего антисемитизма и симпатий к Гитлеру. Удивительно, как в ней уживались приверженность к фашизму и тонкое эстетическое чувство! В Америке она по-прежнему была в центре артистической жизни — гостями в ее доме были Стравинский, Ремарк, братья Манны, Брехт и Фейхтвангер.
В 1945 году умер Верфель — Альма стала дважды вдовой, хранительницей памяти о Малере и Верфеле и владелицей доходов от исполнения и издания их произведений. Конец ее жизни был безрадостен — она растолстела, расплылась, носила огромные шляпы, чтобы скрыть свое стареющее лицо, и, спасаясь от тоски с помощью сладкого бенедиктина, заливала себя духами, которые, впрочем, не могли заглушить сильный запах алкоголя. Она умерла в 1964 году. Ее похоронили в Вене, рядом с могилой дочери, Манон.
Великолепная Ида.
Валентин Серов. «Ида Рубинштейн»
В русской живописи, пожалуй, нет другой такой картины, вызывавшей поначалу у критиков и простых зрителей столь полярные оценки — от восторгов до полного неприятия. Эта картина сыграла огромную роль в творческой и личной жизни своего создателя — выдающегося художника Валентина Серова, став, по сути, его последней значительной работой и творческим завещанием. А вдохновляла его загадочная Ида Рубинштейн.
Лидия Рубинштейн (имя Ида она позже выбрала себе сама — Лидия звучало слишком тривиально) родилась в 1883 году в семье богатого харьковского промышленника, сахарозаводчика и банкира Льва Романовича Рубинштейна. Состояние Рубинштейнов было заложено дедом, Романом (Рувимом) Осиповичем, основателем банкирского дома «Рубинштейн и сыновья». Его сыновья Леон, отец Иды, и Адольф упрочили и развили семейный бизнес — братья занялись еще и торговлей, в основном сахаром. Семейство Рубинштейнов владело банками, заводами — сахарными и пивоваренными — и обладало одним из самых крупных состояний в России. Братья Рубинштейн получили хорошее образование, покровительствовали искусствам, занимались благотворительностью, в их доме устраивались вечера, на которые собиралась вся харьковская интеллигенция. Они стали одними из основателей харьковского отделения Русского музыкального общества, а сын Адольфа Иосиф, окончив Петербургскую консерваторию, занимался теорией музыки, увлекался Рихардом Вагнером и даже некоторое время работал у него секретарем-музыковедом. Однако в русской истории фамилия Рубинштейн осталась не благодаря банкирам, сахарозаводчикам и музыканту Иосифу, а благодаря Иде, ставшей поистине мировой знаменитостью.
Детство Иды было омрачено трагическими потерями: мать Эрнестина Исааковна умерла от сердечного приступа, когда ей было всего пять лет, а отец — когда ей не исполнилось и девяти, в 1892 году, во Франкфурте-на-Майне, куда уехал по делам. Девочка, унаследовавшая огромные капиталы, осталась на попечении многочисленных родственников, которые относились к ней как к наследной принцессе. Исполнялись все ее прихоти. В десять лет ее отправили учиться в Петербург. Ида поселилась у своей родственницы Софьи Адольфовны Горовиц в доме на Английской набережной. Госпожа Горовицбыла известной в Петербурге светской львицей и тоже далеко не бедной; ее особняк, интерьеры которого украшали дорогие картины, скульптуры и всяческие раритеты, пришелся Иде по вкусу.
Иду устроили в одну из лучших школ Петербурга — частную гимназию Л.С.Таганцевой. Девочка оказалась очень способной: легко освоила четыре языка — немецкий, французский, английский и итальянский, с увлечением занималась историей, литературой, музыкой и танцами. Изучала искусство, не вылезая из Эрмитажа, зубрила древнегреческий язык, чтобы читать в подлиннике Софокла и Еврипида. Любящие родственники создавали все условия для того, чтобы она получила хорошее образование. Когда Ида заинтересовалась античной Грецией, для нее наняли настоящего ученого, специалиста по античности, а когда ей захотелось учиться декламации, оплатили уроки у актеров императорских театров. И тут случилось ужасное — атмосфера театра отравила Иду, она страстно захотела стать актрисой. Причем не простой, а трагической! Однако таланта драматической актрисы у нее, похоже, не было — читала она стихи откровенно плохо, истерично, ненатурально, голосом слабым, плоским, невыразительным, да и внешность была далека от тогдашних канонов красоты — длинная, худая, плоскогрудая, вся из острых углов, огромный рот, длинный нос. Впрочем, саму Иду это не смущало — она считала себя красавицей, и очень скоро ей удалось убедить в этом весь мир!
Она росла, стала появляться в свете. И заставила говорить о себе. Она творила — совершенно самостоятельно — свой образ: поражала не красотой, а какой-то тайной, загадочностью, необычностью облика. И поведение ее было под стать — свободное, непринужденное, порой с некоторой экзальтацией. Ко всему прочему она была умна и образованна — вдруг бросала точные, остроумные реплики, проявляя во время обсуждения самых разных тем незаурядную эрудицию. Известный в те времена критик А. Волынский писал после того, как встретил в свете Иду: «Я увидел молодую, стройную девушку в чудесном туалете, с пристально-скромным взглядом… Она произносила только отдельные слова, ничего цельного не говорила, вся какая-то секретная и запечатанная, а между тем она была и не могла не быть центром всеобщего внимания».
Конечно же, у нее появилась армия поклонников, но банальные романы, ухаживания, вздохи и поцелуи — все это было не для нее, она мыслила себе совсем другую судьбу. И рядом с собой — пока — не видела никого. С детских лет лишенная родителей, она привыкла полагаться только на себя. «Я не могу идти рядом с кем бы то ни было. Я могу идти только одна», — говорила она. И больше всего боялась заразиться «микробом банальности».
Однажды на одном из светских раутов она познакомилась с известным художником и декоратором Львом Бакстом. И он, как и многие другие, пал жертвой ее очарования. «Это существо мифическое… Похожа на тюльпан, дерзкий и ослепительный… Сама гордыня и сеет вокруг себя гордыню», — вспоминал он. Ида рассказывает новому знакомому, что мечтает поставить «Антигону» — разумеется, на свои деньги, чужих ей никто не предлагает. И Бакст соглашается помочь. С тех пор он много раз оказывался с ней рядом, помогал в реализации самых разных ее прожектов, не думая, отдавал ей свой талант, время, силы, творческие находки и ни разу ее не предал.
Конечно же, главную роль в «Антигоне» (1904) сыграла Ида — под псевдонимом Лидия Львовская. Ида очень старалась, но спектакль вызвал отнюдь не восторженные отзывы. Она понимает, что нужно учиться: поступает на драматические курсы при Малом театре и берет уроки у известного актера Александра Ленского, который говорит всем, что его ученица — будущая Сара Бернар. Выходит, Ида, несмотря на полное отсутствие драматического таланта, смогла очаровать и его. Решив во что бы то ни стало стать актрисой, она побывала почти во всех лучших театрах страны, и везде ее заметили, запомнили. Красавица Вера Пашенная вспоминала, как в августе 1904 года увидела Иду в Малом театре — в пунцовом туалете, с длинным шлейфом, в воздушных кружевах. «Меня поразила прическа с пышным напуском на лоб. Онемев, я вдруг подумала про себя, что совершенно неприлично одета и очень нехороша собой…» На не похожую ни на кого красавицу обратил внимание сам Станиславский, но Ида отказалась работать в его труппе, нагло заявив, что его режиссура устарела! Да и что ей прозаичные герои Чехова и Горького! Ида мечтает совсем о другом — например, сыграть Саломею в одноименной пьесе Оскара Уайльда. И, кажется, ее мечта сбывается — в театре Комиссаржевской пьеса Оскара Уайльда принята к постановке, и Ида утверждена на главную роль. Однако вскоре дирекция театра решила, что Саломею сыграет возлюбленная Блока Нина Волохова. Ида была страшно оскорблена, но сделала правильные выводы — видно, нужно еще получиться. А спектакль в театре так и не пошел — цензура посчитала его слишком откровенным (свою роль в этой истории сыграли Святейший Синод и «Союз русского народа», организация черносотенцев).
Тогда Ида решает поставить свою собственную «Саломею». А помогают ей далеко не последние в русском искусстве люди — режиссер Мейерхольд, композитор Глазунов, влюбленный в нее Бакст и Михаил Фокин, тогда уже известный хореограф и ниспровергатель канонов классического танца. Но и этот спектакль постигла грустная участь — его тоже запретили. Уж слишком рискованно решил библейский сюжет Уайльд. Однако Ида не сдается — она решает показать публике главный танец Саломеи, вошедший в историю балета как «Танец семи покрывал». На драматической сцене успеха добиться не удалось, но есть балет — тут говорить не надо, а танцевать она уж наверняка сможет. Что ж, решено, она станет балериной!
Иде уже 25, казалось бы, поздновато начинать, но она просит великого танцора и балетмейстера Михаила Фокина давать ей уроки классического танца. У Фокина еще не было таких великовозрастных учениц, однако он не может устоять перед ее упорством и принимает Иду в свой класс.
Фокин готовил с Идой этот номер несколько месяцев. Работали они в тихом пансионе в Швейцарии, где их никто не отвлекал и ничто не мешало. Работа, работа и только работа. А работать до посинения они оба умели. «Ида — тонкая, высокая, красивая, она представляла интересный материал, из которого я надеялся слепить особенный сценический образ», — вспоминал Фокин, и у него с Идой все получилось!
Вечером 20 декабря 1908 года в зале Петербургской консерватории, снятом Идой, яблоку негде было упасть — публика была уже заранее возбуждена слухами, которые ходили по Петербургу, о фантастическом зрелище, приготовленном великолепной пятеркой: Глазуновым, Бакстом, Фокиным, Мейерхольдом и их дивой — Идой Рубинштейн. И публика была не обманута. Ида танцевала, полностью отдаваясь музыке — страстно, самозабвенно, а в финале, сбросив с себя семь — одно за другим — покрывал, оказывалась на сцене почти обнаженная, и лишь тонко звенели остававшиеся на ней нити ярких бус. Зрители были потрясены, ошарашены, побеждены! Это был настоящий успех и настоящий скандал. Правда, Станиславский сказал об Иде — «бездарно голая», но зато театральный критик В. Светлов писал: «В ней гибкость змеи, в ее танце сладострастная грация Востока, полная неги и страсти». Ида от счастья светилась, радовались и ее друзья. Об Иде заговорили, она стала знаменитой.
Так рождалась легенда. Легенда Иды. «Таинственная особа и гениальная артистка, и к тому же несметно богата. В то же время отличается удивительными даже единственными странностями — готова идти для достижения намеченной художественной цели до крайних пределов дозволенности и даже приличия, вплоть до того, чтобы публично раздеться догола. При этом она бесподобно красива и удивительно одарена во всех смыслах», — писал в своих воспоминаниях А. Бенуа.
До этого времени увлечение театром не беспокоило родственников Иды — любительские спектакли, очень мило. Но стать настоящей актрисой? Да это почти то же самое, что куртизанкой! В их кругу такое считалось абсолютно недопустимо. Нужно что-то делать. И тут родственникам повезло — Ида приехала в Париж и остановилась в доме доктора Левинсона, одного из членов их многочисленного семейства, — у Рубинштейнов родственники были разбросаны по всему свету. И вот сей почтенный парижский врач, спасая честь семьи, объявил Иду сумасшедшей и засадил в больницу для душевнобольных. Правда, вышла она оттуда довольно скоро — через месяц; вернувшись в Петербург, Ида поняла, что нужно срочно освобождаться от опеки родственников. Сделать это можно, только выйдя замуж, — другого пути она не видела. И она так и поступила. Ее мужем стал двоюродный брат Владимир Горовиц. Была свадьба, свадебное путешествие, а потом брак естественным образом распался — Ида не любила Горовца, а лишь использовала, чтобы получить желанную свободу. Ну вот она ее и получила — была свободна и к тому же богата.
Конец 1910-х годов в Париже шел под знаком триумфальных Русских сезонов. Известному в артистических кругах Петербурга антрепренеру Сергею Павловичу Дягилеву, недавнему вождю объединения «Мир искусства», пришла, как вначале казалось, абсолютно фантастическая мысль — показать Европе все, что есть самого выдающегося в русском искусстве. В 1906 году он убедил своих парижских знакомых пригласить русских художников выставиться на Осеннем Салоне, главной выставке Парижа. На «Русской художественной выставке» парижанам было продемонстрировано собрание икон и живописи XVIII–XIX века, а также мирискуссников. Оформление Салона, выполненное любимцем Дягилева Львом Бакстом, было просто, изысканно и великолепно передавало атмосферу русской столицы. Выставка имела большой успех, который вдохновил Дягилева на дальнейшие свершения. В 1907 году он организовал в Париже пять концертов русской музыки и поставил «Бориса Годунова» с Шаляпиным в главной роли. Публика была в восторге! А потом пришла очередь балетов — сначала «Павильон Артемиды», а затем «Клеопатра», имевшая оглушительный успех. Оформлял балеты Бакст, а главные партии танцевала Ида Рубинштейн.
Успехом «Клеопатра» была во многом обязана декорациям Бакста: он словно возродил на сцене Древний Египет — на ярко-голубом небесном фоне огромные колонны и скульптуры словно излучали африканский зной, и зноем же веяло от томных египетских красавиц, за ночь с которыми их пылкие обожатели готовы были отдать жизнь. И наступал момент, когда на сцене появлялась она, Ида-Клеопатра. Ее выносили на носилках, извлекали из них нечто, похожее на мумию, завернутое в полотно. Мумию ставили на котурны, начинали разматывать покрывала, и перед зрителями появлялась Ида, полуобнаженная, высокая, с волосами, покрытыми голубой пудрой. А потом царица предавалась любви на глазах изумленной публики, и лишь в самый последний момент услужливые служанки закрывали любовников занавесками.
Александр Бенуа восхищенно писал, что Ида Рубинштейн создавала образ «настоящей чаровницы, гибель с собой несущей».
Словно решив добить французов русским шиком, Дягилев ставит «Шехерезаду». Либретто было весьма увлекательно: султан Шахрияр, объявив, что уезжает на охоту с братом, внезапно возвращается в гарем, чтобы проверить, верны ли ему его жены. Увидев, что, воспользовавшись его отсутствием, султанша Зобеида и остальные наложницы развлекаются в объятиях прекрасных невольников, он впадает в ярость и приказывает своим воинам перебить всех — и неверных жен, и их любовников. Это «сотканное из ласк и убийств» представление было поистине великолепно! Публика взрывалась аплодисментами при каждом поднятии занавеса. Баксту удалось создать пряную, полную сладострастия и истомы атмосферу сказочного Востока. Бенуа, который придумал все либретто и активно участвовал в создании балета, не найдя свое имя на программке, поначалу страшно разозлился, но потом, захваченный фантастическим зрелищем, простил друзьям их оплошность.
Все было важным в этих знаменитых дягилевских спектаклях — и чарующая, полная истомы музыка, и грамотно написанные либретто, и, конечно же, удивительные декорации и костюмы, придуманные Львом Бакстом, но главной героиней — и это признавали все — стала божественная Ида Рубинштейн, танцевавшая Зобеиду. Станцевав в «Клеопатре» и «Шехерезаде», Ида затмила таких выдающихся танцовщиков и балерин, как Нижинский, Павлова, Карсавина. В Париже она стала настоящей звездой, европейской знаменитостью.
Она, конечно же, не владела техникой танца в той мере, в какой ею обладали Павлова и Карсавина, но компенсировала свои недостатки мимическим талантом, пластичностью и выразительностью жеста и позы. Фокин писал: «У Иды все выражалось одной позой, одним жестом, одним поворотом головы… Каждая линия продуманна и прочувствована… Сила выражения без всякого движения». Она поражала всех, кто с ней встречается. «…Лицо Иды было такой безусловной, изумляющей красоты, что кругом все лица вмиг становились кривыми, мясными, расплывшимися, какими бы праздничными до того ни казались… Овал лица — как бы начертанный образ без единой помарки счастливым росчерком чьего-либо легкого пера, благородная кость носа. И лицо милое, матовое, без румянца, с кипой черных кудрей позади. Современная фигура, а лицо — некоей древней эпохи. Из былинной Индии», — вспоминала Е. Симанович-Ефремова.
В Париже Ида продолжает творить свой миф. Покупает дом в Париже — роскошный, уставленный дорогими безделушками и изысканной мебелью, устраивает там приемы, на которые съезжается весь свет парижского общества. В парижских салонах рассказывают легенды о ее «скромном» пристанище — садовые дорожки выложены мозаикой, сад украшают статуи и бьющие фонтаны, в зарослях живут павлины и леопарды. А вместо кошки — маленькая пантера. Гостиную украшает золотой театральный занавес, африканские ткани, японские статуэтки и самурайские мечи. У Иды есть и яхта, всегда готовая к отплытию, и модная новинка — аэроплан. Ида — законодательница мод, она — основная клиентка самого дорогого парижского кутюрье Поля Пуаре, который создает для нее настоящие шедевры. Кроме Иды, только несравненная маркиза Казати, одна из самых ярких, богатых и скандально известных звезд европейского бомонда первой трети XX века, была готова выкладывать сумасшедшие суммы, которые стоили туалеты от Пуаре.
В 1910 году в Париж приехал Валентин Серов. В то время он был модным портретистом, которому кто только не позировал — писатели, дипломаты, блестящие красавицы, богачи и даже члены царской семьи. Весь парижский бомонд в это время только и говорил об Иде. Пал жертвой ее шарма и Серов — увидев дягилевские балеты с участием Иды, он просто в нее влюбился. «Увидеть Иду Рубинштейн — это этап в жизни, ибо по этой женщине дается нам особая возможность судить, что такое вообще лицо человека», — говорил он. Он хочет писать Иду, но как это устроить?
И тут на помощь приходит Бакст. Ида дала согласие сразу и даже не возражала, когда Серов предложил ей позировать обнаженной. Ида была необыкновенна смела: в начале века даме из приличного общества согласиться позировать нагой… на это мало кто был способен!
Художник устроил себе мастерскую в домовой церкви заброшенного монастыря Ля-Шапель. Там он соорудил из табуреток и досок нечто вроде помоста, накинул желтое покрывало и уложил на него обнаженную Иду. Серов во время сеансов надевал на себя черную грубую робу — он говорил, что она помогает ему усмирять плоть, периодически дающую о себе знать. Работал Серов с огромным удовольствием, увлеченно… Вот слова самого художника: «Не каждый день приходится делать такие находки. Ведь этакое создание… Ну что перед нею все наши барыни? Да и глядит она куда? В Египет!»
Он написал Иду темперой — масло было слишком ярко для этой и без того яркой модели. Лишь перстни на ногах и руках он осветил краской. Ида только раз прервала работу художника — уехала в Африку охотиться на львов, и как она сама рассказывала, собственноручно убила льва. Возможно, так оно и было, но вполне вероятно, Идины рассказы об охоте и увлекательных приключениях — в Сардинии, Норвегии, Африке, в пустыне Сахаре и других местах — были частью легенды, которую она творила и которую, по мере возможности, проживала. В ее историях были правда и неправда, которая порой важнее и красноречивее правды. Иде так хотелось, чтобы ее жизнь не была банальной — какой угодно, только не банальной. И у нее это получалось.
По поводу ее охотничьих историй Серов сказал: «У нее самой рот как у раненой львицы… Не верю, что она стреляла из винчестера. К ней больше подходит лук Дианы!»
Наконец портрет был закончен. Написанный в стиле модерн, соединивший и реальность, и условность, живую женщину и символ, он стал поистине новаторским — и по живописи, и по мысли. Балерина на холсте выглядела слабой и беззащитной. «Смотри, ей весело грустить, такой наряднообнаженной», — кажется, эта ахматовская строка — о серовской Иде.
В 1911 году портрет был показан публике на большой международной выставке в Риме. Картина вызвала самые разнообразные отзывы — от восторженных до ругательных. Она так отличалась от всего того, что делал художник раньше! Очень не понравился портрет Репину, к мнению которого Серов всегда прислушивался. А глава русских художников писал: «Все стоял передо мной этот слабый холст большого художника. Что это? Гальванизированный труп? Какой жесткий рисунок: сухой, безжизненный, неестественный; какая скверная линия спины до встречи с кушеткой, вытянутая рука, страдающая — из совсем другой оперы — голова!! И зачем я все это видел?.. Что это с Серовым? Да эти складки, вроде примитивного рисунка елочки — декадентов… Матисса… Неужели и Серов желает подражать Матиссу? И как неудачно…»
Потом портрет показали в Москве и Петербурге, и везде он вызывал бурные споры. Серов очень переживал — в эту работу он вложил столько сердца, столько творческого пыла. Он твердо знал: этот портрет — один из лучших из того, что он сделал в жизни. У художника было слабое сердце, и в том же 1911 году, в декабре, его не стало. Серову было всего 46 лет. А «Портрет Иды Рубинштейн» взяли в Русский музей (его попечитель и директор граф Д. И.Толстой, почитатель Серова, купил портрет у Серова сразу после римской выставки), и хотя многие вполне авторитетные люди требовали изгнать картину из музея, Толстой этого сделать не позволил — ему самому «Ида» очень нравилась. Прошли годы, и ныне полотно Серова считается одним из шедевров русского искусства.
А Ида продолжала царить на парижской сцене. И однажды она почувствовала, что может жить в искусстве и без Дягилева, благо, денег у нее хватало, а честолюбия было не занимать. Она рвет с Дягилевым и организует свою труппу. Ревнивый к чужим успехам Дягилев пристально следит за тем, что делает Ида, и всячески ее поругивает — везде, где только можно. А у Иды, несомненно, что-то получается — у нее хватает средств, чтобы привлекать в свой театр самых лучших музыкантов, танцоров, композиторов и художников. Неудивительно, что Дягилев так злится.
Ида ищет достойные ее театра пьесы — в ее душе все-таки живет мечта стать драматической актрисой. И вот уже для нее пишет пьесу один из самых известных персонажей европейской светской жизни, красавец, поэт, драматург и писатель, а также известный ловелас, не пропускающий ни одну красотку, Габриэле д'Аннунцио. Сочиненная им для Иды пьеса — «Мученичество святого Себастьяна». Решено — роль мученика будет исполнять сама Ида, музыку напишет Дебюсси. Декорации и костюмы придумает верный паж Бакст.
Спектакль получился яркий, необычный. Правда, злопыхатели говорили, что успехом своим он обязан присутствующей в нем скандальности — во-первых, непонятно, какого пола исполнитель главной роли, во-вторых, как эта мадам Рубинштейн, еврейка и, по слухам, лесбиянка, могла себе позволить изображать на сцене одного из самых почитаемых в католичестве святых? Церковь встала на защиту своих святынь. Подвергся каре и д'Аннунцио — 8 мая 1911 года высочайшим повелением главы Ватикана его отлучили от Церкви, а всем благочестивым католикам было запрещено читать его сочинения и посещать спектакли, поставленные по его пьесам.
Папский указ не мешал д'Аннунцио наслаждаться жизнью и умножать число своих любовных побед. И конечно же, талантливая и экстравагантная красавица Ида, о которой говорит весь Париж, становится его очередной жертвой — хотя кто из них жертва, а кто завоеватель, совсем не очевидно. Они друг друга стоят! А вскоре к их дуэту присоединяется художница Ромейн Брукс — она, эта феминистка и известная лесбиянка, влюбилась сначала в Иду, а потом приняла и Габриэле. Брукс тоже богата — ей, как и Иде, родители оставили большое состояние, и она творит, не зная материальных забот. Ромейн пишет портреты, не задумываясь о том, чтобы они понравились моделям и были куплены. Она не врет, и на полотне рождаются образы, порой до боли похожие на оригиналы — она пишет их душу. Недаром художницу называли похитительницей душ. И вот теперь Ида, Габриэль и Ромейн — вместе. Они живут втроем и, ни от кого не скрываясь, появляются в свете. Эпатаж — это то, что волнует их кровь, то, что необходимо им в жизни. Годы, прожитые вместе, были необыкновенно плодотворными для всех троих: Ида ставила спектакли и снималась в фильмах по пьесам и сценариям Габриэле, Брукс создавала свои лучшие работы, на многих из них — ее любовь Ида. Критик Эммануэль Купер писал: «Все обнаженные натуры Брукс имеют особую идеализацию тела, которая так же полно отражает духовные качества, как и плоть, и кровь. Бледные, худые, обескровленные натуры, с маленькой неразвитой грудью, с полным отсутствием волос на лобке и чахлым телом похожи скорее на мальчиков, чем на женщин. В их обнаженности — и эротизм, и символизм, она придает особую чувственность, но именно она уводит их от смертельного и физического желания… На картинах Брукс душа идентифицируется с плотью».
В 1915 году трио танцовщицы, художника и писателя распалось. Ромейн Брукс встретила новую любовь — писательницу и хозяйку известного артистического салона Натали Бэрни, а Ида, устав от бесконечных измен Габриэле, бросила его и уехала путешествовать одна.
Между тем в России произошла революция, серьезно повлиявшая на благосостояние Иды. Денег становилось все меньше и меньше, а экономить она не умела. Но тут ей повезло — она встретилась с Уолтером Гиннессом, представителем славной династии пивных королей, миллионером и красавцем. Это была настоящая удача — голубоглазый блондин, спортсмен, меценат, коллекционер и тонкий ценитель всего прекрасного, окончил Итон, храбро воевал на Первой мировой войне, был ранен, занимался политикой и даже некоторое время возглавлял палату лордов. Гиннесс был женат, но это не помешало ему увлечься, а потом и по-настоящему полюбить Иду — она была так не похожа неанглийских леди; эта умная, резкая, обольстительная женщина вскружила ему голову. Их любовь длилась долго — до самой его смерти. Он не скрывал своих отношений с Идой, и многие в свете полагали, что именно Ида и есть его жена. Она была с ним рядом в самые ответственные моменты его жизни, и когда сэра Уолтера избрали главой палаты лордов, именно Ида, гордая его успехом, махала ему ручкой со скамьи посетителей.
Гиннесс проникся всем, чем увлекалась Ида, — они вместе путешествуют, вместе ходят на приемы. А еще он дает деньги на осуществление ее театральных проектов — теперь она снова в состоянии платить лучшим композиторам, художникам, танцорам. Вокруг нее снова самые известные, самые талантливые — и старые друзья, и новые. Среди них — Леонид Мясин и Александр Бенуа, Бронислава Нижинская и Игорь Стравинский. До конца своей жизни с Идой был верный Лев Бакст — он умер в 1924 году, во время постановки спектакля «Иштар», ставшей последней работой великого театрального художника.
В 1928 году состоялась премьера балета «Болеро», поставленного Нижинской на музыку Мориса Равеля, который написал эту композицию, впоследствии ставшую мировым симфоническим шлягером, специально для Иды. Равель с присущей ему иронией и сарказмом говорил об этом своем произведении так: «Я написал всего лишь один шедевр — “Болеро”. Жаль только, что там нет музыки». Дягилев весь изошелся завистью — успех был несомненный! Ида, которую он сам, своими руками, сделал балериной, звездой, стала его самой опасной конкуренткой! Кто знает, может, эти переживания ускорили его смерть — так или иначе, он умер в августе 1929 года.
Идины спектакли шли по всей Европе. После «Болеро» последовал дивертисмент Равеля «Вальс», затем балет «Персефона» Стравинского (1934) на либретто Андре Жида, а раньше, в 1928 году, она поставила на музыку Стравинского другой балет — «Поцелуй феи». Возможно, прежнего, шумного успеха уже не случалось, но пустых мест в залах, где выступала ее труппа, не было никогда.
По-прежнему Иду окружают яркие, талантливые люди — они с ней не только потому, что она платит им большие гонорары, но и потому, что чувствуют ее преданность искусству и людям искусства. Она многим действительно помогала. Среди ее друзей и Сара Бернар. Старую актрису уже многие забыли, а Ида заботилась о той, что была ее кумиром в юности, и когда Бернар ампутировали ногу, Ида не оставила больную женщину.
В 1934 году Ида Рубинштейн была награждена орденом Почетного легиона. А в следующем году она получила французское гражданство — страна, в которой прожила более двадцати пяти лет, наконец-то признала ее своей.
В последний раз зрители увидели Иду Рубиншетйн на сцене в 1935 году — она сыграла главную роль в драматической оратории А. Онеггера «Жанна д'Арк на костре». Актрисе было 52 года. Умная женщина, Ида смогла вовремя уйти и не стать смешной, как получается у очень многих ее коллег.
А между тем атмосфера в мире сгущалась — фашизм набирал силу. В 1940 году немецкие войска вошли в капитулировавшую Францию. Иде ничего не оставалось, как бежать — еврейке, с шлейфом скандальной репутации лесбиянки, оставаться в Париже было смертельно опасно. Ида добралась до Алжира, куда Гиннесс прислал за ней самолет, и оказалась в Лондоне.
По-видимому, тогда что-то произошло в ее душе. Совсем недавно светская львица, завсегдатай увеселений и приемов, она теперь сторонится людей, не ходит в театры, избегает журналистов. Время ее занято совсем иными делами — вместе с Гиннессом Ида организует госпиталь и отдает все силы уходу за ранеными. Вдруг оказывается, что у этой изнеженной, взбалмошной, избалованной славой и успехом красавицы прекрасные руки — никто не верит, что раньше она никакого отношения к медицине не имела. Уколы, перевязки, подача судна — все, что нужно сделать для больного, страдающего человека, у нее получается хорошо. Раненые, искалеченные войной молодые, и не очень, солдаты ее обожают.
А в 1944 году случилась настоящая трагедия. Гиннесс, служивший английским эмиссаром на Ближнем Востоке, отвечал за переправку румынских евреев, уцелевших от нацистов, из Европы в Палестину. Беженцы, мечтавшие оказаться на земле обетованной — их было 800 человек, — плыли на корабле «Стурма», который торпедировали немцами. Все — 800 человек пассажиров и команда — погибли. После этого сионисты приговорили Гиннесса к смерти, и в конце концов он был застрелен боевиками.
Ида осталась совсем одна. В августе 1944 года в Париж вошли американские войска вместе с частями де Голля — можно было возвращаться домой. Но теперь ей в Париже было неуютно. Все прошло, все осталось в прошлом. Дом ее был разрушен, друзей, близких по духу людей не осталось. Некоторое время она, по-прежнему красивая, стройная, с царственной осанкой, работала переводчицей. А потом уехала на Французскую Ривьеру, купила небольшой дом в Вансе, маленьком провинциальном городишке, приняла католичестве — до того она отнюдь не отличалась религиозностью, но теперь ее вера была глубокой и искренней, — и зажила тихой, закрытой жизнью. Видно, шума, сопровождавшего ее жизнь в прошлые годы, Иде хватило сполна. Да и с кем ей было общаться? Все, кто был ей дорог, остались в прошлой жизни…
В 1960 году 20 сентября она умерла — говорили, от сердечного приступа, а может, от тоски и одиночества?
В завещании она просила не сообщать журналистам о ее смерти, не было там и списка персон, которых следовало пригласить на похороны. И на могиле она просила не писать полностью имя; на надгробной плите только две буквы — I. R.
Но в газетах все-таки появились коротенькие заметки, сообщавшие, что скончалась когда-то знаменитая танцовщица Ида Рубинштейн.
В одном из своих интервью, находясь на вершине славы, Ида говорила: «Вам угодно знать про мою жизнь? Я лично делю ее на совершенно самостоятельные части: путешествия и театр, спорт и волнующее искусство. Вот что забирает все мое время. Одно велико, другое безгранично. Я то уезжаю в далекие страны, то поднимаюсь в заоблачные сферы… Что же по этому поводу думают остальные, меня интересует меньше, чем вам кажется». Вот так и прожила свою жизнь знаменитая модель Валентина Серова, одна из героинь великого Серебряного века — не заботясь о чужих мнениях, отдавая себя искусству и путешествиям по миру Прекрасного.
А посетители Русского музея по-прежнему застывают у ее портрета, с которого она смотрит на нас, юная и очаровательная, сильная и беззащитная — и такая одинокая…
«С ней лазурь, любовь, цветы…»
Марк Шагал. «Над городом»
Третьяковская галерея обладает большим собранием картин Марка Шагала, и одна из них — «Над городом». Героев ее уже давно нет на свете, но в искусстве их жизнь продолжается… Вот они, сам Марк и его возлюбленная Белла, оторвавшись от земной суеты, летят в голубом пространстве, над всеми городами мира, над родным Витебском, летят, недосягаемые, прекрасные, счастливые. И никто им не нужен, и ничто им не страшно…
Первая встреча Марка и Беллы Шагал, определившая всю их будущую жизнь, произошла летом 1909 года в Витебске. Марк, тогда уже фактически сложившийся художник, приехал к родителям на пару месяцев из Петербурга.
Семейство Шагалов жило на окраине города, в районе, называвшемся Песковатики, заселенном в основном еврейской беднотой. Тут все было таким родным, все грело сердце…
Во дворе шагаловского дома жил один еще вполне крепкий старик. Он был кантором в синагоге. Маленький Марк учился у него грамоте и пению. Еще во дворе жил скрипач, днем работавший приказчиком в скобяной лавке, и у него Марк учился игре на скрипке. Живший рядом по соседству раби помогал постигать Талмуд и писать стихи.
Когда Марку исполнилось тринадцать лет, мать отвела его в городскую гимназию. Евреев туда не принимали, но и тогда взятка многое решала, а пятьдесят рублей — не такие уж большие деньги, лишь бы мальчик мог учиться. Поняв, что будет художником, Марк с большим трудом (кому нужен сын-художник!) уговорил родителей отдать его в школу местного художника Пэна. Первые серьезные работы Шагала не сохранились — сестры пустили их на половые коврики. А в 1907 году Марк отправился в Петербург — только там, думал юноша, он сможет по-настоящему учиться живописи. Отец швырнул ему 27 рублей, заявив, что больше не даст ни копейки, но выправил сыну разрешение на въезд в столицу: тогда, во времена черты оседлости, чтобы жить в Петербурге, необходимы были не только деньги, но и вид на жительство, и отец через знакомого торговца достал Марку временное разрешение — якобы тот едет получать для этого коммерсанта товар.
Приехав в столицу, Марк поступил в школу Общества поощрения художников. Юного художника часто хвалили, но так же часто и ругали — уж слишком его манера отличалась от академических требований. В те времена в Петербурге славилась школа Бакста, и Марк решил попробовать поучиться и там. Бакст, просмотрев его рисунки, заявил: «У вас есть талант, однако вы небрежны и на неверном пути», — но все-таки принял Шагала в свою школу. Очень скоро Марк понял, что и изысканная эстетика «Мира искусства» не для него. Бакст отправился в Париж, на открытие Русских сезонов, а Марк возвратился в Витебск, решив провести лето с родителями. Он еще не знал, что лето 1909 года станет для него судьбоносным…
Молодой — ему 22 года, красивый, порывистый, темпераментный, он много работает, но всегда находит время для девушек. Тогда он ухаживал за Теей Брахман, дочкой местного лекаря-знахаря, которому многие в Витебске доверяли гораздо больше, чем дипломированным докторам. Тея — девушка видная, с пышными формами, образованная, играет на пианино, говорит по-немецки, знает стихи модных поэтов, да и сама пишет. Среди ее многочисленных приятелей есть и художники. Тея полагает, что им, пока еще не признанным гениям, нужно помогать, а потому с удовольствием позирует. И вот однажды, когда Марк был у нее дома — валялся на диване в кабинете ее отца, — раздался звонок. Это была ее самая близкая подруга Белла Розенфельд, дочь купца второй гильдии Розенфельда, владельца четырех ювелирных магазинов. Белла тоже девушка образованная, а еще очень хорошенькая — осиная талия, огромные глаза, роскошные волосы. Как и ее подруга Тея, она, поучившись в Витебском частном семиклассном училище Р. А. Милинарской, поступила в лучшую гимназию города — Алексеевскую и в 1907 году ее окончила. Особенные способности у Беллы проявились к точным наукам, а кроме того, хорошо давались и гуманитарные дисциплины, например, французский язык. А потом неразлучные подруги, решив продолжать образование, поехали в Москву поступать на курсы Герье — так называли тогда знаменитые Московские высшие женские курсы, основанные профессором Московского университета В. И. Герье. Белла поступила на историко-филологический факультет и с увлечением учится. В это лето она уже успела съездить с матерью в Европу, побывала в Германии и Австрии, и теперь ей не терпится рассказать о своих впечатлениях лучшей подруге. Белла опять стучит в дверь, и наконец Тея открывает, но держится как-то напряженно. Белла вскоре понимает, что в доме есть кто-то еще. Кого это прячет от нее подруга — думает девушка. И вот в комнате появляется юноша. «Голова всклокочена. Спутанные кудрявые волосы рассыпаются, падают на лоб, закрывают брови и глаза. Когда же глаза проступают, оказывается, что они небесно-голубые. Странные глаза, необычные, продолговатые, словно миндалины. И каждый глаз смотрит в свою сторону. Рот приоткрыт — то ли хочет заговорить, то ли укусить острыми белыми зубами…» (Б. Шагал «Горящие огни»). Белла сердита на подругу — не зная, что в доме чужие, она наболтала всякую чушь. И симпатичный молодой человек все слышал и теперь будет смеяться над ней. А он, этот незнакомец, подходит к ней, смотрит и молчит. Смущенная Белла говорит, что ей пора, хочет уйти
— Почему? Куда вы? У вас такой красивый голос. Я слышал, как вы смеетесь.
— Понимаешь, это тот художник, — тут и Тея оживает. — Ну, я тебе говорила….
Белла все-таки убегает, но лицо Теиного друга все стоит у нее перед глазами. «Его образ похож на блуждающую звезду… А имя! Носить такое имя! Как перезвон колоколов!»
Белла вспоминает — Тея действительно рассказывала, что их общий приятель Виктор познакомил ее с молодым художником. Говорила, он так беден, что у него даже нет своей комнаты, и, работая над картинами, он забирается на печку в кухне, а домашние боятся, что он все перепачкает своими красками. А еще Тея говорила, как трудно жить художникам, что их никто не понимает. Что мы обязаны им помогать, можем, например, позировать для их этюдов, им часто нужна обнаженная натура… Сумасбродка, думает Белла, доходит до моста и там вновь встречает эту парочку — свою подружку Тею и ее приятеля-художника.
— Пошли погуляем вместе! — говорит художник, а Теины глаза при этом как-то теряют свой блеск.
— Мне пора домой, — произносит Белла, видя, что ее подруга явно не в восторге от того, что Марк уделяет ей, Белле, столько внимания.
— Мы вас проводим! — настаивает он.
Она все-таки ушла, но судьба ее уже была решена. «Моя жизнь влилась в русло жизни другого», — напишет она в своих воспоминаниях. Все было ясно и для него.