Я – не Я Слаповский Алексей
Врёшь, — говорит милиционер, суёт десятку себе в карман, а остальные отдаёт Неделину. — Смотри, поймаю на чём-нибудь. И не вздумай у меня сейчас за вином рыскать. Отконвоировать тебя, что ли?
Наверное, милиционеру нечего делать, если он решил прогуляться вместе с алкоголиком. Он идёт сбоку и чуть впереди, время от времени оборачивается и с улыбкой глядит на Неделина. А ночь хороша, тепла, тополя шелестят юношеской любовной тоской, девичьим испуганным и радостным шёпотом, громко блаженствуют сверчки, на душе у милиционера грустно и легко, он вспоминает, как десять лет назад седел ночами со своей невестой на качелях, привязанных к толстой ветке дерева, что росло возле её дома. Они медленно раскачивались, он обнимал её за плечи и говорил обо всём на свете, а в сущности — всё об одном, всё об одном… И милиционер опять оглядывается на алкоголика, то ли жалея его, то ли чувствуя своё превосходство истинного человека, которому есть что вспомнить в такую ночь, есть о чём и помечтать — о Тоне, например, с которой, конечно, не покатаешься на качелях на виду у всех, но как славно приходить к ней предутренней порой, стучать условным стуком в окно, и тут же, буквально в ту же самую секундочку слышать свежее: «Кто? Кто?» — и немного попугать её, играя, изменить голос и сказать басом: «Храпишь, хозяйка, а дом горит!» Хороша жизнь, если не испохабить её, как этот бедолага, который придёт сейчас в свой срамной грязный угол к сожительнице. Фуфачёва и в вытрезвитель-то давно не забирают, потому что корысть с него невелика, до него и дотронуться-то можно разве что только ногой, и то потом сапоги чисть…
Милиционер привёл Неделина к ветхому кирпичному дому, они вошли в тёмный подъезд, милиционер пинком открыл дверь, у которой не было замка — или он был сломан, — и крикнул:
Встречай Фуфачёва, Любка Яковлевна!
Он тронул Неделина сапогом: двигай! Хотел дать пинка напоследок, но передумал: очень уж лирическое настроение. Вздохнул, плюнул с омерзением и ушёл.
Затхлые запахи, в которых было что-то совершенно незнакомое, новое для Неделина, ударили ему в нос.
Ничего! — сказал он себе. Это тебе и нужно — для последней черты, для последнего итога. Этого ты и заслуживаешь!
В темноте кто-то зашевелился, застонал.
Явился, гад! — протянул женский страдальческий голос. — Тебе, гаду, поверили… И ведь не принёс, скотина, знаю, что ничего не принёс! Зажги свет! Зажги, говорю! Или совсем готовый?
Заскрипела кровать, что-то поднялось, прошло мимо Неделина. Зажёгся свет.
Перед ним стояла женщина лет пятидесяти с опухшим лицом, глаза смотрели в щёлочки, шея женщины была грязна, белели только складки морщин, жидкие волосы мокро висели по щекам. Женщина была одета в рваную сиреневую кофту, в зелёную юбку из нетленного доисторического кримплена, ноги босы, жёлтые отросшие ногти загибались.
Проспался уже где-то? Гад! — Женщина плюнула в Неделина, но так слабо, что плевок не долетел, упал на пол. Шаркая ногами, она побрела к постели, легла, покрылась грязным красным одеялом, из дыр которого торчала вата, поправила, кряхтя, под головой подушку.
Ничего не принёс? — безжизненно спросила она. Неделин не ответил, думал о воде. Увидел дверь, вошёл: кухня. Долго и жадно пил воду из-под крана. Вернулся в комнату, огляделся, где бы сесть. Но, кроме постели, круглого стола без скатерти, шкафа и радиоприёмника, в комнате ничего не было. Постель, очевидно, служила и лежачим, и сидячим местом. Неделин сел на пол.
Скотина, скотина, скотина! Выла женщина.
А Неделин, чувствуя себя во власти второй жажды, думал: она наверняка знает, где сейчас, ночью, можно достать.
Деньги есть, — сказал он.
Правда?
— Я говорю.
Что ж ты не взял-то ничего?
Не могу. Сердце болит.
Сердце! Сволочь ты последний, а не сердце! Сходи к Светке!
К какой Светке?
Не тяни душу, гад, не придуривайся! К Светке-парфюмерше. Поругается, но даст. На дешёвый-то хватит?
Не знаю.
А то скажет: только дорогой, и что тогда? Иди, гад!
Прошло несколько минут. Женщина не вступала больше в спор.
Наконец, мучаясь, она поднялась с постели, проковыляла к Неделину. Он дал ей деньги.
Ещё есть?
Нет.
Чтоб ты мне всё дал? — лицо женщины покриви лось, пытаясь изобразить недоверчивую усмешку, но ничего не вышло.
Неделин ждал её, испытывая такое нетерпение, какого у него никогда в жизни не было. Он видел старое ведро, зачем-то валяющееся под кроватью, и вдруг представил, что это ведро стоит перед ним, наполненное красной жидкостью, именно красной, рубиново-красной. Это вино. Он припадает к ведру и пьёт, пьёт, пьёт, он лакает языком, как собака, он урчит от наслаждения и никак не может напиться. И, наконец, отваливается, ополовинив ведро, ставит его подле себя, чтобы боком чувствовать присутствие целительной жидкости, которой пока ещё много…
Неделин вскочил, стал рыскать по комнате, побежал на кухню, обшарил её, хотя понимал, что в этом доме поиски спиртного бессмысленны. Но просто сидеть и терпеть было ещё мучительней.
Хлопнула дверь.
На! — женщина сунула ему в руки какой-то пузырёк.
Одеколон! Неужели он будет пить одеколон?
На два хватило! — хвасталась женщина.
А воспалённая утроба Неделина кричала: дай! дай! дай!
Неделин слышал, что есть люди, которые могут пить одеколон, дошедшие до ручки, до крайности, они могут пить вообще всё, в чём есть хоть какие-то градусы. Но сам он никогда бы не смог этого сделать. То есть сам — когда был самим собой.
Женщина пошла на кухню, и Неделин пошёл за ней, он хотел видеть, как это делается.
Она открыла пузырёк, понюхала и подмигнула Неделину:
Что надо!
Взяв металлическую кружку, она набулькала в неё половину содержимого пузырька, разбавила водой из-под крана, взяла со стола жухлый огрызок огурца и прикрикнула на Неделина:
Чего вылупился? Отвернись! Неделин отвернулся.
Женщина сзади шумно фыркнула и захрустела огурцом.
Малосольненькие лучше всего отбивают, — сказала она добрым голосом. — Когда если с укропчиком, с чесночком. Лучше всего отбивают. Я всем закусывала, а всё-таки малосольненький огурчик после одеколона лучше всего. Что ж ты, давай, поправляйся!
Неделина тошнило от одной только мысли, что он будет пить эту невыносимо пахнущую жидкость, но что-то в нём обрушивалось с мощью водопада и ревело: дай! дай! дай! — и как за шумом водопада иногда не услышишь человеческого голоса, так и Неделин перестал слышать за этим рёвом свой голос. Он, следуя примеру женщины, налил одеколон в кружку, разбавил водой, женщина заботливо сунула ему остаток огурца и предупредительно отвернулась.
Первый глоток обжёг горло и застрял в горловом спазме, хотел вырваться изо рта обратно, но вторым глотком Неделин не дал ему хода, судорожно дёргал кадыком, вбирая в себя одеколонный раствор. Допил, сунул в рот огурец и стал торопливо жевать, совершенно не чувствуя вкуса огурца, но зато одеколонный привкус стал притупляться. Желудок болезненно сокращался, глаза заслезились, но организм алкаша терпел, зная, что сейчас наступит облегчение. И оно наступило, отхлынула тошнота, по телу разлилось тепло, ушла головная боль и вокруг стало будто светлее, словно слёзы промыли глаза.
Хорошо огурчиком-то? — спросила женщина. — Я всегда говорила — малосольные напрочь отбивают. Уже и не чувствуешь, что одеколон пил, правда?
Неделин, хоть ещё и чувствовал, но кивнул.
Он сел на грязный стол напротив женщины. Глаза её чуть приоткрылись, прояснели, Неделин подумал, что ей, пожалуй, не пятьдесят, а сорок, а может, даже и меньше.
Где деньги-то взял? — спросила женщина.
Там…— Неделин махнул рукой. Ему хотелось лечь, но он не знал куда, не на постель же эту, под это невообразимое одеяло. В этой постели, наверное, и насекомые водятся! Как можно так жить? А почему, собственно, нет? Вот сейчас ему хорошо… Ему радостно и грязно. Так почему не забраться в тряпьё, упокоить свою хмельную радость, закрыть глаза и видеть плывущие круги?..
Эх да я-а-а…— протянула женщина. Она начала петь. — Эх да я… Да растаковская… а доля моя… растяжёлая… Растяжёлая она… Раз… да… не… несчастная да… она несчастная моя… А я пойду… да а я пойду… да себе горя я найду… да найду ещё беду… да… бе… ду-у-у…
Это была импровизация, женщина выпевала слова, которые приходили ей на ум, это была тягучая мелодия, повторяемая в неизменяемом виде десятки раз. И в этом пении был смысл, была красота, она заключалась, может, как раз в простоте слов и повторяемости мелодии. Неделину хотелось, чтобы женщина снова и снова заводила свою песню. Она пела не для утешения или радости, она растравляла свою пьяную скорбь, слёзы текли, оставляя грязные дорожки на её щеках, и падали на стол.
Оборвав пение, она вскинула на Неделина злобные глаза, рванула руками кофту на груди и завопила:
На, бей меня! Бей в мою бессмертную и прекрасную душу, бей в мою розу, в мою грудь, бей и убей! Бей в мою молодость и драгоценную красоту! Бей, как ты умеешь бить, сучий сволочь! Бей, мужчина! Ты же мужчина! Покажи силу, бей!
Горя, причинённого себе песней, было мало женщине, ей хотелось физической боли, чтобы окончательно захлебнуться печалью. Так понял Неделин странный бунт женщины.
Пойдём спать, — сказал он.
Спать? — язвительно закричала женщина. — А радио слушать? Для тех, кто не спит? Как это ты заснёшь, чтобы надо мной не поиздеваться, радио не включить? А?
Выкрикнув это, женщина понурилась. Потом апатично достала из-под кофты пузырёк, вылила в кружку вторую половину, но пить не стала, разбавила и отнесла в комнату. Вернулась на кухню и, покопавшись в углу, неизвестно откуда извлекла целый огурец.
Вот, сохранила! — укоризненно сказала она. — Для тебя берегла. Сидела тут и ждала тебя, по хозяйству всё сделала! — женщина неопределённо повела рукой вокруг, но Неделин не мог усмотреть ни одной приметы, которая доказывала бы хозяйственную деятельность женщины. В кухне было мусорно, мойка завалена посудой, на газовой плите — ни кастрюли, ни сковородки, клеёнчатый стол липок и пуст. Лишь огурец был козырем хозяйки, и она предъявила его с гордостью, ежесекундно меняясь пьяным лицом — ласковым по отношению к огурцу и оскорблённым по отношению к Неделину.
Надо ещё малосольненьких сделать. Любишь ведь, гад?
Люблю, — сказал Неделин.
Ну вот. Пошли, что ли, лягем. Радио, в самом деле, послушаем…
Что за страсть такая к слушанию радио? — подумал Неделин.
Но ведь, и в самом деле, хорошо бы сейчас полежать, лелея в себе хмельную дремоту под бормотание радио.
Он пошёл вслед за женщиной в комнату. Превозмогая брезгливость, хотел лечь.
Ты в одежде, что ль, собрался? — проворчала женщина. — Придумал! На чистую постель в лохмотьях своих!
Из-под подушки она достала такое же, как у себя, одеяло. Неделин, отбросив сомнения, разделся, оказавшись в длинных чёрных трусах, и лёг, радуясь тому, что не чувствует других запахов, кроме одеколонного.
Давай найди что-нибудь. Какую-нибудь музыку, что ли.
В изголовье на ящике из-под вина или пива стояло то, что когда-то называлось радиолой: с вертушкой проигрывателя наверху, под деревянной крышкой. Неделин покрутил ручку, зажёгся зелёный глазок. Стал крутить ручку настройки. Сначала было хрипение, потом морзянка, опять хрипение, потом вдруг издалека сквозь помехи зазвучал, то усиливаясь, то почти пропадая, заунывный голос, распевающий мусульманскую молитву. Неделин вслушался, представляя, о чём эта молитва, и кто поёт её, и для кого она предназначена, он закрыл глаза и увидел мечети и минареты, пыльную прожаренную солнцем площадь, на ней — люди в белых одеждах, в чалмах, а дальше — зелёный лес, поднимающийся в гору, гора кончается снежной вершиной, а над вершиной синее-синее небо… Стоило чуть повернуть круглую ручку настройки — и молитва пропала, возник тревожный голос, что-то быстро говорящий на незнакомом языке.
Французский, что ли? — спросила женщина.
Нет, вроде испанский. Или португальский.
Так Португалия-то в Испании, чудак!
Разве? (Неделин не хотел спорить.)
Знать надо!
Неделин крутил ручку дальше. Шорохи, свист, морзянка, иноязычное лопотание — и вдруг полилась явственная, но негромкая скрипичная музыка. Неделин взглянул на женщину, думая, что она будет против, но та шевельнула рукой: пусть.
Неделин слушал музыку — не думая, он не примерял её к себе и не пытался услышать в ней что-то такое, что есть в нём самом, он слушал только то, что есть в самой музыке, — и ему скоро показалось, будто он сам ведёт эту музыку, дирижирует ею и знает, что сейчас будет так, а сейчас так, и этой музыкой он рассказывает всем и самому себе о жизни… «Вы слушали…» — начал диктор, но Неделин уже крутил ручку, ему не хотелось знать, что это было — прелюдия, концерт или как там ещё, он хотел остаться в уверенности, что слышал музыку про свою жизнь, которую нельзя назвать сонатой, квартетом и так далее. Взглянул на женщину — она плакала. Хорошо было бы для её утешения найти что-то лёгкое, эстрадное. И нашлось — зазвучал голос модной певицы, исполняющей модную песню. Сразу же появилось чувство праздника, представился разноцветный концертный зал, нарядная публика, нарядная певица-и все друг другу очень рады. Женщина подняла руки и стала прищёлкивать пальцами в такт, покачиваться, лёжа на спине, и хоть пьяное жалкое лицо её было некрасиво, убого, Неделин смотрел на неё уже без прежнего отвращения, он вполне разделял её веселье и испытывал удовольствие от общности настроения. Прослушав песню, он продолжал путешествие по эфиру. Дикторы читали:
«Новый цех вступил в действие на Опрятьевском сталелитейном комбинате…»
«На очередной сессии Верховного Совета РСФСР обсуждались вопросы…»
«Завершился шестой круг чемпионата страны по гандболу…»
«Несмотря на разнузданный полицейский террор, силы народного сопротивления…»
«Колонна микроавтобусов и легковых машин окружила территорию авиабазы морской пехоты США Фу-тэма в районе города Гинован на Окинаве…»
«Как сообщают информационные агентства из Дакки, в столице Бангладеш прошли массовые митинги…»
Эти сообщения, которые обычно проходили мимо ушей, сейчас показались Неделину крайне важными, он вслушивался в них с острым чувством сопричастности, ему казалось, что его касается и то, что вступил в действие новый цех Опрятьевского комбината, и что обсуждались вопросы на сессии Верховного Совета, и что завершился шестой круг чемпионата страны по гандболу, он с волнением слушал и про разнузданный полицейский террор (хотелось попасть туда и выразить негодование), и про демонстрацию в районе города Гинован на Окинаве (а где это? — не там ли, где лазурное море и какие-нибудь пальмы, и там было бы интересно побывать, побороться за мир), и про массовые митинги в столице Бангладеш (чего им надо, спрашивается?). Все новости касались Неделина, всё он выслушал с необыкновенным интересом, и женщина, судя по выражению её лица, разделяла этот интерес.
Вот мы лежим, маленькие частные люди, затерянные среди пространств земли, в темноте, размышлял Неделин, над нами в воздухе летают тысячи голосов, десятки тысяч звуков, и всё это — для нас, все попадают в этот ящик и рассказывают нам о мире, хотят повлиять на нас, а раз так, то мы им нужны, и вообще — безмерно сложна и прекрасна жизнь!
Он понял своего предшественника, понял страсть, она открылась ему легко — стоит только лечь, выпив, и включить радио, и ты проникаешься ощущением величественной огромности жизни, которая тебя окружает — и не в масштабах этого городка, а в масштабе мировом, глобальном. Равнодушное дневное ухо не понимает важности этих обычных сообщений, которыми пичкают с утра до вечера. Прислушивайтесь, глупцы! Представьте, что Бангладеш — это не просто название, мелькнувшее в суматохе дня, а страна с миллионами жителей, что сейчас, быть может, решается её судьба, остановитесь, задумайтесь!
И Неделин продолжал крутить ручку, задерживаясь, когда слышал хоть что-то внятное, ему одинаково интересна была речь на любом языке, он заслушивался любой музыкой, и даже азбука Морзе стала говорить ему что-то, и женщина тоже вслушивалась в неё, серьёзно сдвинув брови, будто понимала смысл.
Размягчённые, довольные друг другом, они допили одеколон, причём Неделин уже не содрогался, с удивлением отметил, что по накатанному пути жидкость пролилась почти безболезненно.
Послушав ещё немного радио, они заснули.
Глава 33
Неделин просыпался — не желая просыпаться. Мысли неотвратимо яснели, но он этого не хотел. Он лежал лицом к стене, открыв глаза, рассматривая пятно на обоях, очертаниями похожее на Антарктиду, и думал о том, как холодно на Антарктиде, вспоминал, как покоряли этот материк, как Скотт лежал в своей палатке умирающий и писал: «Бороться и искать, найти и не сдаваться! ». Он позавидовал Скотту. Закрыв глаза, думал о том, что на Антарктиде бушует вьюга, а здесь тепло — и уже одно это счастье. Ни о чём не помнить, только об этом счастье — и задремать, опять уснуть. Но мутная дремота не переходила в сон. Неделин пошевелил языком, обнаружил в чужом рту всего несколько целых зубов, остальные — обломки. Медленно, как перебитую, он подтянул руку к лицу, стал рассматривать чужую кисть. Грязь въелась в морщины. До чего довёл себя человек. Но кому это важно, кроме него самого? Вот мысль! КОМУ ЭТО ВАЖНО, КРОМЕ НЕГО САМОГО? И ещё одна мысль: если он этого ужаса не чувствовал, значит, ужаса и не было. Рядом зашевелилось. Он вспомнил — жена алкоголика. Или так, подруга. Наверное, тоже приходит в себя и тоже хочет опять заснуть, а заснуть невозможно, надо вставать, надо что-то делать.
— Денег мало, — сказала она, зная, что Неделин не спит, хотя он был к ней спиной. — Сходи к московскому поезду. Пять чемоданов отнести — пять рублей, поправиться хватит. Через час московский будет, нечего лежать. А?
Неделину вдруг захотелось что-нибудь узнать об этой женщине. Кто были родители? Где работает — если работает? Почему стала пить? Бедные, бедные люди… Неожиданно для себя он нашарил руку женщины и сказал:
Ничего… Всё будет хорошо… Бросим пить, и всё будет как у людей.
Отшвырнув его руку, женщина закричала:
На жалость берёшь, курва? Пить бросим! Лежать собираешься, чтобы я тебе нашла да принесла? Шиш вот тебе! Вставай, гад!
Она сбросила с Неделина одеяло и вскочила с постели, опасаясь, вероятно, ответных действий с его стороны.
Неделину очень хотелось опохмелиться. Он понял, что Фуфачёв промышляет на вокзале носильщиком, женщина посылает его на этот промысел, но как подняться? — руки и ноги словно без костей, голову не оторвать от подушки. Может, перетерпеть, не пить? Его здоровое сознание поможет больному телу, и когда придёт пора размениваться с алкоголиком, он оставит ему освободившийся от болезни организм. Но это не сейчас, не сразу, не сегодня. Сегодня всё-таки — опохмелиться.
Дай воды, — сказал он женщине.
Женщина принесла — без попрёков, считая, что он готовиться встать.
Неделин жадно выпил большую кружку, проливая воду на шею и подбородок, на грудь — это освежало.
Помоги встать. Женщина помогла.
На дрожащих ногах, поддерживаемый ею, он дошёл до туалета. Потом умылся.
Хватит гигиену разводить, — торопила женщина. — Скоро московский придёт.
Неделин надел штаны, рубашку и сел на постель, обессиленный.
Может, проводишь? — сказал он женщине. — Сам не дойду. Подохну.
Иди, иди! Не пойдёшь — тем больше подохнешь! Неделин приблизительно помнил, каким путём вёл его вчера ночью милиционер от вокзала. Он шёл, едва переставляя ноги, обливаясь потом. У вокзала его приветствовали двое мужиков в серых халатах.
Помираешь, Фуфачёв? Может, дать тебе граммульку?
Дайте, — сказал Неделин. — Не могу…
Дай, дай! А ты полай! Денег-то нету? Ну и полай.
Не шути.
Кто шутит? Полай — дам поправиться. Неделин хотел отойти от них, но понял, что не сможет. Сказал:
Ну, гав. Дайте, что ли.
Плохо гавкнул.
Гав! Гав! Гав! — залаял Неделин, глядя, как рука зетейника лезет в большой отвислый карман и вынимает бутылку с остатками вина. Неделин вырвал бутылку и одним глотком вобрал в себя жидкость. Тут же стало лучше, хотелось шутить с мужиками, человеколюбиво благодарить их.
Но они прислушались — и быстро пошли на перрон.
Московский пришёл! — сказал кто-то. Неделин направился к поезду.
— Вещи поднести… Вещи поднести… — обращался он то к одному, то к другому, но от него отмахивались. В провинциальных городах вообще такой роскоши, как пользоваться услугами носильщиков, не признают. И вдруг он увидел себя — то есть алкоголика Фуфачёва в своём обличье. Фуфачёв бодрый, хотя и помятый, со следами неблагоустроенного ночлега на лице и на одежде, подскакивал к пассажирам, спешащим на поезд.
Бабуся, надорвёсся! — и выхватил сумку у старухи. — Куда нести? — и бежал, старуха спешила за ним. Вскоре он вернулся и напал на новую жертву: — Мужик, ты чё? Два чемодана на горбу, ты чё? Придатки опустятся, у меня брат от этого помер, дай помогу! — и отнимал чемодан у плечистого мужчины, тот смеялся, едва поспевая за шустрым Фуфачёвым.
Какого чёрта? — подумал Неделин. У него же в сумке и деньги, и вещи всякие. И коньяк, кстати! Коньяк! А где же сумка?
Он встал на пути Фуфачёва, но тот обежал его, устремляясь к кому-то с испуганным криком:
Ты чё? Ты чё? Женщина! С яблоками! Ты чё?
Женщина с двумя корзинами яблок остановилась, обернулась недоумевая.
Ты чё? — подскочил Фуфачёв. — Родишь раньше время! Дай помогу!
Выхватил корзины и поволок, не слыша протестов женщины, а протестовала она потому, что уже была у своего вагона. Пробежавшись, Фуфачёв, наконец, сообразил, вернулся, поставил корзины у входа в вагон, вытер пот со лба и весело потребовал:
Рубль за услуги, мадам!
Нахал!
Я нахал? Я вымогатель? Я хулиган? Меня судить надо за мою же работу вам помогать? В милицию меня сдать за это? Позвать милицию, тётя? Милиция?! Где ты?
Дурак! — сказала тётя и сунула ему рублёвку.
И вот перрон опустел, поезд тронулся, Фуфачёв хлопотливо пересчитывал деньги и озирался. Неделин подошёл к нему.
Тебе чего? — спросил Фуфачёв.
Не узнаёшь?
Фуфачёв рассеянно глянул и отвернулся.
Неужели не узнаёшь? — встал Неделин перед ним.
Отвали, мужик, в долг не даю, — сказал Фуфачёв. И в это время Неделин увидел свою сумку, она так и осталась на скамье — и никто не взял! Аи да город Полынск, слава твоим жителям! А в сумке — коньяк. Желание опохмелиться вспыхнуло с новой силой.
Хочешь выпить? — предложил он Фуфачёву.
Почём?
Нипочём. Я угощаю.
Иди ты!
Я серьёзно.
Неделин взял сумку, пригласительно кивнул Фуфачёву, направился в глубь палисадника, в укромное местечко среди кустов. Фуфачёв недоверчиво пошёл за ним.
Неделин достал коньяк, пачку печенья, стакан, взятый им в дорогу для чая, торопливо откупорил бутылку, налил и хотел поднести Фуфачёву, но рука сама поднялась и выплеснула коньяк в рот. Зажевал печеньем, налил теперь уж точно Фуфачёву.
После вчерашнего? — спросил Фуфачёв.
Угу.
Я тоже. Нарезался так, что… По пьяне одёжкой с кем-то махнулся.
А не со мной?
Гля, точно! Значит, мы с тобой пили? Ничего не помню! — радовался Фуфачёв.
А больше ничем не менялись? Посмотри внимательно.
Чёрт его… Вроде нет…
Ну, тогда пей.
Фуфачёв поднял стакан, прищурился на него.
Хренота какая-то. Чё-то со мной… Заболел, что ли…
А что?
Вроде пил, так? Много, так? А голова — не болит. И даже вроде выпить не хочу. То есть хочу, но могу не пить.
Тогда не пей.
Это как же? — не мог представить Фуфачёв. — Нолито же!
Выпил, крякнул — и озаботился.
Сколько я тебе должен? Он ведь дорогой, падла.
— Нисколько, — сказал Неделин, чувствуя радугу в захмелевшей душе.
Ладно, сочтёмся. Скоро откроют, возьмём чё — нить.
Обязательно, — как тебя?
Константин.
Обязательно, Костя!
Глава 34
И вот уже восемь дней (или девять? или десять?) пьёт Неделин с Фуфачёвым и Любой. Они взяли тогда сразу ящик водки и сумку портвейна на деньги Неделина. Женщина обрадовались, когда они пришли с водкой и вином, и ничуть не удивилась, что незнакомый человек запросто назвал её Любкой, хлопнул по плечу, потом по заднице и сказал: «Хозяйка ты моя! Мечи, что есть в печи!». Радушно поставила на стол буханку хлеба и миску жёлтых огурцов. Не удивилась она и тому, что гость, напившись, полез с нею и с Неделиным в постель, они уснули все в обнимку, а утром торопливо глотали вино, не давая ни минуты пострадать себе после вчерашнего угара, от вина уже переходили к серьёзной водке. Несколько раз Неделин пытался объяснить Фуфачёву, что произошло, но Фуфачёв не мог его понять. Неделин на четвёртый день добился только того, что Фуфачёв с криком: «Да на, жлоб!» — снял с себя неделинскую одежду и взамен напялил свою собственную. Неделин на неопределённое время смирился — да и какая разница, из глубины чьей плоти любоваться окружающим, радоваться приятной беседе с милыми людьми, которые оказались небуянливы, петь с ними хорошие песни, говорить о дружбе, о философии жизни, о политике и о спорте. Люба то целовала Неделина — считая его Фуфачёвым, и настоящий Фуфачёв не был в претензии, то громким шёпотом признавалась настоящему Фуфачёву, которого она принимала за гостя, что полюбила его горячо и внезапно и давай уедем. Фуфачёв хохотал, Неделин радовался чувству женщины.
А вечерами, несколько раз в день напившись, поспав и опять напившись, они слушали радио. Загорался зелёный огонёк, кто-нибудь крутил ручку, и Неделин, закрыв глаза, лёжа на кровати или на старом пальто в углу, начинал плавание по волнам эфира, смутно различая смысл издаваемых приёмником звуков, зато…
….х-х-х-х-х-х-х-х — ноги полощутся в синей прозрачной воде, в зелёной воде, в облаке, откуда настоящие, как стрижи, сыплются ангелы с серебряными крыльями и золотыми луками и стрелами, кружат вокруг мачты, вокруг паруса, а на ладонях мозоли от вёсел, розовые ладони негра, бело-жёлтые волдыри мозолей, в трюме душно и темно, пот разъедает кожу спины, сгибается и разгибается спина, вот я огрею её плёткой и выйду на палубу, где жду я тебя на ложе на персидском ковре, пью вино, но я заточена в башне и вокруг частокол мечетей, на шпилях изогнуты лунные серпы, я собираю зерно, режу колосья серпами, пою и напеваю, голос мой журчит, как прохладный ручей в сумрачном лесу, где давно уже поджидает меня избушка на курьих ножках, меня убьют, но ничего страшного не случится, вон уже едет на помощь витязь на могучем коне с льняными волосами и голубыми глазами викинга, ударяются мечи о мечи, конунг указывает, где напасть и разбить, трубы трубят, олени бегут в чащу, сердце колотится бешено, я едва поспеваю за ногами матери, но вот тишина, я тычусь в сосцы и сосу молоко с мёдом и большим куском хлеба, потом бегу на реку, ныряю, плыву в воде с открытыми глазами, мимо рыба-ёрш, хватаю нахального ерша, иглами укалываю ему руку, юркаю под корягу, выжидаю, плыву, кругом опасность, но опасность есть только тогда, когда она видна, а когда её не видно, то и нет опасности, и нет её гораздо чаще, чем она есть, значит, жизнь больше счастье, чем несчастье — х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х, — бегу по зеленому полю с мячом, обвожу, ударяю, но больно бьют по ногам, больно, «скорая помощь», больница, операционный стол, беру в руки большое дрожащее сердце, удаляю негодный клапан, вшиваю новый, человек будет жить, я бог, каркас прочен, каркас самолётного крыла, планера, обтянутый яркой материей, взлетаю — х-х-х-х-х-х-х-х-х-х — ритм, ритм, только ритм, ритм, ритм, мы вдвоём, мы вдвоём, ритм, ритм, ритм, уже любовь близка, близка, ритм, ритм, ритм, твоя рука, твоя рука, ритм, ритм, ритм, только глаза и близкие губы, только урна мусорная у ресторана бросить окурок — х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х — затаённое ожидание в глубокой шахте, металлическое, мёртвое, темнота, резкий звук, с лязгом открываются створки, резкий свет, содрогается, взлетает, летит, не чувствуя скорости, неподвижное в полёте, война сладострастна, пули, снаряды и ракеты похожи на фаллос, большой город с нагромождением небоскрёбов, красиво, взрыв, красиво, ослепительный свет, грохот такой, что его не слышно, и вот бреду, маленький, в чёрной пустыне, из-под обломков: «Стой! Руки вверх!». Смеюсь: «Идиот! Я руками кишки придерживаю!»-«Тогда проходи». Иду, придерживая руками кишки, страшно их видеть, и не больно, только пульсирует последняя мысль: «Непоправимо! Непоправимо! Непоправимо!». Пепел иод ногами хрустит, как снег, открывается дверь лесной сторожки, выходит бородатый старик с ружьём, идёт ко мне, скрип, очищаю собой подошвы его ног, я снег, я белка, падающая от его выстрела, я охотник, я подбираю белку, усмехаюсь в бороду — х-х-х-х-х-х-х-х-х-х-х — с борта каравеллы ногой в бот-Форте ступаю, нажимаю на акселератор, машина мчится среди берегов Ганга под странное пение австралийских страусов, чувствую себя Землёй, знающей и помнящей каждую свою клетку, каждую свою пылинку; мышь, упавшую в лохань ванной, помнится, — не у Сил, не утопил, набросил полотенце, поймал, вынес на улицу и отпустил, потому что глаза этой мыши были мои предсмертные глаза, но если она заразна и разнесёт заразу благодаря моей доброте, что тогда, Господи? Как же тогда — не убий? Каждый мой плевок падает мне на голову. Никакой идиот, занося топор над курицей, не почувствует себя курицей. А вдруг? Каково будет? Устрой, Господи, нам это наказание, заставь каждого чувствовать за каждого и всех — за всё. Нет, не надо, не под силу, не под силу — х-х-х-х-х-х-х-х-х-х
ВЫ КЛЮЧИТЕ РАДИО, СВОЛОЧИ!
Глава 35
Утром одиннадцатого или двенадцатого дня Неделин проснулся, как обычно, разбитый, еле шевелящийся, с головной болью, но с утешительной мыслью, что сейчас выпьет и всё придёт в норму. Люба ещё спала. Что-то звенело. Неделин открыл глаза. Фуфачёв передвигался по комнате на четвереньках и обследовал бутылки.
Кончилось! — простонал он.
Не может быть!
Может! Всё кончается. Мрак.
Ничего, деньги есть.
Пока достанешь — сдохнешь!
Фуфачёв поднялся, держась за стену. Побрёл в туалет. Вышел оттуда, бледный, со спущенными штанами, капая. Показал Неделину:
Смотри!.. Это что же? Это когда же? А? Это кто же? А?
Неделин думал, как объяснить Фуфачёву. И разменяться с ним наконец. Но Фуфачёв вдруг взвыл и побежал к выходу.
Куда? — крикнул Неделин.
А-а-а-а!.. Дверь хлопнула.
Неделин упал на постель. Надо бы ещё подремать, набраться сил.
И кое-как задремал, забылся.
Кто-то стал толкать. Сквозь сон подумал: это Любка проснулась и сейчас потребует, чтобы он сходил, достал вина. Пусть сама идёт. Деньги в сумке, в кармашке с «молнией».
Деньги в сумке, отстань…
Какие деньги? — спросил мужской голос. Неделин открыл глаза: перед ним стоял, улыбаясь,
приятный мужчина лет сорока, румяный.
Привет, Фуфачёв!
Выпить есть? — спросил Неделин, надеясь, что это один из друзей-собутыльников Фуфачёва.
Нету, — засмеялся румяный. — И тебе нельзя, — добавил многозначительно.
Почему?
Да, такое дело… Прислали меня за тобой, значит… Ты крепись… Мать у тебя это самое… Померла.
Ты кто?
Чудак, проснись! Маракурин Эльдар Гаврилович, сосед твой! Ну? Але, не спи! Белая горячка у тебя, что ли? Людей не узнает, это надо! Мать у тебя померла. За тобой, это самое, послали.
Соболезную, — сказал Неделин, — но Фуфачёва нет.
Румяный засмеялся:
Весёлый ты, Фуфачёв! Это правильно, весёлые живут дольше. Но мать похоронить надо. Всё готово уже. Нинка говорит: ничего от него не надо, то есть от тебя, пусть только придёт трезвый и мать проводит.
Нинка?
Ну. Сестра.
Чья? — Твоя.