Десять историй о любви (сборник) Геласимов Андрей

«Тогда перестань меня учить».

«Нет. Вдруг тебе пригодится».

* * *

Они кружили по центру Парижа, как два цветных стеклышка в картонной трубке калейдоскопа, затерявшиеся среди сотен других ярких осколков, каждый из которых бестолково и радостно мечется в пределах одного и того же круга по воле всесильной детской руки.

Они бродили по кварталу Маре, заглядывая в крошечные дворики, потом возвращались по Риволи в сторону Лувра и заходили в церковь Сен-Жерве-Сен-Проте, где странные фигуры в белом часами безмолвно стояли на коленях вокруг алтаря, а Хиротаро шепотом рассказывал Полине про синтоистское святилище Сува в Нагасаки и про орхидеи в буддистском храме Кофукудзи. Потом они переходили через остров Сите на другой берег, и он начинал рассказывать ей про мост Мэганэ-баси, который по семейному преданию помогал строить одному китайскому монаху прапрадед Хиротаро.

Оценив близость его квартиры к академии Коларосси, она вскоре перебралась к нему на Монпарнас, и скромных денежных переводов от господина Ивая с этого момента стало едва хватать. Зато Хиротаро снова мог наблюдать за процессом ваяния. Первым делом Полина вдребезги расколотила стоявшую у него на полке статуэтку плачущего мальчика и тут же принялась лепить новую.

«Теперь он у меня будет смеяться. Плаксы нам не нужны. У вас в Японии люди смеются?»

Хиротаро аккуратно собрал с пола все глиняные осколки, а потом попытался пересказать ей на французском несколько классических хокку. Ему хотелось поделиться с ней тем японским, что было особенно дорого для него. И еще он хотел, чтобы она перестала задавать глупые вопросы.

«Замечательно, – сказала она. – Это стихи? А кто написал?»

«Мацуо Басё».

Через несколько дней, задумчиво разглядывая своего нового глиняного мальчишку, она сообщила ему, что тоже написала японское стихотворение.

«Как, ты говоришь, они называются?»

«Хокку», – ответил он.

«Понятно. Тогда слушай мою хокку».

Она провела ладонью по лицу, убирая прядь волос за ухо, и на щеке у нее осталась желтая глиняная полоска.

  • Возлюбленная самурая…
  • Драгоценные ножны
  • Для боевого меча.

В комнате на секунду наступила полная тишина, и Хиротаро отчетливо услышал, как за стеной кладбища Монпарнас кричат птицы.

«Ну как?»

«По-моему, очень хорошо. Чувственно и поэтично».

«Да нет, я про мальчишку. Ничего, что он у меня теперь не сидит, а стоит? Майоль не подумает, что я испугалась?»

* * *

Так прошло несколько месяцев. За это счастливое время Хиротаро успел выучить более сотни новых слов, два раза практически до смерти напиться русской водки и познакомиться с компанией бывших врангелевских офицеров.

Офицеры шумно сдвигали столики в заплеванных и прокуренных кафе, смеялись над его русским произношением, упрекали за Порт-Артур и Цусиму, а потом обязательно лезли целоваться и требовали показать, «как писают самураи». По вечерам он убирал глиняные осколки разбитых Полиной «адмиральских внуков» и в перерывах между всеми этими занятиями умудрялся продолжать работу над своим каталогом лекарственных растений.

Праздник закончился одним дождливым апрельским утром. Из-за барабанной дроби капель по жестяному подоконнику Хиротаро проснулся раньше обычного. Стараясь не разбудить Полину, он осторожно выбрался из-под теплого одеяла, накинул плащ и, поеживаясь, вышел на угол бульвара, чтобы купить для нее в ближайшем кафе горячую булку и молоко.

На обратном пути он остановился у табачного киоска и купил сигарет. Полина уже давно поняла, что лучше Хиротаро выбирать сигареты никто не умеет, и доверилась ему в этом совершенно. Если бы ему захотелось над ней подшутить, он мог скрутить для нее сигарету, просто нащипав травы у подъезда, – она все равно стала бы ее курить. И даже наверняка бы хвалила.

Подойдя к дому, он еще немного помедлил, чтобы задержать охватившее его ощущение счастья, полной грудью втянул пропитанный дождем воздух и лишь после этого не спеша начал подниматься по лестнице.

В комнате перед ним предстала картина, которую он потом долгие годы безуспешно старался забыть. Полина, как перепуганный зверек, сидела, забившись в угол кровати, и судорожно прижимала к себе одеяло, а напротив нее в мокром плаще стоял Масахиро. С мерзкой ухмылкой он тянул конец одеяла на себя и повторял по-японски:

«Покажи грудь. Покажи грудь. Не надо стесняться».

Уронив бумажный пакет с покупками на пол, Хиротаро ужасающе медленно, как будто эта нелепая сцена уже начала мучить его в тяжелых снах, бросился к Масахиро и оттолкнул его в сторону. Тот налетел на стул, на котором лежала его грязная трость, и рухнул возле окна.

«Как ты вошел?!! – по-японски закричал Хиротаро. – Как ты вошел? Говори! Я убью тебя!»

Масахиро в притворном страхе закрылся руками и захохотал:

«Не убивай меня, господин! Не убивай меня, повелитель клизм и лечебных пиявок!»

«Как ты вошел?» – повторил Хиротаро.

«Дверь была не заперта. В следующий раз будешь умнее. Помоги мне подняться».

«Кто это?» – едва слышно спросила по-русски бледная от страха Полина.

«Не хочешь обнять друга детства? – ухмыльнулся Масахиро и сел на полу. – Какой-то ты негостеприимный».

* * *

Он приехал, чтобы вернуть Хиротаро в Нагасаки. Дела господина Ивая в последнее время шли все хуже и хуже, и теперь он не мог выплатить своему банку даже процентные ставки по кредиту. Табачная фабрика уже полгода работала в убыток. Единственным выходом оставалась выгодная женитьба, но родители невесты отказали господину Ивая после встречи и переговоров с Масахиро. Они вежливо прочли все медицинские справки, предоставленные стороной жениха, и высказали опасение, что его врожденная хромота все-таки может передаться по наследству. Масахиро не удалось увидеть невесту даже краешком глаза.

«Поэтому отец решил, что женишься ты. А капитал потом переведешь на его имя. Иначе фабрику придется закрыть. И магазин, кстати, тоже. Да, и вот еще что, чуть не забыл, – у тебя умер отец. Так что, давай, собирайся».

Полина умоляла его остаться, но Хиротаро ответил, что выбора у него нет.

«Значит, так надо», – добавил он и первый раз в жизни почувствовал, как на мгновение вокруг него останавливается весь мир.

На вокзал она примчалась в самую последнюю минуту. Хиротаро вообще не хотел, чтобы она провожала его, но она, разумеется, не удержалась и, вскочив с места прямо посреди занятия, вдруг выбежала из художественной мастерской.

«Вот видите, господа, – развел руками Майоль, глядя на захлопнувшуюся дверь. – Вот вам пример того, как женщины на самом деле любят скульптуру. Так что не верьте сказкам про Камилу Клодель. Роден был бы великим и без этой сумасшедшей из Мондеверга. Думаю, нашу прекрасную даму тоже поджидает психиатрическая лечебница».

На Восточном вокзале царила обычная толкотня, и все же Полина увидела двух японцев практически сразу. Они молча стояли у вагона франкфуртского поезда с такими невозмутимыми лицами, как будто это не они оказались в самом центре Европы, а Европа вдруг навязалась им, и эти двое теперь просто-напросто вежливо терпели ее присутствие.

«Вот, – выдохнула Полина, хватая Хиротаро за рукав. – Я принесла тебе подарок. Чтобы ты помнил меня. Ты будешь обо мне помнить?»

Он посмотрел на деревянную статуэтку в ее руке и впервые за последние три дня улыбнулся.

«Где ты это взяла?»

«У букинистов на набережной. Они сказали мне, что это японская богиня Каннон».

«Да, так и есть. Спасибо тебе большое».

«Только почему-то выглядит как мужчина…»

«Нет, это богиня Каннон. Они тебя не обманули. Просто у нее есть мужское воплощение».

«Не уезжай, я прошу тебя, – голос ее задрожал. – Мне будет без тебя плохо».

«Что она хочет?» – по-японски спросил Масахиро.

«Она принесла мне подарок», – ответил Хиротаро.

«Фальшивую тибетскую статуэтку?»

«Не твое дело».

«Зачем она ее принесла?»

«Не твое дело».

Полина нервно переводила взгляд с одного на другого, пытаясь понять, о чем они говорят.

«Что ему надо? – наконец не выдержала она. – Пусть замолчит! Я не хочу, чтобы он говорил! Пусть замолчит! Я его ненавижу!»

«Урод!» – добавила она по-русски.

«Какая смешная дурочка, – с улыбкой сказал Масахиро. – Они все тут такие?»

В поезде Хиротаро долго смотрел на деревянную статуэтку с четырьмя руками, а затем положил ее в саквояж рядом с последним «Внуком адмирала». Он умудрился спасти его от участи всех остальных, сказав Полине, что ему просто надоело собирать осколки, и легче выбросить статуэтку всю целиком – до того как она разлетится на части. Поэтому теперь улыбающийся от уха до уха «Внук адмирала» лежал у него в саквояже рядом с деревянным Бодхисаттвой Авалокитешвара, и Хиротаро смотрел на эту пару, не находя в себе сил перевести дыхание, закрыть саквояж, убрать его на полку для багажа и продолжать как ни в чем не бывало ехать по залитой дождем Франции в сторону немецкой границы, в сторону Азии, в сторону Нагасаки – словом, все дальше и дальше от Парижа.

«Значит, так надо, – вертелось у него в голове под стук железных колес. – Значит, так надо».

Либретто

Около полуночи швейцар отеля «Лотти» заметил на противоположном тротуаре дохлую крысу. Согласно его убеждениям ветерана и скромного человека, всю жизнь прожившего в квартале Менильмонтан, площадь Вандом и рю де Кастильон были совсем не тем местом, где парижские крысы могли позволить себе вот так бесцеремонно валяться, неважно – в дохлом или живом виде. Возмущенный швейцар покинул свой пост, где он любил топтаться на мраморном изображении льва, пересек улицу и склонился над тем, что он принял за несчастную мертвую тварь. Однако толком рассмотреть он ничего не успел. Дверь гостиницы хлопнула, швейцар выпрямился, но посетитель, которому он, вопреки своим священным обязанностям, не открыл дверь, уже поднимался по лестнице.

Портье, подсказавший позднему гостю номер нужной ему комнаты, безошибочно определил в нем русского офицера. Такие шинели и знаки отличия он видел летом 1916-го в Шампани, где два года спустя во время наступления в Аргонском лесу потерял правый глаз. Русский задержал взгляд на его черной повязке, коротко поблагодарил, а затем поднялся на второй этаж. Пройдя по роскошному коридору, он постучал в указанную ему дверь, куда был немедленно впущен, несмотря на неурочное время.

Там он пробыл ровно до четырех утра. За это время в номер дважды заказывали сельтерскую воду и крепкий чай. Пожилой австриец, бывший при постояльцах номера в услужении, просил горничную особенно проследить за тем, чтобы чай был заварен крепко. В самом начале пятого ночной гость прошел мимо портье, коротко кивнув ему на прощание, а затем растворился в моросящем дожде за стеклом и позолотой массивных дверей. В номере, откуда он вышел, спать в эту ночь никто уже так и не лег. Дежурный стюард, обычно загруженный работой только в первую половину ночи, вынужден был три раза подниматься со своей раскладной кровати, чтобы сменить у русских постояльцев переполненную пепельницу, открыть большое окно и достать завалившуюся за туалетный столик рубиновую запонку. Всякий раз, когда он входил, разговор в номере прекращался, и оба собеседника – маленькая хрупкая женщина с темными глазами, не поднимавшаяся из глубокого кресла, и напряженно стоявший посреди комнаты мужчина с высоким лбом и густыми усами – отводили взгляд в сторону, как будто им не хотелось смотреть друг на друга, и присутствие постороннего человека наконец позволяло им освободиться от этой тяжкой обязанности.

Вышедший утром на свою смену шофер отеля подал старомодный «Сизер-Нодэн» к подъезду ровно в семь, как ему и было предписано, однако пассажиры спустились из номера лишь в половине восьмого. За эти тридцать минут водитель успел вздремнуть, как привык делать это в окопах, и даже увидеть короткий сон, который с упорной периодичностью беспокоил его последние пять лет. Ему снилась удивительной красоты девушка из батальона снабжения Алжирской дивизии, прибывшей под Ипр накануне газовой атаки немцев. Во сне эта девушка успевала сказать ему свое имя и всегда оставалась живой, жалуясь лишь на то, что в Бельгии весной очень холодно.

По дороге в Венсенский лес бледные от бессонной ночи пассажиры молчали, глядя каждый в свое окно, и только однажды мужчина с густыми усами посетовал вслух на то, что водитель часто кашляет и как-то странно сипит. Впрочем, сказал он об этом по-русски, и шофер не обратил на его слова никакого внимания. Женщина с темными глазами тоже ничего не ответила своему спутнику. Она пристально смотрела на проплывавшую в этот момент мимо них за пеленою дождя башню Лионского вокзала, как будто пыталась прочесть на ее циферблате чью-то судьбу.

В большом деревянном ангаре, рядом с которым остановилось авто, эту бледную пару ждали три человека. Хмурый юноша с изможденным еврейским лицом наигрывал на фортепьяно фокстроты, беспрестанно переходя с одной мелодии на другую. Коротко остриженная девушка в старом и явно чужом пальто время от времени поднималась со своего стула, чтобы сделать несколько танцевальных движений. Она вставала, когда музыка начинала особенно нравиться ей и когда она точно знала, как хороша она будет в этих движениях. Потом девушка снова садилась, продолжая курить и щурить свои широко расставленные как у черепашки глаза. Небольшой, аккуратно одетый толстячок нервно расхаживал вокруг инструмента и безостановочно говорил по-русски, убеждая юношу в том, что тот – гений, что синематограф – это ключ ко всему, и что не стоит обижаться на аристократов за пустячное опоздание. Когда юноша хлопнул крышкой, объявив о своем уходе, дверь скрипнула, и в ангар, шелестя платьем, вошла приехавшая в авто женщина. Секунду она помедлила на пороге, чтобы привыкнуть к темноте, а затем ровным красивым шагом направилась к просиявшему толстячку, который тут же бросился ей навстречу. Ее спутник тоже вошел в ангар, но остановился у самого входа.

Исполнив на бегу странное подобие танца, толстячок жарко расцеловал маленькой даме обе руки и в полном восторге обернулся к хмурому юноше.

«Они приехали! – закричал он по-французски. – Вот видите! А вы не верили».

Дама приблизилась к юноше, глядя ему прямо в лицо, в то время как толстячок у нее за спиной уже торопился представить их друг другу.

«Матильда Кшесинская! – торжественно и нелепо прокричал он. – Димитрий Кирсанов!»

Юноша слегка поморщился от его резкого голоса и протянул руку.

«Простите за опоздание, – сказала Кшесинская, протягивая свою. – Сегодня ночью мы получили тяжелые известия из России… Андрей Владимирович вообще настаивал на том, чтобы никуда не ехать».

Она обернулась и посмотрела в ту сторону, где, скрестив на груди руки, стоял ее спутник.

«Но я обещала. Поэтому мы здесь».

Кшесинская обвела взглядом пустынное помещение. Единственная горевшая лампа висела на длинном проводе прямо над фортепиано, а все остальное пространство за конусом света лишь угадывалось в холодной и гулкой полутьме.

«Вы здесь будете ставить свой фильм?»

Толстячок тут же вмешался, уничиженно и предсказуемо распинаясь о том, что великая балерина, конечно, привыкла к другим сценам, но Кшесинская не сразу ответила ему. Она взошла на небольшой подиум, зябко поежилась в мертвом электрическом свете и остановила наконец излияния толстячка, подняв маленькую ладонь в серой перчатке.

«Поверьте, мне совершенно все равно, что вы думаете о моих привычках. Давайте перейдем к делу. Вы хотели поставить фильм об одном из моих балетов, и я обещала принять решение – какой именно это будет балет. Однако сегодня ночью многое изменилось. Многое утратило всякий смысл. И старые балеты, мне кажется, в том числе. К чему заниматься новым и дерзким искусством, опираясь на устаревшие образцы? Позвольте мне рассказать вам балет будущего, по сравнению с которым эксперименты Нижинского покажутся публике детской забавой».

Юноша, внимавший балерине все с большим волнением, прервал ее речь аплодисментами.

«Я вижу, господин режиссер меня вполне поддерживает, – улыбнулась Кшесинская. – Значит, сегодня я, а не Миша Фокин буду вашей новой Шехерезадой. И впереди у нас еще одна ночь».

Она отошла от края невысокой сцены чуть вглубь, как будто приглашала своих слушателей последовать за нею, затем обвела пространство вокруг себя завораживающим плавным жестом и заговорила уже без остановок.

«Представьте, что мы на школьном дворе. Школа небольшая, одноэтажная. Сейчас поздний вечер. Вот здесь, посреди двора, стоят четыре подводы. На одной из них несколько человек в солдатских шинелях. На коленях у них – оружие. Еще несколько солдат стоят рядом с крыльцом школы. В окнах мелькает свет керосиновых ламп и тревожные тени. В отсветах большого костра, который горит примерно вот здесь, невысокий человек в штатском и в пенсне что-то счищает щепкой со своего ботинка. С крыльца школы торопливо сбегает молодой человек. Это начальник охраны, или центурион, как хотите. На ходу натягивая шинель, он приближается к человеку со щепкой и сообщает о том, что узники уже собрались. Но человек в пенсне не обращает на его слова никакого внимания. Он продолжает счищать что-то, налипшее на его ботинки. Из школы выходят два солдата с большими зажженными лампами в руках. Такие бывают, знаете, у путейцев, когда они осматривают вагоны по ночам. Следом за ними показывается первый узник. Назовем его «Князь», или нет – пусть это будет «Сергей». Он одет в светлое летнее пальто, в руках у него дорожный саквояж, на голове элегантная шляпа. За ним на крыльцо выходят еще несколько узников, среди которых мы видим двух женщин в монашеском одеянии. Все они держат в руках дорожные сумки. Человек в пенсне, или «Префект» – ведь мы можем и так его назвать, велит им оставить все свои вещи, а затем по одному спускаться во двор, чтобы вот здесь выстроиться в шеренгу, рядом с подводами. Узники послушно опускают свои баулы на крыльцо. Ждут, пока человек в пенсне назовет каждого из них, и проходят на двор».

Кшесинская на мгновение замерла, кутаясь в плащ и прислушиваясь к дождю, который снова забарабанил по металлической крыше. Девушка, танцевавшая до ее прихода фокстрот, шепнула режиссеру, что она ничего не понимает по-русски, но тот лишь кивнул, как будто это так и должно быть и всё в полном порядке.

«В следующей сцене мы попадаем в здание школы. Здесь у нас будет широкий коридор, куда ученики выходят из классов после занятий. У одного из окон, выходящих во двор, стоит кухарка. Она смотрит на то, как рядом с подводами выстраивается короткая шеренга из безмолвных, послушных людей. Напротив окна у противоположной стены, где-то вот здесь возможно, стоит вынесенная из учебного класса школьная доска. На ней мелом нарисована танцующая балерина и что-то написано по-французски… Пусть фраза гласит… Ну, например: «Нет, нам не кажется…» За спиной у кухарки по школьному коридору торопливо проходит начальник охраны. Далее мы следуем за ним… Простите, мы ведь можем позволить себе такое в вашем искусстве?»

Она вопросительно посмотрела на режиссера, и тот кивнул.

«Чудесно. Итак, заглянув к себе в класс, на скорую руку переоборудованный в казарменное помещение, центурион снимает со стены висящую на гвозде портупею, надевает ее, быстро застегивает ремень и направляется к выходу. Кухарка, которая продолжает смотреть в окно, оборачивается на стук его сапог. Ее беспокоит ужин, который она приготовила для тех, кого увозят куда-то в ночь. Никто из них не успел поесть, и, следовательно, вся еда пропадет. Кухарку это тревожит. Центурион успокаивает ее тем, что к утру можно будет устроить целый пир, однако тут же замечает нарисованную на классной доске балерину. Схватив тряпку, висящую на доске, он раздраженно стирает рисунок, от которого остается лишь тонкая рука балерины, приподнятая в прощальном взмахе. Далее мы снова оказываемся в школьном дворе… Послушайте, мне определенно нравится ваше искусство. Это прекрасно, что мы можем с такой легкостью менять место действия. Как было бы замечательно… Впрочем, неважно. Итак, мы снова в школьном дворе. Человек в пенсне, или Префект, как мы его назвали, неторопливым шагом подходит к шеренге людей, выстроившихся рядом с подводами, и начинает срывать с них нательные кресты. Он словно лишает их всех последней опоры. Сорвав крестик с того, кто стоит первым, Префект расстегивает нагрудный карман его френча и достает оттуда какие-то документы. Сергей, который стоит через одного, тут же вынимает что-то из внутреннего кармана своего пальто и прячет зажатый кулак у себя за спиной. Между ними – пожилая женщина в монашеском одеянии. Своим убором она прикрывает большое распятие у себя на груди, но Префект с полным осознанием своего права спокойно отстраняет ее руки и резким движением срывает крест. Женщина смиренно показывает, что она все равно будет молиться о своих мучителях. Человек в пенсне пожимает плечами и переходит к Сергею. Он требует показать, что у того в руке. Сергей вытягивает руку вперед, однако кулака не разжимает, глядя при этом прямо перед собой. Префект секунду медлит, затем вынимает из кармана своего пиджака револьвер. Сергей опускает взгляд на оружие, а затем снова смотрит на два маленьких стеклышка, за которыми прячутся невыразительные глаза. Человек в пенсне ждет, ничем не выражая угрозы, затем взводит курок и уже без промедления стреляет князю в руку. Тот хватается второй рукой за простреленную кисть, кривится от боли, стонет, однако кулака своего так и не разжимает».

У входа в ангар зашипела и вспыхнула спичка. Кшесинская замолчала, глядя на приехавшего с нею мужчину. Андрей Владимирович прикурил и вышел на улицу, после чего трое оставшихся слушателей одновременно повернули свои головы, готовые к продолжению рассказа. Французская девушка, ни слова не понимавшая по-русски, успела к этому моменту не только смириться с тем, что никто ей не переводит, но уже в полной мере была заворожена одними перемещениями балерины по сцене, ее голосом и движениями.

«Далее мы оказываемся в ночном поле, – продолжала Кшесинская. – Тряские подводы, на которых сидят узники и солдаты с большими путейскими лампами, движутся в темноте по разбитой дороге. Женщина в монашеском уборе негромко читает молитвы. С нею рядом сидит скрючившийся от боли Сергей. Простреленную руку он прижимает к животу. Вторая женщина осторожно касается его плеча и предлагает перевязать руку своим платком, но князь отвечает, что это уже не нужно. Он поднимает голову и смотрит в ясное звездное небо, прислушиваясь к молитвам келейницы».

Кшесинская перекрестилась.

«Величая, превозношу Тебя, Господи, ибо призрел Ты на смирение мое и не заключил меня в руках врагов, но спас от бедствий душу мою… Слыша эту молитву, сидящий рядом с монахиней пожилой солдат машинально осеняет себя крестным знамением».

«Прошу прощения, – прервал балерину молодой режиссер, – но, боюсь, в таком виде эту сцену снять невозможно».

«Вас беспокоит молитва? Не веруете?»

«Моя вера здесь ни при чем. Проблема строго техническая. Молитву мы пустим в титре, с этим ничего сложного нет, а вот подводы… Как же нам снять их движение в поле, когда съемочный аппарат стоит неподвижно? Мы не можем его трясти».

«Но вам совершенно не обязательно снимать это в поле и на ходу, – ответила Кшесинская. – Речь идет о балете. Все очень условно. Вы, вообще, когда-нибудь бывали на балетном спектакле? Впрочем, неважно. Если хотите, можем пропустить эту сцену. А сейчас обратимся к прошлому. Давайте перенесемся на двадцать пять лет назад. Это мы можем сделать?»

«Думаю, да. Просто переоденем и загримируем артистов».

«Чудесно. Итак, мы в просторном светлом фойе императорского театрального училища в Петербурге. Молодой Сергей в припорошенной снегом шинели вбегает с улицы. Он очень спешит, потому что опаздывает на выпускной спектакль. Однако, вбежав, он в недоумении останавливается. Прямо посреди фойе две юные девушки в балетных костюмах устроили весьма своеобразное представление. Одна из них – та, что поменьше – изображает мужчину. На голове у нее мужская шляпа, под носом роскошные усы запорожского казака. Усы то и дело отклеиваются, поэтому она вынуждена придерживать их рукой, а поскольку обе юные балерины сильно смеются, усы норовят упасть каждую секунду. Девушки пародируют сцену знакомства Лизы и ее неудачливого жениха из балета «Тщетная предосторожность». Юная танцовщица, исполняющая женскую партию, принимает жеманные позы, а та, что изображает мужчину, совершает вокруг нее довольно нелепые прыжки, резко прижимается к своей партнерше всем телом, всячески имитируя любовную страсть, переходя, в общем-то, границы дозволенного, и выкрикивая при этом вне всякой связи итальянские слова: «Аморе… Андьямо… Пердитта…» Внезапно исполнительница женской партии замечает застывшего на пороге великого князя в распахнутой парадной шинели. Она останавливает свою подругу, та оборачивается и тут же приседает в глубоком книксене, узнав одну из особ императорского дома. Левой рукой она продолжает автоматически придерживать театральные усы, а правой снимает шляпу. Сергей едва удерживается от смеха. Девушки извиняются. Они думали, что все гости уже собрались. Та, что поменьше, давайте назовем ее «Маля», поднимает на князя немного испуганный, но все же очень проказливый взгляд. Сергей чуть дольше, чем этого требует ситуация, смотрит ей прямо в глаза, а затем идет через фойе, приближаясь к двум застывшим в реверансе танцовщицам. Маля не сводит с него внимательного взгляда. Когда он проходит мимо, обе девушки наконец выпрямляются. Сергей, пряча улыбку, спрашивает – за что они так ополчились на итальянцев, и Маля отвечает, что итальянские артистки, конечно же, хороши, но русский балет славой русских балерин будет превознесен. Сергей с ироничной улыбкой принимает эту дерзость и спешит по коридору в зал, откуда ему навстречу уже летит бравурная музыка. Потом останавливается, снова смотрит на Малю, на небольшой медальон у нее на груди и просит разрешения взглянуть на него поближе. Маля с готовностью снимает медальон, подбегает к великому князю и в грациозном поклоне протягивает ему свое скромное украшение».

Кшесинская на секунду замерла перед своими слушателями в поклоне, о котором только что говорила, и в этой паузе отчетливо и протяжно скрипнула дверь в ангар. Вошедший с улицы Андрей Владимирович сощурился, чтобы привыкнуть к полутьме, негромко покашлял и, наконец, направился к сцене. Усаживаясь на обшарпанный стул рядом с француженкой, он слегка приподнял шляпу, то ли здороваясь с ней, то ли извиняясь перед Кшесинской за свое вторжение.

«Далее мы снова оказываемся в ночном поле, – продолжала она, дождавшись, когда ее спутник перестанет скрипеть стулом. – Подводы с узниками останавливаются неподалеку от жерла заброшенной шахты, которое представляет собой просто огромную дыру в земле. Пусть это будет вот здесь. Над этой дырой в темноте виднеются остатки разрушенного подъемного механизма. С головной подводы спрыгивает человек в пенсне. Он указывает пальцем на самого молодого узника. Солдаты стаскивают с телеги обреченного юношу, и голос келейницы, которая продолжает молиться, звучит громче. К ее молитве присоединяется и вторая женщина в монашеском одеянии. Это великая княгиня Елизавета Федоровна. Вдвоем они все быстрей и быстрей повторяют: «Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси». В дрожащем свете ламп, отблески от которых прыгают по темным, будто застывшим лицам, юношу волоком тащат к широкому отверстию в земле, а потом сталкивают туда, как ненужный груз. Из черной глубины долетает жалобный вскрик. После этого Префект указывает на Сергея, но тот не дожидается, пока его стащат с подводы, и сам спрыгивает на землю. Солдаты хватают его под руки, однако Префект останавливает их властным жестом. Он приближается к Сергею со словами о том, что ему поручено сделать великому князю некое предложение, но Сергей не дожидается конца фразы, едва заметно покачав головой. «Как знаете», – говорит Префект и снова вынимает из кармана пиджака револьвер. Сергей Михайлович отворачивается от него к Елизавете Федоровне, которая по-прежнему сидит на телеге. Он ловит ее взгляд и, не отрываясь, смотрит в ее широко раскрытые глаза, как будто ищет в них окончательной силы и окончательного покоя, а она словно впускает его в новый и неизведанный мир. Лицо ее не меняется даже тогда, когда стоящий позади великого князя человек поднимает свой револьвер и направляет его тому в затылок. В следующее мгновение звучит выстрел, и тело убитого князя падает в траву. Простреленная рука его наконец разжимается, в мертвой ладони блестит испачканный кровью небольшой медальон».

Балерина замолчала, и все ее слушатели так же молча продолжали смотреть на нее. Спустя две-три секунды француженка улыбнулась, не понимая, закончился ли рассказ и надо ли аплодировать. Кшесинская подошла к самому краю площадки.

«Если медальон понадобится для вашего фильма, то вот он, – вынув украшение из кармана плаща, она показала его режиссеру. – Сегодня ночью нам передал его следователь Соколов, приехавший из России».

Андрей Владимирович поднялся со стула и застегнул пальто.

Бумажный тигр

Зажав правой рукой ворот пальто у горла, Потапов шагнул на улицу. Дыхание от холода жестко перехватило, на глаза навернулись мгновенные слезы. Уши и саднящую лысину стянул тяжелый ледяной панцирь. Метрах в пятидесяти от входа в гостиницу он разглядел шашечки такси и замахал рукой, подзывая машину. Перчаток у него тоже не было, поэтому рука почти сразу застыла, однако шашечки с места не тронулись. Потапов рывком поднял жалкий воротничок своего пальто и осторожно зашагал по обледеневшему тротуару. Сам себе он напоминал в этот момент оторвавшегося от корабля космонавта. Невидимый шланг, который как пуповина соединял его с базовым модулем, разорвался, и, беспомощно размахивая руками, он плыл теперь среди сверкающих звезд в абсолютно безвоздушном пространстве. Дважды поскользнувшись, Потапов доплыл до такси, распахнул дверцу и, не говоря ни слова, упал в теплую прокуренную мякоть салона.

– И чего? – спросил его грузный водитель, не поворачивая головы.

– Ничего, – ответил Потапов и вытер слезы. – Погреться залез.

– Двести рублей.

– Да хоть триста.

– За триста я тебя еще и покатаю чуток.

– Отлично… Тогда поехали. Мне телефон купить надо. К ближайшему магазину подбрось.

Его собственный смартфон погиб на сорокаградусном морозе около часа назад. Потапов слишком долго продержал его в руке, не решаясь набрать номер, и аппарат перестал подавать признаки жизни. Подмороженные пальцы теперь болезненно ощущали каждую складочку в кармане пальто. За десять лет отсутствия в родном городе он совершенно забыл, что такое зима на Крайнем Севере.

– Только что прилетел? – завозился таксист на своем сиденье.

– Пару часов назад.

– То-то я смотрю, одет не по сезону. Весь на стиле такой. Кем трудишься?

– Я режиссер.

– Ух ты…

– Слушай, поехали, а?

Водитель тронул свой «ГАЗ-24» с места, и, постукивая колесами, как поезд на стыках, старенькая «Волга» медленно покатилась вокруг площади. Потапов еще помнил это постукивание. Если автомобиль в холода долго стоял на месте, нижняя часть колес дубела и принимала форму прямоугольника, а потом еще некоторое время не могла вернуться в свое круглое состояние. От этого в городе, который из-за вечной мерзлоты не знал железной дороги, зимой то и дело все-таки раздавался веселый перестук.

Притормозил таксист у того самого дома, где Потапов провел свое детство. Еще месяц назад на подобное совпадение он не обратил бы никакого внимания, но сейчас даже из машины вышел не сразу, слегка растерявшись и подумав о том, что это, наверное, знак.

У короба теплотрассы рядом с кладовками стоял полицейский «уазик», а чуть подальше – грузовая машина. Двое полицейских, одетых в громоздкие бушлаты, заглядывали в короб и разговаривали с кем-то внутри. В кабине грузовика мерцал равнодушный ко всему огонек сигареты. Потапов справился с приступом внезапного головокружения и побрел к магазинчику, над которым светились яркие буквы «СВЯЗЬ».

Ощущение катаклизма и грядущего конца света, охватившее Потапова, едва он вошел в свой старый двор, было ему знакомо. В принципе, оно не покидало его уже несколько месяцев. Прошедшим летом, когда вокруг Москвы от небывалой жары горели деревни, леса и торфяники, а сталинские высотки исчезали в белесом дыму уже начиная с пятнадцатого этажа, Потапов каждое утро подолгу смотрел на раскаленный, затянутый смогом город из своей прохладной квартиры, и мощные кондиционеры, едва слышно гудевшие в каждой комнате, не приносили ему чувства безопасности. Скорее, наоборот, они подчеркивали его полную зависимость от множества самых различных обстоятельств, которые обеспечивали его комфорт, но в любую минуту могли обернуться против него, раздавить его в тисках зноя, сплющить, испепелить, уравнять с остальными. При мысли об этих вещах – о прекращении подачи электричества, о крупной аварии в том месте, откуда идет вода, о зное, о панике, о неизбежных вспышках насилия, о беспорядках и массовом хаосе, с которым не справится ни одно государство, а главное, о своем равенстве с остальными перед лицом этого хаоса – Потапов остро улавливал хрупкость не только своей собственной и для него совсем не маленькой жизни, но и полную беззащитность всего человечества. Впрочем, тут он особенно не лукавил перед собой. Гибель почти семи миллиардов людей представлялась ему больше в элегическом и философском ключе, тогда как свою собственную преждевременную кончину он рассматривал как направленную лично против него трагическую несправедливость. Не боясь, по существу, самой смерти, он отказывался признать важность и значение того, что погибнуть при большой катастрофе могут буквально все. Эти все для него были тем, с чем он совершенно не хотел уравниваться ни при каких обстоятельствах – даже становясь таким же мертвым, как и они. Смерть для Потапова совсем не имела тех общих и всех уравнивающих свойств, которые, по его мнению, были придуманы лишь для того, чтобы помочь измученным болезнью или нищетой, или отсутствием таланта некрасивым и неумным людям смириться и принять неизбежное. Свою возможную гибель в большой катастрофе он ощущал как свое персональное поражение, как свою личную, пусть и не очень заметную на общем фоне лажу. Читая в Интернете кликушеские посты о якобы грядущем в 2012 году конце света и прикидывая собственные финансы, которых должно было хватить как минимум еще лет на десять, он делал простые арифметические выводы и находил странное удовольствие в том, что запаса прочности у него оставалось намного больше, чем у планеты. То есть он еще мог позволить себе два-три провальных проекта в своем расписании, а планета в своем уже не могла. В этом соревновании она ему проиграла.

Потапов скользил по наледи в глубь двора, вглядываясь в тот угол, где две унылые пятиэтажки сходились перпендикулярно друг другу. Там темнел вход в его бывший подъезд. Труба теплотрассы рядом с подъездом была привычно покрыта бородой ледяных сосулек, только борода эта была перевернута, расширяясь книзу и у своего основания достигая ширины в полтора метра. Вода из трубы, сколько помнил Потапов, бежала всегда. Зимой она превращалась в такую вот ледяную Фудзияму, а летом убегала под дом, где подтапливала потихонечку и размывала вечную мерзлоту, в которую были вбиты сваи несущей конструкции. Дом от этого слегка «плыл», в квартирах на стенах появлялись длинные, уползавшие куда-то к соседям трещины, которые зимой покрывались мохнатым сверкающим инеем, однако труба у подъезда продолжала бежать круглый год, и это никого особенно не волновало. Если кто-то хотел продать в этом доме квартиру, то заклеивал трещины сплошными полосами бумаги, белил стены и только после этих мероприятий звал потенциальных покупателей на смотрины. Бумага отлично держалась месяца два.

Толстые наросты льда под трубой напомнили Потапову окна в его старой квартире. Тройные рамы, законопаченные технической ватой и оклеенные сверху грубой бумагой, нисколько не спасали от наледи, поэтому к весне на окнах наслаивалась шершавая серая муть толщиной не менее пятнадцати сантиметров. Ее лунная ноздреватая поверхность никогда не бывала белой из-за того, что обыкновенная человеческая жизнь в непроветриваемой квартире на протяжении нескольких месяцев производит космические объемы пыли, и то, что не успевало оседать в легких, слой за слоем накапливала на себе эта наледь. Дышать на нее, скрести ногтем или пытаться протаять ее ладошкой в надежде хотя бы одним глазком глянуть наружу было бесполезно. Даже свет она пропускала с трудом. Четыре месяца он сочился в квартиру тихой сапой примерно по часу в день, как преступник, который еще не решился на преступление, а только присматривается. Вся зимняя жизнь в квартире протекала при электричестве. Со временем наледи становилось тесно на стеклянной поверхности, и она перебиралась на рамы, выпучиваясь по бокам, сползая доисторическим ледником на подоконник. От этих ее экспансий краска на рамах и подоконнике каждую весну пузырилась, и тот, кто особенно себя ненавидел, мог с легкостью получить удовольствие, резко проведя по этому месту рукой.

Дождаться, пока наледь на окнах растает сама собой, у Потапова никогда не получалось. В детстве он с осени вдавливал в этот ледяной монолит мелкие монеты, и, когда они начинали отваливаться, он вооружался кухонным ножом. Колупать ненавистный лед было для него ни с чем не сравнимым наслаждением. Потапов нагревал нож над газовой конфоркой, быстро – чтобы тот не остыл – пробегал через всю квартиру к себе в комнату и с шипением погружал его в серую муть. Нож входил глубоко, но толстенной плите льда это ничуть не вредило. Приходилось бегать на кухню еще не один раз, чтобы отколоть хотя бы небольшой кусок от этого айсберга. Маленький Потапов, забравшись на подоконник, самозабвенно, как узник мрачного замка из романа Дюма, кромсал ножом лед на своем окне. Под коленями у него хрустели осколки, однако толща этой вертикальной Гренландии ничуть не становилась прозрачней. Однажды он сильно перестарался и вместе с огромным куском льда вынес фрагмент стекла из нижнего угла внешней рамы. Заметил это он только тогда, когда подоконник под ним окрасился кровью. Позабыв тут же, впрочем, о своих бедных коленях, он прильнул к отверстию диаметром примерно в двадцать сантиметров и едва не заплакал, увидев сияющий уличный фонарь.

Мартовские фонари для некоторых жителей города имели такое же значение, какое свет маяка имеет для команды потрепанного долгим плаваньем судна. По крайней мере для Потапова они имели такое значение. Всю зиму фонари тускло напоминали о себе едва различимыми в тумане блеклыми пятнами и лишь в марте вдруг начинали сверкать в синем вечернем небе, как будто с глаз, наконец, кто-то срезал тоскливое, почти непрозрачное бельмо. Небо до этого незаметного и великого мартовского момента, кстати, тоже не было синим. Точнее, его не было вовсе, потому что в идеально сером пространстве только человек с очень хорошим воображением или, наоборот, с полным его ущербом сможет с уверенностью сказать вам, где сейчас находится небо. Не все, разумеется, замечали появление мартовских фонарей, но были в городе и такие, кто месяцами ждал их, терпеливо снося пытку полумглой и туманом.

– Да чтоб тебя, – чертыхнулся Потапов, перешагнув скользкий порог магазина и впустив за собой снаружи белые морозные клубы. – Тут видеопрокат, что ли?

Стены тесного магазинчика были украшены огромными постерами к известным фильмам. С одного из них на Потапова многозначительно смотрел Джон Малкович, плотно зажатый между головками Мишель Пфайффер и Гленн Клоуз. Настойчивый и в то же время неуловимо уклончивый взгляд Малковича в белом придворном парике намекал на что-то очень запретное, но веера обеих дам как будто стремились развеять угрозу. Справа от этой жеманной группы совершенно голого и не толстого еще Марлона Брандо обнимала настолько же голая парижская подруга, которая сидела, подтянув колени к самой груди, поэтому разглядеть ее было невозможно. К тому же это место на плакате было забито белыми буквами из никому не нужных имен бесправных, но одержимых тщеславием рабов Бертолуччи.

– Мне один чудак сказал, что здесь телефоны продаются, – буркнул Потапов, переводя взгляд с голой Марии Шнайдер на высокого и крупного в кости продавца, уткнувшегося в красную книжицу.

– У нас еще не то скажут, – через паузу ответил продавец, не отрываясь от своей книги. – Я бы не всему верил… Но телефоны мы продаем.

– Да? – Потапов недоверчиво покосился на Жерара Депардье, который несмело заглядывал через окно в комнату к очень строгой Фанни Ардан.

На подоконнике между французами стояла плетеная корзинка с апельсинами, а Фанни увлеченно кромсала ножом один из них, монументально занимая в своей целомудренной белой блузке практически весь передний план. Скрытый соблазн, борьба за лидерство и жестокое обращение с фруктами – вот как представлял себе женщин Трюффо, если судить по этому постеру.

– А плакаты эти тогда зачем?

Продавец искоса посмотрел на Потапова, отсканировал его «лук» и счел заслуживающим ответа.

– Это у нас креатив. Хозяин от большого ума придумал пиар-ход. Продажи должны подскочить выше крыши… Но что-то не подскакивают.

Продавец был из необычных для этого бизнеса. Его длинные светлые волосы были убраны в густой хвост. Кожаная куртка-косуха с множеством металлических заклепок и замков-молний пряталась под замшевой душегрейкой без рукавов. Черные джинсы были заправлены в высокие армейские берцы. Из-под бледного мясистого лба с двумя розовыми прыщами и глубокими складками смотрела пара таких же мясистых, не очень приветливых глаз. На обложке красной книжицы у него в руке Потапов разглядел круглый портрет Мао Цзэдуна. Поклонник идей великого кормчего находился тут явно не на своем месте. Или до сих пор не понял – кто он. Хотя тридцатничек ему уже подкатил. При разговоре он избегал смотреть в глаза собеседнику. Мясистый взгляд его, начиная с беглого заскока на лицо Потапова, затем убегал влево или вправо, как будто Потапов пришел не один, или как будто продавец при всей своей видимой уверенности в себе и очевидном презрении к окружающим хотел скрыть что-то стыдное.

– Пиар-ход? – переспросил Потапов.

– Ага, – продавец почувствовал, что клиент его – человек во всех смыслах нездешний, и потому готов был уделить ему немного своего царского времени. – Приблуду с плакатами вот сочинил. Говорит, они все из фильмов про любовную связь.

– И что?

– Так у нас магазин «Связь» называется.

Глаза его скользнули вбок, и Потапов невольно обернулся.

– А-а, в этом смысле, – протянул он, не обнаружив позади себя ничего примечательного. – Связь… Ну да… А я не сообразил.

– Никто не соображает. Но ему кажется, что это мясо.

– Не понял.

– Он думает, это мрачно круто, – пояснил продавец. – Капиталист. Вот еще подставочки особые для труб замутил.

Продавец вынул из-под прилавка и показал Потапову подставку для телефона в виде больших пухлых губ. Мобильник вставлялся в эту велюровую красную пасть, губы раздвигались, и вся композиция должна была, очевидно, создавать эротическое напряжение, пока абонент ждал звонка от любимого человека.

– Еще он прогу написал для тайных звонков. Если хотите, за отдельную плату можно поставить.

– А что это?

– Прога такая, я же говорю. Программа. Трэшак.

– А-а, программа… И что она делает?

– Позволяет скрывать некоторые звонки. Они не отображаются ни в списках набранных, ни входящих.

– Зачем?

– Ну, если вам подруга, например, часто звонит. А жена любит в телефоне без вас копаться. Можно даже настройку установить, чтобы эти звонки без гудков проходили. Вам, например, кто-то важный звонит, а вы с женой в этот момент в машине там, или в ресторане. Телефон даже не пикнет.

– А как я узнаю, что мне звонили?

– Вибрация. Ее можно только на этот номер установить. И кроме вас, никто не узнает. К тому же от звонка никаких следов. Не надо чистить потом журнал входящих. Многие, кстати, про это вообще забывают… Хорошие семьи распадаются.

Он кивнул с такой уверенностью, как будто сам только что спасал такую семью.

– Понятно, – вздохнул Потапов. – А ты что здесь делаешь?

– Я? – от резкой перемены в разговоре продавец растерялся, и взгляд его не успел убежать в сторону, замер на собеседнике, как уснувшая вдруг муха. – Так я эти телефоны продаю.

– С Мао Цзэдуном?

Продавец невольно опустил взгляд на книжку у себя в руке, но тут же внутренне подобрался.

– А в чем дело? Вы что, проверяющий?

– Да.

Мясистый взгляд продавца медленно набух раздражением.

– Никто не говорил, что на рабочем месте нельзя читать. Вы, вообще, от кого? Мне Толик сказал, что он сам будет за всем следить. Это он вас прислал?

Потапов знал один такой хитрый способ пожимания плечами, который даже с последнего ряда легко прочитывался любым зрителем как фраза «А ты сам разве не догадываешься?». На поиск и закрепление этого жеста с актерами у него однажды ушла целая репетиция, но оно того стоило, потому что работало безотказно. При условии «Догадайся сам» люди обычно предполагают, что их ждут неприятности, а вуаль умолчания многократно усиливает чувство тревоги.

– Ты мне пока телефончик продай. А после этого мы с тобой разговор продолжим.

Наблюдая за скованным теперь в движениях продавцом, делавшим какие-то свои отметки в технических документах, Потапов подошел к прилавку и взял раскрытую красную книжицу, которая лежала страницами вниз. Продавец настороженно покосился на этот жест, но смолчал. Он уже укладывал телефон в коробку. Потапов начал неторопливо перелистывать странички.

– Так вы все-таки от кого? – не выдержал молчания продавец.

– Я? – Потапов поднял на него заранее приготовленный по-детски открытый, лучистый взгляд. – Я от товарища Мао.

Руки продавца перестали теребить коробку. В глубине его мясистых глаз, как в океане, тенью кита прошла какая-то мясистая мысль.

– Вот здесь вот написано, что всякий империалист – это бумажный тигр, – продолжал Потапов, стремительно перекрывая продавцу обратный путь в адекват. – А хозяин твой… как его? Толик… Империалист?

– Да нет… У него, максимум, еще две торговые палатки. Ну, и веб-студия… Пара компов, трэшак… Не круто.

– Ага! Веб-студия. И через эту веб-студию Толик расползается грязным пятном по всему миру. Выходит, что он все-таки империалист. А значит – бумажный тигр. Так зачем же ты вкалываешь на бумажного тигра? Помогаешь ему шуршать бумажными лапами? Заметь, это сейчас не я с тобой говорю. Это товарищ Мао. Ты сам не чуешь – какой у тебя здесь косяк? Реально строишь капитализм. Чувак, а как же революция? Пепел Клааса уже не стучит в твое сердце?

С Уленшпигелем Потапова, конечно, занесло, однако сильно взволнованный к этому моменту продавец ничего не заметил. Тем более что Тиль тоже боролся с угнетателями. Позиция Потапова укреплялась еще и тем, что продавцу, по большому счету, было без разницы – прикалывается его странный клиент или нет. Сам он, очевидно, давно перешел эту грань, и то, что раньше являлось для него просто приколом, эпатажем, при помощи которого он бессознательно скрывал от окружающих свой неуспех в жизни, постепенно переросло в нечто большее и стало способно скрывать его статус даже от него самого. Он уверовал в революцию, в Че Гевару, в Мао Цзэдуна, и эта агрессивная вера, как обезболивающие уколы, позволяла ему переносить успех в жизни других людей.

– Да я тут ненадолго, – прорвало, наконец, продавца. – Матушка просто достала. Говорит – иди работай, чего лежишь. А я что, лежу? Я размышляю. Мне надо затаиться, надо ждать. У Мао написано – в стратегическом отношении мы должны презирать всех врагов. Я презираю. Но дальше он пишет, что в тактическом отношении мы должны уделять врагам серьезное внимание. И тут еще матушка жилы из меня тянет… В общем, я решил пойти на разведку.

– К Толику нанялся?

– Ну да. Мы с ним когда-то в одном классе… Короче, враг сам по себе не исчезнет. Надо его изучить. Я, знаете, о чем на самом деле мечтаю? О джипе.

– Не слишком буржуазно?

– Да нет, погодите. Такой большой черный джип, с большим черным пулеметом. Реальное мясо. У меня в «Сталкере» был такой.

– Где?

– В «Сталкере». Компьютерная игра по вселенной братьев Стругацких. Вы «Пикник на обочине», надеюсь, читали?

Взгляд продавца уже не бегал по сторонам, а тяжело буравил Потапова из-под массивного бледного лба.

– Ну-у… неважно. Ты продолжай.

– Короче, выезжаешь на центральную улицу и начинаешь гасить во все стороны – та-та-та-та-та…

– Постой, но там же не все империалисты.

– Да мне по фигу – что империалисты, что их бараны. Уничтожим баранов – империалистам некого будет стричь. И если уж на то пошло – бараны гораздо хуже. Они ведь сами хотят, чтобы их стригли. Сами соблазняют сильных. А в Библии, кстати, написано, что горе тому, через кого соблазн приходит в мир. Тупостью своей соблазняют. Ни к чему не стремятся, ни о чем не мечтают, покорные как… бараны. Заранее согласны на свою жвачку.

– А ты мечтаешь?

– Конечно.

– О чем?

Продавец удивленно и даже слегка растерянно смотрел на Потапова, как будто вдруг потерял единомышленника:

– Как о чем? Я же сказал… О джипе.

В гостинице было прохладно, поэтому Потапов не спешил снять пальто. Вынув из коробки новый телефон, он переставил в него сим-карту из старого и посмотрел на часы. В Москве уже наступило утро.

Набрать знакомый наизусть номер снова оказалось непросто. Дважды доходя до последней цифры, Потапов нажимал отбой, а затем стоял у окна и решался на третий.

– Приве-ет, – негромко прозвучал, наконец, в трубке бесконечно милый, заспанный голос. – Ты куда пропал?

– Я недалеко… Натуру отъехал поискать для съемок.

– Сбе-ежа-а-ал, – насмешливо протянул голос, еще чуть хрипловатый ото сна.

– Да нет, – беспомощно запротестовал Потапов. – Я просто…

– Ну и зря, – женщина на том конце улыбнулась, а он, подобно трепетному, изнывающему от любви псу, тут же уловил эту улыбку.

– Постой, ты что… получила результаты?

– Да-а, – торжество в ее голосе переливалось красками, на которые он даже не смел рассчитывать.

Весь долгий шестичасовой перелет из Москвы он погибал от страха за нее и от стыда за себя.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Что это: история того, как мелкий банковский пиар-менеджер превращается в безжалостного супермена? И...
У Влада было обычное детство – любящая семья, дом. Но когда ему исполнилось семь лет, его жизнь в од...
Впервые Энца и Чиро встретились еще детьми при очень печальных обстоятельствах, на фоне величавых ит...
В книгу вошли два романа Ларисы Склярук.Роман «Плененная Иудея» переносит читателя в I век нашей эры...
Эта прекрасно изданная книга предназначена для детей, которые только начинают приобщаться к вере. В ...
Приведены тексты Устава внутренней службы Вооруженных Сил Российской Федерации, Дисциплинарного уста...