Автобиография Кристи Агата
Я исправила.
В первый раз, когда мне пришлось сопровождать раненого на операционный стол, я чуть было не опозорилась. Вдруг стены операционной закружились, и только крепкое объятие другой сестры спасло меня от полной катастрофы. Никогда не думала, что при виде крови и открытой раны я до такой степени ослабею. Я едва осмеливалась поднять глаза на сестру Андерсон, когда она подошла ко мне позже.
— Не надо обращать на это внимание, сестра, — сказала она. — В первый раз со всеми так случается. И, кроме всего прочего, вы не были готовы к такой жаре и запаху эфира; у вас могли возникнуть позывы к рвоте, к тому же это полостная операция живота — одна из самых тяжелых на вид.
— О, сестра, как вы думаете, в следующий раз я справлюсь?
— Нужно будет попробовать еще раз, посмотреть, выдержите ли вы. Но даже если нет, надо продолжать до тех пор, пока не сможете. Верно?
— Да, — сказала я. — Верно.
В следующий раз меня послали на легкую операцию, и я выдержала. С тех пор у меня не было никаких проблем, если не считать, что я отводила взгляд от скальпеля, которым хирург полосовал тело. После того как он делал разрез, я уже могла спокойно, и даже с интересом, наблюдать за происходящим. Верно, что ко всему можно привыкнуть.
Глава вторая
— Думаю, это неправильно, Агата, — сказала однажды мамина старая подруга, — что вы ходите работать в госпиталь по воскресеньям. В воскресенье нужно отдыхать. У вас должны быть выходные.
— Как вы это себе представляете? Кто промоет раны, выкупает больных, заправит кровати и сменит повязки, если по воскресеньям некому будет работать? — спросила я. — Могут ли они обойтись без всего этого двадцать четыре часа, как вы думаете?
— О, дорогая, я совсем не имела этого в виду. Но надо как-то договориться о замене.
За три дня до Рождества Арчи неожиданно получил увольнительную. Мы с мамой поехали в Лондон повидать его. У меня в голове засела мысль, что мы должны пожениться. Очень многие поступали так в то время.
— Не понимаю, — сказала я, — почему мы должны проявлять осмотрительность и думать о будущем, когда люди погибают каждый день?
Мама согласилась.
— Ты права, — сказала она. — Я думаю, теперь глупо думать о таких вещах, как риск.
Мы не говорили об этом, но, конечно, Арчи мог погибнуть в любой момент. Жертв было уже много. Люди с трудом верили всему происходящему. Среди моих друзей многих призвали в армию. Каждый день, читая газеты, мы узнавали о гибели солдат, часто наших знакомых.
Мы не виделись с Арчи всего три месяца, но они протекли как бы в ином измерении времени. За этот короткий период я прожила совсем другую, новую жизнь: пережила смерть друзей, страх перед неизвестностью, перевернулись сами жизненные основы. Арчи тоже приобрел новый жизненный опыт, но в другой области. Он близко столкнулся со смертью, поражением, отступлением, страхом. Мы прошли длинные и разные дороги. Мы встретились, как чужие.
Нам надо было снова узнавать друг друга. Расхождения обнаружились с первого же момента. Его почти показная беззаботность, легкомыслие — чуть ли не веселость — огорчили меня. Я была слишком молода, чтобы понять, что для него это был лучший способ существовать в его новой жизни. Я же, напротив, стала более серьезной, мои чувства стали глубже, легкомысленное девичество осталось позади. Мы изо всех сил старались снова обрести друг друга и с ужасом убеждались, что у нас ничего не выходит.
В одном Арчи проявил полную твердость — и абсолютно открыто объявил об этом сразу же — ни о какой женитьбе не может быть и речи.
— Нельзя придумать ничего глупее, — сказал он. — Все мои друзья тоже так считают. Слишком эгоистично и совершенно неправильно жениться очертя голову и оставить после себя молодую вдову, а может быть, и с ребенком.
Я не согласилась с ним. Я страстно отстаивала свое мнение. Но одной из характерных черт Арчи была полная и постоянная уверенность в своей правоте. Он всегда был убежден, что поступает и будет поступать правильно. Я не хочу сказать, что он никогда не изменял своего мнения, — это случалось с ним, он мог передумать и делал это иногда совершенно внезапно. На глазах изумленных зрителей он мог ни с того ни с сего назвать белое черным и черное белым. Я приняла его решение, и мы условились насладиться несколькими драгоценными днями, которые нам выпало провести вместе.
План состоял в том, чтобы после двух дней в Лондоне мы вместе поехали на Рождество к его отчиму и маме в Кливтон.
Разумное и добропорядочное решение. Но перед отъездом в Кливтон мы страшно поссорились, хотя и по смехотворному поводу.
В день нашего отъезда Арчи пришел утром в отель с подарком. Это был великолепный дорожный несессер, оснащенный всеми возможными принадлежностями туалета, — его не постеснялась бы захватить с собой, отправляясь на Лазурный берег, любая миллионерша. Если бы он подарил мне кольцо или браслет, пусть даже очень дорогие, я бы не сердилась и с удовольствием и гордостью приняла бы их, но при виде несессера почувствовала, как все во мне закипело. Я сочла этот подарок абсурдно экстравагантным — к тому же я никогда не буду им пользоваться! Что толку возвращаться в госпиталь с этой вещицей, пригодной для мирного пребывания на роскошном курорте за границей? Я сказала, что не хочу несессера, и пусть он заберет его обратно. Арчи рассердился; я рассердилась. Я заставила его забрать злополучный подарок обратно. Через час он вернулся, мы помирились и никак не могли понять, что на нас нашло. Можно ли так распускаться? Арчи заметил, что причиной всему — глупый подарок. Я ответила, что вела себя неблагодарно. В результате этой ссоры и последовавшего примирения мы стали чуть ближе друг другу.
Мама уехала обратно в Девон, а мы с Арчи отправились в Клинтон. Моя будущая свекровь продолжала вести себя со своей очаровательно преувеличенной ирландской экзальтированностью. Кэмпбелл, ее второй сын, сказал мне:
— Мама — очень опасная женщина.
Я тогда не обратила внимания на его слова, но теперь прекрасно понимаю, что он имел в виду. Самые горячие чувства, которые она проявляла, могли в мгновение ока смениться противоположными. То она обожала свою будущую невестку, то по неизвестной причине решала, что никого хуже меня на свете быть не может.
Путешествие оказалось очень утомительным: на вокзалах по-прежнему царил полный хаос, поезда опаздывали. В конце концов, мы добрались до дома, и нас встретили с распростертыми объятиями. Я отправилась спать, измученная путешествием и всеми дневными переживаниями, испытывая, как обычно, мучительную стеснительность и не зная точно, как вести себя со своими будущими родственниками. Прошло полчаса или час. Я уже легла, но еще не заснула, когда в дверь постучали. Я встала, открыла. Это был Арчи. Он вошел, захлопнул за собой дверь и отрывисто сказал:
— Я изменил мнение. Нам нужно пожениться. Сейчас же. Мы поженимся завтра.
— Но ты сказал…
— О, к дьяволу все, что я сказал. Ты была права, а я нет. Ясно, что мы должны поступить именно так. У нас остается два дня до моего отъезда.
Я села на постель, чувствуя, что у меня слабеют ноги.
— Но ты… ты был так уверен.
— Какое это имеет значение? Я передумал.
— Да, но… — мне хотелось высказать так много, что я вообще не могла найти ни одного слова. Всю жизнь я страдала от того, что именно в те моменты, когда надо было высказаться с наибольшей ясностью, язык у меня прилипал к гортани.
— Но все это страшно трудно, — слабо возразила я. Я всегда отлично видела все, чего не замечал Арчи: тысячу препятствий, которые неизбежно встанут на нашем пути. Арчи обращал внимание только на цель. Сначала ему показалось безумием жениться в разгар войны; днем позже с точно такой же определенностью он решил, что единственно правильное, что мы можем сделать, это немедленно пожениться. Материальные затруднения, боль, которую мы причиним нашим близким, не имели для него ровно никакого значения. Мы ссорились так же, как двадцать четыре часа назад, выдвигая противоположные аргументы. Нет нужды говорить, что он снова победил.
— Но я не верю, что мы сумеем так срочно пожениться, — усомнилась я. — Это ведь трудно.
— Очень даже сумеем, — весело возразил Арчи. — Мы получим специальное разрешение или что-нибудь в этом роде от архиепископа Кентерберийского.
— Это не будет слишком дорого?
— Да, наверное. Но, думаю, все устроится. В любом случае, все решено, и у нас нет времени, чтобы поступать по-другому. Завтра Сочельник. В общем, договорились?
Я вяло согласилась. Он ушел, а я не могла заснуть. Что скажет мама? Что скажет Мэдж? Что скажет мама Арчи? Почему Арчи не согласился, чтобы мы поженились в Лондоне, где все было так просто и легко. Ну что ж, раз так, пусть будет так. В полном изнеможении я наконец заснула.
Многое из того, что я предвидела, началось утром следующего дня. Пег жестоко раскритиковала наши планы. Она впала в настоящую истерику и, рыдая, удалилась к себе в спальню.
— Чтобы так поступил со мной мой собственный сын, — всхлипывала она, поднимаясь по лестнице.
— Арчи, — сказала я, — давай лучше не будем. Твоя мама страшно расстроена.
— Какое мне дело, расстроена она или нет? — заявил Арчи. — Мы помолвлены уже два года, и ей пора привыкнуть к этой мысли.
— Но, похоже, что сейчас она страшно недовольна.
— Вот так вот обрушить на меня сразу все, — стонала Пег, лежа в темноте своей спальни с надушенным платком на лбу.
Мы с Арчи переглянулись, как побитые собаки. На помощь пришел отчим Арчи. Он увел нас из комнаты Пег и сказал:
— По-моему, вы поступаете совершенно правильно. Не беспокойтесь за Пег. Она всегда ведет себя так, когда пугается. Она очень любит вас, Агата, и будет в восторге, когда все уладится. Но не ждите от нее восторга сегодня. Сейчас уезжайте и действуйте. Вам не следует терять время. Запомните хорошенько, что я вас одобряю от всей души.
Хотя утром этого дня я пребывала в страхе и отчаянии, через два часа ощутила полную готовность бороться со всеми препятствиями. Чем более непреодолимыми становились преграды к осуществлению нашего намерения, чем более несбыточным оно казалось, тем решительнее мы с Арчи боролись за достижение цели.
Сначала Арчи посоветовался с директором своей приходской школы. По его словам, специальное разрешение можно было получить за двадцать пять фунтов. У нас с Арчи не было двадцати пяти фунтов — не важно, мы могли одолжить их. Беда состояла в том, что разрешение выдавали только лично. На Рождество, конечно, все было закрыто, так что пожениться в тот же день не получалось. Тогда мы пошли в городскую регистратуру. Там тоже нас ждал отказ. Заявление надо было подавать за четырнадцать дней до брачной церемонии. Время бежало. Вдруг из-за своего стола поднялся какой-то очень любезный клерк, которого мы сначала не заметили, подошел к нам и обратился к Арчи:
— Вы ведь живете здесь, не так ли? Я имею в виду, что ваша мать и отчим постоянно живут здесь?
— Да.
— В таком случае вы не нуждаетесь в том, чтобы подавать заявление заранее. Вы можете купить обычное разрешение и пожениться в вашей приходской церкви сегодня днем.
Разрешение стоило восемь фунтов. Восемь фунтов мы наскребли. После чего началась бешеная гонка.
Мы бросились искать викария, в церкви его не оказалось. Он обнаружился в доме одного из наших друзей и, испуганный, согласился обвенчать нас. Мы ринулись обратно домой, к Пег, чтобы что-нибудь перекусить.
— Не смейте со мной разговаривать, — зарыдала она, — не смейте со мной разговаривать! — и захлопнула дверь у нас перед носом.
Время поджимало все больше и больше. Мы снова побежали в церковь св. Эммануэля. Выяснилось, что нам необходим еще один свидетель. Уже готовая к тому, чтобы выскочить на улицу и обратиться к любому прохожему, я вдруг, по счастливой случайности, встретила девушку, с которой познакомилась в Кливтоне за два года до того. Ивонн Буш, тоже испуганно, решилась экспромтом исполнить роль невестиной подружки и нашего свидетеля. Мы ринулись обратно. В это время церковный органист занимался на своем инструменте и предложил исполнить свадебный марш.
Прямо перед началом церемонии мне пришла в голову печальная мысль, что еще ни одна невеста не была столь мало озабочена своим подвенечным нарядом. Ни белого платья, ни фаты. Я была одета в обыкновенную юбку и блузку, на голове красная бархатная шляпка, и у меня не оказалось времени даже для того, чтобы сполоснуть руки и лицо. Этот факт рассмешил нас обоих.
Вяло прошла церемония, и нам осталось преодолеть послед-нее препятствие. Так как Пег по-прежнему находилась в невменяемом состоянии, мы решили ехать в Торки, остановиться там в «Гранд-отеле» и провести Рождество с моей мамой. Но сначала надо было, конечно, позвонить ей и рассказать обо всем, что произошло. Соединиться с Торки оказалось невероятно трудно, а разговор не принес особого счастья. Дома оказалась Мэдж, которая реагировала на мое сообщение весьма раздраженно:
— Так огорошить маму! Разве ты не знаешь, что у нее слабое сердце! Ты совершенно бесчувственная!
Мы втиснулись в переполненный поезд и к полуночи добрались до Торки, в отеле нам удалось добиться комнаты с телефоном. Меня по-прежнему не покидало чувство вины: мы причинили всем столько беспокойства и огорчений. Все, кого мы любили, были недовольны. Я предавалась этим печальным размышлениям — в отличие от Арчи. Не думаю, чтобы он хоть на мгновение задумался, а если и да, то вряд ли хоть сколько-нибудь озаботился: жалко, конечно, что все огорчились и всякое такое, но что же поделаешь? В любом случае, мы поступили правильно, он не сомневался в этом. Но была одна вещь, которая действительно волновала его. Выходя из поезда, он с заговорщической миной показал мне еще один предмет багажа.
— Я надеюсь, — сказал он новобрачной, — что ты не рассердишься.
— Арчи! Но ведь это же дорожный несессер!
— Да, я не вернул его тогда. Ты ведь не рассердишься, правда?
— Нет, конечно, — рассмеялась я, — я даже очень рада.
Так получилось, что во время путешествия — можно сказать, свадебного — с нами оказался дорожный несессер. У Арчи вырвался вздох облегчения. Он в самом деле боялся, что я рассержусь.
Если день нашей свадьбы ознаменовался чередой боев и серией ссор и споров, то Рождество принесло благословенный покой. Всем хватило времени, чтобы оправиться от неожиданности. Мэдж встретила нас со всей нежностью, забыв, как осуждала меня; мама преодолела свои сердечные недомогания и была счастлива вместе с нами. Надеюсь, что Пег тоже пришла в себя (Арчи заверил меня в этом). Так что мы сполна насладились веселым рождественским праздником.
На следующий день я отправилась с Арчи в Лондон и попрощалась с ним, — он уезжал обратно во Францию. Нам предстояли шесть месяцев разлуки.
Я возвращалась к своей работе в госпитале, где уже вовсю ходили слухи об изменении моего семейного положения.
— Сестр-р-ра! — Скотти что есть силы раскатывал «р» и стучал по задней спинке кровати тростью. — Сестр-р-ра, подойдите сюда сейчас же! — Я подошла. — Что я слышал? Вы вышли замуж?
— Да, — ответила я, — вышла.
— Вы слышали что-нибудь подобное? — обратился Скотти к обитателям всех остальных кроватей. — Сестра Миллер вышла замуж. Как же теперь ваша фамилия, сестра?
— Кристи.
— А, что ж — добрая хорошая шотландская фамилия. Кристи. Сестра Кристи… Слышали, сестра Андерсон? Теперь это сестра Кристи.
— Я слышала, — сказала сестра Андерсон. — Желаю вам счастья, — довольно формально поздравила она меня. — В отделении только и говорят об этом.
— Вам здорово повезло, сестра, — сказал другой раненый. — Вышли замуж за офицера, насколько я понимаю? — Я ответила, что действительно достигла этого головокружительного успеха. — Да, вам здорово повезло. Но не то чтобы я очень уж удивился — вы хорошенькая девушка.
Приходили месяцы. Война зашла в тупик. Раненые поступали к нам главным образом из траншей. Зима выдалась страшно холодная, у меня на руках и ногах выступили цыпки. Беспрерывная стирка не способствовала тому, чтобы избавиться от них. По мере того как шло время, я чувствовала все большую ответственность, и мне нравилась моя работа. Более привычными становились заведенные порядки во взаимоотношениях сестер и врачей. Я знала, кто из хирургов достоин уважения, знала, кто из них в глубине души презирает весь больничный персонал. Мне не приходилось больше вычесывать вшей, снимать впопыхах наложенные повязки; полевые госпитали перевели во Францию. И, несмотря на это, наш госпиталь был по-прежнему переполнен. Выздоровел и выписался наш маленький шотландец, поступивший с переломом ноги. Во время своего путешествия домой он снова упал на вокзальном перроне, но жажда возвращения в родные места, в Шотландию, оказалась столь велика, что он не сказал никому ни слова о том, что снова сломал ногу. Он терпел смертельную боль, но все-таки добрался до пункта своего назначения, где ему пришлось снова лечить перелом.
В дымке воспоминаний вдруг с полной отчетливостью всплывают и оживают отдельные эпизоды. Например, как юная стажерка, ассистировавшая в операционной, осталась убрать там и я должна была помочь ей отнести в печь ампутированную ногу. Немного чересчур. Потом мы отмывали от крови операционный стол. Думаю, она была слишком юной и неопытной, чтобы в одиночестве выполнять такие задания.
Помню сержанта с преисполненным серьезностью лицом, я помогала ему сочинять любовные письма. Он не умел ни читать, ни писать и весьма приблизительно сообщил мне, что ему хотелось бы поведать.
— Так будет прекрасно, сестра, — одобрил он то, что я сочинила. — Вы не можете написать три таких?
— Три? — переспросила я.
— Ага, — сказал он. — Одно — Нелли, другое — Джесси, а третье — Маргарет.
— Вам не кажется, что лучше бы написать их немножко по-разному?
Он подумал немного.
— Нет. Все главное я написал.
Каждое письмо поэтому начиналась одинаково: «Надеюсь, письмо застанет Вас в добром здравии, в каком и я пребываю, только посвежее и порозовее». И кончалось: «Твой до гробовой доски».
— А вы не думаете, что они узнают одна от другой? — спросила я с некоторым любопытством.
— Не-а, не думаю, — ответил он. — Они ведь живут в разных городах и не знают друг друга.
Я спросила его, не собирается ли он жениться на одной из них.
— И да и нет. Нелли, она хорошенькая, приятно посмотреть. Но Джесси более серьезная, и она уважает меня, думает, что я большой человек.
— А Маргарет?
— Маргарет? Маргарет… она меня так смешит, очень уж она веселая. В общем, посмотрим.
Потом я часто задавала себе вопрос, женился ли он на какой-нибудь из этих трех девушек или нашел четвертую, которая соединяла в себе красоту, серьезность и веселость.
Дома все более или менее шло по-прежнему. На смену Джейн пришла Люси, всегда говорившая о предшественнице с большим уважением и называвшая ее не иначе как миссис Роу:
— Надеюсь, я смогу заменить миссис Роу. Работать после нее так ответственно.
Самой большой мечтой Люси было после окончания войны поступить в кухарки к нам с Арчи.
Однажды она подошла к маме и, явно нервничая, сказала:
— Мэм, я надеюсь, вы не рассердитесь, но я действительно должна оставить вас и поступить в Женские вспомогательные части. Вы ведь не осудите меня?
— Что ж, Люси, — ответила мама, — я думаю, вы совершенно правы. Вы молодая, сильная девушка: как раз то, что нужно.
Так ушла, обливаясь слезами, Люси, надеясь, что мы сможем обойтись без нее, и в ужасе от того, что подумала бы об этом миссис Роу.
Вскоре уволилась и старшая горничная, прекрасная Эмма. Она выходила замуж. На их место пришли две служанки в летах, у которых тяготы военного времени вызывали недоверие и глубокое возмущение.
— Извините меня, мэм, — дрожащим от негодования голосом сказала старшая из них, Мэри, спустя несколько дней, — нас не устраивает питание. — Два раза в неделю мы ели рыбу и потроха. — Я привыкла каждый день съедать полноценный кусок мяса.
Мама попыталась втолковать ей, что введены ограничения и мы должны есть рыбу и мясо, объявленное «съедобным», два или три раза в неделю. Мэри только качала головой.
— Это несправедливо. Никто не имеет права так обращаться с нами, это несправедливо.
Она добавила заодно, что в жизни никогда не пробовала маргарина. Тогда мама прибегла к известному в военные времена трюку, завернув маргарин в бумагу из-под масла, а масло в обертку из-под маргарина.
— Попробуйте то и другое, я никогда не поверю, что вы сумеете отличить масло от маргарина.
Две старушки презрительно переглянулись, потом попробовали и определили. У них не возникло ни малейших колебаний:
— Ясное дело, — это масло, а это — маргарин, мэм, чего тут сомневаться.
— Вы в самом деле думаете, что разница столь велика?
— Да, думаю. Я не выношу вкуса маргарина — мы обе его не выносим. Меня просто тошнит от него. — И они с отвращением протянули масло обратно маме.
— А другое вам нравится?
— Да, мэм, прекрасное масло. Это уж само собой.
— Что ж, — сказала мама, — я должна сказать вам, что то было масло, а это — маргарин.
Сначала они не верили. Потом, убедившись в своей ошибке, страшно обиделись.
Бабушка жила теперь с нами. Она очень волновалась, когда я по ночам возвращалась одна из госпиталя.
— Дорогая, это так опасно — ходить одной по ночам. Может случиться что угодно. Ты должна договориться как-то по-другому.
— Договориться по-другому совершенно невозможно, Бабушка. Да и, кроме всего прочего, ничего со мной не случится. Я уже несколько месяцев возвращаюсь в это время.
— Это никуда не годится. Кто-нибудь может привязаться.
Я разуверила ее по мере возможности. Работая с двух часов дня до десяти вечера, я обычно не могла уйти из госпиталя раньше половины одиннадцатого. Обратная дорога занимала примерно сорок пять минут, и, надо признаться, я шла одна по совершенно безлюдным улицам. Тем не менее со мной ни разу ничего не случилось.
Однажды мне повстречался изрядно подвыпивший сержант, желавший только одного — продемонстрировать свою галантность.
— Отличную работу вы делаете, — сказал он, слегка покачиваясь. — Отличную работу в госпитале. Я присмотрю за вами, как вы пойдете, провожу вас домой, не хочу, чтобы вас кто-нибудь обидел.
Я сказала, что очень благодарна ему за внимание, но необходимости в этом нет. Все же он дошел со мной до дома и в самой уважительной манере распрощался у входа.
Не помню точно, когда Бабушка-Тетушка поселилась с нами. Кажется, вскоре после начала войны. Она совершенно ослепла, оба глаза оказались поражены катарактой, и, разумеется, она была уже слишком стара, чтобы оперироваться, но Бабушка-Тетушка проявила благоразумие: хотя покинуть свой дом в Илинге и потерять разом всех друзей было для нее настоящим горем, она хорошо понимала, что окажется беспомощной и одинокой, а слуги вряд ли захотят остаться с ней.
И великое переселение свершилось. В Илинг на помощь маме поспешила Мэдж, из Девона приехала я, и для всех нашлось дело. Наверное, в тот момент я плохо представляла себе, что переживает бедная Бабушка, но сейчас передо мной встает ясная картина: как она, немощная и почти слепая, сидит в окружении своего скарба, всего, что было так ценно для нее, наблюдая, как три вандала выхватывают из сундуков все подряд, копаются в вещах, перетряхивают их, выворачивают наизнанку и решают, что с ними делать. Иногда она печально и умоляюще вскрикивала:
— О, вы же не собираетесь выбрасывать это платье от мадам Понсеро, мой прекрасный бархат.
Ей было трудно объяснить, что бархат съела моль, а шелк расползся. Перед нами громоздились сундуки, набитые одеждой, траченной молью, и оттого совершенно бесполезной. Чтобы не слишком огорчать Бабушку, мы оставили многое из того, что, конечно, следовало бы выкинуть. Сундук за сундуком, полные бумаг, игольников, отрезов из набивной ткани для слуг, бездна шелка и бархата, купленных на распродаже, какие-то лоскуты… Так много вещей, которые могли бы пригодиться когда-то, если бы ими воспользовались вовремя, но теперь они погибли. Бедная Бабушка сидела в своем широком кресле и плакала.
После одежды настала очередь «кладовой». Засахарившиеся джемы, твердый, как камень, чернослив, завалявшиеся пачки масла и сахара, изгрызенного мышами — все, свидетельствовавшее об ее скрупулезной предусмотрительности, все, что она покупала, хранила и берегла на будущее, теперь обратившееся в грандиозный памятник потерям! Думаю, именно это причиняло ей самую острую боль — потеря. Были здесь и ее ликеры домашнего приготовления — они, по крайней мере, сохранив алкоголь, находились в хорошем состоянии. Тридцать шесть оплетенных бутылей шерри бренди, вишневого джина, сливовицы тоже были погружены в фургон для перевозки мебели. По прибытии насчитали только тридцать одну.
— Вы только подумайте, — сказала Бабушка, — и эти мужчины еще говорят, что они не выпивают!
Может быть, грузчики решили отомстить: Бабушка не проявляла особой любезности во время погрузки. Когда они захотели вынуть зеркала из рам красного дерева, Бабушка вышла из себя:
— Вынуть зеркала?! Это еще почему? Вес? Вы — трое крепких мужчин, разве не так? Прежние грузчики тащили их вверх по загроможденной вещами лестнице. И ничего не вынимали. Ну и времена! Немногого стоят теперешние мужчины.
Грузчики продолжали жаловаться и не желали тащить зеркала.
— Ничтожества, — сказала Бабушка, сдаваясь. — Полные ничтожества. Слабаки.
Стояли набитые едой лари — Бабушка боялась умереть с голоду. Единственное, что доставляло ей удовольствие по прибытии в Эшфилд, — это отыскивать укромные уголки для своих припасов. Две дюжины консервных коробок с сардинами ровнехонько выстроились на чиппендейловском секретере. Там они и стояли, прочно всеми забытые, так что, когда мама, уже после войны, продавала некоторые из предметов мебели, человек, пришедший забрать секретер, с виноватым смешком сказал:
— По-моему, тут наверху сардины.
— О, в самом деле, — смутилась мама. — Да, возможно. — Она не стала пускаться в объяснения. Человек ни о чем не спрашивал. Сардины убрали.
— Наверное, — сказала мама, — надо пошарить, что там на других шкафах.
Сардины и пакеты с мукой еще долгие годы попадались нам в самых неожиданных местах. Но окорока мы успели съесть — они не испортились. Снова и снова мы натыкались на горшки с медом, сливовицу и консервы, хоть их и было не так уж много. В целом Бабушка относилась к консервам в высшей степени неодобрительно, считая их причиной отравлений. Она признавала только закупоренные лично ею бутылки и банки.
Кстати говоря, в дни моей юности никто не признавал консервов. Когда девушки отправлялись на бал, их всегда предупреждали:
— Будьте очень осторожны, ни в коем случае не ешьте омаров. Никогда не знаешь — может быть, они консервированные! — это слово произносилось со страхом. Если бы тогда кто-нибудь представил себе, что вскоре люди начнут питаться главным образом мороженой пищей и морожеными овощами из коробок, с каким ужасом они отнеслись бы к этому.
Несмотря на горячую привязанность и искреннее желание помочь, как же мало я сочувствовала Бабушкиным страданиям. Насколько же человек сосредоточен на себе, даже не будучи по существу эгоистом.
Теперь я понимаю, каким сильным потрясением для моей бедной Бабушки-Тетушки, которой перевалило за восемьдесят, было тогда вырвать себя с корнем из дома, в котором она прожила тридцать или сорок лет, поселившись там вскоре после смерти мужа. И может быть, даже не столько оторваться от дома — что само по себе уже достаточно тяжело, хотя ее личная мебель переехала вместе с ней — огромная кровать под балдахином, два любимых кресла, в которых она любила сиживать, — тяжелее было потерять друзей. Многие из них умерли. Но некоторые были еще живы: часто наведывались соседи, было с кем поболтать о старых добрых временах или обсудить свежие газетные новости — все эти ужасы: детоубийства, грабежи, тайные пороки и прочие материи, о которых любят потолковать в старости. Правду сказать, мы читали Бабушке газеты каждый день, но по-настоящему нас не интересовали ни страшная судьба няни, ни ребенок, брошенный в своей коляске, ни нанесенное девушке в поезде оскорбление. События, происходившие в мире, политика, благотворительность, образование, новости дня нисколько не волновали Бабушку; и не потому, что ее ум начал сдавать или она считала свое положение катастрофическим, скорее, она остро нуждалась в чем-то, нарушающем обыденность: в драме, страшных происшествиях, которые случались, конечно, на солидном расстоянии от нее, но в то же время не так уж и далеко. В жизни бедной Бабушки не осталось ничего волнующего, кроме несчастий, о которых она вычитывала из ежедневных газет. И теперь у нее уже не было больше друга, чтобы поделиться печальной новостью о чудовищном поведении полковника Н. по отношению к своей жене, или размышлениями о природе таинственного заболевания, которым страдал кузен, — и никто из докторов до сих пор не помог ему! Теперь я понимаю, как одиноко ей было, как скучно. Жаль, что я не проявила больше понимания в те времена.
Бабушка-Тетушка завтракала в постели. Потом долго одевалась и часам к одиннадцати спускалась вниз, с надеждой высматривая, у кого найдется время почитать ей газеты. Так как она появлялась в разное время, это не всегда получалось. Она садилась в свое кресло и терпеливо ждала. Год или два она еще продолжала вязать, потому что для этого ей не требовалось зрение; но так как с каждым днем видела все хуже и хуже, вязала все более крупными петлями, однако и в крупной вязке ей случалось пропустить одну-две петли и не заметить этого. Иногда мы заставали ее горько плачущей, потому что она пропустила столько петель, что теперь все надо было перевязывать заново. Обычно я помогала ей, нанизывая недостающие петли, чтобы она могла начать с того места, где остановилась, но, конечно, это нисколько не спасало ее от горького чувства своей ненужности.
Очень редко и с большим трудом удавалось уговорить ее прогуляться или хотя бы сделать несколько кругов вокруг террасы. Она была совершенно убеждена в том, что свежий воздух необычайно вреден для здоровья, и предпочитала весь день сидеть в гостиной за столом, как привыкла дома. Иногда она пила с нами послеобеденный чай, но потом уходила к себе. И все же время от времени, в особенности когда у нас собиралась на ужин молодая компания и мы шли веселиться в старую классную комнату, Бабушка вдруг могла появиться, медленно и с большим трудом преодолевая подъем по лестнице. В этих случаях она ложилась спать позже, чем обычно; ей хотелось участвовать, слышать, что происходит, разделять наши радость и смех. Наверное, я предпочитала, чтобы она не приходила. Хотя Бабушка не совсем оглохла, приходилось столько раз повторять ей каждое слово, что это вносило некоторую неловкость в наше молодое веселье. Но я рада, по крайней мере, что мы никогда не отговаривали ее провести с нами вечер. Все, конечно, приносило Бабушке одну только печаль, но ведь это неизбежно. Наверное, как для многих старых людей, самое неприятное — это потеря независимости. Думаю, именно это чувство приводит к тому, что так много старых дам становятся необыкновенно подозрительными, видят кругом одних воров и считают себя жертвами, которых непременно или обокрадут, или отравят. Мне кажется, это вовсе не признак умственной слабости — скорее, поиски какого-нибудь стимула: жизнь ведь, несомненно, приобретает больший интерес, если кто-то стремится отравить вас. Мало-помалу Бабушка отдавалась во власть этих фантазий. Она уверяла маму, что слуги подкладывают ей что-то в пищу.
— Они хотят отделаться от меня.
— Но, дорогая Тетушка, зачем же им избавляться от вас? Они вас очень любят.
— Ах нет, это только ты так думаешь, Клара. Подойди немножко поближе: они всегда подслушивают под дверью, я знаю. Вчера утром яичница была с металлическим привкусом. Я точно знаю, — утвердительно кивала она головой. — Тебе ведь известно, что старую миссис Вайет отравили лакей и его жена.
— Да, дорогая, но только потому, что она завещала им много денег. Вы же не оставляете слугам никаких денег.
— На всякий случай, — сказала Бабушка-Тетушка, — впредь пусть мне дают на завтрак вареные яйца, тут уж они не смогут ничего добавить. — И Бабушка начала есть вареные яйца.
Следующим чудовищным несчастьем, случившимся с ней, была пропажа всех ее драгоценностей. Она срочно вызвала меня.
— Агата, это ты? Подойди сюда и, пожалуйста, закрой дверь, дорогая.
Я подошла к кровати.
— Да, Бабушка, это я, что случилось? — Она сидела на своей кровати, обливаясь слезами, прижав к глазам платочек.
— Пропали, пропали, — причитала она, — утащили все. Мои изумруды, два кольца, серьги — все утащили! О, что же теперь делать?..
— Подождите, Бабушка, я уверена, что все на месте. Где они лежали?
— Они лежали вон в том ящике, верхнем левом, завернутые в митенки. Я всегда держала их там.
— Так, давайте проверим. — Я подошла к ящику и посмотрела, что лежит внутри. Там действительно были две пары митенок, свернутых в шарики, но пустых. Тогда я решила заглянуть в нижний ящик комода. Там тоже лежала пара митенок, но внутри явно прощупывалось что-то твердое. Я положила их в изножии кровати и уверила Бабушку, что все на месте — серьги, изумрудная брошь и два кольца.
— Это был другой ящик, третий, а не второй, — пояснила я.
— Должно быть, они переложили их.
— Не думаю, чтобы им удалось проделать такое.
— Хорошо. Будь очень осторожна, Агата. Очень осторожна. Не оставляй сумку где попало. А теперь подойди на цыпочках к двери и проверь, не подслушивают ли они там.
Я послушалась и затем сообщила Бабушке, что за дверью никого нет.
«До чего же это ужасно — быть старой! — думала я. — Конечно, это случится когда-то и со мной». Но представить реально свою старость я не могла. Каждый в глубине души убежден: «Я не постарею. Я не умру». И хотя все понимают, что все будет — и старость, и смерть, — но до конца не верят в это. Что ж, теперь я действительно старая. Я еще не начала подозревать, что у меня украли драгоценности или что меня собираются отравить, но нужно собраться с духом и дать себе отчет в том, что такое может произойти и со мной. Может быть, предвидя подобные осложнения старости, я вовремя пойму, что становлюсь смешной, и не допущу этого.
Однажды Бабушке-Тетушке показалось, что где-то рядом с черной лестницей она услышала кошку. Даже если там действительно оказалась кошка, было бы гораздо проще и разумнее сказать об этом кому-нибудь из служанок, маме или мне. Но Бабушка решила провести расследование сама, в результате она поскользнулась, упала и сломала руку. Доктор отнесся к перелому весьма скептически. «Хотелось бы надеяться, — с сомнением произнес он, — что кость срастется… но в ее возрасте… за восемьдесят…» Однако Бабушка блистательно опровергла его сомнения. Вскоре она уже двигала рукой, хотя и не могла поднять ее над головой. Что и говорить, это была стойкая старая леди. Истории, которые она постоянно рассказывала мне о своей необычайной хрупкости, о том, что в ряде случаев докторам еле-еле удалось спасти ее жизнь в период с пятнадцати до тридцати пяти лет, были наверняка чистейшим вымыслом. Дань викторианской моде на бледных девиц.
Жизнь была совершенно заполнена уходом за Бабушкой и работой в госпитале.
Летом Арчи получил трехдневный отпуск, и мы встретились в Лондоне. Наше свидание не принесло особенной радости. Арчи нервничал, был на пределе и отлично осознавал обстановку, сложившуюся на войне, которая не вызывала ничего, кроме глубокой озабоченности. Развитие событий, хотя и не затрагивающих Англию впрямую, неопровержимо свидетельствовало о том, что война конечно же не закончится к Рождеству, а продлится еще года четыре. В Англии этого никто не понимал, и когда вышел приказ лорда Дерби о трехлетнем или четырехлетнем призыве на воинскую службу, его подняли на смех.
Арчи никогда не говорил о войне: ему хотелось только одного — забыть о ней. Мы наслаждались едой, насколько позволяла система ограничений, гораздо более справедливая, чем во время второй мировой войны. Где бы вы ни ели, дома или в ресторане, мясо можно было купить только по купонам. Решение проблемы во время второй мировой войны представляется мне менее этичным: если вы были в состоянии заплатить за трапезу, то могли есть мясо в ресторане хоть каждый день, потому что в ресторанах не требовалось никакого документа.
Три дня, проведенные вместе, прошли в редких вспышках надежды. Мы то и дело заговаривали о планах на будущее, но оба чувствовали, что лучше ничего не загадывать. Единственным светлым пятном для меня было полученное вскоре после отъезда известие, что Арчи больше не будет летать из-за синусита — вместо этого ему поручили заведовать ангарами. Арчи всегда отличался организаторскими и административными способностями. Несколько раз его имя упоминали в официальных сообщениях и в конце концов наградили орденом Св. Георгия, равно как и орденом «За безупречную службу». Но больше всего он гордился тем, что среди первых удостоился чести быть упомянутым генералом Френчем. Это, говорил Арчи, действительно кое-чего стоит. Он получил и русский орден — Святого Станислава — такой красивый, что я с удовольствием надела бы его сама на какой-нибудь прием в виде украшения.
В том же году я подхватила жесточайший грипп с осложнением на легкие и поэтому не могла ходить на работу чуть ли не три недели или месяц. Когда я вернулась в госпиталь, оказалось, что там открыли новое отделение — бесплатную аптеку, в которой мне предложили место. Я проработала там два года, аптека стала моим вторым домом. Новым отделением руководили миссис Эллис, жена доктора Эллиса, и его многолетняя ассистентка и моя подруга Айлин Моррис. Я должна была помогать им и сдать для этого вступительный экзамен по фармакологии, который позволил бы мне работать в области медицины или фармакологии. Все это казалось интересным, и часы работы подходили мне — аптека закрывалась в шесть часов, и я работала то в утреннюю, то в дневную смену, так что мне стало легче справляться со своими домашними обязанностями.
Не могу сказать, что новая деятельность нравилась мне больше, чем прежняя. У меня, наверное, было настоящее призвание — медицинской сестры, и я была бы счастлива на всю жизнь остаться ею. Впрочем, поначалу новая работа показалась мне интересной, только уж больно однообразной, и я всегда рассматривала ее как временную. С другой стороны, так приятно было находиться среди друзей. Я питала сильную привязанность и огромное уважение к миссис Эллис, одной из самых спокойных и безмятежных женщин, встретившихся мне за всю жизнь, с ласковым, даже сонным голосом и совершенно особенным чувством юмора, которое проявлялось в самые неожиданные моменты. Она была также великолепным педагогом, сочувствовала трудностям, возникающим перед учениками, и то обстоятельство, что, по ее собственному признанию, школьные примеры на деление давались ей нелегко, способствовало установлению с ней самых дружеских отношений.
Айлин взялась обучать меня фармацевтическому делу, но, по правде говоря, она обладала избыточными для такой ученицы, как я, знаниями. Она начала не с практики, а с теории. Ни с того ни с сего с головой окунула меня в Периодическую систему элементов и витиеватые формулы производных смолы, чем привела в полное замешательство. Я, однако, выстояла, усвоила простейшие факты и, за чашкой кофе овладевая тестом Марша на содержание мышьяка, быстро двигалась вперед.
Мы, разумеется, были любителями, но, хорошо осознавая это, проявляли большую осторожность. Само собой разумеется, день на день был не похож. Когда пациенты валили валом, мы работали, не покладая рук, без устали упаковывали лекарства, наполняя баночки и пузырьки, смешивая мази и готовя примочки.
Поработав в госпитале с несколькими докторами, хорошо понимаешь, что медицина, как и все на свете, подвержена влиянию моды. Мода и личные пристрастия каждого медика решают все.
— Что будем приготавливать сегодня утром?
— О, разумеется, пять лекарств доктора Уиттика, четыре — доктора Джеймса и два — доктора Вайнера.
Любой профан, каковым я себя считала, наивно верит, что доктор занимается пациентом строго индивидуально, подбирает самое подходящее для него средство и, исходя из этого, выписывает лекарство соответствующего состава в нужных дозах. Вскоре я заметила, что тонизирующие препараты доктора Уиттика, доктора Джеймса и доктора Вайнера не имеют ничего общего между собой и настолько же не зависят от заболевания пациента, насколько зависят от доктора. Впрочем, по зрелом размышлении, я нашла в этом резон, хотя пациент перестает при этом представляться таким значительным, каким представлялся раньше. Аптекари и фармацевты довольно высокомерны в отношении докторов: у них тоже есть своя точка зрения. Они могут считать, что рецепт доктора Джеймса отличный, не то что доктора Уиттика, но, конечно, будут выполнять все предписания. Другое дело, когда речь идет о мазях от кожных заболеваний, являющихся полной загадкой для медицины. Каламиновые примочки оказались чудодейственными для миссис Д. Однако миссис С., пришедшей с теми же жалобами, они не только не помогли, но вызвали еще большее кожное раздражение — зато ихтиоловые препараты, сильно усугубившие экзему миссис Д., привели к неожиданному успеху в случае с миссис С.; таким образом, доктору приходится экспериментировать, пока он не найдет подходящее средство. В Лондоне пациенты с кожными заболеваниями тоже имеют свои пристрастия.
— Вы обращались в Мидлсекс? Я попробовала, и мне вовсе не помогло то, что они делали, а вот теперь, благодаря докторам университетского медицинского центра, я почти выздоровела.
— А по-моему, — перебивает собеседница, — врачи в Мидлсексе кое-что понимают. Моя сестра долго лечилась здесь, и никакого толку, а там она забыла о болезни через два дня.
Я все еще с глубоким возмущением вспоминаю одного дерматолога, упорного и оптимистически настроенного экспериментатора, принадлежащего к школе «надо попробовать все». Например, он решил, что необходимо смазывать рыбьим жиром грудного ребенка. Мать и все домочадцы с трудом переносили запах, исходящий от несчастного младенца. Лекарство не принесло никакой пользы, и через десять дней лечение закончилось. Это же лечение сделало парией в собственном доме и меня, поскольку невозможно, имея дело с рыбьим жиром, не распространять вокруг себя его запах.
Довелось мне быть парией несколько раз и в 1916 году, когда в моду вошло лечить абсолютно все раны составом доктора Бипа. Эти повязки состояли из висмута и йодоформа на основе жидкого парафина. Запах йодоформа сопровождал меня в аптеке, в трамвае, дома, за обеденным столом и в кровати. Йодоформ просачивался в каждую клеточку, кончики пальцев, запястья, руки, локти, и не было никакой возможности избавиться от него, сколько я ни отмывалась. Чтобы не травмировать этим запахом домашних, я уходила обедать в кладовую. К концу войны универсальное средство доктора Бипа вышло из моды, его сменил гораздо более невинный состав, действующий не менее эффективно; пользовались также хлоркой. Извлеченная из обычной извести, смешанная с содой и другими ингредиентами, она тоже обладала запахом, пропитывающим насквозь всю одежду. И по сей день, когда до меня доносится малейший запах современных моющих средств — поскольку все современные моющие средства имеют в основе хлорку — я слабею от отчаяния. Помню, накинулась однажды на упрямого слугу, продолжавшего пользоваться таким средством:
— Чем вы мыли раковину в кладовой? Там чудовищный запах!
Он гордо указал мне на бутыль:
— Первоклассное дезинфицирующее средство.
— Здесь не госпиталь, — закричала я. — В следующий раз вы еще выстираете простыни с карболкой! Вымойте сейчас же раковину горячей водой с содой, если она у вас найдется, и выкиньте вон эту гадость!
Я прочитала ему целую лекцию о дезинфицирующих средствах: если они уничтожают бактерий, это обычно означает, что они так же вредны для человеческой кожи, полнейшая чистота без всякой дезинфекции — это в сто раз лучше.
— Микробы отличаются живучестью, — сказала я ему. — Слабые дезинфицирующие средства не берут сильных микробов. Они процветают даже в растворе карболки.
Моя речь не убедила его, и он продолжал пользоваться своей ужасной смесью всякий раз, когда был уверен, что меня нет дома.
Чтобы подготовиться к экзамену, мне, как мы договорились, надо было немножко поучиться у настоящего фармацевта. Один из главных фармацевтов Торки оказался настолько любезным, что разрешил мне приходить к нему по воскресеньям и получать нужные инструкции.
Я явилась, смиренная и трепещущая, — я жаждала учиться.
Впервые оказаться в аптеке по ту сторону прилавка — это своего рода открытие. Мы, любители, с предельной тщательностью наполняли пузырьки лекарствами. Если доктор прописывал больному двадцать граммов углекислого висмута, тот получал ровно двадцать граммов. Конечно, мы поступали правильно, но нет сомнений, что каждый фармацевт, оттрубивший свои пять лет и получивший диплом, знает свое дело точно так же, как хороший повар — рецепты блюд. Повар на глазок бросает все, что нужно для их изготовления, совершенно доверяя себе и ничуть не заботясь о точном соблюдении пропорций. Конечно, употребляя яды или наркотики, фармацевт действует осторожно, но безобидные вещества идут в ход без особых тонкостей. То же самое относится к красителям или придающим более приятный вкус ингредиентам. Иногда это приводит к тому, что пациент приходит обратно и жалуется, что в последний раз его лекарство было совсем другого цвета.
— Оно всегда было темно-розовым, а не бледно-розовым.
Или:
— У него совсем другой вкус: мне прописывали перечно-мятную микстуру — у меня была вкусная перечно-мятная микстура, вовсе не противная, сладкая, а не эта гадость.
Ясно, что вместо перечно-мятной настойки в микстуру влили воду с хлороформом.
Большинство пациентов в нашем университетском госпитале, где я работала в 1918 году, были на редкость придирчивы к вкусу и цвету получаемых лекарств. Вспоминаю старую ирланд-ку, которая просунула в окошко руку со смятой полукроной и попыталась всучить мне ее, бормоча:
— Сделайте его посильнее, дорогуша, ладно? Побольше перечно-мятной воды, вдвое крепче.
Я вернула ей деньги, с достоинством ответив, что такими вещами мы не занимаемся, и добавила, что мы сделаем ей лекарство точно по рецепту врача. Тем не менее я добавила перечной мяты, раз уж она так хотела, поскольку это не могло принести ей никакого вреда.
Каждый новичок в этой области, конечно, страшно боится ошибиться. Добавление ядов всегда проверяется другими фармацевтами, но даже при этом возможны опасные ситуации. Помню, как это было со мной. В тот день я готовила мази, и для одной из них налила немного фенола в крышечку от баночки, потом с величайшей предосторожностью добавила ее пипеткой, считая капли, в мазь и смешала все вместе на мраморном столике. Как только мазь была приготовлена, я положила ее в баночку, наклеила этикетку и начала готовить другую мазь. Посреди ночи я проснулась в холодном поту — я не помнила, что сделала с крышечкой, в которую налила фенол. Чем больше я думала, тем меньше могла вспомнить, что я с ней сделала: вымыла или нет. А не закрыла ли я этой крышечкой другую мазь? И чем больше я размышляла, тем тверже считала, что сделала именно так. Ясное дело, я поставила каждую баночку на свою полку, и наутро разносчик отнесет их по назначению. А в одной из них на крышке будет яд! Такой ее получит кто-то из пациентов. Испугавшись до полусмерти, не в состоянии больше выносить этого ужаса, я встала, оделась и пошла в госпиталь. Я вошла в лабораторию, минуя вестибюль, по наружной лестнице, и стала тщательно исследовать все приготовленные мною мази. По сей день не знаю, показалось мне или нет, но в одной баночке мне почудился запах фенола. Я сняла верхний слой мази и успокоилась: теперь все в порядке. Потом закрыла баночку, пошла домой и снова легла в постель.
Вообще говоря, отнюдь не только новички делают ошибки в фармакопее. Они-то всегда очень нервничают и все время советуются. Наиболее тяжелые отравления ядами происходят именно в тех случаях, когда лекарства изготовляют самые опытные специалисты, чересчур уверенные в себе. Они так хорошо знают свое дело, так овладели им, что в один «прекрасный» момент, погрузившись, скажем, в свои переживания, делают ошибку. В результате такой ошибки пострадал внук моего друга. Ребенок был болен, пришел доктор и выписал рецепт, который отнесли в аптеку фармацевту. Ребенку дали лекарство. После полудня бабушке не понравился вид внука; она сказала няне:
— Может быть, что-то неладное с лекарством? После второй дозы она забеспокоилась еще сильнее.