Мир фантастики 2014. На войне как на войне Дивов Олег
С таким вот намерением Воронов и отправился обратно в штаб, но на крыльце буквально нос к носу столкнулся с командующим. Тот сбегал по ступенькам, через плечо внушая что-то едва поспевающему следом пропыленному полковнику. Едва не сбив с ног незнакомого майора, командующий полоснул его бешеным взглядом и мгновенно оценил чистоту обмундирования, неуверенность и еще невесть какие, одному ему ведомые приметы.
– Почему болтаетесь?! Вы кто, от кого?!
Он не был книгочеем, этот командующий армией, которая стремительно таяла, зубами и ногтями цепляясь за каждую пядь рудой придонской земли. И растерянное «Дмитрий Воронов… Только что приехал…» могло натолкнуть его лишь на одну мысль.
– Вот тебе и комбат с неба свалился! – радостно сообщил он полковнику.
Конечно, все еще можно было исправить. Тем более что командующий чуть ли не прямо с крыльца прыгнул в мятую «эмку» и укатил, выкрикнув напоследок:
– Держаться, майор! Слышишь? Хоть сутки продержись, иначе – под трибунал! Удачи!
Можно было все объяснить полковнику, а не стал бы слушать – броситься к начальнику политотдела… Но… Глядя в багровые от многосуточного бессонья полковничьи глаза, Воронов крест-накрест перечеркнул возможность спасения двумя мыслями: «Когда решается судьба Родины, печься о своей шкуре?!» и «Вдруг я действительно хоть чем-то смогу помочь?»
А полковник тяжело плюхнулся на ступеньку и, горбясь, ежесекундно отшатываясь от пробегающих, царапал красны карандашом в мятой школьной тетради: сего числа… майору такому-то… вступить в должность…
– Все! – Отдувшись с видимым облегчением, он выдрал тетрадный лист, сунул его Воронову, встал. – Действуй. Батальон, считай, свежий, два дня как пополнялся… А Ручейную сдавать нельзя, слышишь? Не трусь. Завтра сменим. Обязательно. Или подкрепление… Давай за мной, у меня тут полуторка.
И фронтовые впечатления, бывшие целью писательской командировки, хлынули, как из рога изобилия.
Тряска в расхлябанном кузове – визгливые щепастые борта немилосердно лупили по бокам и спине, а по ногам еще злее долбили прыгучие тяжеленные ящики… Дважды полуторка неожиданно останавливалась. В первый такой раз Воронова едва не перешвырнуло через кабину, фуражка слетела, закатилась между ящиками, и он полез было ее выцарапывать… Мигом позже полковник за шиворот вытащил нового своего комбата из кузова, крича что-то неслышное в валящемся с неба реве моторов.
Слава богу, одинокий полупустой грузовик не казался немецким летчикам достойной мишенью – у них хватало целей понаваристее (да здравствует фашистская жадность).
Полуторка допетляла до лабиринта чадящих развалин, именуемых «станица Ручейная». Снова вскрик тормозов и резкая остановка: это едва ли не под капот выскочил грязный, оборванный политрук с иссиза-белыми, похожими на бельма глазами. Выскочил и затеял на удивление бравый доклад: противник силами до полка прорвал оборону и в настоящее время с левого фланга…
– Чего делает противник, я сам разберусь! – надсаженным фальцетом завопил полковник, мешковато вываливаясь из кабины. – Чего ТЫ, шкура, тут делаешь, если фрицы у тебя что-то прорвали?! Расстреляю гаденыша! Обратно, бегом!..
«Бегом» было лишним: политрука сдуло еще на «шкура».
– За мной, майор! – На ходу вытаскивая из кобуры наган, полковник бросился вдоль бывшей улицы, туда, где грязную кисею дыма рвали свирепые автоматные взрыки и отчаянный деревянный треск винтовочных выстрелов.
Воронов догнал полковника за станицей, на вспоротом траншеей гребне длинного крутого холма. Отстал писатель не из страха, а потому, что, выпрыгивая из кузова, зацепился за что-то ремнем полевой сумки и, лишь пробежав уже с десяток шагов, осознал: драгоценность осталась болтаться на борте грузовика, а шофер уже норовит сдать подальше от занавешенной гарью пальбы. Пришлось кидаться обратно. А когда голодный до фронтовых впечатлений литератор вынырнул, наконец, из чадной поволоки, все уже окончилось.
Конечно, дело решил не полковник. Дело решила сгустившаяся из дымно-знойного марева восьмерка ИЛов. Бронированные авиамашины трижды прошлись вдоль холма, меся в кровавую кашу все, что оказывалось под ними, – к чести летчиков, немцам досталось куда злей, чем своим.
Потом Воронов вступал в должность.
Возможно, батальон здесь и теперь мог считаться свежим и, наверное, действительно пополнялся два дня назад. Но и один день – срок по военным меркам немалый.
В изломе захваченной было немцами и вновь отбитой траншеи переминались знакомый уже политрук, два лейтенанта и сутулый юнец-старшина. Это полковник собрал весь наличный командный состав. Собрал и принялся устало распекать за то, что нет списков, что текущей (он так и сказал) численности батальона никто не знает; а потом – добирая крепости в голосе и в формулировках – за то, что «Ручейная» не досталась немцам только случайно. «На летунов больше не надейтесь. Их мало, а степь широка. И зарубите себе: вокруг плоско, как стол. А у немца механизированные части. Драпанете – догонят. И еще… Поймите сами и остальным вдолбите накрепко: фрицы сейчас злы, рвутся к Сталинграду, не щадя себя. Вас, если что, тем более не пощадят. Им теперь с пленными возиться нет ни желания, ни возможности. Поняли?»
Поняли. Все, в том числе и Воронов, в сторону которого полковник ни разу даже не скосился. Впрочем, полковник и на остальных не смотрел. Упрямо глядя то под ноги, то куда-то поверх голов, он сообщил о новом командире; почти отвернувшись, сунул Воронову вялую пятерню и…
Нет, прощание затянулось. Не выпуская руки свежеиспеченного комбата, полковник оттащил его за траншейный выгиб и там вполголоса, очень быстро и очень внятно разъяснил ситуацию:
– У тебя за спиной артезианская скважина. В сухой степи это важней золотого рудника. Вода нужна людям и очень нужна моторам. Немецким. Чем дольше ты продержишься, тем меньше будут потери. Наши. Не здесь – вообще. Понял? – Он впервые заглянул в лицо Воронову (тот кивнул). – Тогда дальше. Соседи. Они у тебя в прямой видимости. Справа – вон та гряда. Слева – где тополя, видишь? Фрицы теперь разобрались, следующий раз наверняка ударят между тобой и которым-то соседом. Отсекай огнем. Оставшиеся минометы и пулеметы – на фланги. Наладь связь, взаимодействие: попрут в стык – кройте кинжальным… ну с двух сторон, из всего, что есть. В контратаки не дергайтесь: на открытом размажут, у них, мать их, превосходство в разы.
Полковник замялся, свободной рукой теранул небритую свою щеку, сказал по-новому, чуть ли не жалобно:
– Лебедя схороните достойно… Насколько сможете, конечно.
Укололся об испуганный взгляд Воронова, заспешил разъяснять:
– Фамилия такая – Лебедь. Старший политрук. После гибели прежнего комбата взял на себя… Бестолково командовал, рвался вперед других, где надо и не надо. Вот и нарвался… Ладно, счастливо!
Полковник сильно тряхнул и отпустил, наконец, вороновскую руку, вылез из траншеи, отправился в тыл, к своей полуторке. Воронов безотрывно следил, как он уходит – неспешно, вразвалочку… так бы по людному бульвару домой после трудной смены.
С немецкой стороны визгнула пуля, другая. Полковник будто и не заметил. Лишь когда его уже, наверное, скрыл от немцев гребень холма, обернулся на ходу, крикнул, чтоб комбату нашли пистолет. Только тут Воронов заметил: весь командный состав смотрит полковнику вслед так, будто бы это остаток их жизни вот-вот затеряется в сочащихся дымом развалинах. Осознание, что бывшие уже в боях командиры чувствуют то же, что и он, неожиданно придало писателю уверенности. Вздорной, предательской, вроде пьяной отваги – Воронов это сам понимал. Но хоть такая – всё же лучше, чем никакой.
Никому персонально не адресованный приказ об оружии буквально кинулся выполнять политрук. Он отдал комбату свой ТТ, да еще с кобурой и портупеей: «Я себе лучше винтовку возьму, а вам в бой ввязываться нельзя, ваше дело – всё видеть и принимать решения». Очень не понравилась Воронову эта многословная торопливость, и еще меньше понравились одинаковые кривые ухмылки лейтенантов да старшины. Вдобавок писатель, наконец, догадался, отчего глаза у политрука словно фаянсовые. В них гнил страх. Застойный, многодневный. Неизлечимый.
Новый комбат сделал почти всё, о чем говорил полковник. Простоял над душой связиста, пока тому не сумелось-таки докричаться в телефонную трубку до соседа справа; трижды повторил в облупленный звукоприемник про «кройте кинжальным» и «не дергайтесь – размажут», а потом вроде бы сумел расслышать сквозь всхрапы да треск помех: «Крапива, я репейник, вас понял». Ко второму соседу, с которым связи не было, отправил посыльного и убедил себя, что тот доберется до жидких от зноя призраков тополей, а добравшись, сумеет точно передать порученное. Приказал раздвинуть на фланги наличные огневые средства – и искренне удивился, когда его приказ начали выполнять. Удивился потому, что к этому времени успел уже выяснить всё, о чем не рассказал полковник.
«Свежий» батальон по численности недотягивал до двух рот. Траншея на гребне холма – первая, она же единственная линия обороны – батальону была великовата: равномерно распределенные по ней стрелки оказывались чересчур далеко друг от друга (один из лейтенантов шепотом посоветовал группировать бойцов по двое-трое). А главное, Воронов понял, КЕМ в последний раз пополнялся батальон.
Правда, опыт общения с «элементами» у Воронова был – подарок веры в довольно сомнительную истину, будто нельзя писать о том, чего не испытал на собственной шкуре. Трудясь над своим «Каналом в честную жизнь», он почти три месяца не просто та жил на знаменитом строительстве.
Когда столичный гость объяснял вохровскому начальству, кем и с кем хочет поработать, начальство на него таращилось, как на клинического идиота. Однако же гость предъявил такие верительные грамоты, что никто не рискнул сказать «нет». Но… ведь вот только случись с гостем хоть ничтожная неприятность, те же поставщики верительных грамот обвинят в «как допустили?!» отнюдь не себя. Так что касательно дальнейшего, Воронов не питал ни малейших иллюзий. Еще до его появления за проволокой туда откуда-то мощно плеснуло слухами о писателе, который «сам себя посадил, чтоб дознаться всю как есть правду о нашей собачьей жизни». А уж если этого блаженного писателя с первых же секунд взял под особое покровительство Дед Башка (при одном упоминании сего имени блатные вставали) – уж какие тут с писателем могут быть неприятности?!
Так что и в этой области опыт вороновский был не ахти каким. И все же…
По предвечерью к ним добралась полевая кухня. Событие это, похоже, не случалось уже довольно давно, и вот если бы немцам вздумалось ударить именно в тот момент… К счастью, немцам не вздумалось – то ли разведка их подвела, то ли сочли происходящее каким-то хитрым русским подвохом.
Все тот же политрук принес комбату алюминиевый котелок, на треть заполненный чем-то средним между кашей и супом. Вероятно, из-за лагерных воспоминаний Воронову было подумалось, что не следует есть на глазах у подчиненных. Но был он так измотан всем этим диким вывихом судьбы… и к тому же не ел с утра, а теплое варево так остро пахло тушенкой… В общем, комбат уселся на истоптанную, пересыпанную стреляными гильзами землю прямо в траншейном расширении, которое предшественник обустроил под штаб. Рядом скреб ложкой о днище такого же котелка телефонист; где-то поблизости, даже не слишком озабочиваясь понижать голоса, ботали по музыке: «на досрочку смурняков вирь»…
Воронов быстро дохлебал свой паек, выпутался из ремня полевой сумки и, сдвинув фуражку на нос, привалился к стенке траншеи. Пока можно, вздремнуть бы минут хоть с пару десятков…
Нет, не получилось.
Комбат уже впрямь стал придремывать, когда его вдруг как-то пинком пробило осознание, о чем именно говорят те, уверенные, будто здесь никто для них опасный не может понимать деловой говорок.
«Подыхать сумасшедших нет…»
– А что делать? – хныкал некто, чей голос умудрялся быть одновременно и визгливым, и сиплым. – Подорвать? В момент заметут – и к стенке. Знаешь, как они с дезертирами?
– В плен надо. Перебежать надо. – Этот голос казался каким-то вообще бесплотным.
– Не слыхал, что ли, полкана? – всхлипывал сипло-визгливый. – Гансы – не красноперые, даже до стенки не доведут!
– С умом надо. Начальничка с собой надо притащить. Вроде того… политрука этого. Или нового, майора, – тоже, видать, партейный.
А голос-то кажется бесплотным оттого, что напрочь лишен малейших примет. Не понять даже, баритон, бас или нечто вообще третье, ускользнувшее от внимания оперных классификаторов. Воронов поймал себя на том, что с помощью этих ларингологических размышлений бессовестно резинит время. Потому что на подслушанное не отреагировать (и сейчас же!) нельзя, но вот КАК реагировать? Лагерных в батальоне теперь едва ли не половина; если хоть одного из них арестовать – бог ведь знает, чем такая попытка вывернется! Они, судя из разговора, на что только уже не готовы! А если арестованный еще и окажется, как у них такие зовутся, «в уважении», «грубым»…
Ему вспомнилось утверждение одного фронтовика, будто из уголовных получаются отличные солдаты – если только взять с ними верный тон. Но какой он, верный?
А разговор вроде бы прервался?! Проклятие, сейчас уйдут, и черта с два их найдешь да уличишь!
Еще толком не зная, что и как станет делать, Воронов оперся ладонями оземь, собираясь вскочить… да так и замер, моментально забыв обо всем. Кроме одного: сумки под рукой не оказалось.
Сумка была с виду невзрачная, потертая едва ль не до дыр, даже не кожаная (кирза да брезент). Всего и примечательного, что пухлая, набитая почти чрезмерно. Бог знает какие сокровища могли вообразиться в ней вчерашним зэкам, но для Воронова содержимое попросту не имело цены.
«Сокровище» – так и назывался пока роман, над которым Дмитрий Воронов работал уже шестой год. Не по заказу Союза – для себя. Работал, не без изрядного риска выдирая объедки времени из прожорливых пастей каждодневных своих обязанностей (иногда те снились ему в виде огромной стаи огромных гиен). Запасных копий не было: часто и кардинально правя написанное, он очень боялся, что перепутаются разные варианты. И эту вот единственную рабочую рукопись Дмитрий Воронов всегда таскал с собой, даже во фронтовые командировки. «Если убьют, все равно никому другому бы не доверил закончить». А простая мысль, что сам он может уцелеть, а рукопись – нет, отчего-то никогда раньше не приходила в голову. Тем безысходней показалось случившееся; тем оскорбительней, невыносимей было видение, как мало что шестилетний каторжный труд – изрядную долю жизни его и души – пускают на раскур ботающие по фене подонки. Те самые, что хотят за остальную его судьбу купить себе фашистское снисхождение.
Щуплый интеллигентный очкарик мгновенно сам стал подонком, готовым не просто убивать, а пытать и замучивать.
Дальнейшее помнилось каким-то сумасшедшим калейдоскопом. Испуганные, вполлица распахнутые глаза отброшенного с дороги связиста… Двое неопределенного возраста мужиков – мешковатых, обтреханных… сидят на корточках нос к носу, действительно курят, сосут-пережевывают чадящие самокрутки… И сразу, прямо перед лицом – серая от пыли да ужаса щетинистая ряха, нос, смятый в свинский пятак стволом пистолета, и – чуть ли не первое запомнившееся ощущение – боль в пятерне, готовой саму себя раздавить о стиснутую в ней рукоять… И боль в надсаженном горле… И вдруг – обессиливающая волна омерзения. К этому, с рожей, забрызганной писательскими слюнями. К себе самому. Ко всему.
Воронов откачнулся от едва не застреленного им человека (тот бескостно стек по траншейной стенке); принялся заталкивать ТТ в кобуру. Пистолет артачился, как живой: то цеплялся за жесткий кобурный клапан, то норовил выскользнуть из одеревенелой руки… И точно так же никак не давалось вспомнить, какие именно слова только что выхаркивались в рожу полуобморочного уголовника. Но, как бы то ни было, это и оказался тот самый «верный тон» – и слова, и остальное. Потому что на уровне вороновских коленей вдруг прорезалось сквозь стоны да всхлюпывание:
– Найдется, падла буду – найдется! И за остальное не нервничайте, гражданин начальн… майор… фрицев зубами рвать станем! Меня послушают, век свободки не видеть!
Когда Воронов доковылял на трясущихся ногах туда, откуда пару минут назад вылетел одним прыжком, сумка его обнаружилась спокойно лежащей на прежнем месте. То ли ее успели подбросить, то ли пропажа лишь примерещилась в недосне – иди знай.
Позже, когда облепленное наглеющими звездами небо сделалось уже куда светлее земли, боевое охранение доложило о каком-то копошении в долинке между холмом и грядой, которую занимал сосед справа. Оттуда, с гряды, хлопнуло несколько выстрелов. Копошение затихло было, но минут через десять возобновилось. Воронов, один из лейтенантов и старшина (как выяснилось – минометчик) долго всматривались из флангового окопа в обманно-прозрачные сумерки – чем дольше всматривались, тем назойливей мерещились им шевелящиеся смутные тени. Комбат не очень уверенно сказал, что по долинке нужно открыть огонь. Тон его был совершенно не приказным, и лейтенант мгновенно этим воспользовался, предложил сперва выслать пару бойцов в разведку (соседи, мол, больше не стреляют – может, неспроста?). Воронов кивнул, и минометчик откровенно обрадовался: ему явно казалось разновидностью сумасшествия швырять отнюдь не изобильные боеприпасы наугад в темноту.
Вернулась запыхавшаяся разведка: «Саперы. Наши. Минируют». И почти тут же в тылу батальона послышались лязг, конское ржание, топот… И галдеж – чуть ли не радостнее того, которым встречали кухню.
О причинах шума доадался даже Воронов. Ну почти догадался: решил, будто подошла кавалерийская часть, но сообразил, что для удержания позиции конница бесполезна. Так что – наступление?
Увы, нет. Но причина для радости все едино была: полковник, обещавший «или подкрепление» завтра, перевыполнил свое обещание.
Противотанковая батарея на конной тяге. Неполная. Четыре «сорокапятки». По две на фланг – так, едва успев представиться Воронову, предложил командовавший артиллеристами старший лейтенант. Вопреки званию он казался совсем еще юнцом и потому, наверное, носил усы (для солидности).
Потом… Едва пушкари успели занять позиции… Нет, они еще не успели. В долинке грохнуло, потом еще и еще…
Немцы действительно ударили встык. А когда их авангард напоролся на мины, атака не захлебнулась – лишь расхлынулась по склонам долины.
Когда это, ожидаемое, началось, Воронов на миг-другой буквально выпал из жизни. Страх – подлое чувство, даже если причина его не подла. Ужас перед тем, что он, Дмитрий Воронов, согласившийся… теперь уже искренне верилось, будто его протест бы все изменил… и вот он, согласившись на ответственность за судьбу батальона и еще бог весть за чьи судьбы и жизни, в первый же серьезный миг совершенно не знает, что должен делать… По сравнению с этим оказался хил-невзрачен даже страх смерти, которого Воронов раньше боялся сильней всего.
Себя он, конечно, со стороны не видел, не осознавал, что закляк, лежа животом на бруствере, вполроста своего выставившись под пули. Спасибо, кто-то из бойцов сдернул ошалевшего комбата за ногу обратно в траншею, и тут же брустверный скат с мерзким чмоканьем хлестнул по вороновским глазам земляными фонтанчиками. Это сработало, как пощечина истеричке. «С внутренней стороны… Прорвались по флангу, заходят в тыл…»
И тут выяснилось: батальон ни на миг не оставался без командира. То, что в лихорадочной сумятице, от которой лишь шаг до паники, почти невозможно расслышать разницу между «комбат» и «комбатр»… да, это, конечно, могло сыграть. Но главное – смертная опасность дарит людей способностью почти мгновенно определять, кто и знает что делать, и способен превращать «что» в «как».
Никогда в жизни Дмитрий Воронов не испытывал такого стыда и одновременно такого безмерного облегчения. А спокойная увесистость подобранной обесхозневшей трехлинейки заразила спокойствием и его.
С легкой руки Гайдара в писательской среде давно и прочно поселилась увлеченность охотой. Воронов исключением не был, слыл умельцем ночной стрельбы и всегда предпочитал винтовку дробовику – а как же, ведь, если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов… Вот и пригодилось.
Ему всегда везло на людей. И теперь – тоже.
Когда атаку все-таки отбили, его нашел комбат. Ночь выдалась светлой – старший лейтенант сумел разглядеть темные кляксы на майорской гимнастерке, и не только на ней (был, был такой миг, сгоряча не показавшийся страшным, когда для Воронова почти все небо закрыл распяленный в прыжке человеческий силуэт, и он, Воронов, отпрянул, вжался спиной в стенку траншеи, инстинктивно выставив для защиты винтовку и даже не вспомнив о примкнутом к ней штыке). Да, старший лейтенант многое сумел разглядеть. И многое понять. Пришагнув почти вплотную, он спросил украдливым шепотком: «Вы ведь не строевик?» Воронов заспешил так же украдливо рассказывать, кто он и как здесь очутился. Но старлейт не дослушал.
– Для командира мало не быть трусом, – выдохнул он и, отступив, прорявкал (не для Воронова – для остальных): – Слушаюсь, товарищ майор! Какие еще будут ваши приказания?
Утром немцы навалились на соседа справа, потом – снова на них. И снова атаку удалось отбить. Но на том и окончилось вороновское везение.
Бурую, облезлую кошму предполья густо пятнали бесформенные серо-зеленые кочки; струйчатое знойное марево силилось доковеркать горелые туши восьми немецких танков (самый ближний – метрах всего-навсего в десяти от траншеи)… А в штабном окопе лежали накрытые плащ-палатками два лейтенанта и старшина-минометчик. И еще – командир уже не существующей батареи. Воронов не знал точно, скольким бойцам удалось пережить нынешнее смертеобильное утро, он знал одно: выжившими командовать некому. Даже хуже, чем некому. Из комсостава уцелели только сам так называемый майор и дожираемый страхом политрук.
А немцы вот уже четвертый час ведут по расположению батальона артиллерийский огонь с издевательским названием. «Беспокоящий»… Деморализующий. Убивающий душу.
Записать бы все ЭТО, пока не притупилось, не начало забываться… Трепыхнулась было такая мысль, да тут же и сгинула. Глупо. Если суждено пережить – пережитое не забудется никогда. А если не суждено… Кто, кроме тебя, будет спасать твои записи в этом аду? Твоя смерть – и записям твоим смерть. А если нет… Лет через пятьдесят – сто какой-нибудь ученый муж сочинит статейку, что-либо вроде «О непригодности образно-эмоционального способа восприятия для реалистичного отображения экстраординарных событий». А в доказательство положит последние заметки известного своей образностью-эмоциональностью писателя Воронова, который, оказавшись в гуще боевых событий, попросту тронулся. Сам такого не переживший вряд ли способен поверить, каково на самом деле это переживать.
Кто-то из бывалых фронтовиков рассказывал Воронову, что место настоящего командира в бою там, где всего тяжелей и всего ответственней. Полковник казался настоящим командиром, так вот бы ему снова здесь объявиться! Ведь, например, там, где сосед слева, где тополя, – там вроде бы тихо… Только черный, незыблемый от безветрия столб дыма вычертился оттуда, растворяясь вершиной где-то возле самого солнца. Но на гряде справа, как и здесь, тоже взбрызгиваются-опадают разрывы. Мелкие, совсем нестрашные издали. Но вроде гуще, чаще они, чем вокруг. Так что бог его знает, где сейчас как. Тот же фронтовик добавил, будто бы любой командир – от сержанта до генерала – всегда уверен: его участок самый тяжелый-ответственный. Да и полковник… что, собственно, Воронов знал о нем? Полком он командует, или дивизией, или не командует, а начальствует штабом, или… И вообще, может, он сейчас тоже где-нибудь накрыт плащ-палаткой.
Переживания и бессонная ночь брали свое. Как ни тяжко было на душе, глаза Воронова пекло не только от этого, и не только от пыли да гари. Стоило лишь разрешить им смежиться, и… Да еще и убаюкивающая монотонность обстрела… Открытие, что размеренность взрывов… иными словами, размеренность нависания смерти может, оказывается, убаюкивать, чуть не заставило-таки взяться за блокнот-карандаш. Но предыдущие записи давались так трудно… Ничего, не забудется. Позже. Потом. Так и задремал, стоя, привалясь боком к земляной стенке.
Продремать удалось недолго.
– Братва, кто видал начальника? Да не, не фраерка – комбат нужен!
Воронов еле успел встряхнуться, поправить съехавшую на ухо фуражку, когда из-за выгиба траншеи выскочил боец. Мятый, расхристанный, пилотка поперек головы, вроде наполеоновой шляпы… Небритая физиономия бойца сверкала таким хищным восторгом, что… в общем, комбат лишь после всего перечисленного удосужился, наконец, заметить немалую тяжесть, которую боец с натугой швырнул ему под ноги. Впрочем, нет: прежде Воронов заметил пару-тройку любопытных – они активно напирали в спину прибывшему, а тот, раскорячась поперек траншеи, отчаянно старался их удержать.
А под ногами Воронова барахтался человек.
Сперва писатель-коммунист озаботился тем, чтобы высвободить свои сапоги из конвульсивных, неподдельно рабских объятий. Получилось довольно грубо – незнакомец отлетел под ноги к приволокшему его бойцу, затравленно стрельнул глазами снизу вверх, шарахнулся обратно… В конце концов, он застыл. На корточках. Бегающий мутный взгляд, голова при каждом (хоть дальнем, хоть ближнем) взрыве противоестественно вдергивается в плечи…
– С тылу, гад, крался, – сообщил боец. – Я его пропустил, а потом…
Он принялся детально, очень гордясь собой, рассказывать про «потом». Воронов не слушал. Воронов проводил спешную ревизию своих знаний о том, как следует допрашивать пленных.
– Ihren Namen, Rang, Regiments-Nummer?
Уже договаривая, он мысленно взмолился, чтобы среди болтающихся вблизи не оказалось знающих немецкий. Потому что спрашивать про номер полка было как минимум нелогично. Да уж, последние сутки здорово притормозили писательское умение думать, умение наблюдать и все прочие писательские умения.
Перепачканное пылью и копотью лицо пленного казалось тем не менее до женоподобия холеным. Щеки да подбородок были так тщательно выбриты, что… черт, а может, у него впрямь на морде ничего не растет? Гермафродит какой-то… Гнусное впечатление усугубляли длинные волосы, стянутые в пучок на затылке. И одежда из потертой синей дерюжки: узехонькие, в обтяжку, брючата, курточка – до пояса, тоже в обтяжку, с какими-то латунными бляшками-пупырышками, со множеством карманов, карманчиков. А на ногах – тапочки. Вот именно тапочки. Белые.
– Й-а… й-а… – вдруг судорожно заикал нелепый человечишко.
Бойцы так и грохнули хохотом, и пленный снова втянул голову в плечи. Но не замолчал:
– Й-а… Я н-не… н-не-нем-мец…
«Я немец?» Или «я не немец»? Поди разгадай… Впрочем, на немца (на НОРМАЛЬНОГО немца) похож он действительно не был. Хоть идиотская куртейка и топорщилась узкими матерчатыми погончиками, а нагрудный карман украшало вытканное серебром изображение орла, но и погончики не такие, как у фрицевской солдатни, и орел не германский. Но и знаком отчего-то он, орел этот. Воронов силился вспомнить, где и когда видывал именно такого орла, но в голову назойливо лезло другое: вскоре после начала гитлеровской травли коммунистов лектор из Наркоминдела рассказывал в Доме писателей, что среди фашистских штурмовиков полно гомосексуалистов.
А у пленного вдруг полегчало с речью:
– Я не немец. Я св…св…свой. Мне нуж… – Он судорожно сглотнул. – Мне очень нужен писатель Воронов. Дмитрий Воронов. Андреевич. Очень!
Вновь ударил разрыв – совсем близко, даже привычные уже бойцы поприседали, а нелепый человечишко скукожился в плотный, мелко дрожащий ком. Один писатель Дмитрий Андреевич Воронов будто закаменел, с тупой безотрывностью глядя, как на обтянутую каштановым волосьем макушку стекает с бруствера шуршливый земляной ручеек.
Прежде вокруг было страшно. Теперь сделалось странно. Дико. Как-то совершенно по-умалишенному сделалось. Господи!
– Ну, допустим, я Воронов.
Человечишко осторожно приразвернулся (как еж на ладони), выглянул с недоверием. В бутылочных тусклых глазах сквозь страх медленно проплавилось недоверие:
– Ну да! Да нет… Не похожи… на фотках другой… иначе…
Что ж, фотографии Воронова действительно частенько мелькали в газетах. А «не похож»… И это запросто: перед самой вот этой командировкой знакомый медик уговорил сбрить к чертям усы и бородку («помните, батенька, куда направляетесь, не подготавливайте излишние плацдармы для вшей»).
Чувствуя, что впрямь лишится остатков ума, если хоть что-то из происходящего сию же минуту не начнет разъясняться, Воронов выцарапал из нагрудного кармана и ткнул пленному под нос членский билет Союза. Поимщик и остальные тоже сунулись глазеть, едва не затоптав пленного. Кто-то выдохнул: «Вот это да!» – кто-то забормотал, глядя почти с обожанием: «Так это вы?! А я по вам в школе неуд схлопотал. Обалдеть!..» Потом еще кто-то шикнул, и все уважительно отодвинулись.
Впрочем, нет, не все.
Пленный снова метнулся в ноги, прилип, забормотал совсем уже какую-то чушь. Переход (или перевод?) скоро закроется, он на автомате; лох (ведь это, кажется, куст?!) лучше бы по-нормальному учился в семестре или уж вылетел, чем вот так; а ублюд-препод (кто?!) говорит: всего-то сбегать, снять с трупа – и назад… говорит, все известно точно, по секундам… успеешь, пока он и все они – уже, а те – еще… а потом говорит: пиши… я, такой-то, самовольно, на свой риск, без ведома и участия… а лох написал… а если теперь лоху кранты, ублюд типа чистенький… И весь этот бред вдруг прорезался надрывно-истошным воплем: «Отдайте! Вам она все равно уже не… а мне… Я больше сюда не смогу, я же не знал, как это взаправду стремно! Ну, пожалуйста!!!»
Он принялся карабкаться на Воронова, как на дерево, больно хватаясь, подтягиваясь, – похоже было, что ноги его не держат, или он не надеется на то, что станут держать. И писатель-комбат вдруг каким-то наитием сообразил: этому ненормальному безумно, смертельно нужна сумка. Рукопись – какая еще вороновская «она» может кого-то интересовать? А еще ему нужно вместе с рукописью попасть куда-то, пока не закрылся то ли переход, то ли перевод. Возможно, там, куда нужно попасть, растет лох. И… Да что же это за напасть проклятая, господи!!!
Он попытался высвободиться из судорожной болезненной хватки. Первая попытка не удалась, но вторая не понадобилась: уродца оторвали от комбата бойцы. В четыре руки отрывали-отшвыривали, кто-то комбата за плечи придержал (чтоб, значит, тоже не отшвырнулся). А сам уродец ляпнулся на живот, упрятав лицо в ладони (кажется, в процессе отрывания ему успели заехать по зубам). И тут на заднем кармане дерюжных штанов обнаружилась кожаная нашивка с четкой, хорошо различимой надписью, при виде которой Воронов моментально вспомнил национальную принадлежность не зря казавшегося знакомым орла.
Та-ак…
Значит, USA… Союзнички наконец-то решились на фронт? Кое-что объясняет. У них там, на гнилом Западе, чего только не… Русский знает? Эмигрантский отпрыск или специально готовили его… к чему?! В незаконченном «Сокровище» нет ни военных тайн, ни контрреволюции… Лучше б солдат прислали, чем… И что же за бред он болтал? Или, может, действительно просто бред? Попал под обстрел и спятил от страха – говорят, такое бывает…
Снова близкий разрыв хлестнул земляным дождем по головам и плечам. Немцы заметили скопление, пытаются бить прицельно?
– Всё! – Вопреки давящей сердце тоскливой мути, Воронов постарался наддать в голос железа. – Всё, по местам. Этого охранять. Вот ты – сам раздобыл, сам и стереги эту… драгоценность. И чтоб он целехоньким остался, ясно?
– Который час? – вдруг продавилось сквозь ладони «драгоценности».
Воронов хмыкнул, но на вопрос ответил.
– Семьдесят минут, – почти отрешенно донеслось из-под ладоней. – Из них минут десять – пятнадцать добираться до перехода. – Американец приподнял, наконец, голову, спросил с жалкой детской надеждой: – А может, все еще так слепится, как препод сказал? Может, меня только выплюнуло чуть-чуть раньше времени?
Воронов резко развернулся и зашагал прочь по траншее. Ему казалось: останься он еще немного тут, рядом с этим ненормальным, и количество сумасшедших на здешнем холме удвоится.
Последующее, наверное, со стороны выглядело вполне достойно: командир обходит расположение вверенной части – хочет оценить ситуацию и выработать мудрый, всеспасительный план.
Черта с два.
Если что-то такое и мерцало в уме у комбата-писателя, то мерцание это моментально загасила одна-единственная внезапная мысль. Не мысль даже – воспоминание, разбуженное алчным урчанием в животе. Фраза из собственного когдатошнего рассказа (вложенная, правда, в уста циника-золотопогонника): «Мужественное осознание долга всегда прячется от солдата на дне котелка с мясным варевом. Не вычерпает – не почерпнет». А теперь Воронов испугался, что вот как начнут бойцы спрашивать: «Товарищ майор, когда же кормить-то будут?!»
Слава богу, хоть этот страх оказался напрасным. Никто подобных вопросов комбату не задавал; наоборот, двое-трое (вероятно, почитатели таланта или огребшие в школе неуд) пытались угощать. Воронов благодарил и отнекивался. Возможно, слова «мародерство» да «брезгливость» вскоре и для него потеряют смысл. Но пока он еще не дозрел считать едой такую вот, например, шоколадку – надгрызенную, провонявшую потом кого-то из тех, кто грязными буграми пучится там, за бруствером.
…Ближе к концу траншеи он набрел на показавшегося странноватым бойца. Тот, крючась на корточках в стрелковой ячейке, быстро-быстро гребся обеими руками в ее истоптанном-истолченном дне. Не то почувствовав, не то расслышав чье-то присутствие, боец всполошенно обернулся. Испуганный взгляд снизувверх так живо напомнил давешнего пленного, что Воронов гадливо скривился даже прежде, чем сообразил, отчего странный боец узнался с таким запозданием.
А политрук торопливо вскочил и принялся объяснять, что собственная его гимнастерка вконец испачкалась-изодралась («ну вы ж видели, один рукав совсем уже… и второй… почти…»), а он, как командир и политработник, должен соблюдать внешний… являть пример… Скороговорка его делалась все тише, невнятней; глаза – все жалобней…
Воронов молчал, только нарочито внимательно рассматривал петлицы без знаков различия, круглую дырочку в гимнастерочном полотне (аккурат под левой ключицей), сохлую ржавую кляксу вокруг этой дырочки… А когда бормотание политрука вовсе зачахло, сказал – вяло, бесцветно:
– Отставить являть пример. Через пять минут быть одетым соответственно званию и иметь при себе документы, – он глянул на борозды, оставленные в мягкой земле торопливыми пальцами, уточнил:
– СВОИ документы. И воинские, и партийные.
Уже шагнув было прочь, Воронов приостановился, добавил:
– Полковник вчера велел достойно захоронить павшего смертью храбрых старшего политрука Лебедя. Я, грешным делом, запамятовал… Так вот, приказываю вам исполнить распоряжение полковника. А затем явиться ко мне и доложить, отчего я поручил это именно вам.
Воронов решил дойти до конца траншеи – проверить боевое охранение.
Шел медленно, автоматически пригибаясь, когда грохало да посвистывало, глядел под ноги, старательно перешагивал через неубранные тела… А в голове крутились-ворочались унылые жернова: «Бесполезно. Его уже ничем не проймешь, хоть будь ты какой-раскакой инженер душ человеческих. Всего милосердней бы его… это… по законам военного времени. Кажется, как комбат имею право, даже обязан. Да, милосердней бы… Но вот спрашивается: отчего я должен быть к нему милосерден? Господи, скорей бы все это кончилось. Как угодно, чем угодно – лишь бы скорей!»
Ему вдруг подумалось, что, может, начальник политотдела, несмотря на резко потяжелевшее положение армии, все-таки хватился высокого гостя, ищет. Почему еще не нашел? Ну так командующий небось мечется по фронту, и не обязан он помнить, кого куда назначил комбатом. Полковник? А что – полковник? Вряд ли он частый гость в политотделе… Да и вообще…
С минуту Воронов, как вилкой в каше, ковырялся в таких раздумьях, выискивая разные возможности-вероятности. А потом отрешенно махнул рукой на результаты ковыряний. Никто его не ищет. Начальнику политотдела всего проще было вообразить, будто столичный гость сориентировался в обстановке и удрал втихаря. Так что ничего этот самый столичный гость не выгадал своей интеллигентской глупостью: думают о нем именно то, чего он боялся.
Перед ходом сообщения, ведшим в левофланговый окоп, Воронов остановился. Ход был короток, но его сильно обвалило близкими разрывами. Стоит ли соваться почти по открытому? Бойцы охранения и так не спят – из окопа доносится медлительный – от нечего делать – разговор… А интересный, кстати, он, разговор-то…
Воронов устало присел на кучу осыпавшейся с бруствера земли. Подслушивать, конечно, дурно. Однако писателю дозволяется даже чужие письма читать. Писателю многое простительно – особенно если он почти уже наверняка ни с кем не сумеет поделиться услышанным.
– …такое было: «Мы из Кронштадта», – говорил на удивление бодренький-усмешливый тенорок. – Смотрели? Да, почти правдивое кино. Только, как говорят наши лагерные коллеги, в натуре… в натуре все было слегка наоборот. Не мы, а нас. И не на Балтике, а в крымском раю. И не десятерых. Оч-чень не десятерых, уверяю вас. Тысячи-с! А в остальном все точно. Камень на шею – и штыками с обрыва. В морскую, так сказать, лазурь.
Говорил невидимый, но явно пожилой боец отрывисто, часто вздыхал глубоко да медленно. После каждого такого вздоха в ход сообщения тянуло горелой махрой, и Воронов, сперва боявшийся выдать себя, тоже закурил украдчиво.
А тенорок продолжал:
– Причем, врать не буду, без злобы. Чуть ли не извинялись. Ты, мол, белятина, не взыщи, но как же с вами иначе-то? Ведь, мол, эвон вас сколько – ежели расстреливать, то сердце не вынесет столько добра – патронов – переводить!
– Н-да? И как же вы спаслись от таких – гм! – зверств? – сипло поинтересовался второй собеседник.
– Комиссар знакомый попался. Ординарцем при мне пробыл с четырнадцатого по шестнадцатый… нет, вру: почитай по самый Февраль. Отпросил.
– И вы…
– Да-с, смалодушничал. Со всеми вместе бы, конечно, честнее. Не от «честность» – от «честь». Но так, знаете ли, жить захотелось… просто дышать…
– Ну и дышали бы счетоводом, пользу бы приносили. Что ж вас потом-то поволокло в промпартию, в шпионаж? – Сиплый не то рассмеялся неприятно, не то закашлялся. – Сами же и доказали: правильно всех ваших тогда… Как волка ни корми… И холуя бы вашего с вами вместе… и тех, кто понапускал холуев в комиссары… и…
Мучительный припадок кашля. Несколько хлопков, маловнятное бормотание – полупротест, полублагодарность.
И снова – немолодой тенорок:
– Щедро считаете! Этак недолго остаться в пустом государстве. Не забоялись бы? Особливо по ночам, в темноте-с? Что же до промпартии, шпионажа и прочих вредительств… Неужто вы полагаете, будто все это на самом деле, да еще и с этаким размахом?! Не-ет, здесь ВАША партия наколбасила, право слово! Полнарода врагов народа, вторая половина – под подозрением, и это у вас называется народная власть?!
– А вы на всю партию голосишко не вздымайте! – Еще один приступ захлебистого кашля. – Партия в себе разберется и погань с себя стряхнет.
– Бог на помощь, – буркнул тенор. – Только опять не перепутайте, кого стряхивать. Кстати, а вы-то, твердый ленинец, за какие художества загремели-с?
Сиплый вдруг рассмеялся по-настоящему:
– Не поверите, но вот именно за художество. Представьте: идет партактив, инструктор обкома делает доклад о пакте с Германией – как мудро, какие открываются блестящие перспективы… Я, кстати, в президиуме. А на столе несколько свеженьких – краской пахнут – номеров «Правды». С фотографией: Риббентроп правой пожимает Молотову руку, а левую свою держит за спиной. Я к этой левой в рассеянности возьми и пририсуй кукиш. Ну, доклад еще не окончился, как за мной уж приехали. В общем, семь лет – за антинемецкие настроения. А как фашисты вторую руку из-за спины выпростали… это я в переносном… короче говоря, прямо с двадцать второго я ну заявления строчить: прошу, мол, оказать незаслуженное доверие, дать мне шанс смыть кровью мои антинемецкие настроения. Наконец вызывает меня начальник… – и опять приступ кашля (короткий, но очень злой). – Начальник… ох… лагеря. Я, говорит, тебе сочувствую, жалею даже, но помочь не могу. Тебя, говорит, нельзя на фронт, потому что у тебя статья политическая.
Тишина. Вязкая глубоченная хлябь. Даже разрывы… ах, нет – к сожалению, не прекратились. И даже не сделались реже. Просто молчанка разрезинилась уж очень надолго. Воронов и докурить успел, и поприкидывать, не объявиться ли там, в окопчике, не сказать ли им, тем, что-нибудь… и даже успел разобраться, что, в общем-то, сказать ему нечего; и даже успел решиться уйти. Как вдруг в окопчике выговорили подсевшим, как-то надтреснувшимся тенорком:
– Смешное рассказали. А куда смешней, что дела у НЕГО, видать, пошли вовсе скверные. Уж коль дозволил таким резервам, как мы с вами… По всем статьям – агония.
– Ничего, совладаем, – решительно отрубил сиплый. – Совладаем. Сперва – с немцами, а там и…
Опять тишина.
И опять тенорок сказал:
– Бог на помощь.
Совсем без выражения сказал. И, кажется, совсем без веры.
Воронов встал и побрел обратно. Так же, как шел сюда. Автоматически переставляя ноги. Машинально кланяясь взрывам, пулевым свистам, смахивающим на уничижительное поцвыркиванье сквозь зубы. Именно эта машинальность чуть было не вынудила-таки взяться за карандаш. Достойной немедленной записи показалась смутно забрезжившая… Нет, не мысль. Пока еще только удивление. До чего же, однако, легко дается умение вести себя… какое бы слово-то… а, вот: сообразно. Идаже не возмутительно, не обидно, даже вообще никак, что вот цвыркает, будто в глаза плюется, а ты озабочен только держаться так, чтоб риск к минимуму… Озабочен? Если бы! Оно как-то само собой – вот что, если задуматься, всего неприятней…
Глупость. Типичная интеллигентская глупость. Что же – гордо подставить лоб под пулю и сдохнуть – без смысла, зато с чувством собственного достоинства? А здесь ты оказался – тоже «сообразно»? Или это как раз все равно, что из гордости не убрать лоб с пулевой дороги? Гордость… Без смысла и пользы… А «фрицев зубами рвать станем» – это, например, не польза здесь от тебя?!
Он так и не успел взять на изготовку карандаш и блокнот.
Расхотелось.
А чуть позже Воронову стало вообще не до самокопаний.
– Русские солдаты… к вам обращается… германское командование…
Ревливый, оттененный жестяным дребезжаньем голос. Обстрел не прекратился, но говорящий выверенно и четко врубал слова между взрывами:
– …единственный случай… выбрать свою судьбу… вам предоставлен…
Воронов втиснулся в ближайшую стрелковую ячейку (там уже были трое бойцов, а вслед за комбатом ввалились еще); приподнялся, опираясь о чьи-то плечи. Краем глаза приметил: вдоль всей траншеи так же безрассудно повыставлялись над бруствером головы в касках, в пилотках… Толку с того выглядывания – хрен. Трупы, воронки, битое железо – вблизи; пылевые столбы, взблески, смутное множественное движение – далеко, почти у горизонта… вот и все, что удалось рассмотреть. Покойный ныне комбат черными словами крыл тех, кто обустраивал здешнюю позицию. Траншею вырыли по самому гребню холма, без учета, что западный склон выпирает этаким округлым взлобком. Вот и получилась вдоль подножия изрядная мертвая зона. В ней немцы спокойно накапливались для атак, из нее же сейчас лязгали-дребезжали их щедрые посулы:
– …тем, кто сдастся в плен… жизнь, хорошее обхождение… тем, кто отдаст… комиссара или офицера… живого или мертвого… денежное награждение… тем, кого большевики… держали в тюрьме… дадим паек… уважаемую работу…
Кто-то по-знакомому бесцветно орет невдалеке:
– Братва, не ведись! Свистят, курвы! Таких, как мы, они прямиком в земельный отдел!
А мертвый жестяной голос по-провизорски скрупулезно довешивает мертвые жестяные слова:
– Теперь вы имеете…. очень мало времени… думать.
Всё. Замолчал. И метрономное буханье взрывов показалось гробовой тишиной.
После пакта было много рассуждений, что у немцев развитая авиация, передовая химия… Почему всегда забывалась психология? Ведь каковы мастера! Не взяли нахрапом – пошли выматывать души «психическим» обстрелом; теперь, наверняка уже зная, кто засел в здешней траншее, организовали для командиров-комиссаров повод… э, нет – причину бояться своих бойцов… А вот что все сии ухищрения – из пушки по воробьям, что здесь уже ни огневых средств, ни путных командиров, да и бойцов-то осталось… Недоработала фрицевская разведка. Значит, и у них не все уж так уж…
Ладно. Кто-то здесь давеча самоедствовал на тему о пользе? Сейчас-то дело не в управлении огнем, не в обходах с охватами, сейчас дело как раз по специальности!
То ли осознанно, то ли по наитию выдержав потребную паузу, Воронов без спешки, разлаписто (старательно привлекая к себе внимание) выбрался из ячейки в траншею. Тщательно выверяя расстояние двумя сложенными пальцами, как это проделывал товарищ Калдиньш, сориентировал козырек фуражки параллельно бровям. Удостоверясь, что на него смотрят, демонстративно вынул из нагрудного кармана партбилет, дунул между страницами, спрятал обратно, аккуратно застегнув пуговицу. А потом сказал – вроде бы и негромко, но слышало наверняка полбатальона:
– Дураки немцы, а?
Не таких слов ждали теперь от комбата. На обращенных к нему лицах стронулось проступать что угодно, кроме согласия. Удивление, разочарование, презрение (отнюдь не к врагу)… Зато взварившийся гомон дал Воронову повод возвысить голос – так, чтоб (упаси господи!) не смахивало на агитационную речь:
– Что, не немцы дураки, а вы?! – Теперь его должен был слышать весь так называемый батальон. – Не поняли, что сейчас было?! Вот должен бы соврать, но уж черт с вами, скажу: до их «воззвания» я думал, наше дело – хана. Спасибо немецкому командованию, обнадежили, – он старался напустить в голос как можно больше сарказма. – Эти глупцы сдуру показали, что боятся. Да, нас мало, у нас нет пушек и минометов…
– И пулемет один остался, – заспешил вставить кто-то, – и патронов с гулькин…
– А они – боятся! – рявкнул Воронов. – Понимаете?! Боятся, что не смогут управиться быстро! Подкрепления на подходе! И они это знают!
Он перевел дух. В образовавшуюся паузу никто не втиснулся.
– Ну а если кто-то вообразил, будто господа немцы проявили гуманность… – Воронов криво ухмыльнулся, голос его сделался ледяным. – Я не буду грозить расстрелом. Я, мягкотелый интеллигент, ненавижу стрелять в своих.
На «мягкотелого» откликнулись смешками.
А Воронов продолжал:
– Я просто не буду мешать тем, кто купился, свинтить туда… к гуманистам. Потому что не помешать – означает шлепнуть так же верно, как самому давануть спусковой крючок. Только – уж извиняйте! – сам с вами не пойду. Так что хрен вам вместо фрицевского вознаграждения.
Заржали уже совсем по-хорошему. Кто-то выдохнул: «А майор-то, даром что очка – грубой в доску!»
Воронов вытащил платок, утер взмокревшие щеки. Он вдруг с ужасом понял, что не знает, как закруглить разговор, не сбив впечатления. Оттого просто каким-то ангелом со небеси показался взмыленный боец, тяжело задышавший в самое ухо:
– Товарищ майор, вас просят к пленному! Что? Не знаю. Просят скорее, что-то там важное…
– Ладно! – Воронов опять произвел калдиньшскую манипуляцию с фуражкой. – По местам. И больше не скопляйтесь, а то парой снарядов весь личный состав… Нам еще час, от силы два, продержаться до помощи. Смотреть в оба, беречь патроны!
Он еще что-то говорил так же громко и браво, пробираясь траншеей, кого-то похлопывал по спине, кому-то сдвигал пилотку на нос… Что он станет им говорить через два часа, если помощь не объявится? Об этом ему не думалось. Два часа нужно еще прожить. А пока он сам верил собственным доводам. И не только тем, озвученным. Ведь полковник обещал… Ведь полковник объяснял про скважину – разве могут бросить на произвол такой важный пункт? Доводы иного сорта Воронов категорически запретил себе допускать на ум.
Пленный был все в той же стрелковой ячейке, сидел скукожась, на комбата глянул мутно, невидяще. Воронов довольно долго рассматривал вздутую скулу, заплывающий глаз, полувывернутые-полуободранные карманы… Что было делать? Ругать назначенного в охрану за мародерство? Или себя за то, что не додумался распорядиться обыскать странного человека?
Нет, ничего он не успел ни сказать, ни сделать. Первый же взгляд на охранника, и… Тот не походил больше на гордого своей добычливостью хищника, а был теперь сосредоточен и явно нешуточно напуган. Перехватив взгляд комбата, протянул ему на раскрытой ладони какой-то квадратик.
Бумажка, закатанная в прозрачную корку – вроде целлулоида, но жестче. Удостоверение? Фотография пленного – черт, цветных не бывает даже на совнаркомовских корочках… Ага, студенческий билет. Ростовский госуниверситет. Истфак. Все это Воронов примечал отстраненно, самым краем сознания. Цепеняще, будто удавий взгляд на кролика, подействовало на него видение печати, пришлепнувшей цветной фотопортретик. Круглой синей печати с растопыренным двуглавым орлом.
– Цифирь гляньте, – тихо посоветовал охранник.
Несколько мгновений Воронов пытался сообразить, о чем речь. Потом додумался-таки всмотреться в дату рядом с ректорской размашистой подписью. Ушибся взглядом о первую цифру года и едва сумел побороть детское желание зажмуриться. Две тысячи… и какая, к чертям, разница, что там дальше?
Глубокий вдох, мысленно досчитать до десяти… Кто-то из великих советовал еще и трижды удариться головой об стену. Но стены поблизости нет.
Что же все это значит? Мистификация? Смысл, смысл, смысл-то вчем?!
– Который час?
Пленный. Не то сумел взять себя в руки, не то, как говорится, мужество отчаяния обуяло.
Воронов ответил. И тут пленный заговорил внятно, быстро, по-деловому:
– Через восемнадцать минут вас тут всех поубивают. Ваша сумка и документы попадут в штаб пехотного полка. Немецкого. Оттуда, еще через несколько штабов, – в Берлин. В «Цайтунг» промелькнет статья о том, как большевистские фанатики загубили выдающегося писателя. Недавно… ну для меня, моего времени… несколько листков вашей рукописи нашли в Мюнхенском музее. В историческом, в запасниках. Остальное потеряется навсегда. Если вы сейчас отдадите мне рукопись и отпустите меня, я обещаю, я чем захотите поклянусь: всё будет издано тютелька в… ну, без малейшей правки. Я могу, у меня папик… простите… отец со связями.
Вот про отца он соврал, это чувствовалось. А остальное? Если вранье ощутилось, значит, остальное – правда?
Пока писатель с высшим филологическим образованием мямлил, одинаково боясь верить и не поверить, мелкий урка с лагерным стажем анализировал ситуацию.
– Слышь, майор! – Он подергал Воронова за рукав. – Не отдавай! Хай тебя вместе с бумажками к себе уведет. Тебя, слышь? И еще… – Его глаза сделались жалкими, умоляющими, как у голодной шавки.