Автобиография Кристи Агата
— Агата, у нас никто не сидит.
— Я не умею танцевать лансье, мисс Уордсуорт.
— Ничего, ты скоро научишься, милая. Сейчас мы найдем тебе кавалера.
Она подозвала рыжего веснушчатого мальчика с заложенным курносым носом:
— Вот и он, Агата. Его зовут Уильям.
Во время танца, когда танцующие оказывались напротив друг друга, я увидела мою первую любовь с другой девочкой. С обидой он шепнул мне:
— Со мной вы не хотели танцевать, а сейчас танцуете. Очень некрасиво с вашей стороны.
Я попыталась объяснить ему, что не виновата, я в самом деле думала, что не умею танцевать лансье, но мне приказали — однако попробуйте объясниться во время танца — ничего не вышло. Он не сводил с меня укоризненного взгляда до самого конца занятий. Я надеялась увидеть его в следующий раз, но, увы, мне вообще больше не пришлось встретиться с ним — еще одна печальная любовная история.
Единственный танец, которому я научилась и который пригодился мне в жизни — это вальс, но при этом я никогда не любила вальсировать. Мне не нравился ритм, и у меня всегда страшно кружилась голова, в особенности когда мне оказывала честь своим приглашением на танец мисс Хики. Она закруживала в вальсе так, что ноги практически не касались пола, и к концу танца все плыло перед глазами, я едва могла устоять на ногах. Но, должна признаться, ее танец представлял собой великолепное зрелище.
Фройляйн Удер исчезла из моей жизни, не знаю когда и куда. Может быть, возвратилась в Германию. Ее заменил молодой человек по имени, если я не ошибаюсь, мистер Троттер. Органист одной из церквей, он подавлял меня совсем другим стилем преподавания, к которому мне пришлось привыкать. Я сидела чуть ли не на полу, откуда тянула руки к клавиатуре, и должна была играть кистью. Метод фройляйн Удер заключался как раз, наоборот, в том, чтобы сидеть очень высоко и играть от локтя. Нависая над клавиатурой, можно было извлекать из нее сколь угодно громкое звучание. Приятно в высшей степени!
Глава пятая
Вскоре после нашего возвращения с Нормандских островов тучи над моим папой начали сгущаться. Он и за границей чувствовал себя не слишком хорошо и дважды обращался к докторам. Второй доктор поставил тревожный диагноз: почечную недостаточность. Возвратившись в Англию, папа обратился к нашему доктору, который не согласился с диагнозом коллеги и направил папу к специалисту. Тень в доме повисла теперь навсегда. Смутное, ощущаемое только ребенком предчувствие беды подобно тревожному затишью в природе перед надвигающимся ураганом.
Медицина отличалась полной беспомощностью. Папа посетил двух или трех специалистов. Первый сказал, что все, конечно, от сердца. Я не помню деталей, но прозвучавшие в разговоре мамы с сестрой слова: «Воспаление нервов, окружающих сердце» — показались мне очень страшными. Другой врач категорически свел все к болезни желудка.
Папа испытывал боль и задыхался, и промежутки между приступами неуклонно сокращались; мама сидела рядом с ним, помогала ему принять более удобное положение и кормила его лекарствами, которые прописал последний доктор.
Как это всегда бывает, с приходом нового доктора появлялась трогательная вера в то, что именно его назначения правильные. Конечно, вера делает чудеса — вера, новое впечатление, произведенное энергичным доктором, — но все это не имеет никакого значения для тех необратимых изменений, которые происходят в организме.
Большую часть времени отец сохранял обычную веселость, но атмосфера в доме изменилась. Он по-прежнему ходил в свой клуб, летом проводил дни на крокетной площадке; возвращаясь, смешил всех занятными рассказами — все тот же обаятельный добрый человек. Он никогда не сердился, не раздражался, но повсюду витала тень надвигавшегося несчастья. Охваченная тревогой, мама все время героически пыталась успокоить папу, убеждая его в том, что он выглядит лучше, чувствует себя лучше и идет на поправку.
Между тем все неотвратимее становился финансовый крах. Состояние, согласно завещанию дедушки, было вложено в недвижимость в Нью-Йорке, но дома были арендованы, а не находились в собственности. В той части города земля стоила дорого, а расположенные на ней дома — практически ни гроша. Доходы полностью поглощались затратами на ремонт и налогами.
Уловив обрывки разговоров, наполненных для меня драматизмом, я поспешила наверх к Мари и в полном соответствии с традициями викторианской эпохи заявила, что мы разорены. Это сообщение не произвело на нее убийственного впечатления, на которое я рассчитывала; она, однако, попыталась выразить сочувствие маме, которая пришла ко мне достаточно раздосадованная.
— Право же, Агата, не следует преувеличивать то, что ты услышала. Мы не разорены. Мы сейчас в стесненных обстоятельствах, и нам придется экономить.
— Не разорены? — спросила я, глубоко огорченная.
— Не разорены, — твердо ответила мама.
Должна сказать, я была разочарована. В многочисленных книгах я часто читала, как люди разоряются, и относилась к этому очень серьезно, как и положено. У отца семейства вот-вот грозили «лопнуть мозги»; героиня, одетая в лохмотья, покидала родной дом и так далее.
— Я совершенно забыла, что ты в комнате, — сказала мама. — Но ты ведь понимаешь, что нельзя повторять то, что случайно подслушала.
Я пообещала, что больше не буду, но мое чувство справедливости было оскорблено, поскольку совсем незадолго до этого меня подвергли критике за то, что я не сказала о том, что случайно услышала. Правда, по другому поводу.
Однажды мы с Тони в ожидании обеда, по обыкновению, залезли под обеденный стол — наше излюбленное место, очень подходящее, чтобы играть в таинственные приключения в страшных пещерах и подземных темницах. Чтобы не обнаружить себя перед разбойниками, заточившими нас в мрачные подвалы, мы едва дышали — это, впрочем, не относилось к толстому и пыхтящему Тони, — когда с супницей в руках в столовую вошла Бартер, горничная, помогавшая разносить еду нашей официантке. Она поставила супницу на край буфета, предназначенного для горячих блюд, потом приподняла крышку и погрузила в суп большую разливную ложку. Зачерпнув суп, она сделала несколько больших глотков. В этот момент в столовую вошла Льюис.
— Я сейчас буду бить в гонг, — начала было она говорить, потом сама себя перебила: — Батюшки, Лу, а ты-то что здесь делаешь?!
— Хочу немножко подкрепиться, — сказала Бартер, смеясь от души. — Да-а, недурной супчик. — И она сделала очередной глоток.
— Сейчас же закрой супницу, — закричала Льюис, совершенно шокированная, — немедленно!
Бартер издала смешок своим мягким басом, положила половник на место и отправилась в кухню за тарелками для супа, тут-то на свет божий появились мы с Тони.
— Хороший суп? — с интересом спросила я, выкарабкиваясь из-под стола.
— О, какой ужас! Мисс Агата, как же вы меня напугали!
Слегка удивленная всем, что увидела, я тем не менее сказала об этом лишь года два спустя. В разговоре с Мэдж мама упомянула нашу бывшую горничную Бартер, и я вдруг вмешалась в беседу:
— Я помню Бартер. Она всегда ела суп из супницы в столовой, перед тем как вы приходили обедать.
Мое высказывание вызвало живейший интерес и у мамы, и у Мэдж.
— Но почему же ты не сказала ничего мне? — спросила мама.
В ответ я молча уставилась на нее, не понимая в чем дело.
— Н-у-у, — протянула я, стараясь сохранить достоинство, — я не склонна распространять информацию.
После этого случая в домашний обиход вошла шутка: «Агата не склонна распространять информацию». Кстати говоря, это была чистая правда. Я не распространяла информацию, если только она не представлялась мне уместной и нужной. Я хранила все полученные обрывки сведений в голове в специальных архивах памяти. В семье, где все отличались открытостью в общении, эта моя особенность казалась непостижимой. Когда любого из них просили держать что-то в секрете, они забывали об этом постоянно! Что делало их гораздо более занимательными личностями, чем я.
Возвращаясь с вечеринок или приемов на открытом воздухе, Мэдж всегда приносила кучу забавных историй. Моя сестра и в самом деле была необыкновенно занятной особой; куда бы она ни пошла, она постоянно оказывалась в центре внимания, и все вертелось вокруг нее. Даже спустя многие годы, когда Мэдж, например, отправлялась за покупками, с ней происходило или она слышала что-нибудь экстраординарное. Ее рассказы не были фантазиями чистой воды — в основе всегда лежало какое-то реальное происшествие, но Мэдж пользовалась случаем для того, чтобы сочинить остроумный рассказ.
Я же, как две капли воды похожая в этом отношении на отца, на вопрос, что я видела интересного, неизменно отвечала: «Ничего». — «А что было на миссис Такой-то и Такой-то?» — «Не помню». — «Я слышала, что миссис С. переделала свой салон. Какого он теперь цвета?» — «Я не посмотрела». — «О, Агата, ты в самом деле безнадежна. Ты никогда ничего не замечаешь».
Я же продолжала помалкивать. Не думаю, чтобы мне нравилось быть таинственной. Мне просто казалось, что большинство вещей не имеет значения — и какой смысл тогда говорить о них? А может быть, я всегда была настолько поглощена разговорами и спорами с «девочками» или сочинением новых приключений для Тони, что не обращала ни малейшего внимания на разные мелочи. Чтобы я очнулась, нужно было, по крайней мере, чтобы рухнул дом или обрушилась скала. Да, ничего не поделаешь, я была довольно тупоумным ребенком, в перспективе обещавшим стать скучной персоной, с большим трудом вписывавшейся в светское общество.
Я никогда не блистала на званых вечерах и, по правде говоря, никогда их не любила. Подозреваю, что в те времена все-таки существовали детские праздники, хотя, конечно, не в таком количестве, как теперь. Помню, как я ходила с друзьями на чай и как ко мне приходили на чай. Вот это я обожала и люблю до сих пор! Когда я была маленькой, праздновали только Рождество. Мне запомнились два торжества: бал-маскарад и вечер, на котором выступал фокусник.
Полагаю, мама была настроена против детских праздников, уверенная, что во время них дети перегреваются, перевозбуждаются и переедают и в результате по возвращении домой тотчас заболевают. Наверное, она была права. Наблюдая пышные детские праздники, на которых мне довелось побывать, я раз и навсегда пришла к заключению, что, по крайней мере, треть детей скучает.
Думаю, что контролю поддаются детские компании, не превышающие двадцати человек — как только детей становится больше двадцати, на первый план выступает проблема уборной! Дети, которые хотят в уборную; дети, которые не хотят признаться, что хотят в уборную, бегущие туда в послед-ний момент, и так далее. Если количество уборных не соответствует обширному кругу детей, желающих попасть туда немедленно и одновременно, воцаряется хаос, и неизбежны огорчительные происшествия. Вспоминаю двухлетнюю девчушку, чья мама, в ответ на увещевания мудрой няни, не советовавшей вести ее на праздник, горячо спорила:
— Аннет такая прелесть, она непременно должна пойти. Я уверена, что ей будет очень весело, а мы уж позаботимся о ней.
Как только они пришли, мама, для полного спокойствия, сразу посадила ее на горшок. Аннет, возбужденная общей атмосферой, оказалась не в состоянии сделать то, что требовалось.
— Что ж, может быть, ей действительно не хочется, — понадеялась мать.
Они спустились в зал, и когда фокусник начал вытаскивать самые разнообразные предметы из ушей и из носа, а дети едва держались на ногах от смеха и что есть силы топали и хлопали, случилось худшее.
— Дорогая, — рассказывала маме об этом старая леди, — вы просто никогда в жизни не видели ничего подобного — несчастное дитя. Прямо посреди зала, расставив ноги, — буквально как это делают лошади.
Мари пришлось покинуть нас за год иди два до кончины папы. Согласно заключенному с ней контракту, она должна была пробыть в Англии два года, но прожила с нами по меньшей мере три. Мари соскучилась по семье и, будучи разумной и практичной особой, сочла, что подошло время всерьез озаботиться замужеством. Она скопила кругленькую сумму на приданое, откладывая из каждого жалованья, и, со слезами стиснув в объятиях свою дорогую мисс, ушла, оставив ее совершенно одинокой.
Но прежде чем она покинула нас, мы обсудили будущего мужа Мэдж — центральную тему наших дискуссий. Выбор Мари твердо пал на «le Monsieur blond».
Когда мама была маленькой и они с тетей жили в Чешире, мама очень привязалась к одной из своих школьных подруг. Потом Анни Браун вышла замуж за Джеймса Уотса, а мама — за своего кузена Фредерика Миллера; подружки договорились никогда не забывать друг друга и обмениваться письмами и новостями. Хотя Бабушка переехала из Чешира в Лондон, девочки не порывали связи друг с другом. У Анни Уотс было четверо детей — три мальчика и девочка, у мамы, как известно, — трое. Подруги посылали друг другу фотографии детей в разном возрасте и дарили им подарки к Рождеству.
Когда сестра намеревалась отправиться в Ирландию, чтобы принять окончательное решение относительно одного молодого человека, настойчиво предлагавшего ей руку и сердце, мама напомнила Мэдж об Анни Уотс, и Анни тоже попросила Мэдж заехать к ним в Эбни-Хилл на обратном пути из ХоулиХед, — ей так хотелось бы увидеть кого-нибудь из маминых детей.
Вдоволь насладившись пребыванием в Ирландии и окончательно решив, что она ни за что не выйдет замуж за Чарли П., Мэдж на обратном пути остановилась в семье Уотсов. Старший сын, Джеймс, двадцати одного или двадцати двух лет, студент Оксфорда, спокойный светловолосый молодой человек, говорил глубоким мягким басом и обратил на мою сестру гораздо меньше внимания, чем она привыкла. Мэдж нашла это настолько странным, что в ней вспыхнул интерес к юноше. Она из кожи вон лезла, чтобы обольстить Джеймса, но по-прежнему не была уверена в успехе. Тем не менее после ее возвращения домой между ними завязалась беспорядочная, от случая к случаю, переписка.
Разумеется, Джеймс пал жертвой Мэдж в тот миг, когда впервые увидел ее, но вовсе не в его натуре было обнаруживать свои чувства. Он отличался робостью и сдержанностью. На следующее лето Джеймс приехал к нам. Я сразу же влюбилась в него. Он проявлял ко мне внимание, обращался со мной совершенно серьезно, не отпускал глупых шуток и не разговаривал так, будто я маленькая. Он видел во мне личность, и я горячо привязалась к нему. Мари он тоже очень понравился. Так что Monsieur blond стал постоянной темой наших разговоров в комнате для портнихи.
— По-моему, Мари, они не слишком интересуют друг друга.
— О, mais oui, он все время думает о ней и украдкой смотрит на нее, когда она не видит. О да, il est bien epris. Он такой благоразумный — из них получится прекрасная пара. У него, насколько я понимаю, хорошие перспективы, и он tout a fait un garcon serieux. Прекрасный муж. А мадемуазель такая веселая, остроумная, любительница пошутить. Ей как раз подходит такой муж, степенный, спокойный, и он будет ее обожать, потому что она совсем на него не похожа.
Думаю, что если он кому-нибудь не нравился, так это папе: общая участь отцов очаровательных и веселых дочерей: они желали бы для дочери совершенство, которого не существует в природе. Видимо, матери испытывают те же самые чувства по отношению к женам своих сыновей. Так как Монти не женился, маме не довелось пережить их.
Должна признаться, что мама никогда не считала мужей своих дочерей достойными их, но склонялась к тому, что это скорее ее вина.
— Само собой разумеется, — говорила она, — на свете нет ни одного мужчины, достойного моих дочерей.
Одной из главных радостей жизни был местный театр. В нашей семье театр любили все — Мэдж и Монти ходили в театр не реже чем раз в неделю, мне время от времени позволялось сопровождать их: чем старше я становилась — тем чаще. Мы всегда занимали кресла позади партера: сидеть в самом партере считалось дурным тоном — места стоили всего шиллинг. Семейство Миллеров оккупировало два передних ряда кресел, располагавшихся непосредственно за примерно десятью рядами стульев партера, и оттуда наслаждалось самыми разными театральными действами.
Среди первых пьес, которые я увидела, а, скорее всего, первой была «Червы-козыри», бурная мелодрама худшего толка, с действующими в ней негодяем, роковой злодейкой по имени леди Уинифред и красивой девушкой, которую лишали наследства. То и дело раздавались револьверные выстрелы, и я отлично помню последнюю сцену, в которой молодой человек, свисающий на веревке с Альпийской вершины, перерезал ее и героически погибал, то ли ради спасения девушки, которую любил, то ли мужчины, которого любила девушка, которую он любил. Помню, как внимательно я следила за всеми перипетиями.
— Самые плохие, по-моему, — это пики, — сказала я. (Так как папа был заядлым игроком в вист, я постоянно слышала разговоры о картах.) — Трефы немного лучше. Леди Уинифред, наверное, трефовая, потому что в конце она раскаялась, и молодой человек, который перерезал веревку, тоже трефовый. А бубны, — я подумала немного, — а бубны — это просто статисты, — заявила я безапелляционно осуждающим викторианским тоном.
Одним из крупных событий в Торки была регата, проходившая в последние понедельник и вторник августа. С начала мая я начинала экономить, чтобы накопить деньги на поездку. Вспоминая регату, я думаю вовсе не о яхтах, а о ярмарке, которая открывалась во время регаты. Мэдж, само собой разумеется, всегда ездила с папой в Халдон-Пир смотреть соревнования, а у нас дома обыкновенно устраивали прием перед заключительным балом. Днем мама с папой и Мэдж ходили пить чай в яхт-клуб и принимали участие в водных увеселительных мероприятиях. Мэдж оставалась на берегу, потому что всю жизнь страдала неизлечимой морской болезнью в тяжелой форме. Тем не менее она проявляла живейший интерес к успехам наших друзей-яхтсменов. Во время регаты затевали пикники, приемы, но эта светская сторона не касалась меня по молодости лет.
Я жила в предвкушении своей главной радости — ярмарки. Веселые карусели, где верхом на лошадке с развевающейся гривой можно было кружиться без конца, круг за кругом, круг за кругом; русские горки с их стремительными головокружительными подъемами и спусками. Из двух репродукторов гремела музыка, и если по ходу вращения карусели вы приближались к горкам, получалась невообразимая какофония. Показывали и разные редкости: самую толстую женщину — мадам Аренски, которая предсказывала будущее; человека-паука, невообразимо страшного; тир, в котором Мэдж и Монти просаживали большую часть времени и денег. Успехом пользовался и кокосовый тир, откуда Монти обыкновенно приносил мне огромное количество кокосовых орехов. Я их обожала. Мне тоже иногда позволяли поразить мишень в кокосовом тире, при этом любезный хозяин аттракциона подводил меня так близко к цели, что мне даже удавалось иной раз выиграть несколько кокосовых орехов. Тогда кокосовые тиры были настоящими, не то что теперь, когда кокосовые орехи размещены таким образом, что фигура напоминает соусник, и только самое немыслимое совпадение удачи и меткости удара может привести к успеху. А тогда у игроков существовали реальные спортивные шансы. Из шести попыток одна всегда оказывалась удачной, а у Монти часто и целых пять.
Колец, пряничных кукол, весов и всего прочего в таком духе еще не существовало. Зато во всех лавках продавались лакомства и игрушки. Моим главным пристрастием были так называемые «пенни-обезьянки», мягкие, пушистые, по пенни за штуку, насаженные на длинную булавку, которую прикалывали к воротнику пальто. Каждый год я покупала по шесть новых «пенни-обезьянок», розовых, зеленых, коричневых, красных, желтых, и пополняла ими свою коллекцию. Со временем становилось все труднее отыскать новый цвет.
А знаменитая нуга, которую можно было найти только на ярмарке!.. За столом стоял продавец, откалывая нугу от гигант-ской бело-розовой глыбы, возвышающейся перед ним. Он громко выкрикивал: «А ну-ка, миленькие, здоровенный кусина за шесть пенсов! Хорошо, золотко, половину. А как насчет кусочка за четыре?» И так далее, и так далее. Конечно, у него были и готовые упаковки за два пенни, но принимать участие в торгах, конечно, было интереснее. «А вот это для маленькой леди. Да, вам на два с половиной пенни».
Мне уже исполнилось двенадцать лет, когда на ярмарке появились золотые рыбки — настоящая сенсация. Весь прилавок оказался уставленным маленькими кувшинчиками, в каждом из которых плавала одна рыбка, — надо было бросать туда пинг-понговые шарики: если шарик попадал в горлышко, рыбка — ваша. Начиналось это, как и кокосовый тир, сказочно легко. Во время первой регаты, на которой они появились, мы выиграли одиннадцать рыбок и торжественно принесли их домой, чтобы поселить в баке. Но вскоре цена на шарик подскочила с пенни за штуку до шестипенсовика.
По вечерам устраивались фейерверки. Так как из нашего дома их было не видно, — разве что отдельные ракеты, взлетавшие особенно высоко, — мы обычно проводили эти вечера у кого-нибудь из друзей, живших поблизости от гавани. Собирались в восемь часов; гостей угощали лимонадом, мороженым и печеньем. Эти вечера в саду — еще одно очарование тех далеких времен, по которому я, не будучи поклонницей алкогольных напитков, очень скучаю.
До 1914 года вечеринки в саду представляли собой события, заслуживающие упоминания. Все расфуфыривались в пух и прах, надевали туфли на высоких каблуках, муслиновые платья с голубыми поясами, огромные соломенные шляпы с гирляндами роз. Какое изумительное мороженое подавали гостям — клубничное, ванильное, с фисташками, а кроме того, конечно, оранжад и малиновую воду, — и это был самый обычный ассортимент! — да еще все разновидности пирожных с кремом, сандвичей, эклеров, персики, гроздья мускатного винограда. Вспоминая все это, я прихожу к выводу, что приемы практически всегда проходили в августе, потому что я совершенно не припоминаю, чтобы на них давали клубнику со сливками.
Попасть на эти приемы было не так-то просто. Персонам преклонного возраста и больным нанимали фиакры, но вся молодежь шагала из разных концов Торки полторы или две мили пешком; кому-то, может быть, и посчастливилось жить поближе, но, как правило, из-за того, что Торки стоял на семи холмах, всем приходилось преодолевать солидное расстояние. Пешие прогулки по гористой местности, на высоких каблуках, при непременном условии, что левой рукой надо было изящно приподнимать край юбки, а в правой держать зонтик, представляли собой тяжкое испытание. Но вечера в саду стоили того.
Папа умер, когда мне было одиннадцать лет. Его здоровье неумолимо ухудшалось, но точный диагноз так и не был поставлен. Финансовые неурядицы, безусловно, ослабляли способность организма сопротивляться болезни.
Папа поехал на неделю в Илинг и там повидался с несколькими друзьями из Лондона, которые могли помочь ему найти работу. Тогда это было не так-то легко. Хорошие заработки сулили профессии врача, адвоката, государственного служащего; что касается обширного мира бизнеса, то, в отличие от нынешних времен, он не обеспечивал никаких средств для существования. В больших банковских домах, вроде Пирпонта-Моргана и кое-каких других, где у папы существовали дружеские связи, могли работать, конечно, только высокие профессионалы, принадлежавшие к банковским династиям. У папы, как и у большинства его современников, не было никакой профессии. Он много занимался благотворительной деятельностью и разными другими делами, которые сегодня обеспечили бы ему оплачиваемый пост, но тогда все было по-другому.
Финансовое положение озадачивало папу так же, как после его смерти озадачило его душеприказчиков. Деньги, оставленные дедушкой, исчезли в неизвестном направлении. Куда они подевались? Папа неплохо жил на свои предполагаемые доходы. Они значились в бумагах, но в действительности не существовали; всегда находились правдоподобные объяснения, сводящие все неувязки к недосмотру или невыполнению обязательств, которое носит чисто временный характер, — нужно лишь внести необходимые поправки. Видимо, попечители плохо распорядились бумагами с самого начала, но теперь было уже поздно пытаться исправить дело.
Папа нервничал. Внезапно сильно похолодало, он подхватил грипп, а после гриппа заболел двусторонним воспалением легких. Маму вызвали в Илинг. Мы с Мэдж поехали вслед за ней. Папа был уже очень плох. Мама не отходила от него ни днем, ни ночью. В доме постоянно дежурили две сиделки. Я бродила по дому, несчастная и испуганная, и горячо молилась, чтобы папа выздоровел.
В память врезалась одна картина. Это было после полудня. Я стояла на площадке между этажами. Вдруг дверь родительской спальни отворилась, оттуда выбежала мама, закрыв глаза руками. Она бросилась в соседнюю комнату, с грохотом захлопнув за собой дверь. Затем вышла сиделка и сказала Бабушке, поднимавшейся по лестнице:
— Все кончено.
Я поняла, что папа умер.
Конечно, они не взяли на похороны ребенка. Я слонялась по дому в тяжелом смятении. Случилось нечто страшное, такое страшное, — никогда не думала, что оно может случиться. Ставни были закрыты, горели лампы. В гостиной сидела в большом кресле Бабушка и без конца писала письма в своей особой манере. Время от времени она сокрушенно покачивала головой.
Мама поднялась с кровати, только чтобы пойти на похороны, все остальное время она лежала у себя в комнате. Два или три дня она абсолютно ничего не ела — я слышала, как об этом говорила Ханна. Вспоминаю Ханну с благодарностью. Добрая старая Ханна с изнуренным морщинистым лицом. Она позвала меня в кухню и попросила помочь ей приготовить пирожные.
— Они были так преданы друг другу, — повторяла она снова и снова. — Счастливая была пара.
Да, пара действительно была счастливая. Среди разных старых вещей я нашла письмо, которое папа написал маме, может быть, за три или четыре дня до смерти. Он писал, как торопится вернуться к ней в Торки; в Лондоне не удалось добиться ничего удовлетворительного, но, писал папа, он чувствует, что забудет все, когда вернется к своей дорогой Кларе. Хотя он уже много раз говорил ей об этом, продолжал папа, но он хочет снова сказать, как много она значит для него.
«Ты изменила мою жизнь, — писал папа. — Ни у одного мужчины не было такой жены. С тех пор как мы поженились, я с каждым годом люблю тебя все сильнее. Благодарю тебя за преданность, любовь и понимание. Да благословит тебя Господь, моя самая дорогая, скоро мы снова будем вместе».
Я нашла это письмо в вышитом кошельке. Том самом, который мама вышила для него девочкой и послала в Америку. Папа никогда не расставался с ним и хранил в нем два маминых стихотворения, посвященных ему. К стихотворениям мама добавила это письмо.
В Илинге царила тягостная обстановка. Дом был переполнен шепчущимися родственниками — Бабушка Б., дяди, их жены, двоюродные тетки, старые приятельницы Бабушки, все они тихо переговаривались, вздыхали, качали головами. И были одеты в черное. Меня тоже облачили в траур. Должна признаться, что единственным утешением в те дни служило для меня мое черное платье. Оно придавало мне значительность, я чувствовала себя важной, причастной ко всему происходящему в доме.
Все чаще и чаще до моих ушей долетали тихие реплики:
— Клара просто должна взять себя в руки.
Время от времени Бабушка говорила:
— Ты не хочешь посмотреть письмо, которое я получила от мистера В. или миссис С.? Такие красивые, теплые, сочувственные письма, — увидишь, ты будешь очень тронута.
Мама раздраженно отвечала:
— Видеть не хочу никаких писем.
Она открывала письма, адресованные ей, но тут же отбрасывала их в сторону. Только с одним письмом она обошлась по-другому.
— Это от Кэсси? — спросила Бабушка.
— Да, Тетушка, от Кэсси. — Мама сложила его и положила к себе в сумку.
— Она понимает, — сказала мама и вышла из комнаты.
Миссис Салливан — Кэсси — была моей американской крестной матерью. Может быть, я и видела Кэсси совсем крошкой, но отчетливо помню ее только, когда год спустя она приехала в Лондон. Вот уж редкостная особа: маленькая, с белыми как снег волосами и с самым нежным и веселым лицом, какое только можно вообразить; жизненная сила клокотала в ней, она источала радость, а между тем прожила едва ли не самую несчастную жизнь. Муж, которого она нежно любила, умер совсем молодым. У нее было два чудных сына, которых парализовало и они скончались.
— Наверное, какая-нибудь няня разрешила им сидеть на сырой траве, — предполагала Бабушка. Думаю, что на самом деле они болели полиомиелитом, в то время еще неизвестной болезнью, вызывавшей, как тогда говорили, ревматическую лихорадку — последствие сырости, — приводящую к хромоте и параличу. Так или иначе, но двое ее сыновей умерли. Один из ее взрослых племянников, живший с ней, тоже перенес паралич и остался калекой на всю жизнь. Несмотря на эти утраты, вопреки всему, тетя Кэсси была самой веселой, блестящей, гармоничной и располагающей к себе женщиной из всех, кого я когда-либо знала. Она оказалась единственным человеком, которого маме захотелось увидеть в те дни.
— Она понимает, что в словах утешения нет никакого смысла.
Помню, меня использовали в семье как эмиссара: кто-то — может быть, Бабушка, а, может, кто-то из моих теток — отвел меня в сторонку и прошептал, что я должна стать маминой утешительницей: мне надо пойти в комнату, где лежит мама, и объяснить ей, что папе сейчас хорошо, потому что он на Небесах, в лучшем мире. Я охотно согласилась, ведь я и сама верила в это — все верили. Я вошла к маме, робея, с неопределенным чувством, возникающим у детей, когда они делают что-то, как им сказали, правильное, и они вроде бы согласны, но каким-то чутьем, не отдавая себе отчета в причинах, угадывают, что это неправильно. Я робко зашла к маме, дотронулась до нее и сказала:
— Мамочка, папа сейчас в лучшем мире. Он счастлив. Ты же не хочешь, чтобы он вернулся, раз ему так хорошо?
Мама вдруг резким движением села на кровати и с яростным жестом, заставившим меня отскочить назад, прокричала:
— Конечно, я хочу, — голос у нее был низкий. — Конечно, хочу. Я сделала бы все на свете, чтобы вернуть его, все-все на свете. Если бы я могла, я заставила бы его вернуться. Хочу, чтобы он снова был здесь, со мной, в этом мире.
Я испуганно съежилась. Мама быстро сказала:
— Все хорошо, дорогая. Все хорошо. Просто я сейчас… сейчас немного не в себе. Спасибо, что ты пришла.
Она поцеловала меня, и я ушла успокоенная.
Часть третья
«Я взрослею»
Глава первая
Со смертью отца наша жизнь полностью переменилась. На смену безопасному беззаботному миру детства пришла реальность. Для меня не существует сомнений, что незыблемость домашнего очага держится на главе дома — мужчине. Мы привыкли подсмеиваться над выражением «Отец лучше знает», но в нем отражена одна из характерных черт поздней викторианской эпохи. Отец — это фундамент, на котором покоится дом. Отец любит, чтобы семья садилась за стол в одно и то же время; после обеда отца не следует беспокоить; отец хотел бы поиграть с тобой в четыре руки. Все это выполняется беспрекословно. Отец заботится о том, чтобы семья была сыта, чтобы в доме поддерживался заведенный порядок, чтобы можно было заниматься музыкой.
Папа испытывал удовольствие и чувство гордости от общества Мэдж. Он наслаждался ее быстрым умом и привлекательностью; они составляли друг другу отличную компанию. Думаю, он находил в ней ту веселость и чувство юмора, которых, может быть, недоставало мне, но в его сердце существовал уголок и для младшей, поздней маленькой Агаты. У нас был с ним любимый стишок:
- Агата — Пагата, пеструшечка моя,
- Что ни день, яички несет моим друзьям.
- Бывало шесть и даже семь,
- А раз и вовсе двадцать семь.
Мы с папой обожали его.
Но я думаю, что в глубине души папа больше всех любил Монти. Его чувство к сыну было сильнее. Монти тоже питал к отцу самую горячую сыновнюю любовь. Что касается так называемого успеха в жизни, он, увы, потерпел неудачу, и папа все сильнее тревожился по этому поводу. С определенной точки зрения, он испытал радостное облегчение в период после англо-бурской войны. Монти стал офицером регулярного полка «Ист Суррей» и вместе со своим полком прямо из Африки направился в Индию. Казалось, он хорошо приспособился к новой армейской жизни. Хотя финансовые трудности оставались, но, по крайней мере, проблема с Монти на время отодвинулась.
Через девять месяцев после папиной смерти Мэдж вышла замуж за Джеймса Уотса, с большим трудом решившись оставить маму. Но мама и сама настаивала, чтобы они поскорее поженились. Мама уверяла, и, думаю, в этом была доля правды, что с течением времени, когда они с Мэдж сблизятся еще теснее, расставаться станет труднее. Отец Джеймса тоже стремился к тому, чтобы сын женился без промедлений. Джеймс заканчивал Оксфорд и принимал на себя дела; отец считал, что Джеймсу будет лучше, если они быстро поженятся и поселятся в своем доме. Мистер Уотс собирался выделить сыну землю из своих владений и построить дом для молодой пары. Так что все устраивалось как нельзя лучше.
Из Америки приехал и прожил у нас неделю душеприказчик отца, Огаст Монтант, — высокий, сильный человек, сердечный, обаятельный. Никто не мог быть добрее с мамой, чем он. Огаст откровенно объяснил ей, что папины дела обстоят плачевно; юристы, к которым он обращался, давали ему ужасные советы, равно как и те, кто как бы действовал от его имени. Достаточно большая сумма денег оказалась растраченной впустую на полумеры по улучшению состояния недвижимости в Нью-Йорке. По его мнению, сейчас следовало бы продать часть ее, чтобы сократить налоги. Доход будет совсем небольшим. Крупное состояние, оставленное дедушкой, растворилось в воздухе. Фирма «X. В. Чефлин и К°», партнером которой состоял дедушка, будет обеспечивать доход бабушке как вдове и маме, хотя и поменьше. Согласно папиному завещанию, нам, троим его детям, полагалось по 100 фунтов стерлингов в год каждому. Остававшаяся крупная сумма долларов была также вложена в недвижимость, которая пришла в полный упадок и оказалась бесхозной или распроданной за бесценок.
Пришлось задуматься и о том, может ли мама позволить себе продолжать жить в Эшфилде. Думаю, мама была совершенно права, считая, что ей не следует оставаться там. Дом нуждался в ремонте, и осуществить его с такими скромными поступлениями было бы трудно, хотя и возможно. Разумнее было продать дом и купить другой, поменьше, где-нибудь в Девоншире, может быть, рядом с Эксетером: его содержание обошлось бы дешевле, и еще остались бы деньги, вырученные от продажи. Хотя у мамы не было никакого делового опыта и практических навыков, она действительно обладала здравым смыслом.
Здесь, однако, она натолкнулась на противодействие детей. И Мэдж, и я, и Монти в письмах из Индии решительно воспротивились продаже Эшфилда и умоляли маму сохранить его. Это наш дом, говорили мы, и мы не вынесем его потери. Муж Мэдж обещал небольшую, но постоянную добавку к маминым деньгам. Они с Мэдж примут участие в расходах и летом, когда будут приезжать в Эшфилд. Наконец, тронутая, как мне кажется, больше всего моей отчаянной любовью к дому, мама сдалась. Она решила, что, во всяком случае, можно попытаться.
Теперь мне кажется, что маме никогда особенно не хотелось остаться в Торки навсегда. Она обожала города, в которых были соборы, и всегда очень любила Эксетер. Мама с папой не пропускали ни одного праздника, чтобы не отправиться в маленькие города и осмотреть их соборы; думаю, это делалось ради маминого, а не папиного удовольствия, и наверняка мама мечтала поселиться в небольшом доме поблизости от Эксетера. Но мама не была эгоисткой, Эшфилд оставался нашим домом, и я по-прежнему обожала его.
Теперь я понимаю, что неблагоразумно было так цепляться за него. Конечно же надо было продать Эшфилд и купить более подходящий дом. Но хотя мама прекрасно понимала это и тогда, а еще больше потом, все же, мне кажется, она была довольна, что мы там оставались: ведь Эшфилд долгие годы так много значил для меня! Мое пристанище, кров, приют, место, которому я действительно принадлежала. Мне никогда не приходилось страдать от отсутствия корней. Хотя сохранять Эшфилд было безумием, именно благодаря этому безумию я приобрела нечто очень ценное: сокровищницу воспоминаний. Разумеется, этот дом причинил мне и много огорчений, потребовал забот, расходов и хлопот — но разве за все, что мы так любим, не приходится платить?
Папа умер в ноябре; следующей осенью, в сентябре, вышла замуж Мэдж. Свадьбу справили скромно, без застолья, все еще соблюдая траур. Тем не менее церемония венчания была совершенно очаровательной. Она проходила в старой церкви в Торки. Сознавая всю важность своей роли главной подружки невесты, я невероятно ею наслаждалась. Все подружки невесты были одеты в белое, с венками из белых цветов.
Венчание состоялось в одиннадцать часов утра, и после него мы отправились в Эшфилд на свадебный обед. Счастливые новобрачные не только получили массу изумительных подарков, но также подверглись всем пыткам, которые только смогли выдумать мы с моим кузеном Джералдом. В течение медового месяца, стоило им попробовать вынуть какой-нибудь туалет из чемодана, как отовсюду сыпался рис. К багажнику машины, на которой они уезжали, мы прикрепили атласные туфельки, и после того, как они обошли машину много раз, чтобы окончательно убедиться в том, что им нечего опасаться, мы написали мелом: «Миссис Джимми Уотс — имя первый сорт».
Они провели медовый месяц в Италии.
Утопая в слезах, мама уединилась в своей спальне, а мистер и миссис Уотс вернулись в отель, — миссис Уотс, без всяких сомнений, тоже для того, чтобы рыдать. По-видимому, именно так реагируют матери на свадьбы своих детей. Молодые Уотсы, кузен Джеральд и я остались одни, подозрительно, как незнакомые собаки, приглядываясь друг к другу.
Поначалу между мной и Нэн Уотс возник настоящий естественный антагонизм. К сожалению, по существовавшему в те времена обычаю, члены наших уважаемых семейств прочитали нам наставления. Нэн, хохотушке, с повадками сорванца-мальчишки, сообщили, что Агата всегда хорошо себя ведет, она «такая благонравная и вежливая». И пока Нэн оценивала меня в соответствии с этими панегириками, меня предупредили, что Нэн «никогда не робеет, всегда отвечает, когда с ней разговаривают, никогда не краснеет, ничего не бормочет себе под нос и не сидит молча, как бука». Поэтому мы обе смотрели друг на друга с большой неприязнью.
Так прошли первые полчаса, но потом все образовалось. В конце концов мы устроили в классной комнате нечто вроде стипль-чеза, совершая дикие прыжки с перевернутых и нагроможденных друг на друга стульев, приземляясь каждый раз на старенький честерфилдовский диван. Мы катались от смеха, вопили, визжали и потрясающе веселились. Нэн изменила свое мнение: обо мне можно было сказать все на свете, кроме того, что я спокойная и тихая девочка (я вопила изо всех сил). Я тоже уже не думала, что Нэн — маленькая нахалка, которая только и делает, что болтает без умолку и встревает во взрослые разговоры. Мы изумительно провели время, и пружины дивана вышли из строя навсегда.
Потом мы закусили холодным мясом и отправились в театр на «Пиратов из Пензанса». С тех пор дружба с Нэн все крепла, мы стали друзьями на всю жизнь. Нам случалось терять друг друга из вида на несколько лет, но когда мы снова встречались, оказывалось, что ничего не изменилось. Нэн принадлежит к тем из моих друзей, которых мне больше всего недостает теперь. С ней, как ни с кем, я могла часами говорить об Эшфилде, Эбни, о добром старом времени, собаках и наших проделках, ухажерах и театральных представлениях, которые мы смотрели или в которых участвовали.
После отъезда Мэдж начался новый этап моей жизни. Я оставалась ребенком, но ранний период детства миновал. Ушли безудержность радости, безысходность отчаяния, сиюминутная значительность каждого дня — неоспоримые признаки детства, а с ними ощущение безопасности и полное равнодушие к будущему.
Мы не были больше семьей Миллеров; немолодая женщина и маленькая наивная девочка, совершенно не готовая к превратностям судьбы, просто оказались теперь вдвоем, и, хотя внешне мало что изменилось, жизнь стала другой.
После папиной смерти у мамы начались сердечные приступы. Они случались совершенно неожиданно, и прописанные доктором средства нисколько не помогали. Впервые я поняла, что значит беспокоиться о других, но, неопытная и маленькая, я сильно все преувеличивала. По ночам я просыпалась с отчаянно бьющимся сердцем, уверенная, что мама умерла. Двенадцать и тринадцать лет — самый подходящий возраст для таких волнений. Думаю, я понимала, что схожу с ума напрасно и что страхи мои необоснованны, но ничего не могла с собой поделать. Я вставала, кралась по коридору, опускалась на коленки около маминой двери и, прижав ухо к замочной скважине, не дыша пыталась уловить звуки ее дыхания. Очень часто мои опасения почти тотчас развеивались, так как из-под двери доносился оглушительный храп. Мама храпела довольно специфически: она начинала на изысканном пианиссимо, которое затем поднималось до оглушительного всхрапа, после которого мама обычно переворачивалась на другой бок и замолкала, по крайней мере, на три четверти часа. Услышав знакомые звуки и успокоившись, я уходила обратно к себе в комнату и засыпала; но если из-за двери ничего не было слышно, я оставалась на месте, во власти самых ужасных предчувствий. Было бы гораздо проще открыть дверь, войти и убедиться, что ничего страшного не произошло, но как-то так получалось, что я никогда этого не делала, а может быть, мама на ночь запирала дверь на ключ.
Я никогда не признавалась маме в этих ужасных приступах страха за нее, и, наверное, она никогда о них не подозревала. Каждый раз, когда она отправлялась в город, я безумно боялась, что ее могут задавить. Сейчас все это кажется таким глупым, лишним. Со временем, через год или два, мои страхи постепенно улеглись. Впоследствии я спала в папиной гардеробной, по соседству с маминой спальней, с приоткрытой дверью; если ночью она плохо себя чувствовала, я могла войти, поправить подушку, помочь лечь повыше и дать ей немного коньяка или нюхательную соль. Достаточно было один раз оказаться на месте вовремя, чтобы я насовсем избавилась от ужасных мук страха. Конечно, я всегда страдала от избытка воображения, сослужившего мне хорошую службу в моей профессии, в самом деле, фантазия — основа писательского ремесла, но в других случаях она может вызвать массу неприятных переживаний.
После смерти папы изменились и условия жизни. Светское времяпрепровождение практически прекратилось. Кроме старых друзей мама ни с кем не виделась. Мы едва сводили концы с концами и вынуждены были соблюдать строжайшую экономию. Только так мы могли сохранить Эшфилд. Мама не устраивала больше званых обедов и ужинов. Вместо трех слуг остались двое.
Мама попыталась объяснить Джейн, что мы теперь крайне стеснены в средствах и отныне ей придется довольствоваться двумя юными и неопытными помощницами; что Джейн, с ее великолепным кулинарным искусством, вправе претендовать на более высокое жалованье — она имеет для этого все основания. Мама подыскала для Джейн место, где она будет получать больше денег и работать с настоящей помощницей.
— Вы заслуживаете этого, — сказала мама.
Джейн бесстрастно выслушала мамину речь, не выказав никаких эмоций. Как всегда, она что-то ела. Продолжая жевать, она кивнула головой, а потом ответила:
— Прекрасно, мэм. Как скажете, вам виднее.
На следующее утро, однако, она появилась в маминой комнате:
— Я просто хотела сказать, мэм, кое-что. Я подумала и решила остаться у вас, мэм. Я поняла все, что вы мне сказали, и согласна получать меньше; но я жила здесь очень долго. Все равно брат настаивает, чтобы я приехала к нему потом, и я обещала вести его дом, когда он уйдет с работы: через четыре или пять лет. А до тех пор я остаюсь здесь.
— О, это так великодушно с вашей стороны, — расчувствовалась мама.
Джейн, пуще всего боявшаяся проявления всяких чувств, сказала:
— Так будет лучше, — и величественно покинула комнату.
Однако в этом соглашении существовал изъян. Привыкнув за многие годы готовить определенным образом, Джейн решительно не могла переменить свои привычки. Если она приготовляла роти, то из гигантского куска мяса. На стол подавались громадные пироги, колоссальных размеров торты и пудинги, достойные аппетита Гаргантюа. Мама говорила:
— Джейн, помните, что нас только двое.
Или:
— Пожалуйста, на четверых.
Но Джейн не воспринимала этих увещеваний.
Ощутимый урон хозяйству наносило щедрое гостеприимство Джейн. Каждый божий день к ней заявлялись семь или восемь друзей пить чай с пирожными, сдобными булочками, лепешками, печеньем, фруктовыми тортами. В конце концов, отчаявшись из-за того, что книга домашних расходов все распухает и распухает, мама деликатно намекнула, что, может быть, поскольку теперь все изменилось, Джейн договорится со своими друзьями, что они будут приходить к ней не чаще чем раз в неделю. Так что теперь Джейн расточала свое гостеприимство только по пятницам.
Наши трапезы тоже отличались от прежних застолий с тремя-четырьмя сменами блюд. Обеды упростились. По вечерам мы с мамой ели макароны с сыром или рисовый пудинг. Думаю, это огорчало Джейн. Понемногу маме удалось также взять на себя заказы, чем в былые времена занималась Джейн. Один из папиных друзей получал большое удовольствие, слушая, как Джейн по телефону отдает распоряжения:
— Я хочу шесть лангустов — только не омаров, — свежих, и креветок, не меньше чем…
Это «не меньше чем» было излюбленным выражением в нашей семье. Кстати, «не меньше чем» заказывала не только Джейн, но и наша следующая кухарка, миссис Поттер. Что за благословенные времена были для торговцев!
— Но я всегда заказывала двенадцать филе камбалы, — в отчаянии говорила Джейн. Тот факт, что у нас не было теперь достаточно ртов, чтобы съесть двенадцать филе, даже считая ее и ее помощницу, не укладывался в голове Джейн.
Все эти изменения очень мало затрагивали меня. Такие понятия, как роскошь или экономия, в юные годы не имеют значения. Что купить — леденцы или шоколад — не так уж важно. К тому же я всегда предпочитала камбале макрель, а мерлуза, кусающая себя за собственный хвост, всегда казалась мне верхом совершенства.
Моя жизнь текла по-прежнему. Я поглощала огромное количество книг — проработала всего Хенти и набросилась на Стэнли Уэймана (какие восхитительные исторические романы!). Однажды я перечитала «Трактир в замке» и нашла его прекрасным.
«Пленник Зенды» открыл мне, как и многим другим, жанр романа. Я зачитывалась им, влюбившись по уши не в Рудольфа Рассендилла, как можно было ожидать, но в настоящего короля, заточенного и горюющего в башне. Я жаждала спасти его, освободить, убедить, что я, Флавия, любила именно его, а не Рудольфа Рассендилла. Я прочитала по-французски всего Жюля Верна — «Путешествие к центру земли» многие месяцы оставалось моей любимой книгой. Я наслаждалась контрастом между благоразумным племянником и самоуверенным дядей. Любую книгу, которая нравилась мне по-настоящему, я всегда перечитывала каждый месяц; потом, по прошествии года, оставляла ее и выбирала другую.
Были также книги Л. Т. Мид для девочек — мама их терпеть не могла, находя юных героинь этих книг вульгарными, только и мечтающими о богатстве и красивых платьях. Втайне я восхищалась ими, но при этом чувствовала себя виноватой в дурном вкусе! Некоторые из книг Хенти мама читала мне вслух, досадуя, впрочем, на чрезмерную пространность описаний. Она читала мне и «Последние дни Брюса» — книга страшно нравилась нам обеим.
На уроках я корпела над трудом под названием «Великие исторические события». Проработав каждую главу, мне нужно было ответить на вопросы, помещенные в конце. Из нее я узнавала о главных европейских и мирового значения событиях, произошедших во время правления английских королей, начиная с короля Артура. Как приятно, когда вам твердо говорят, что король Такой-то плохой; эта книга отличалась библейской категоричностью. Я узнала даты рождения и смерти всех английских королей и имена всех их жен, — не могу сказать, чтобы эта информация хоть сколько-нибудь пригодилась мне в жизни.
Каждый день я занималась также орфографией, исписывая целые страницы трудными словами. Думаю, некоторую пользу эти упражнения мне принесли, но я всегда писала с кучей ошибок и делаю их по сей день.
Главное удовольствие доставляла мне музыка — и уроки, и всякого рода музыкальная деятельность, связанная с семьей Хаксли. У доктора Хаксли и его рассеянной, но умной жены было пятеро дочерей — Милдред, Сибил, Мюриэл, Филлис и Инид. По возрасту я находилась между Филлис и Мюриэл, моей лучшей подругой, смешливой девочкой, с вытянутым лицом с ямочками на щеках, что довольно необычно для лиц такой формы, и светлыми пепельными волосами.
Я впервые встретилась с Мюриэл и Филлис на уроке пения. Мы, десять — двенадцать девочек, пели раз в неделю хоровые сочинения и оратории под руководством учителя пения мистера Крау, а также играли в «оркестре»: мы с Мюриэл — на мандолинах, Сибил и девочка по имени Конни Стивенс — на скрипке, а Милдред — на виолончели.
Вспоминая теперь Хаксли, я должна признать, что это было отважное семейство. Завзятые святоши из старых обитателей Торки косо посматривали на «этих Хаксли» главным образом потому, что у них было заведено прогуливаться по Стрэнду, коммерческой улице Торки, от двенадцати до часа дня. Впереди, держась за руки, три девочки, а вслед еще две и гувернантка; они жестикулировали, веселились, бегали взад и вперед, хохотали, но, что самое главное, они были без перчаток. Это уже откровенный вызов. Тем не менее, поскольку мистер Хаксли был самым модным доктором в Торки, а миссис Хаксли — то, что называется «хорошего происхождения», девочки были приняты в свете.
Нравы в ту пору отличались некоторым своеобразием, представляя собой, конечно, одну из форм снобизма. Однако некоторые проявления снобизма вызывали всеобщее презрение. Тех, кто слишком часто намекал на свой аристократизм, осуждали и высмеивали. Три фазы обсуждения, следующие друг за другом, я слышала всю жизнь.
Первая:
— Но кто она, дорогая? Из какой семьи? Не из йоркширских ли она Твидлов? Они, конечно, отчаянно нуждаются, но она настоящая Уилмот!
Вторая:
— Да, конечно, они ужасно вульгарны, но страшно богаты! Думаю, люди, поселившиеся в «Лиственницах», имеют деньги, не правда ли? О, надо обязательно навестить их.
И наконец, третья:
— Я все знаю, дорогая, но они так забавны! Конечно, никакого воспитания, и никто не знает, из какой они семьи, но они в самом деле очень забавны.
После этого отступления о социальных ценностях поскорее вернусь к оркестру.
Интересно, насколько ужасен был шум, который мы издавали? Наверное, достаточно. И, однако, нам было очень интересно, и наши познания в музыке увеличились. Приближалось и нечто еще более захватывающее — мы готовились к представлению опер Гилберта и Салливана.
Еще до того, как мы сблизились, Хаксли уже поставили «Терпение». Теперь они находились в преддверии постановки «Телохранителя» — мероприятия, требовавшего незаурядной отваги. Меня изрядно изумляло, что родители нисколько не расхолаживали детей. Миссис Хаксли проявляла великолепную индифферентность, что, надо сказать, искренне восхищало меня, поскольку родители в ту пору отнюдь не отличались равнодушием. Она поддерживала детей во всех их начинаниях, помогала, если они нуждались в помощи, а если нет, — предоставляла полную свободу. Распределили, как положено, роли. Я обладала красивым сильным сопрано, единственным во всей труппе, и, конечно, была на седьмом небе, когда мне поручили роль полковника Ферфакса.
Некоторые трудности возникли с мамой, отличавшейся старомодностью воззрений относительно того, какие участки ног девушки могут демонстрировать публике. Ноги есть ноги, достаточно деликатная часть тела. Неблагопристойно, считала мама, появляться на сцене в коротких штанах XVI века или еще в чем-то таком. Мне было тогда тринадцать или четырнадцать дет, и мой рост составлял уже метр шестьдесят семь. Увы, никаких признаков пышной груди, о которой я мечтала, живя в Котре, не наблюдалось. Все-таки мне удалось выйти в костюме королевского стражника, хотя вместо штанишек на мне были довольно мешковатые брюки гольф. Я утешалась тем, что джентльмены елизаветинских времен сталкивались с еще большими трудностями. Сегодня все это кажется смешным, но тогда к подобным проблемам относились со всей серьезностью. В конце концов из положения вышли так: мама сказала, что, если я переброшу через плечо маскировочную мантию, все будет прекрасно. Мантию соорудили из куска бирюзового бархата, выуженного из Бабушкиных запасов. (Бабушкиными запасами были набиты многочисленные сундуки и ящики, ломившиеся от изумительных тканей, купленных ею за последние двадцать пять лет и благополучно забытых.) Я бы не сказала, что двигаться по сцене в мантии, ниспадающей с одного плеча и перекинутой через другое, да еще так, чтобы в целях благопристойности оставить скрытыми от публики нескромные участки ног, было очень легко.
Помнится, я не испытывала на сцене ни малейшего страха. Не странно ли для особы столь застенчивой, которой порой стоило неимоверных усилий перешагнуть порог магазина? Которая, прежде чем появиться на большом приеме, буквально скрежетала зубами? Единственным, что совершенно не приводило меня в замешательство, было пение. Позднее, учась в Париже одновременно музыке и пению, я тряслась от страха, если мне предстояло сыграть что-нибудь на школьном концерте и вместе с тем совершенно не боялась петь. Вполне вероятно, что этим бесстрашием я обязана арии «Благо ли жизнь» и прочим ариям из репертуара полковника Ферфакса. «Телохранитель», безусловно, был моим звездным часом в тот период. И однако, как это ни странно, я рада, что мы больше не ставили опер — опыт, который доставил истинное удовольствие, нельзя повторить снова.
Одно из самых странных явлений заключается в том, что, воскрешая события прошлого, как и почему они происходили, что им предшествовало, невозможно вспомнить, когда и отчего они канули в безвестность. Не могу вспомнить множество пьес, в которых я участвовала вместе с Хаксли после описанных уже постановок, хотя совершенно уверена, что наша дружба не прерывалась. Одно время мы, кажется, встречались каждый день, потом я долгое время писала Лалли в Шотландию. Может быть, доктор Хаксли уехал практиковать куда-то в другое место или оставил работу? Я не помню, когда мы расстались окончательно. Помнится, у Лалли существовала твердая градация дружеских отношений.
— Ты не можешь быть моей лучшей подругой, — объясняла она, — потому что в Шотландии есть девочки Мак-Крэкенс. Они всегда были нашими лучшими друзьями. Бренда — моя лучшая подруга, а Джэнет — лучшая подруга Филлис; следовательно, ты можешь быть моей второй лучшей подругой.
Так что мне пришлось довольствоваться званием второй лучшей подруги, и уговор этот соблюдался неукоснительно, тем более, что Хаксли виделись с Мак-Крэкенсами, я бы сказала, едва ли чаще, чем раз в два года.
Глава вторая
Мне кажется, где-то в марте мама сказала, что Мэдж ждет ребенка, Я ошарашенно уставилась на нее:
— Мэдж ждет ребенка?
Непонятно, почему мысль о том, что у Мэдж может быть ребенок, не приходила мне в голову, — в конце концов, это случалось сплошь и рядом, но то, что происходит в своей семье, всегда производит более сильное впечатление. Я с энтузиазмом приняла своего зятя Джеймса, или Джимми, как я обычно называла его, и очень привязалась к нему. Сейчас же произошло что-то совсем новое.
Как это всегда со мной случалось, мне понадобилось некоторое время, чтобы осмыслить сказанное. Может быть, я просидела с открытым ртом две минуты или даже больше. Потом я сказала:
— О, это будет потрясающе. А когда? Через неделю?
— Нет, не так скоро, — ответила мама. — Наверное, в октябре.
— В октябре? — расстроилась я.
Вообразите себе только, сколько еще ждать! Не помню точно, какие у меня в ту пору существовали представления о сексе, — мне было тогда около тринадцати лет, однако, думаю, что я уже не слишком полагалась на теории небесных посланников или докторов с черными портфелями. Я уже понимала, что это некий физиологический процесс, но не испытывала ни любопытства, ни особого интереса. Однако некоторое осторожное умозаключение я сделала. Сначала ребенок находится внутри, а потом, в нужное время, оказывается снаружи; я размышляла о механизме его появления на свет и пришла к выводу, что самым вероятным путем для него был пупок. Я совершенно не могла взять в толк, для чего существует это углубление посреди живота, и, следовательно, совершенно ясно, что пупок должен иметь какое-то отношение к появлению ребенка на свет.
Позже сестра рассказала мне, что у нее были совершенно определенные идеи на сей счет: она считала, что пупок — это замок, ключ от которого находится у мамы, а потом мама передавала этот ключ мужу, и в брачную ночь он отпирал замок. Все это звучало настолько убедительно, что меня нисколько не удивляла длительная и твердая приверженность Мэдж своей теории.
Я отправилась в сад обдумывать новость и провела там много времени в размышлениях. У Мэдж будет ребенок. Удивительное известие, и чем больше я думала о нем, тем в больший восторг приходила. Я буду тетя, как взрослая, это придаст мне значительность. Я буду покупать ему игрушки, разрешу играть в своем кукольном домике, буду следить, чтобы мой котенок Кристофер случайно не поцарапал его. Примерно через неделю я перестала думать обо всем этом; повседневные происшествия поглотили мое внимание. До октября надо было еще столько ждать.
Вдруг в августе пришла телеграмма, и мама спешно уехала из дома. Она объяснила, что должна уехать, чтобы побыть некоторое время с Мэдж в Чешире. С нами жила тогда Тетушка-Бабушка. Внезапный отъезд мамы не очень удивил меня, и я не задумывалась о его причинах, потому что мама всегда действовала внезапно, без всяких предварительных приготовлений. Помню, я гуляла в саду, рядом с теннисным кортом, с надеждой разглядывая грушевое дерево в поисках спелой груши. Именно за этим занятием и застала меня Алиса.
— Пора ужинать, мисс Агата. У меня есть для вас маленькая новость.
— Новость? Какая?
— У вас теперь есть маленький племянник.
— Племянник? Но он не должен был появиться раньше октября?
— Ну, не всегда все бывает так, как мы думаем, — сказала Алиса. — Пойдемте же.
Я пошла домой и в кухне нашла Бабушку с телеграммой в руке. Я забросала ее вопросами. Какой из себя ребенок? Почему он появился сейчас, а не в октябре? Бабушка парировала мои вопросы с истинно викторианским искусством. Думаю, что, войдя в кухню, я прервала ее беседу с Джейн на акушерские темы, потому что они обе резко понизили голоса и шептали что-то вроде: «Один доктор считал, что надо дать ей потрудиться, но другой настоял на своем». Все это звучало таинственно и интересно. Я полностью сосредоточилась на племяннике. Бабушка разделывала баранью ногу, когда я спросила ее:
— Но на что же он похож? Какого цвета у него волосы?
— Наверное, он лысый. Волосы вырастают не сразу.
— Лысый, — повторила я разочарованно. — А у него красное лицо?
— Скорее всего.
— А какого он размера?
Бабушка подумала, перестала резать мясо и отмерила расстояние ножом:
— Такой.
Она ответила мне с абсолютной уверенностью человека, который знает, о чем говорит. Ребенок показался мне очень маленьким. В то же время это заявление произвело на меня такое сильное впечатление, что, абсолютно уверена, если бы психиатр попросил меня назвать ассоциацию и в качестве ключевого слова произнес «ребенок», я тотчас ответила бы: нож для разрезания мяса. Интересно, какой фрейдистский комплекс приписали бы мне в связи с таким ответом?
Племянник очаровал меня. Мэдж привезла его в Эшфилд спустя примерно месяц, а когда ему исполнилось два месяца, его крестили в старой церкви в Торе. Так как крестная мать малыша, Нора Хьюитт, не могла присутствовать на крестинах, мне разрешили держать ребенка на руках и быть ее представительницей. Я стояла рядом с купелью, преисполненная гордости, а Мэдж нервно поддерживала меня за локоть, чтобы я случайно не уронила племянника. Мистер Джейкоб, наш викарий, которого я прекрасно знала с тех пор, как он готовил меня к конфирмации, замечательно умел крестить. Он окроплял святой водой верхнюю часть лба и легонько покачивал ребенка, чтобы он не заплакал. Племянник был окрещен Джеймсом Уотсом, в честь отца и дедушки. Но в семье его называли Джеком. Меня все время обуревало нетерпеливое желание, чтобы он поскорее вырос и я смогла бы играть с ним, потому что на данный момент он в основном занимался тем, что спал.