Земля Обетованная Сэйки Маркус
– Я могу подождать вас в экипаже.
– Клер, если я сказала нет, значит нет.
– Мама, но ведь Сибилла…
– Не спорить! – оборвал ее полковник.
Этот мелкий эпизод укрепил Клер в убеждении, что она несчастнейшая из детей. Каждый вечер она вспоминала Сибиллу, ту покровительственную, чуточку высокомерную нежность, с которой кузина относилась к ней. И девочка мечтала оказаться в таком мире, где она могла бы в свою очередь опекать и защищать Сибиллу.
Вернувшись в Париж, Шарль Форжо прислал в Сарразак подарок для племянницы – фонограф, новомодный аппарат, состоявший из стержня, на который следовало осторожно надевать сменный вращающийся цилиндр, покрытый воском; сверху располагалась огромная труба-рупор, из нее-то и шел звук. Клер обращалась как со святыней с восковыми валиками, которые нужно было чрезвычайно аккуратно, с бесконечными предосторожностями, заворачивать в полотно. Стоило родителям уехать, как она запиралась в комнате со своим «прекрасным фоно» и слушала никогда не надоедавшие ей мелодии с двадцати валиков, присланных дядей Шарлем (новых у нее так и не появилось). Таким образом, она познакомилась с операми «Манон», «Таис», «Кармен» и с неземными голосами, певшими обворожительные арии.
Никто никогда не рассказывал девочке о романтике любви, но природный инстинкт предупреждал ее о чарующей и опасной власти некоторых слов – сердце, трепет, ласка. Она вздыхала вместе с Фаустом: «Здесь так тихо, тихо так, / Все кругом тайной дышит!»;[10] вместе с Вертером: «Восторг! Очарованье! Не грёзы то, не сон! / Но как же хороша! Всю жизнь с такой подругой / я прожил бы легко…»[11] Мужские голоса, пусть даже и бесплотные, все-таки приобщали ее – отвлеченно, исподволь – к языку страсти. В этих ариях слышались отголоски иных, неведомых миров. Клер разыскивала в книгах, в старых путеводителях картинки, изображающие Египет Таис, Испанию Кармен, Венецию «Сказок Гофмана». В эти страны, созданные для счастья, она помещала сказки и драмы, придуманные ею самой. Двум своим куклам она дала имена Манон и Таис и напевала им мелодии с фонографа, которые уже знала наизусть. Но тут появлялся полковник:
– Ты чем это тут занимаешься? А ну-ка, иди гуляй или помоги Ларноди в саду.
Клер со вздохом вставала и уносила своих кукол:
– Ладно, идем, Манон, ты хотя бы не ругаешь бедняжку Клер…
Позже, когда Леонтина решила познакомить свою подопечную с историей Франции, куклы получили новые имена – Изабо и Элеонора. Для Клер – как, впрочем, и для самой Леонтины – история была второй книгой сказок: Аттила уподоблялся Людоеду, святая Женевьева – доброй фее. Королева Изабо Баварская сначала привлекла девочку своей красотой: на гравюре она выглядела такой прекрасной в своем высоком головном уборе. Клер сделала такой же из синей бумаги, в которую обычно заворачивали сахарные головы, и водрузила его на золотистые волосы куклы. Но потом, узнав о преступлениях Изабо, наградила ее свирепыми ударами.
– Ты рехнулась, что ли? – воскликнула Леонтина. – Смотри убьешь свою дочку…
– А зачем она такая злая?!
Услышав от Леонтины о злоключениях Карла VI и о «великих бедах Французского королевства», Клер схватила Изабо за ноги и безжалостно ударила головой о стену. Фарфоровая головка куклы разлетелась вдребезги. На шум прибежала мадам Форжо.
– До чего же ты глупа! – сказала она дочери. – Если тебе разонравилась эта кукла, ты могла бы отдать ее какой-нибудь деревенской девочке, уж она-то была бы очень довольна.
– Довольна иметь такую злюку? – презрительно ответила Клер. – Ну, значит, она была бы круглой дурой!
– Как бы то ни было, больше ты кукол не получишь!
– Подумаешь, ну и не надо… Все равно я уже слишком большая.
Однако она еще долго хранила в коробке все, что осталось от Изабо. Стеклянные глаза куклы, кусок розовой щеки, волосы, наклеенные на обломок черепа лаком, который в конце концов облупился, все это и пугало, и привлекало ее. Перебирая эти царственные и жалкие останки, она испытывала ужас, смешанный с непонятным наслаждением.
Что же касается волшебной атмосферы «Фауста» и «Манон», девочка вновь прониклась ею в тот день, когда Блез Форжо, дальний родственник отца, женился и, проезжая через Лимузен после свадебного путешествия, решил представить свою молодую жену семейству сарразакских Форжо. Почему Клер так взбудоражило скорое прибытие молодоженов? Ее волновали подслушанные на лету слова взрослых: Медовый месяц… Свадебное путешествие… Комната новобрачных… Приезд в замок незнакомой супружеской четы был событием из ряда вон выходящим. Какую же комнату предоставить этим молодым людям?
– Голубую, – постановил полковник.
– Ну что вы такое говорите! – сказала мадам Форжо. – Голубая комната примыкает к моей спальне. Это будет их смущать. Новобрачные имеют право на уединение. Пожалуй, приготовлю им комнату в башне, ту, что над спальней Клер.
Когда мать и Леонтина пошли осматривать эту комнату, Клер на цыпочках прокралась вслед за ними. В помещении пахло сыростью.
– Ничего страшного, будем держать окна растворенными до самого их приезда, – сказала Леонтина. – Вот только мебель…
– Я отдам им свою кровать и комод, – решила графиня Форжо.
Клер слушала ее почти с испугом. Почему это мама вдруг захотела уступить кому-то свою кровать с балдахином? Ведь здесь и так стоят две одинаковые узкие кровати. Значит, раз приедут двое гостей – Блез и Катрин, – им и таких должно хватить. И Клер, весьма гордая сознанием, что может дать полезный совет, забыла свое мудрое решение оставаться незамеченной:
– Но, мама, ведь тут будут спать Блез и Катрин…
Мадам Форжо обернулась:
– А ты что здесь делаешь, Клер? Сделай милость, не вмешивайся в то, что тебя не касается. Иди в сад.
Пришлось отступить. Но вместо того чтобы идти в сад, Клер отправилась на кухню. Толстуха Мари чистила картошку, Ларноди, сидевший на деревянном некрашеном стуле, покуривал трубку.
– Мари, знаешь, мама решила отдать свою кровать нашим гостям.
– Ну а мне-то что за дело?
– Но ведь так им придется спать в одной постели!
Ларноди усмехнулся:
– Мне ясно одно: я должен буду перетаскивать туда-сюда три кровати. Госпоже графине плевать на слуг…
– А ты что думала? – сказала Мари. – Что эти голубки будут спать в разных кроватях?
Почему она назвала гостей голубками? Ведь так говорили только о маленьких голубях. Клер и представить себе не могла, что два человека могут спать в одной, общей постели – ну разве что в какой-нибудь хижине, при крайней нужде. Иногда, посещая арендаторов, она слышала жалобы: «У нас всего одна кровать на троих!» Но чтобы членам ее семьи Форжо пришлось спать вместе – это было что-то новое. И когда Клер вернулась в гостиную, она робко спросила:
– Мама, скажите, пожалуйста, а те две золоченые кровати из башни, вы их поставите в вашу комнату?
К великому ее изумлению, выговора не последовало.
– Нет, только одну. Две кровати загромоздили бы мою спальню.
– А нельзя ли поставить вторую ко мне?
– Я как раз хотела сделать тебе этот сюрприз. Ты уже выросла из своей детской кроватки. А эта будет твоя девичья.
На следующее утро прибыли Блез и Катрин. Клер сочла, что они прекрасны, как сказочные герои, и, что самое интересное, не расставались ни на минуту. Когда Блез сидел рядом с женой, он обнимал ее за плечи. Если же Катрин садилась возле мадам Форжо, Блез вставал, нетерпеливо прохаживался по гостиной и, проходя мимо Катрин, касался ее плеча и целовал.
– Ах, Блез, – нежно говорила она, – ну будь же благоразумен.
Полковник смеялся. Мадам Форжо с удвоенной яростью втыкала иголку в очередную даму, на сей раз розово-зеленую. А Клер спрашивала себя, что же эта хорошенькая Катрин ест на завтрак – может, краюшку медового месяца? Уж не от этой ли волшебной пищи у нее такое прозрачное, сияющее личико?
VII
В 1906 году Клер исполнилось десять лет. До сих пор она никогда не училась в школе.
Ее образование было поверхностным и нерегулярным. Леонтина научила ее читать и писать. Учительница из Сарразака давала ей уроки арифметики и географии, а органист Марсель Гонтран занимался с ней сольфеджио. Она знала наизусть много стихов и каждый день с удовольствием заучивала новые. Однако у ее занятий не было четкого расписания, и большую часть времени она проводила на кухне или в бельевой.
Как-то вечером, когда Клер вышла из гостиной, чтобы лечь спать, мадам Форжо сказала мужу, что теперь девочке нужна постоянная учительница.
– Нельзя же допустить, чтобы ее воспитывала Леонтина. Что касается меня, то мне некогда этим заниматься, да и призвания к обучению тоже нет.
– Легко сказать! – воскликнул полковник. – А где я возьму деньги?
– О, это обойдется не дороже частных уроков. Я нашла в «Акклиматасьон» множество объявлений, размещенных англичанками. Некоторые из них согласны работать за сто франков в месяц плюс питание и жилье, которые нам почти ничего не будут стоить.
– Учительница-англичанка? – удивился полковник. – Почему именно англичанка?
– Меня тоже воспитывала англичанка, – сказала мадам Форжо. – Они умеют прививать детям хорошие манеры.
И несколько дней спустя Клер, примостившаяся у камина, с ужасом услышала о некой мисс Бринкер, с которой ее мать вступила в переписку, видимо желая поручить ей воспитание дочери. Англичанка! Ее хотят доверить англичанке! И она вспомнила о Жанне д’Арк на костре в окружении английских солдат.
– Ох, бедная ты моя девочка! – запричитала Леонтина, когда Клер рассказала ей то, что услышала. – Если попадешь в руки англичанке, тебе несдобровать! Да она и служанок презирать будет, и не видать тебе больше ни Мари, ни твоей Леонтины… А потом, англичане – они же все как один еретики. И кто будет готовить тебя к первому причастию?
Клер плакала; полковник ворчал; Леонтина строила тайные козни, но железная воля госпожи Форжо взяла верх. В один прекрасный день Ларноди получил приказ запрягать лошадь и ехать на вокзал встречать мисс Бринкер. Когда эта особа вышла из коляски, Клер долго испуганно рассматривала ее. Серый костюм, узкое костистое лицо, стройная девичья фигура. Мисс Бринкер говорила по-французски с английским акцентом; ее ровный, сдержанный голос удивлял на фоне зычных голосов Леонтины и четы Ларноди, но свидетельствовал о спокойной уверенности в себе. Под внешней ледяной учтивостью мисс Бринкер таились сильные страсти, из коих самыми пылкими были фанатичная любовь к своей родине, убежденность в абсолютном превосходстве английских нравов и вежливое презрение к образу жизни семьи Форжо. Она не скрыла от Клер, что Сарразак ее разочаровал, полное отсутствие комфорта шокировало, а слуги грубы и неотесанны.
– Неужели вас никто не учил правильно есть? – спросила она у Клер. – Хорошо воспитанные девочки не макают хлеб в кофе.
– Но Леонтина мне разрешала…
– Леонтина – простая крестьянка.
Она настояла на том, чтобы окна комнаты Клер были открыты в любую погоду: увы, череда бронхитов убедила ее в хилости французских детей. Холодный душ также пришлось отставить ввиду прискорбных последствий. Зато мисс Бринкер удалось вменить в правило прогулки с деревянной рейкой за спиной, под лопатками, которая вынуждала ее воспитанницу держаться прямо, с высокомерно поднятой головой; такая осанка вполне соответствовала горделивой душе ее ученицы. Вначале Клер бунтовала против этих нововведений, вдобавок ее отталкивала внешняя сухость мисс Бринкер. Однако довольно скоро она привязалась к своей учительнице, так как находила ее справедливой. Мисс Бринкер наказывала только в тех случаях, когда нарушались установленные ею правила, и всегда выполняла свои обещания. Кроме того, она никогда не отзывалась дурно о своих хозяевах за глаза, как это делали служанки на кухне. Развлечений стало меньше, но Клер, с ее врожденным благородством, чувствовала, что так оно лучше.
А главное, она страстно полюбила свои уроки, свои занятия. До сих пор умная, пылкая, любознательная девочка искала интеллектуальную пищу в чтении «Посиделок в хижинах», а когда за ней не следили, то и в словаре «Ларусс». Мисс Бринкер, соединявшая в себе некоторую узость мышления с подлинной широтой интеллекта, открыла Клер великолепный мир литературы. Она любила Шекспира, Милтона, Гёте, Шелли, Диккенса. Как только Клер освоила английский (а она быстро преуспела в этом), мисс Бринкер дала ей прочесть пьесы Шекспира в пересказе Чарльза Лэмба,[12] «Оливера Твиста», «Дэвида Копперфильда» и несколько романов Вальтера Скотта. По поводу религиозных различий она сразу же высказалась вполне недвусмысленно:
– Вы католичка, я протестантка. Следовательно, я не могу давать вам религиозное воспитание. Моя обязанность – водить вас на уроки катехизиса и проверять, выучили ли вы задания. Я буду уважать вашу религию, вы будете уважать мою.
Превыше всех добродетелей мисс Бринкер ставила непорочность. Она с ужасом отвергала любые разговоры о плоти и всем, что с ней связано. Так, она объявила Клер, что рассматривать свое тело в зеркале – тяжкий грех. И была ужасно шокирована, когда Клер и другие девочки, выходя с урока катехизиса, начали задавать ей вопросы по поводу Благовещения:
– Она не познала мужчину – что это означает, мисс Бринкер?
– Я уже вам сказала, Клер, что не намерена обсуждать с вами религиозные вопросы; спросите у своей матери.
Мадам Форжо ответила уклончиво:
– Это… чудо. А чудеса не обсуждают.
Разочарованная Клер снова обратилась к мисс Бринкер, и та, забыв о свойственной ей сдержанности, взорвалась:
– Вот что бывает, когда Деве Марии придают слишком большое значение! В моей религии…
Но тут она осеклась; на том разговор закончился и больше не возобновлялся. Другим поводом для беспокойства Клер стал анализ поступков, предшествующий исповеди: «Мысли, речи, наедине с собой или вместе с другими. Непристойные прикосновения. Дурные или опасные зрелища. Неприличные наряды. Преступные привязанности…»
– Мама, – спросила Клер, – как же я могу узнать, согрешила я или нет, если я не понимаю, что значат эти слова?
– Ах, не приставай ко мне, Клер! Если ты их не понимаешь, значит ты не совершала этих грехов. И вообще, хватит вопросов! Оставь меня в покое! Твое любопытство просто несносно.
Сам тон ответов матери укреплял Клер в мысли, что тут кроется какая-то тайна. Особенно смутило ее одно из Евангелий, которое ей велели заучить наизусть: «И сказал: посему оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью…»[13] Эта фраза напомнила ей о кровати с балдахином, в которой спали Блез и Катрин. В пересказах Лэмба она прочитала упрощенную версию «Ромео и Джульетты» и теперь представляла себе любовников из Вероны в образах Блеза и Катрин. Обе эти пары были очаровательны, и, однако, девочке казалось, что в любви женщины к мужчине есть что-то постыдное, то, что святой Павел называл «терзаниями плоти», коих избегали только «те, кто не познал нечестивого плотского греха, ибо непорочны». Мисс Бринкер, конечно, непорочна, думала Клер, ведь для нее непорочность – синоним чистоты. Иногда во время какого-нибудь чтения мисс Бринкер весьма сурово отзывалась об опасностях любви.
– Мужчины, – говорила она, – непостоянны и лживы. Они внушают молодой девушке постыдные чувства, желая удовлетворить свои низменные инстинкты. А затем бросают несчастных, которые имели слабость поверить им.
Эти рассуждения казались Клер темными и пугающими.
– Неужели все мужчины такие, мисс Бринкер? А как же Ромео – он ведь остался верен Джульетте.
– Это потому, что он умер молодым, – с горечью отвечала мисс Бринкер. – Никогда не уступайте романтическим порывам. Вы даже не представляете, насколько счастливы сейчас. Увы, через несколько лет сердце ваше будет разбито и вы пожалеете, что родились на свет.
Довелось ли страдать самой мисс Бринкер? Клер ужасно хотелось спросить ее об этом, но она не осмеливалась. Однажды в книге, принадлежавшей ее воспитательнице, она обнаружила поблекшую фотографию, представлявшую мисс Бринкер на лошади рядом с кудрявым, довольно красивым молодым человеком.
– Это ваш брат, мисс Бринкер?
– Нет, – ответила англичанка. – Never ask personal questions.[14]
На уроках истории мисс Бринкер всегда делала упор на эпизоды, посвященные безумствам любовной страсти. Каким образом Самсон, необоримый силач, позволил коварной кокетке Далиле привести себя к гибели? Почему Олоферн в тот момент, когда Юдифь отсекала ему голову, спал рядом с этой чужестранкой? И с какой стати отважный воин Марк Антоний поддался соблазнам Клеопатры, пожертвовав ради нее и карьерой, и славой, и самой жизнью?
– Мисс Бринкер, как это взрослые люди могут совершать такие глупости?
– Их совершают именно взрослые, – отвечала мисс Бринкер, – а дети – непорочные существа.
Однажды, посетив часовню соседнего замка, Клер увидела могильную плиту, на которой возлежали две каменные фигуры – рыцаря и дамы, – распростертые на спине и разделенные мечом. Клер долго рассматривала статуи. Они были очень красивы в своей чопорной застылости – он, облаченный в латы, и она, в длинном платье с прямыми складками. У обоих руки были сложены на груди; лица выражали безмятежный покой. Впервые Клер довелось увидеть, пусть и в скульптурном изображении, мужчину и женщину, лежащих рядом. Она представила себе Блеза и Катрин в позе Возлежащих – бок о бок, но раздельно, – погруженных в такое же мирное забытье. И этот образ был ей приятен.
Медленно складывались у нее в уме два представления о любви, разных, если не сказать противоположных. С одной стороны, это был дикий, нелепый акт, который в одно мгновение переносил женщину из состояния девственности, угодного Богу, в состояние неизбывного позора. Этот акт был преступлением ужасающей жестокости. Однажды полковник в присутствии Клер рассказал жене, не обращая внимания на ее раздраженные взгляды, о пастушке, изнасилованной на лугу дорожным рабочим. Грубый запах животного вожделения неизбывно царил в деревнях. Девочки, которым природный инстинкт подсказывал, что на пустынных дорогах бродят античные сатиры, старались возвращаться из школы по двое. «Мужчины, знаешь ли, грубые животные» – так Леонтина часто говорила Клер. И она не забывала эти слова, тем более что часто видела, как совокупляются животные на полях, на скотном дворе. В результате зрелища наскоков и насилия, стыда и крови символизировали для нее разврат. Но им противостоял чистый, прекрасный образ каменных фигур, лежащих в ожидании безмолвного, недвижного, идеального таинства, соединявшего пару навечно.
VIII
Клер часто думала о том, что живет в Сарразаке как пленница, которая, томясь в темнице, не видя настоящей жизни, пытается угадать, что происходит снаружи, по смутным, долетающим оттуда звукам и теням, скользящим по стенам. Томясь в плену у своих родителей, с их бедностью и гордыней, она не могла узнать ни внешний мир, ни людей и только в книгах улавливала отзвуки страстей, только в трагедиях и поэмах слышала эхо криков их жертв.
Влияние мисс Бринкер на ее ученицу все возрастало. Клер бунтовала против матери, которая обращалась с ней как с малым ребенком и отдавала приказы, никогда не объясняя их. С тех пор как девочка прочитала «Ифигению» Расина, она про себя величала госпожу Форжо Клитемнестрой. Ей уже были известны кое-какие похождения отца, который все еще оставался «кавалером», и она в глубине души одобряла его. Ей только хотелось, чтобы он был нежнее и ближе к ней. Учительница и ученица вместе противостояли эгоизму родителей.
– Господин полковник, – настойчиво говорила мисс Бринкер, – Клер должна увидеть окрестные замки, это будет для нее наилучшим уроком истории. Вот именно… наилучшим…
Полковник, слегка робевший перед мисс Бринкер, в конце концов уступал и приказывал Ларноди запрягать лошадей. Таким образом, Клер посетила Жюмилак, Отфор, Помпадур. С каждым из этих строений, увенчанных башенками, была связана какая-нибудь любовная драма, о которой повествовал гид или сторож. Владелица замка Монталь двадцать лет ждала мужа, ушедшего в Крестовый поход, и наконец велела выбить на лепном фронтоне с витражами надпись: «Больше не надеюсь!» Так называемая Пряха из Жюмилака, полюбившая «запретной любовью другого мужчину», как выразился гид, была заключена своим мужем в донжон, где и провела последующие сорок лет, сидя за пряжей, расписывая фресками стены своей тюрьмы и вспоминая любовника, убитого ее супругом. Красивый замок Отфор был построен в Средние века, но в XVII веке Мари де Отфор приказала возвести между феодальными башнями здание благородных, величественных пропорций, которое прозвали «крылом Фаворитки», ибо огромное состояние, позволившее Мари выстроить этот дворец, принесла ей любовь короля Людовика XIII. А в замке Помпадур гид рассказал, что «знаменитая маркиза», урожденная Пуассон, была простолюдинкой: титул маркизы Помпадур пожаловал ей Людовик XV, которому она сумела понравиться.
Клер молча, сосредоточенно истолковывала по-своему эти тени прошлого. И ей казалось, что женщины имеют над мужчинами поразительную власть. У Гомера она читала о Елене Троянской, о Цирцее, Калипсо, сиренах. На одной из шпалер, висевших над лестницей, король Рено поддавался чарам Армиды в волшебном цветущем саду. А она сама… будет ли она когда-нибудь обладать этой магической властью? И в чем ее сила? В красоте? Но Клер не верилось, что она может стать красавицей.
– У тебя спина сутулая… Ты бледная как мел… Ты похожа на маленькую старушку, – твердила ей мать.
Леонтина, расчесывая ей волосы – тонкие, шелковистые, бледно-золотые, – вздыхала:
– Ох уж эти волосы – ну прямо паутинки! И не ухватишь, до чего скользкие, так и текут между пальцами!
Старенький доктор Тури находил ее «лимфатичной», а мисс Бринкер говорила:
– Sit straight… Don’t bend like a weeping willow… You are untidy: your hair looks like a nest…[15]
А ее ум? Клер по-прежнему пробовала сочинять стихи и романы, но родители осыпали дочь насмешками, если им случайно попадались на глаза ее записи, и сурово бранили за то, что она пишет то, чего сама не понимает:
Я хотела бы стать святой, королевой иль куртизанкой…
– Куртизанкой, скажите на милость! Откуда ты знаешь это слово? – допрашивала ее мать.
А Клер уже и не помнила. До этого она долго подыскивала рифму к слову «крестьянка» и была уверена, что «куртизанка» – это придворная дама.[16] Что было искренним в этой строчке, так это скрытый ее смысл – стремление к величию, к реваншу, надежда покончить когда-нибудь со своим затянувшимся рабством, избавиться от него через святость, через власть, через возлюбленного-освободителя. Но теперь человек, который в мечтах девочки вырывал ее из мертвящего холода Сарразака, был уже не прекрасным принцем из детских снов, а Мюссе или Расин, а в другие дни – Моцарт или Шопен. Мисс Бринкер была хорошей музыкантшей и учила ее играть на пианино. Музыка совершенно преображала мисс Бринкер. Исполняя «Аппассионату», она словно вела с нею страстный диалог. Во время Аллегро ее лицо искажала мучительная судорога, а во время Анданте оно озарялось небесным сиянием. В некоторых пассажах ее пальцы как будто яростно искали под клавишами невидимого противника. Закончив играть, она спрашивала Клер:
– Вы понимаете эту музыку?
– Она мне очень нравится, мисс Бринкер.
– Нравится… это ни о чем не говорит. Я спрашиваю, понимаете ли вы ее? Ясно ли вам, что это борьба между двумя темами, между мирским и духовным? Вот, послушайте!
Мало-помалу Клер научилась различать в произведениях своих любимых композиторов конфликт, который рос и в ее собственном сердце, конфликт между чистотой и желанием узнать, между стремлением к святости и стремлением к господству, между страхом человека и надеждой на таинственное, сверхчеловеческое наслаждение.
Однажды мать повезла Клер в Лимож, в рукодельню, где старые мастерицы, искусные вышивальщицы, выставили напоказ приданое, изготовленное ими для дочери одного крупного промышленника. Клер была изумлена роскошью и нескромностью этого белья. Для нее самой ночные рубашки шились только из простого белого мадаполама, присборенными у ворота и на запястьях. Здесь же розовые атласные сорочки щеголяли широкими декольте с прозрачными кружевными вставками, обнажавшими всю грудь. Матинэ из черного кружева «шантийи», тонкого, как паутинка, также навевало мысль о неприличной наготе. Сестры Леге, весьма гордые своим искусством, с наивной радостью демонстрировали эти орудия разврата. Выходя, Клер спросила у матери:
– Мама, скажите, почему эти ночные сорочки такие тонкие, в них, должно быть, холодно спать?
– Ах, какая ты глупенькая, Клер! Ведь это же вещи для свадебного путешествия. Молодой женщине нужно в первую очередь понравиться своему мужу.
Таким образом, к своду идей, из которых Клер Форжо создавала свое представление о любви, добавилась еще одна, новая. Оказывается, даже ее мать полагает, что женщины должны «в первую очередь» нравиться мужчинам, притом нравиться видом своего обнаженного тела. Как же далеко это было от наставлений мисс Бринкер! И где правда? Клер упорно разыскивала эту правду в романах, поскольку мадам Форжо, под давлением мисс Бринкер, постепенно расширила круг чтения дочери. Так, она вручила ей большой том произведений Бальзака, предупредив, однако:
– Можешь прочесть «Евгению Гранде», но больше ничего!
Клер без всяких угрызений совести прочитала все десять романов этого тома, и «Кузина Бетта» поразила ее откровениями о слабости мужчин перед женщинами, к которым они вожделеют. Но к чему именно вожделеют? И как удается женщинам тоже находить счастье в любви?
И Клер искала. Она читала Расина, Мольера, «Отверженных», романы Жорж Санд, стихи Мюссе, поэмы Байрона и Теннисона. Однажды ей довелось услышать, как приятельница матери расхваливала на все лады книгу Мопассана «Жизнь».
– Я просто не понимаю, – говорила кроткая и пылкая мадам де Савиньяк, – каким образом мужчина смог так верно описать женские ощущения.
– У нас есть эта книга, – равнодушно ответила госпожа де Форжо. – Кажется, она стоит у Рауля в библиотеке. Но лично я не читаю романов, в жизни и без того слишком много драм.
Тем же вечером, когда весь дом уже спал, Клер, с лампой в руке, прокралась вниз и взяла на уже знакомой полке томик Мопассана. Она читала всю ночь, завесив дверь полотенцем, чтобы на лестнице не было видно света. Роман потряс ее до глубины души. Все самые худшие предчувствия, все предостережения мисс Бринкер нашли там свое подтверждение, но в то же время в этой книге было обещание плотских радостей, и постыдных и упоительных. Один эпизод особенно сильно поразил Клер – она трижды перечитала его. Героиня романа Жанна сначала «возмущалась душою и телом против этого непрестанного желания мужа, желания, которому она повиновалась с отвращением, смиряясь, но чувствуя себя униженной, видя в этом нечто животное, низменное и, наконец, просто грязное».[17] Затем в один прекрасный день, на прогулке в горах, у голубой бухты, в которой отражались «пурпуровые скалы», супруги подошли к месту, служившему водопоем для коз.
«Вдруг их затопило солнечными лучами, – читала Клер, – казалось, они выходили из ада. Им хотелось пить; мокрый след провел их через хаотическое нагромождение камней к крохотному источнику, отведенному в выдолбленную колоду и служившему водопоем для коз. Мшистый ковер покрывал кругом землю. Жанна стала на колени, чтобы напиться; то же сделал и Жюльен.
И так как она слишком уже смаковала свежую воду, он схватил ее за талию, стараясь отстранить ее от деревянного стока. Она противилась; их губы боролись, встречались, отталкивали друг друга. В этой борьбе они схватывали поочередно тонкий кончик трубки, из которой текла вода, и закусывали его, чтобы не выпустить. Струйка холодной воды, беспрестанно подхватываемая и бросаемая, прерывалась и снова лилась, обрызгивая лица, шеи, платья, руки. Капли, подобные жемчужинам, блестели на их волосах. И поцелуи уносились бежавшей водой.
Внезапно Жанну осенило вдохновение любви. Наполнив рот прозрачной жидкостью и надув щеки, как два бурдюка, она показала жестом Жюльену, что хочет дать ему напиться из уст в уста.
Он подставил рот, улыбаясь, откинув назад голову, раскрыв объятия, и выпил залпом из этого живого источника, влившего в его тело жгучее желание.
Жанна опиралась на него с необычайной нежностью, ее сердце трепетало, груди вздымались, взор стал мягким, словно увлажнился водой. Она чуть слышно шепнула: „Жюльен… люблю тебя!“ – и, притянув его к себе, опрокинулась на спину, закрывая руками зардевшееся от стыда лицо.
Он упал на нее и обнял с исступлением. Она задыхалась в нервном ожидании и вдруг испустила крик, пораженная, как молнией, тем ощущением, которого желала.
Они долго добирались до вершины горы – так была потрясена и разбита Жанна – и только к вечеру прибыли в Эвиза…
Но беспокойство не покидало Жанну. Испытает ли она еще раз в объятиях Жюльена то странное и бурное потрясение чувств, которое она ощутила на мху у ручья?
Когда они оказались одни в комнате, ее охватила боязнь остаться бесчувственной под его поцелуями. Но она быстро уверилась в противном, и то была ее первая ночь любви…»
Клер дрожала, лежа в своей кровати. Узнает ли и она когда-нибудь это «бурное потрясение»? Перед рассветом она отнесла книгу на место, но следующей ночью снова взяла ее и выучила наизусть эту ужасную и пьянящую страницу. Теперь она больше, чем когда-либо, чувствовала свою раздвоенность: в ней боролись две темы, как в музыке Бетховена. К чему она стремилась – к непорочной чистоте и холодной добродетели каменных фигур? Или к жгучему, как молния, ощущению, к странному, коварному чувству, низводящему женщину до мерзкого животного состояния? Клер казалось, что ее гордыня склонна выбрать каменное платье и вечный сон на могильной плите, царственный и невозмутимый.
В присутствии мисс Бринкер Клер становилась этакой недотрогой, пай-девочкой, маниакально одержимой тягой к порядку. Она аккуратно расставляла посуду в буфете, выстраивала по алфавиту книги в шкафу, поправляла криво висевшую картину, передвигала несимметрично стоявшие парные вазы на консоли. Носить помятое платье было для нее истинной мукой. Пятно на одежде портило ей настроение на весь день. Написанное ею письмо отличалось безукоризненно ровными строчками, кудрявыми заглавными буквами, отступами в нужных местах. Ей было неприятно видеть в спальне мадам Форжо раскиданные, скомканные газеты, пузырьки с лекарствами. Любому беспорядку, извечно угрожающему и домам, и самой жизни, она говорила, как говорила некогда физической боли: «Не хочу!»
IX
Клер было уже чуть больше семнадцати лет, когда она решила вести дневник. Она упросила Леонтину, которая по-прежнему нежно любила ее, прятать в своем сундуке эту тетрадь в красной обложке, содержавшую ежедневные заметки и поэтические пробы пера. Однако она все же прибегла к наивной предосторожности, называя там свою мать Клитемнестрой, отца Агамемноном, а мисс Бринкер – Боадицеей.[18]
1 июля 1912. – Начинаю вести дневник. В нем я буду писать все. Иначе для чего служат дневники? Если его найдут после моей смерти, я хочу, чтобы обо мне знали правду, знали, чем я была. Я надеялась стать великим писателем, как Джорж Элиот. Теперь я понимаю, что это невозможно. С семилетнего возраста я пишу романы и стихи. Но когда я сравниваю свои поэмы с произведениями моих любимых авторов, то вижу, что бесталанна. Это печально, и я не знаю, почему так случилось, ибо я испытываю сильные чувства и пытаюсь выразить их на бумаге, но что-то неизменно мешает мне. Мои стихи неловки, неуклюжи.
- Господь, к Тебе иду, униженной и верной,
- Нет сил, таланта нет – я это поняла,
- Свою судьбу я с дрожью в сердце приняла,
- Прошу лишь об одной я милости безмерной.
- Коль недостоин мой порыв неимоверный
- Тебя воспеть, мне укажи Твои дела,
- Чтоб, выполняя их, душа моя могла
- Всю преданность отдать, отдать свой пыл чрезмерный.
- Господь, поэтов должен Ты благословлять.
- Коль не могу творить, дозволь мне просто стать
- Слугой Творца Божественного слова!
- Дозволь мне диктовать, дабы отдать вовне
- И выразить – пускай и голосом другого —
- Непостижимый жар, трепещущий во мне.[19]
Да, стать женой поэта, наблюдать за его работой, вдохновлять его, – это было бы прекрасно. Мне понравилась бы такая жизнь. Суждено ли мне прожить ее? Для этого нужно отказаться от всего посредственного и сохранить себя для великого человека… Я знаю, что он придет. «Я жду чего-то неведомого».[20]
3 июля 1912. – Долгая прогулка с Агамемноном. Он так мил. В детстве я находила его резким и властным. Теперь же, напротив, я поражена его стремлением понравиться мне. Не будь он моим отцом, я бы заподозрила его в желании пофлиртовать со мной. Наверное, он умеет обольщать женщин. Конечно, он не хочет дурно отзываться о Клитемнестре, но, по-моему, с трудом удерживается от этого. В глубине души он ее ненавидит. Я спросила его (стараясь выражаться как можно тактичнее), как случилось, что он женился на ней.
– Ну что ты хочешь, – ответил он, – мы жили в самом сердце Африки… Она так ловко сидела на лошади. А мне было тоскливо одному.
Он говорил таким извиняющимся тоном, что я сказала:
– Да я вас вовсе не упрекаю!
И он засмеялся.
4 июля 1912. – Вот мой жизненный план: до двадцати одного года – совершенствоваться. Боадицея может еще многому научить меня. Составить список ста величайших книг человечества и все их прочесть. Изучить историю – всю мировую историю. А также всех философов. Подготовить себя к тому, чтобы стать подругой человека, достойного моих идеалов. И начиная с двадцати одного года искать Его. Любой ценой покинуть Сарразак. Если когда-нибудь удастся встретить Его, то навеки привязать к себе. Я хочу великой жизни, посвященной поэзии и любви. Мне безразлична смерть в молодом возрасте, но я хочу жить и умереть благородно.
5 июля 1912. – Письмо от Сибиллы. Она по-прежнему моя подруга, и я ее люблю, хотя считаю глупенькой и фривольной. Она подробно описала мне супружескую жизнь Блеза и Катрин – пары, которая так понравилась мне в детстве (медовый месяц и лунный мед). И вот нате вам: у хорошенькой Катрин уже три дочери. «Этот Блез – просто мерзкий производитель! – пишет Сибилла. – А Катрин давно рассталась со своей осиной талией». Сибилла отличается стилем (или отсутствием стиля) matter of fact,[21] который меня слегка шокирует… Хочу ли я иметь детей? Не знаю. В любом случае они не станут смыслом моей жизни.
9 июля 1912. – Мне скучно. Мне скучно. Мне скучно. Ах, этот дом… здесь никогда ничего не происходит! Вставать по утрам, знать, что я увижу Боадицею, которая заставит меня переводить Шекспира или Теннисона, что Агамемнон и Клитемнестра снова будут препираться, что к чаю приедет мадам де Савиньяк… И вот что любопытно: именно в тот момент, когда я с головой погружаюсь в бездну отчаяния, на меня снисходит какое-то странное счастье и желание писать.
10 июля 1912. – Какая безумная авантюра – жизнь! Взять хоть этот старый дом, где живут вместе ненавидящие друг друга Агамемнон и Клитемнестра, Боадицея, которая никогда по-настоящему и не жила, и я, семнадцатилетняя, с моей неуемной жаждой жизни, обреченная увянуть в своем безнадежном одиночестве. О Создатель, почему мне выпал этот жребий, а не иной?! А ведь Ваш Божий мир иногда так хорош! (Простите за нечаянный александрийский стих!) Вчера вечером я дошла в темноте до соснового леска, как в детстве, когда папа заставил меня выйти ночью из дому. Воздух был теплый, в траве мерцали светлячки, в небе дрожали звезды, совы ухали, зовя куда-то вдаль. И я, одна в ночной тьме, раскинула руки, готовясь встретить – кого? что? – сама не знаю… некое волшебное присутствие. «Я жду чего-то неведомого».
11 июля 1912. – Томик «Избранных стихотворений» Верлена, который дала почитать мадам де Савиньяк, доставляет мне огромную радость. Мисс Бринкер говорит, что Верлен был негодяем, уродом, часто мертвецки напивался, колотил свою жену и стрелял в друзей. Урод? – согласна. Пьяница? – может быть. Но злой? В это мне трудно поверить. Его стихи так нежны, так музыкальны, так изящны. В каждом слове трепещет Поэзия; кажется, будто она тесно переплетается с жизнью.
- О первые цветы, как вы благоухали!
- О голос ангельский, как нежно ты звучал
- Когда уста ее признанье лепетали![22]
Кому же я скажу свое первое «да»? И скажу ли? Иногда мне кажется, что все мое тело говорит только «нет!».
14 июля 1912. – Национальный праздник. Знамена. Шествие пожарных перед бюстом Предка. Каждый год в этот день Агамемнон, невзирая на протест Клитемнестры, примиряется с мэром Сарразака. В мундире наш полковник все еще выглядит молодым и красивым. Надеюсь, я на него хоть сколько-нибудь похожа. И конечно, именно от него я унаследовала эту тягу к жертвенности. Я очень его люблю, когда он говорит об армии, о Франции. В такие минуты понимаешь, как он отважен, как готов отдать жизнь родине.
- Так, первая любовь – любовь к стране родной,
- А после Бога ей любовью быть последней.[23]
Оба этих стихотворения легко приписать Виктору Гюго, но нет, они принадлежат перу моего любимого Верлена. Поднимаясь к замку пешком, отец рассказывал мне об Африке и о той замечательной работе, которую проделывают французы, когда им не мешает ненависть местных бунтовщиков. Я почувствовала, как ему больно видеть, что люди его поколения – Дрюд, Лиоте[24] – завоевывают целые империи, пока он принимает парад пожарных. Бедный папа, он поставил на кон свою жизнь из-за одного-единственного слова – и проиграл!
18 июля 1912. – К чаю приехала мадам де Савиньяк. Она подробно рассказала о супругах Марсена. Филипп Марсена – сын сенатора. Мне было интересно послушать – два года назад я видела Одиль Марсена, и она мне запомнилась прелестной, как сказочная принцесса. И вот теперь этот рассказ в моем присутствии об их романтическом браке – помолвка во Флоренции, ярость родителей Марсена. Я же была просто счастлива узнать о победе любви над условностями. Но мадам де Савиньяк утверждает, что Одиль больше не любит Филиппа, что она встречалась в Бретани с неким морским офицером. Надеюсь, что это неправда… Одиль… Катрин… Ах, как хочется стать одной из этих бесподобных красавиц! В «Дневнике» Марии Башкирцевой я нашла такую молитву: «Боже, сделай так, чтобы я никогда не заболела оспой, чтобы я была красивой, чтобы я хорошо пела, чтобы я была счастлива замужем, чтобы я жила долго-долго…» Бедняжка! Она и впрямь была очаровательна и не подхватила оспу, зато ее сгубил туберкулез: она умерла в двадцать четыре года, потеряв перед этим голос… Я никогда не стала бы просить Господа обо всем этом. Я бы сказала вот что: «Отец наш Небесный, сделайте так, чтобы я была красива, чтобы меня полюбил гений, чтобы я стала несчастной, если это необходимо для спасения от равнодушия, и чтобы я жила не слишком долго!» Вот преимущество женщин, умерших молодыми: они оставляют после себя только те портреты, на которые приятно смотреть. Марии Башкирцевой никогда не будет больше двадцати четырех лет, тогда как королева Виктория (в юности свежая и грациозная) останется в вечности жирной старухой, похожей на оплывший пирог. Сегодня так жарко, что я засыпаю над своей тетрадью.
20 июля 1912. – Говорила с Боадицеей о супругах Марсена. Я спросила ее: «Разве это возможно – любить, а потом разлюбить?» После чего, открыв вместе с ней Байрона, которого она велела мне перевести, я обнаружила вот такие стихи:
- D’you think, if Laura had been Petrarch’s wife,
- He would have written sonnets all his life?..[25]
Я сказала Боадицее:
– Моя заветная мечта – выйти замуж за Петрарку и добиться того, чтобы он всю жизнь посвящал свои сонеты только мне.
На что она серьезно ответила:
– В литературе такие случаи неизвестны.
Милая Боадицея!
Х
– Вот так история! – сказал полковник, дочитав полученное письмо. – Сибилла выходит замуж; Шарль приглашает нас на свадьбу и просит Клер быть подружкой невесты.
– Сибилла выходит замуж? – воскликнула мадам Форжо, забыв свою иголку в желто-синем камзоле знатного сеньора. – Но ведь ей всего девятнадцать лет!
– Ну и что? Чего вы хотите от меня? Она тем не менее выходит замуж. Да вот, читайте сами! Выходит за некоего господина Роже Мартена, инженера заводов Ларрака. Я о нем слышал, об этом Ларраке, – он производит автомобили; Шарль как раз приезжал к нам на авто с завода Ларрака. Помните, у него еще стояла фамилия производителя на капоте машины… Ну-с и что же мы им ответим?
– Как это «что ответим»? Рауль, о чем вы только думаете?! Мы просто не можем отказаться, – заявила мадам Форжо с обычной властной уверенностью. – Если мы хотим выдать замуж Клер, ее нужно показать в свете. В Париже наверняка есть мои или ваши родственники, у которых мы сможем остановиться.
Клер молча слушала их. За прошедшие два года ее внешность волшебно преобразилась. Череда быстрых и почти незаметных превращений сделала из хрупкой, болезненной девочки юную красавицу. Ее пепельно-белокурые, местами отливающие золотом волосы и глаза цвета морской волны удивляли; в этом светлом взгляде иногда проскальзывала жесткость, зато изящная линия рта и точеный профиль выдавали возвышенную, эмоциональную натуру.
– Ну, смотришь и прямо не верится! – говорила ей старая Леонтина. – Вот теперь ты вылитая бабушка твоего папы, ей-богу!
И верно, Клер как две капли воды походила на первую графиню Форжо, даму с нежным, насмешливым личиком, чей портрет кисти Энгра некогда висел над лестницей.
После долгих переговоров госпожа Форжо добилась от тетушки д’Окенвиль, отдыхавшей на юге, разрешения занять на месяц ее парижскую квартиру и даже пользоваться ее слугами. Эти более чем выгодные условия позволили взять в Париж мисс Бринкер, под присмотром которой Клер начала знакомиться с Парижем. Красота этого города то и дело вызывала у нее восторженные возгласы.
– Какая вы странная, моя дорогая, – говорила ей мисс Бринкер. – У вас в Сарразаке такие живописные места, и вы едва смотрите на них, а здесь впадаете в ступор перед каждым фасадом!
– Да, но здесь, – отвечала Клер, с наслаждением вдыхая легкий воздух Парижа, – здесь все такое живое, человечное, теплое… Мне чудится, будто я вновь обрела некогда потерянный рай. Одни только названия чего стоят: Лувр, Пантеон, собор Парижской Богоматери!
Мисс Бринкер и ее подопечная проводили первую половину дня в музеях. Клер любила подолгу рассматривать каждое полотно, изучать в путеводителе его историю, его композицию. Иногда мисс Бринкер, шокированная каким-нибудь чересчур фривольным сюжетом, пыталась увести ее от картины. Когда однажды Клер остановилась перед «Римлянами времен упадка»,[26] где персонажи в венках, развалившись на золоченых ложах перед столами с причудливыми яствами, обнимали полуобнаженных женщин, голос мисс Бринкер прозвучал особенно настойчиво:
– Come along! Come along![27]
То же самое повторилось и в зале с мраморными юношами, слишком уж откровенно выставлявшими напоказ напряженные мужские органы. Но мисс Бринкер волновалась понапрасну. Единственным полотном, которое Клер изучала со сладостным ужасом, было «Жертвоприношение Каллирои», на котором прекрасная юная девушка с обнаженной грудью, увенчанная розами, в покрывалах, лежит без чувств, в ожидании смерти, у ног верховного жреца Кореза, убивающего себя ради ее спасения.
– Come along! – позвала ее мисс Бринкер. – Что особенного вы нашли в этой картине?
Но Клер, застывшая в напряженном созерцании, еще долго стояла перед этим посредственным Фрагонаром. Разумеется, ей захотелось пойти в Комеди Франсез; там она увидела «Ифигению» и «Полиевкта». Любая классическая трагедия тешила ей душу; больше всего ей нравились в них грандиозные катастрофы, благородные порывы, торжественные обряды. Да и у нее самой время от времени проскальзывали в голосе театральные интонации.
– О, да ты стала прямо-таки заморской принцессой! – воскликнула ее кузина Сибилла. – Нет, вы только взгляните на нее, Роже! Вы не находите, что она просто красавица, эта подружка невесты? Вот только, может быть, чуточку бледновата и чуточку слишком блондиниста… Тебе нужно слегка подрумяниться, Мелизанда!..[28] Ну-ка, идем со мной, я тебя подкрашу!
И Клер пошла за Сибиллой в ее туалетную комнату.
– Смотри, дорогая. Подрумяниваем скулы… Теперь губы… Тперь подводим глаза, чтобы подчеркнуть их голубизну… Ну, вот и все. Картина готова. Тебе очень идет, лапочка! Убедись сама! – И она подвела Клер к зеркалу.
Ярко-красные губы, черные ресницы, оттенявшие светло-голубые глаза, золотистая, как зрелая нива, копна волос… Клер, которой мать всю жизнь твердила, что она уродлива, была все той же скромной, неуверенной в себе девушкой, но теперь она не могла не любоваться новым, непривычным обликом, который подарило ей ее отражение.
На следующий день госпожа Форжо повезла дочь к известному кутюрье. Свадебные наряды были подарком дяди Шарля, открывшего кредит своей невестке в магазине Дусэ.
– Нам нужны два платья, – сказала мадам Форжо продавщице. – Одно для церкви (вы знаете, по какому образцу, – вот это розовое тоже куплено у вас). Второе, декольтированное, для приема по случаю подписания брачного контракта. Я думаю, оно должно быть из черного бархата.
– Но черное не подходит молодым девушкам, – ответила продавщица, неодобрительно поморщившись.
– Моя дочь выглядит старше своих лет, а черный бархат подчеркнет белизну ее кожи.
Помощница продавщицы проворно облачила Клер в узкое черное бархатное платье, отделанное горностаем, а затем в тяжелый наряд инфанты из черного же плюша с венецианскими кружевами у выреза. Клер, молча стоявшая в примерочной, с изумлением услышала слова матери:
– Слишком маленькое декольте. Плечи и грудь – лучшее, чем она может похвастаться; нужно, чтобы они были видны как следует.
Клер, испуганная взглядом матери, казалось взвешивавшим ее «фунт мяса»,[29] вспоминала увиденную в Лувре картину под названием «Рабовладельческий рынок». Впервые в жизни она поняла, что обладает чем-то ценным, годным на продажу, и этим «что-то» была она сама.
Накануне полковник возил Клер в Оперу на «Фауста» Гуно. И теперь, возвращаясь из магазина в фиакре, мать заговорила о вчерашнем:
– Я ни за что не повела бы тебя на такую вещь, потому что считаю этот сюжет омерзительным, но твой отец с некоторых пор ни в чем тебе не отказывает, и он настоял на своем; ну что ж, по крайней мере, пусть это послужит для тебя уроком. Ты видела, что сталось с Маргаритой из-за того, что она доверилась Фаусту? В доме у дяди Шарля ты встретишь молодых людей. И возможно, они будут ухаживать за тобой. Так вот, держи их всех на почтительном расстоянии. Запомни, что мы бедны и что у тебя есть только одно богатство – твоя девичья честь. И именно это может привлечь к тебе какого-нибудь мужчину. Если ты позволишь ему себя целовать, если в обществе начнут говорить, что ты доступна, ты потеряешь в его глазах всякую ценность.
– Мама, а что, если я полюблю какого-то молодого человека, а он полюбит меня?
– Ну, тогда он обязан на тебе жениться. Ты ведь слышала вчера в Опере: «Мой совет: до обрученья дверь не открывай!» Надеюсь, ты меня поняла? Да и обручение тоже еще не гарантия. Брак – это не совокупление, это серьезное жизненное устройство. Тот, кто захочет стать твоим мужем, должен иметь средства, чтобы обеспечить тебе достойную жизнь. Детей не прокормишь любовью и водой из ручья. Кроме того, ты обязана подумать и о нас с отцом.
Клер мысленно продекламировала:
- Возвещено царям через жреца Калхаса,
- Что в море мертвый штиль продлится вплоть до часа,
- Пока царевны кровь алтарь не обагрит…[30]
– Мы отказывали себе во всем, лишь бы достойно воспитать тебя, – продолжала мадам Форжо. – Наняли тебе замечательную воспитательницу, а сейчас готовы истратить весь прошлогодний доход на месяц твоего пребывания в Париже. Значит, когда-нибудь нужно вернуть нам эти деньги. Ведь мы там, в Сарразаке, обязаны вести жизнь, приличествующую нашему положению, да и замок требует ремонта. И в твоих интересах, так же как в наших, сохранять и поддерживать имение. Сарразак принадлежит семье твоего отца уже больше ста лет. И если тебе удастся заполучить щедрого мужа; если он, как мы надеемся, привяжется к Лимузену, – твое будущее обеспечено. Девушка столь благородного происхождения не должна думать только о себе, ее долг – сберечь наследие предков. Твой отец – весьма достойный человек, но отнюдь не деловой. Один Бог знает, как я об этом сожалею! А мы, женщины, обязаны блюсти интересы семьи.
И Клер с холодной иронией опять прочла про себя:
- Коль нужно для отца, поверьте, я сумею
- Под жертвенный клинок свою подставить шею
- И кровь невинную безропотно отдам,
- Считая, что лишь долг тем возвращаю вам.
Фиакр проезжал по Елисейским Полям. На террасах кафе сидели счастливые парочки, наслаждавшиеся весенним воздухом. И Клер была готова – не столько ради прогнившей кровли Сарразака, сколько ради такой жизни – воспользоваться своей новой властью, красотой юного, драгоценного тела. Неожиданно она почувствовала благодарность к матери за ее столь откровенные наставления.
«Такой она мне больше нравится, – подумала девушка. – По крайней мере сегодня Клитемнестра высказала то, что у нее на сердце».
И Клер спросила, со скрытой иронией:
– Мама, а что, если мне понравится бедняк?
– С разумной девушкой такого случиться не может – конечно, если она сама не захочет. Ты не должна верить во всякие романтические бредни. Любовь – это не болезнь, которую подхватывают, как насморк. Это склонность, которую можно в самом начале победить или поощрить.
– Однако вы сами согласились выйти за моего отца, хотя у него не было состояния?
Она ожидала сурового выговора, однако госпожа Форжо в этой новой обстановке, казалось, решила говорить с дочерью на равных, как со взрослой:
– Твоему отцу в то время прочили блестящее будущее. Даже мои родители сочли, что этот брак для меня – наилучший выход. У них было три дочери на выданье, три дочери почти одного возраста, – ты же знаешь, что я всего на год старше моих сестер-близняшек. Справедливо или нет, но я считалась самой красивой из трех и была препятствием для их замужества – ведь в наших семьях принято выдавать сначала старшую дочь. Может быть, мои родители слегка поторопились. Но они же не могли предвидеть, что твой отец подаст в отставку. Мужчины семьи Форжо всегда входили в военную элиту.
Клер жадно разглядывала в окошко фиакра витрины авеню Виктора Гюго, одновременно вспоминая дуэты Фауста и Маргариты, Паолины и Полиевкта.[31] Ей ужасно хотелось, чтобы в жизни любовь была, как в театре, романтической и возвышенной церемонией!
– Ты все поняла? – спросила мать.
Девушка ответила: «Да» – и подумала: «Я прекрасно поняла, что советы Клитемнестры отвратительны и им ни в коем случае нельзя следовать».
Блез Форжо пришел к дядюшке Шарлю на обед, устроенный в честь Клер и ее родителей, один, без жены. У супругов было уже три дочери, а теперь Катрин ждала четвертого ребенка и не выезжала в свет. Клер захотелось повидать ее; мадам Форжо поехала вместе с ней.
Квартирка была крошечной; в столовой стояла одна детская кроватка, в гостиной – другая, через приоткрытую дверь в кухню можно была увидеть сушившиеся на веревке пеленки. Три девочки ссорились, и их пронзительные крики не давали спокойно поговорить взрослым. Клер не спускала глаз с Катрин, тщетно пытаясь отыскать в ней прежнюю лучезарную красоту; теперь она видела только осунувшееся, блеклое лицо и живот – торчащий, яйцеобразный живот, безобразно уродующий ее фигуру в слишком узкой юбке. Видно было, что роды не за горами. Катрин только и говорила что о сосках, свивальниках и кормлении грудью. Она с гордостью приводила остроумные, а на самом деле банальные «словечки» старшей дочери.
– Как мне жаль, – говорила она, – что я не побываю на свадьбе Сибиллы. Но я уже на девятом месяце. Мне понадобилось бы специальное платье.
– Ну нет! – возразила госпожа Форжо. – Вот уж это совсем бесполезные расходы.
Семья Блеза Форжо жила в Отейе, на улочке у самой крепостной стены Парижа.