Луны Юпитера (сборник) Манро Элис
В кабине пикапа, когда Роберте уже стало ясно, что идти на мировую он не желает, она позволяет себе вернуться мыслями к этой сцене. В его тоне было явное удовольствие. Удовольствие от выплеснутой гадливости. Ее стареющее тело внушает ему гадливость. Этого следовало ожидать. Роберта начинает что-то мурлыкать себе под нос, ощущая легкость, свободу и большое тактическое преимущество пострадавшей стороны, которой бросили хладнокровный вызов и непростительное оскорбление.
А если допустить, что он не видит за собой непростительного выпада, если допустить, что это она в его глазах не заслуживает прощения? Она всегда виновата; на нее, что ни день, валятся новые напасти. Раньше, едва заметив малейшие признаки увядания, Роберта начинала с ними бороться. Теперь все ее старания только приводят к новым бедам. Она лихорадочно втирает в морщинки крем – а на лице высыпают прыщи, как в подростковом возрасте. Сидит на диете, добиваясь осиной талии, а щеки и шея усыхают. Дряблые подмышки… какие есть упражнения против дряблости подмышек? Что же делать? Пришла расплата, а за что? За тщеславие. Нет, даже не так. За то, что в свое время ты была наделена приятной наружностью, которая говорила вместо тебя; за то, что твои волосы, плечи, бюст всегда производили впечатление. Застыть во времени невозможно, а как быть – непонятно; вот и открываешься для всяких унижений. Так размышляет Роберта, и жалость к себе – истолкованная ею в меру своего разумения – бьется и плещется горькой желчью у нее в душе.
Надо уехать, надо жить одной, надо переходить на длинные рукава.
Из увитого плющом зашторенного окна их окликает Валери:
– Заходите же, смелее. Мне только колготки надеть.
– Не надо! – дружно кричат ей Джордж и Роберта.
Можно подумать, они всю дорогу только и делали, что обменивались милыми нежностями.
– Не надо колготки! – вопят Анджела и Ева.
– Ну, ладно, если колготки вызывают такой протест, – откликается из окна Валери, – я могу даже платье не надевать. Возьму да и выйду как есть.
– Только не это! – кричит Джордж и, пошатываясь, закрывается складными креслами.
Но Валери, которая уже появилась на пороге, одета великолепно: на ней свободное платье-балахон, сине-зеленое с золотом. По части длинных платьев ей не приходится считаться с предрассудками Джорджа. Так или иначе, она у него вне подозрений: никому бы и в голову не пришло, что Валери напрашивается на комплименты и ухаживания. Это высоченная, совершенно плоская женщина с некрасивым вытянутым лицом, которое светится радушием, пониманием, юмором, умом и доброжелательностью. Волосы у нее густые, черные с сединой, вьющиеся. Этим летом она решительно обкорнала кудри, сделав короткую волнистую стрижку, которая открыла и длинную жилистую шею, и морщины на скулах, и большие приплюснутые уши.
– По-моему, я стала похожей на козу, – говорила она. – Люблю козочек. У них такие дивные глаза. Мне бы такие горизонтальные зрачки, как у них. Дико красиво!
Ее дети твердят, что она и без того сама дикость.
Дети Валери ждут в холле; туда же втискиваются Джордж, Роберта и Анджела с Евой; Роберта сетует, что у нее потек лед, а потому нужно как можно скорее засунуть этот пафосный шар в морозильник. Ближе всех к гостям оказывается двадцатипятилетняя Рут, едва ли не двухметрового роста, как две капли воды похожая на мать. Отказавшись от мысли стать актрисой, она склоняется к профессии педагога-дефектолога. В руках у нее охапка золотарника, хвоща и георгинов – цветы и сорняки вперемешку; все это она театральным жестом бросает на пол и раскрывает объятия «малиновой бомбе».
– Десерт, – любовно говорит она. – Объедение! Анджела, ты ослепительно хороша! И Ева тоже. Я знаю, кто у нас Ева. Ламмермурская невеста![28]
– Какая невеста? – Ева довольнехонька. – Чья невеста?
Анджела с готовностью – и даже с восторгом – принимает похвалу Рут, потому что Рут (наверное, единственная в мире) вызывает у нее восхищение.
На пороге гостиной стоит сын Валери, Дэвид, двадцати одного года от роду, студент-историк; он с терпеливой и сердечной улыбкой взирает на этот ажиотаж. Рослый, худощавый, темноволосый, смуглый, он похож на мать и сестру, но неспешен в движениях, говорит тихо, никогда не суетится. Заметно, что в этом семействе, не лишенном разнонаправленных подводных течений, экспансивные женщины испытывают некое ритуальное благоговение перед Дэвидом, словно так и ждут от него покровительственного жеста, хотя совершенно не нуждаются в покровительстве.
Когда с приветствиями покончено, Дэвид объявляет: «Это Кимберли» – и знакомит гостей, всех по очереди, с девушкой, возникшей у его локтя. Она вся аккуратненькая, правильная, в белой юбке и розовой блузке с короткими рукавами. В очках; без косметики; волосы короткие, прямые, чистые, приятного светло-каштанового цвета. Каждому она протягивает руку и сквозь очочки смотрит прямо в глаза. Держится абсолютно вежливо, даже скромно, но почему-то выглядит как официальное лицо на встрече с шумной заморской делегацией.
И Джорджа, и Роберту хозяйка дома знает давным-давно. Еще с тех пор, когда эти двое даже не были знакомы между собой. Валери с Джорджем работали в одной и той же средней школе в Торонто. Джордж отвечал за преподавание предметов художественного цикла, а Валери была школьным психологом. Знала она и жену Джорджа, издерганную, всегда элегантную женщину, которая погибла в авиакатастрофе над Флоридой. Когда это случилось, они с Джорджем уже жили врозь.
И конечно же, Валери знала Роберту, потому что муж Роберты, Эндрю, приходится Валери двоюродным братом. Эти двое (Валери и муж Роберты) никогда между собой не ладили; в разговорах с Робертой каждый называл другого «бревном». Эндрю твердил, что Валери – бревно бревном, настоящее пугало, абсолютно бесполое существо, а когда Роберта сообщила Валери, что уходит от Эндрю, та бросила: «И правильно. Такое бревно». Найдя понимание у кузины мужа, Роберта обрадовалась, как обрадовалась и тому, что ей не пришлось выдумывать никакие доводы; по всей видимости, Валери считала самым веским доводом как раз то, что кузен у нее – бревно. Но при этом Роберта готова была встать на защиту мужа и потребовать ответа: с чего это Валери взяла, что он – бревно? Роберта и сейчас готова встать на его защиту; с ее точки зрения, он испортил себе жизнь, когда на ней женился.
Расставшись с мужем и уехав из Галифакса, Роберта нашла приют в Торонто, у Валери. И у нее же познакомилась с Джорджем, который пригласил ее съездить к нему на ферму. Теперь Валери утверждает, что эта пара – ее творение, результат нечаянного сводничества.
– Впервые в жизни у меня на глазах расцвела любовь, – повторяет она. – Это все равно что наблюдать, как распускается амариллис. Потрясающе.
Но Роберта, не сомневаясь в теплом, доброжелательном отношении Валери к ним обоим, в глубине души все же догадывается, что любовь – это не та материя, о которой следует постоянно напоминать подруге. В обществе Валери порой начинаешь задумываться: из-за чего вообще весь этот сыр-бор? Валери задумывается о том же. Ее жизнь и аура отчетливее любых суждений дают понять, что любовь не предполагает доброты и честности и не гарантирует счастья.
Еще не зная, что Роберта влюблена, Валери завела с ней разговор про Джорджа и сказала: «Человек-загадка, ей-богу. По-моему, неисправимый прожектер, хотя и не простил бы мне таких слов. Эта покупка фермы. Это уединенное деревенское существование, натуральное хозяйство». Потом она рассказала, что Джордж вырос в Тимминсе, в семье сапожника-венгра, был самым младшим из шестерых детей, но первым окончил школу, а там и поступил в университет. «Он из тех, кто может постоять за себя в уличной драке, но при этом не умеет плавать. Поселившись в Торонто, перевез к себе скрюченного, сгорбленного старика-отца и заботился о нем до самой его смерти. А с женщинами, как мне кажется, он поступает не лучшим образом».
Роберта жадно слушала, но не принимала этого всерьез: те сведения о Джордже, которыми располагали посторонние, уже казались ей несущественными. Ее захлестывали тревоги и восторги. Могла ли она рассчитывать, что полюбит? В лучшем случае она видела для себя такую жизнь, как у Валери. Роберта выполнила иллюстрации к паре детских книжек и рассчитывала на новые заказы; она могла бы снять комнату на Песках, в восточной части Торонто, побелить стены, заменить кресла подушками и со временем научиться смирять и удовлетворять свои желания, как, с ее точки зрения, делают все одинокие люди.
Валери и Роберта бродят по дому с бутылкой охлажденного вина и двумя бокалами для воды, которые достались Валери в наследство от бабушки. Роберта считает, что именно такое жилище, как у Валери, подходит под мечтательное определение «загородный дом», точнее, «старый кирпичный фермерский дом». Теплая, бледно-красная кладка со светлой отделкой, плющ и вязы, отциклеванные полы, домотканые коврики, побеленные стены; на массивном комоде под тусклым зеркалом – набор для умывания, с отколотыми краешками. Правда, у Валери на все это ушло ни много ни мало – пятнадцать лет. Они с мужем хотели, чтобы у них было место для летнего отдыха, но, когда Валери овдовела, она продала их городской дом, вместо него купила квартирку и все свои силы и средства бросила на эту дачу. А два года назад и Джордж, которого Валери приохотила к этой местности, приобрел неподалеку дом и землю, после чего вышел на пенсию. Вскоре после этого он повстречал Роберту. В декабре минувшего года они съехались. Роберта предполагала, что за год или около того Джордж сделает в доме ремонт, а потом займется ваянием. Его мечта – стать скульптором. Именно поэтому он решил отказаться от учительства и переехать в деревню, где можно жить с минимальными затратами – выращивать овощи, держать кур. До кур пока дело не дошло. Роберта, в свою очередь, возлагала надежды на книжную графику. Почему же до сих пор она не сделала никаких шагов в этом направлении? Времени не было, да и места тоже: художнику-иллюстратору требуется студия, хорошее освещение, большой стол. А главное – удобного случая не подворачивалось, чтобы заявить о своих планах, поскольку жизнь теперь держит ее мертвой хваткой. Что они на сегодняшний день сумели сделать (в основном Джордж – Роберта занята уборкой и стряпней): перекрыли крышу, поставили стеклопакеты с алюминиевыми рамами, утеплили стены, изведя на засыпку без счета мешков пыльного керамзита, на перекрытиях мансарды закрепили изолирующие маты из желтого штапельного стекловолокна, прочистили все дымоходы, а некоторые целиком обновили, подремонтировали печную трубу, заменили подгнившие карнизы. После этих необходимых и трудоемких работ дом все равно снаружи выглядит неприглядно: бурая облицовка под кирпич, просевшая веранда, где громоздятся и требующие просушки пиломатериалы, и старые доски, и запасные рулоны стекловолокна, и всякие полезные обрезки. А в комнатах мрачно и затхло. Роберту так и тянет сорвать старый линолеум и ободрать унылые обои, но все должно делаться поэтапно, и Джордж уже продумал каждый этап: ничего не надо ни срывать, ни обдирать, пока не закончены электропроводка и утепление, пока не реконструирован каркас. В последнее время Джордж стал поговаривать и о том, что отделке внутренних помещений и обшивке дома сайдингом должен предшествовать капитальный ремонт сарая; если до зимы не укрепить балки, вся конструкция того и гляди рухнет от снежных заносов.
Да и сад запускать нельзя: нужно формировать кроны яблонь и вишен, выстригать малину, поддерживать в порядке газон, не допуская проплешин, нашествия сорняков и скопления мусора под клочковатыми соснами. На первых порах Роберта держала в уме весь цикл работ: что уже сделано, что делается в данный момент, что на очереди. Теперь у нее в голове нет общей картины: не выходя за пределы кухни, она решает насущные задачи. Перерабатывает урожай: делает соус чили, подготавливает к заморозке помидоры, перцы, бобы и кукурузу, варит вишневое варенье – так и день проходит. Порой она заглядывает в морозильник и спрашивает себя: куда столько? Неужели Джордж все это съест – а кто еще? Ее собственные запросы, как она чувствует, сходят на нет.
Стол накрыт на вытянутой застекленной веранде, выходящей на задний дворик. Валери и Роберта спускаются по пологим ступенькам в торце веранды и оказываются в обнесенном кирпичными стенами и мощенном кирпичом закутке, который Валери соорудила этим летом и упорно отказывается называть «патио». Говорит, что на ферме патио не бывает. А как это назвать, она еще не решила. Не решен и вопрос с мебелью – что сюда больше подойдет: массивные деревянные стулья, которые хороши чисто зрительно, или же удобные легкие кресла из пластика и металла, наподобие тех, что привезли Джордж и Роберта.
Они разливают вино и поднимают кубки – внушительных размеров старинные бокалы для воды, из которых все обожают пить вино. Слышно, как у Рут в спальне хохочут Ева с Анджелой и сама Рут. Она пожелала, чтобы для нее тоже соорудили костюм, и собирается придумать нечто сногсшибательное, чтобы всех затмить. И еще слышен свист косы: Джордж специально захватил ее с собой, чтобы выкосить осоку и лопухи вокруг маленькой каменной маслобойни Валери.
– Из этой маслобойни получится отличная студия, – говорит Валери. – Можно будет сдавать ее какому-нибудь художнику. Джорджу? Или тебе? Уступила бы ее вам в обмен на выкос и «малиновую бомбу». Нет, Джордж, по-моему, собирается устроить студию у вас в сарае, да?
– Не все сразу, – отвечает Роберта.
В настоящее время Джордж работает в доме – в бывшей гостиной. Здесь у него сложены заготовки и почти готовые изделия, накрытые пыльными простынями, а также сухой тес (Джордж не признает никаких материалов, кроме дерева): один большой брусок выдержанного дуба и прошедшие термообработку обрезные доски – калифорнийский орех и вишня. Здесь же хранятся ножовки, зубила, стамески, а еще олифа, скипидар, воск, различные сорта клея под запыленными, присохшими крышками. Раньше Ева с Анджелой обходили вокруг дома и, привстав на цыпочки среди щепы и сорняков, пытались разглядеть через окно укутанные саванами штабеля.
– Ух ты, как привидения, – сказала Ева Джорджу. – А на самом деле что там спрятано?
– Деревянные пончики, – ответил Джордж. – Поп-скульптура.
– Правда?
– Картофелина и двуглавый малыш.
Когда девочки в очередной раз надумали полюбопытствовать, что творится в той комнате, окно уже было занавешено сероватой, надорванной сверху простыней. С дороги дом выглядел безлюдным и заброшенным.
– А знаешь ли ты, что у меня всегда есть запас курева? – спрашивает Валери. – Еще полблока сигарет осталось. Я к себе в шкаф спрятала.
Она отослала Дэвида и Кимберли в город, сказав, что у нее закончились сигареты. Ей никак не удается бросить курить, хотя она принимает витамины и старается не употреблять в пищу продукты с красными пищевыми красителями.
– Лучше было бы спровадить их под каким-нибудь другим предлогом, но я ничего умнее не придумала. Теперь боюсь даже затянуться – они унюхают и скажут, что я обманщица. Курить охота – сил нет.
– А ты выпей, – советует Роберта.
Когда они сюда приехали, ей казалось, она ни с кем не сможет разговаривать; у нее даже была мысль сослаться на головную боль и попросить разрешения прилечь. Но Валери, как всегда, действует на нее благотворно. Валери умеет сделать невыносимое занятным.
– Ну, как твои дела? – спрашивает Валери.
– О-о-ох, – вздыхает Роберта.
– Как хороша была бы жизнь, если бы не люди, – задумчиво произносит Валери. – Звучит как цитата, но, по-моему, это я придумала. Загвоздка в том, что Кимберли – христианка. Нет, само по себе это прекрасно. Христиан в небольших количествах можно только приветствовать. Пойми, я не противница христианства. Но у нее набожность просто на лбу написана, ты согласна? Рядом с ней, как ни странно, я чувствую себя какой-то мелкой душонкой.
Джордж с упоением косит траву. Во-первых, он любит работать без свидетелей. А дома – стоит ему только взяться за дело, как он ловит на себе женские взгляды. Даже когда в пределах видимости никого нет, он кожей чувствует, что женщины всем скопом за ним следят: сами баклуши бьют, а на его труды поглазеть – они тут как тут, нашли себе развлечение. Нет, если вдуматься, Роберта кое-что по дому делает, но, насколько ему известно, палец о палец не ударила, чтобы внести свой вклад в семейную копилку: к издателям не обращается, собственные идеи не разрабатывает. Дочери у нее все лето, днями напролет слоняются без дела. Вчера утром он проснулся совершенно разбитым и подавленным (накануне заснул с мыслями о переоборудовании сарая, и эти заботы просочились в его сон: всю ночь его преследовали обвалы, просчеты, коварные трещины); решил выйти на открытую террасу со стороны кухни, съесть яичницу и распланировать трудовой день. Терраса – это пока единственная постройка, которую удалось завершить, единственное усовершенствование в доме. Соорудил он ее прошлой весной: Роберта достала его жалобами на сумрак во всех помещениях и на плохую вентиляцию. Пришлось ей объяснить, что те, кто возводил эти дома, так мучительно жарились на солнце, что им и в голову не приходило впускать солнце в комнаты.
Выходит он, стало быть, с тарелкой и кружкой на террасу – а эта троица уже там. Анджела, в ярко-голубом гимнастическом купальнике, упражняется у перил. Ева сидит, привалясь к стене, и уминает хлопья с отрубями, да так, что за ушами трещит, и не замечает, что на полу насвинячила. Роберта – в шезлонге, сжимает обеими руками свою вечную кофейную кружку; одно колено к себе подтянула, сама нахохлилась, на носу темные очки, вид настороженный, похоронный. Джордж знает, что за этими очками она прячет слезы. Как ему видится, девчонки тянут из нее все соки. Она только и делает, что их одергивает, за обеими убирает, чуть ли не на коленях просит, чтобы они застилали кровати и соблюдали порядок у себя в комнатах; он сам слышал, как она умоляла их собрать оставленную где попало грязную посуду и принести ей на кухню. Что-то в этом духе. Неужели в семьях среднего класса нынче взяли такой курс на воспитание детей? Мамаша робко любуется дочкой, а та нос кверху – и знай голую ногу задирает. Да если б его сестры позволили себе такое бесстыдство, мать бы тут же их ремнем отходила.
Анджела ногу опустила и говорит:
– Мое почтение, Хозяин!
А он в ответ:
– Не вижу, чтобы кто-нибудь бил поклоны.
Джордж, несмотря ни на что, с девочками сохраняет шутливый тон. Раньше у него в ходу были грубоватые шутки, которые пользовались огромным успехом на уроках и создавали ему имидж авторитетного, порой брутального и неизменно остроумного педагога. Он и с учителями держался точно так же, столь красочно выражая им свое презрение, что коллеги не могли поверить в серьезность этих выпадов.
Ева обожала истолковывать его реплики буквально. Она упала ниц и стала биться головой о доски.
– Доиграешься до сотрясения мозга, – одернула ее Роберта.
– Нет. Это я делаю себе лоботомию.
– Джордж, вы сознаете, что через быстротечные четверо суток нас уже здесь не будет? – спросила Анджела. – У вас, наверное, разбито сердце, да?
– Надвое.
– Но вы позволите маме присматривать за Дианой, когда мы уедем? – спросила Ева, усаживаясь на стул и ощупывая голову на предмет шишек.
Дианой звали бездомную кошку, которую Ева подкармливала в сарае.
– Что значит «позволите»? – восстает Роберта, а Джордж в унисон ей говорит:
– Ни за что не позволю. Пусть только попробует приблизиться к сараю – я ее к стойке кровати привяжу.
Эта кошка – больная тема. Если Анджела рассматривает ферму как сцену или, реже, как Природу, вдохновляющую на раздумья и стихи, к которым неравнодушна девушка, склонная к прогулкам и грезам, то Ева знать не хочет ничего, кроме животных, на худой конец – насекомых, головастиков, улиток и камешков. Для обеих сестер ферма – прежде всего место летнего отдыха, созданное исключительно для интересных и приятных занятий, но уж никак не для нудной работы, которая так и подступает со всех сторон. Ева все лето выслеживает сурков и кроликов, ловит и выпускает на свободу лягушек, держит в банке головастиков, прикидывает, как бы приспособить сарай под зверинец. Джордж считает, что это она – исключительно силой своего желания – выманивает из леса косуль; из-за этого ему пришлось бросить все дела и обнести сад двухметровым проволочным забором. Единственная живая тварь, которую Ева все же сумела заманить в сарай, – это Диана, тощая, облезлая, полудикая кошка с отвисшими сиськами – не иначе как окотилась. Ева с ног сбилась, разыскивая кошачий выводок.
В глазах Джорджа эта кошка – сущая дармоедка, захватчица его территории, источник будущих неприятностей. Приманивая и подкармливая эту прохиндейку, Ева совершает мелкое, но явное предательство, а Роберта исподволь ей потакает. Джордж понимает, что такая реакция с его стороны чрезмерна и даже смешна, но ничего не может с собой поделать. Он всю жизнь старался (и весьма успешно) не стать папочкой-клоуном, сотрясателем воздуха, чудаком. Но беспокоит его не столько Ева, сколько Роберта. Роберта сама открыто признает, что не справляется с воспитанием дочерей. У него в ушах так и звучат ее слова, сказанные кому-то в гостях: «Моя младшая пригрела драную кошку, жуткого вида тварь, – это главное достижение Евы за все лето. А старшая с утра до вечера дрыгает ногами и дуется». На самом деле они по гостям не ходят, и слышать этого он не мог, но представляет себе очень живо. Роберта упоминает своих дочек на потребу малознакомой публике, выставляет их пустышками, от которых нельзя ожидать ничего путного. С точки зрения Джорджа, это не просто бессовестно, но и жестоко. Роберта, которая все спускает своим дочерям, которая постоянно тревожится, как бы они не сочли себя обделенными любовью, вниманием и заботой, сама же их обделяет. Она не воспринимает девочек всерьез, не занимается их воспитанием. И как, спрашивается, должен поступать при таком раскладе Джордж? Это же не его дети. Он потому, в частности, и не завел детей, что не знал наверняка, сможет ли самозабвенно, не считаясь со временем, отдавать себя делу их воспитания. Как педагог, он умел найти необходимые рычаги, чтобы подчинить себе учеников, но вести ту же борьбу еще и на домашнем фронте утомительно. А кроме всего прочего, в школе нужно было прижимать к ногтю главным образом мальчишек; они в любом детском коллективе потенциально опасны. Девочек он вообще не замечал, разве что осторожно пикировался с наиболее сексапильными. Но здесь об этом речи нет.
По большому счету Анджела и Ева зачастую вызывают у Джорджа невольную теплоту. Он видит в них и смущение, и трогательность. Обе считают его в высшей степени остроумным человеком; порой его это раздражает, а порой греет. В общении с людьми он бывает либо крайне сдержанным, либо заводным; сам он, по собственному мнению, обычно выбирает сдержанность. Ему тем более приятно, если кто-то ценит его юмор. Но когда он после завтрака взял две огромные корзины и отправился в огород снимать помидоры, никто не шевельнулся, чтобы ему помочь. Роберта погрузилась в свои сумрачные мысли и тянула кофе. Анджела завершила экзерсис и сделала запись в тетрадке, которая служит ей дневником. Ева помчалась в сарай.
В гостиной Анджела садится за пианино. К ее великому сожалению, в доме у Джорджа пианино нет. Неужели маме не хочется, чтобы в доме был инструмент? Но мама теперь никаких желаний не высказывает.
«Я замечаю, как она переменилась, – записано у Анджелы в дневнике. – Из личности, которую я глубоко уважала, она превратилась в комок нервов. Если это и есть любовь, мне такого не надо. Он хочет скрутить ее – нас всех – в бараний рог, и она все время ходит на цыпочках, чтобы только его не рассердить. Ей все не в радость. Будь у нее выбор, она бы надела на глаза повязку и легла на кровать в темной комнате, чтобы никого не видеть и ничего не делать. И это образованная женщина, которая всегда ценила свободу».
Наигрывая «Турецкий марш», Анджела вспоминает давно проданный родителями дом, где она жила до пяти лет. В столовой под потолком была такая полочка, на которой мама для украшения расставила десертные тарелки. У дерева (а может, у кустарника) во дворе были светло-зеленые листья величиной с эти тарелки.
В дневнике у Анджелы говорится: «Я знаю, ностальгия – это пустое чувство. Наверное, я была слишком беспощадна в своем осуждении некоторых людей и поступков; иногда мне даже хочется вырвать кое-какие страницы, но я не стану этого делать – пусть у меня останется хроника моих реальных ощущений. Правдивая хроника всей моей жизни. И главная проблема, причем не только для меня, – как не скатиться до лжи».
Летом Анджела много читает. Прочла такие книги, как «Анна Каренина», «Второй пол»[29], «Эмили из „Молодого Месяца“»[30], нортоновская «Поэтическая антология»[31], автобиография У. Б. Йейтса, «Счастливая проститутка»[32], «Акт творчества»[33], «Семь готических историй»[34]. Если честно, не вся эта литература прочитана ею от корки до корки. Ее мать в прежние времена тоже не расставалась с книгой. Анджела, прибегая домой на обед во время большой перемены, всегда заставала мать за чтением. Причем это могли быть книги о завоевании Мексики, а могла быть и «Повесть о Гэндзи»[35]. Анджела не перестает удивляться безмятежности тогдашнего материнского существования.
Ей в память врезался один случай, который связан с Евой, хотя и произошел до ее рождения. Они втроем – Анджела с родителями – загорают на пляже. Отец выкопал в песке большую лунку. Он искусный мастер строить песчаные замки, окруженные целой сетью дорог и каналов; Анджела всегда с увлечением наблюдает за его работой. Но лунка эта нужна вовсе не для песчаного замка. Когда она выкопана, мама, лежавшая на спине, со смехом перекатывается и погружает туда живот. В животе у мамы – Ева, и живот умещается в эту лунку, словно яичко в ложку. Пляж тянется далеко-далеко, белый песок плавно уходит в бирюзовую воду. Ни каменистой полосы, ни острых прибрежных скал. Лучезарное, благодатное место. Где же это могло быть?
После «Турецкого марша» она пытается подобрать «Маленькую ночную серенаду». Роберта внимает звукам фортепиано, одновременно слушая уморительный и отчаянный рассказ Валери о страхе перед Кимберли, о нелюбви к чужакам, о неистребимом желании оставаться рядом со своими детьми, а сама думает: «Нет, это не было ошибкой». О чем это она? Да о том, что расставание с мужем не было ошибкой. Что ни говори, ошибкой это не было. Это был неизбежный шаг. Тогда все встает на свои места.
– У тебя сейчас тяжелое время, – рассудительно замечает Валери. – Сплошная череда неприятностей, как назло.
– Вот и я себе говорю то же самое, – отвечает Роберта. – Но иногда начинаю думать, что это не так. Меня тревожат даже не дети, не дом. Просто накатила какая-то черная полоса.
– Ну, куда ж от этого денешься, – сетует Валери.
– Все время возвращаюсь мыслями к Эндрю – что я творила? Расставляла ему ловушки, чтобы он проявлял свои худшие качества, устраивала склоки, а в конце концов поджимала хвост и ползла мириться. Во мне мало-помалу нарастало желание от него отделаться, но я всегда считала, что он сам виноват: вел бы себя так, а не этак, я бы его любила. Ужасно, что он превратился… помнишь, как ты говорила? В бревно.
– Бревно и есть бревно, – подтверждает Валери. – Всегда таким был. Ты уж прямо за все винишь себя одну.
– Мне потому лезут в голову такие мысли, что Джордж, насколько я могу судить, поступает со мной точно так же. То он хочет от меня избавиться, то не хочет, то ему опять со мной невмоготу, а признаться в этом, хотя бы себе самому, духу не хватает, вот он и расставляет мне ловушки. Кажется, я начинаю понимать, сколько пришлось вытерпеть Эндрю. Нет, я бы к нему не вернулась. Ни за что. Но начинаю понимать.
– Не верю, что в жизни бывает такая симметрия.
– На самом деле я тоже не верю. Вряд ли возмездие совершается таким примитивным способом. Но интересно, что нас привлекает… меня привлекает идея упорядоченности, верно? Я что хочу сказать: довольно интересно рассмотреть идею некоего равновесия. А испытывать его на собственной шкуре совершено не интересно. Мне такой опыт ни к чему.
– Когда у человека все хорошо, он забывает, насколько ему хорошо.
– Обратное тоже верно. Это как роды.
Выкосив траву, Джордж протирает лезвие косы. Через открытые окна дома Валери до него доносятся звуки фортепиано, а с реки то и дело веет благословенной прохладой. Ему значительно полегчало – то ли от простого физического труда, то ли от отсутствия посторонних глаз; а может, ему полезно на время отвлечься от гигантских задач, которые ставит перед ним собственная ферма. Он предполагает, что за пианино села Роберта. Эта музыка прекрасно согласуется с его работой: вначале бодрый, деловитый «Турецкий марш», под который так хорошо косить, а теперь, когда вдыхаешь аромат свежескошенных трав, протираешь косу и хвалишь себя (пусть исподволь) за выполненную работу, – «Маленькая ночная серенада». В подобных случаях, когда у него резко поднимается настроение, когда душа поет, ему хочется посадить рядом с собой Роберту, приголубить, заверить ее, а заодно и себя, что ничего страшного не произошло. Такое желание возникло у него не далее как вчера вечером, когда они собрались выпить по коктейлю, но нет, что-то его удержало.
Он вспоминает, как Роберта впервые вошла в его дом. Было это в конце августа или в начале сентября, примерно год назад. Они устроили один сплошной бесстыдный пикник, готовили всякие деликатесы, ставили пластинки, выносили во двор матрасы. Ясными ночами Роберта путано рассказывала, почему звезды именно так, а не иначе объединяются в созвездия. Каждый день был отлит из чистого золота. Роберта просила его не заблуждаться: ей уже сорок три, на шесть лет больше, чем ему бы хотелось; она ушла от мужа, поскольку их отношения поддерживались искусственно, но ей неприятно об этом говорить, – вероятно, это ханжество, она сама не уверена, что хочет этим сказать, а главное – не знает предела своих возможностей. Она показалась ему смелой, правдивой, непритязательной. Теперь он не может понять, откуда взялась эта обидчивость, слезливость, томность, угроза нервного срыва.
Однако, думает он про себя, первое впечатление чего-нибудь да стоит.
На веранде Ева и Рут украшают праздничный стол. Рут надела белую сорочку брата, его же полосатые пижамные штаны, а на голову накрутила массивный черный тюрбан. Теперь она похожа на высокомерного, но незлобивого сикха.
– Я считаю, в День труда[36] стол должен быть завален дарами земли, – объявляет Рут. – Забудем о манерности, Ева.
Через промежутки они раскладывают на скатерти огненные и золотистые георгины, нарядные полосатые кабачки, цукини, желтые тыквы, початки кукурузы.
Пользуясь тем, что музыка заглушает их разговор, Ева признается:
– По-моему, Анджела здесь изводится еще хуже, чем я. Когда они ругаются, она считает, что это из-за нее.
– А они ругаются? – мягко переспрашивает Рут. И тут же сама отвечает: – Впрочем, это не мое дело.
Лет в тринадцать или четырнадцать она была влюблена в Джорджа. Тогда с ним только-только подружилась ее мать. Рут ненавидела его жену и радовалась, когда он с ней расстался. Она до сих пор помнит, что жена его была дочерью гинеколога, и на это обстоятельство часто ссылалась Валери, объясняя, почему Джордж не ладит с женой. Вероятно, мама имела в виду, что причиной семейных неурядиц Джорджа были несметные богатства тестя или его подходы к воспитанию дочери. Но Рут коробило и страшило слово «гинеколог», а дочь гинеколога всегда виделась ей одетой в холодный зазубренный металл.
– Они молча ругаются. Но мы-то видим. Анджела такая самовлюбленная – ей кажется, что весь мир вертится вокруг нее. Тинейджерам это свойственно. Не хочу, чтобы со мной произошло то же самое.
Музыка смолкла, и Ева заявляет в полный голос:
– Ой, как неохота уезжать! Дико неохота.
– Серьезно?
– Как я брошу Диану? Она же пропадет. Не знаю, увижу ли ее снова. И косулю. Как можно бросить живое существо?
Пока молчит пианино, голос Евы слышен под окном, где сидят Валери и Роберта. Роберта ловит каждое слово и готовится услышать, что скажет ее дочка насчет следующего лета.
Но вместо этого Ева говорит:
– А знаешь, я понимаю Джорджа. Это Анджела на него ополчилась, а я нет. Я умею подыгрывать его шуточкам. Да, я его понимаю.
Женщины переглядываются; Роберта улыбается, качает головой и передергивает плечами. Ее все время преследует страх, что Джордж обидит девочек, не физически, а какой-нибудь резкостью, проявлением неприязни, а они его не простят. По мере сил она показала им на собственном примере, что к нему нужно подлаживаться, уважать его право на молчание, откликаться на юмор. А что, если он, несмотря на эти предосторожности, вдруг вызверится и нанесет девочкам неизлечимую травму? Если такое случится, то исключительно по ее вине – она же сама их втравила в эту историю. Недаром она постоянно чувствует опасность. Взять хотя бы тот случай, когда Анджела подошла к Джорджу во время обрезки яблонь и сказала: «У моего папы теперь есть и яблоня, и вишня».
(Это было невинное сообщение. Но ведь Джордж мог усмотреть в нем вызов.)
– У него, как видно, прислужники наняты, чтобы деревья обрезать? – осведомился Джордж.
– Сотни, – радостно ответила Анджела. – Гномы. И все – в военно-морской форме.
В тот раз Анджела ступила на скользкую почву. Но Роберта теперь считает, что реальная опасность грозит не Анджеле, которая найдет способ отбрить любого и только порадуется возможности самоутверждения (Роберта почитывает ее дневник). Опасность грозит Еве, которая стремится к пониманию и надеется на всеобщее примирение, – такую кто угодно может сбить с ног и раздавить.
Когда подали холодный суп из яблок и кресс-салата, Ева, изображая enfant terrible, стала во всеуслышание рассказывать:
– Вчера вечером они пошли и напились. До положения риз.
Дэвид замечает, что давненько не слышал такого выражения.
Валери говорит:
– Бедные малютки, сколько же вы пережили!
– Уже хотели звонить на горячую линию помощи детям, – встревает Анджела, хотя при свечах вид у нее отнюдь не детский (а скорее, королевский) и Дэвид не сводит с нее глаз. Правда, по нему нипочем не скажешь, что выражает его взгляд: одобрение или сомнение. Сейчас вроде бы одобрение. А сомнения достались Кимберли.
– Вы предавались разврату? – спрашивает Валери. – Роберта, ты мне ни слова не сказала. Куда же вы ходили?
– Никакого разврата, – говорит Роберта. – Мы ходили в Куинс-отель, в Логане. Посетили «коктейль-холл» – так это у них называется. Шикарное местечко.
– Надо думать, Джордж не повел бы даму в пивную, – говорит Рут. – Джордж – тайный консерватор.
– Это верно, – поддакивает Валери. – Джордж считает, что дам следует водить только в приличные заведения.
– А детей должно быть видно, но не слышно, – подхватывает Анджела.
– Желательно, чтобы и не видно, – уточняет Джордж.
– И это всех сбивает с толку, – продолжает Рут, – потому как он выставляет себя воинствующим радикалом.
– Какая удача, – говорит Джордж, – бесплатный психоанализ. На самом деле, это было полное непотребство, но Роберта, видимо, ничего не помнит, потому как напилась, по меткому выражению Евы, до положения риз. Она околдовала парня, который показывал фокусы с зубочистками.
Роберта объясняет, что это была такая игра: один человек складывает из зубочисток какое-нибудь слово, потом другой убирает одну зубочистку и складывает другое слово, потом третий – и так далее.
– Надеюсь, не матерные слова? – спрашивает Ева.
– У меня в ее возрасте и мыслей таких не было, – говорит Анджела. – Ты родила меня до наступления эпохи вседозволенности.
– А когда игра всем приелась – вернее, этому парню: мне-то надоело гораздо раньше, – он стал нам показывать фотографии: как они с женой совершали круиз по Средиземному морю. Но вчера он был с другой дамочкой, потому что жена его умерла, и когда он не мог вспомнить, где сделан тот или иной снимок, дамочка ему подсказывала. Она говорила, что эта трагедия, как видно, будет преследовать его всю жизнь.
– Круиз? Или жена? – спрашивает Рут, а Джордж уже рассказывает, как он познакомился с парой фермеров-голландцев, которые звали его полетать на их самолете.
– Но я, кажется, отказался, – добавляет Джордж.
– Я отсоветовала тебе лететь на этом замшелом кукурузнике, – говорит Роберта, глядя в сторону.
– «Замшелый» – какое милое словечко, – отмечает Рут. – Такое мягкое. Прямо замшевое.
Ева спрашивает, что оно значит.
– Заросший мхом, то есть старый, – объясняет Роберта. – Я отсоветовала Джорджу на ночь глядя садиться с богачами-голландцами в этот древний самолет. Нам предстояло другое развлечение: дотащить героя средиземноморского круиза до машины, чтобы подруга могла отвезти его домой.
Рут и Кимберли поднимаются из-за стола, чтобы унести бульонные чашки, а Дэвид ставит пластинку – симфонию Дворжака «Из Нового Света». По заказу матери. Сам Дэвид считает эту музыку слащавой.
Все умолкают в ожидании первых аккордов. Ева спрашивает:
– А как получилось, что вы друг на друга запали? Это было чисто физическое влечение?
Рут отвешивает ей легкий подзатыльник бульонной кружкой.
– Надо тебе рот зашить, – говорит она. – Не забывай: я учусь на специалиста по работе с дефективными подростками.
– Вас не смутило, что мама намного старше?
– Теперь понятно, к чему приводит вседозволенность? – гнет свою линию Анджела.
– Что ты понимаешь в любви! – с пафосом провозглашает Джордж. – Любовь долготерпит, милосердствует. Прямо как я. Любовь не гордится…[37]
– По-моему, это сказано о любви особого рода, – вступает в разговор Кимберли, подавая к столу овощное рагу. – Коль скоро вы цитируете.
Пока остальные ведут дискуссию о переводе и значении слов (Джордж слабо разбирается в этих предметах, но очень скоро начинает обобщать и провоцировать, следуя своей учительской методе), Роберта делится с Валери:
– Подруга этого морехода восхищалась его женой, которая рискнула отправиться в круиз по Средиземному морю, хотя у нее был свищ.
– Что-что?
– Свищ. Я тоже не сразу поняла, и она объяснила: «Видите ли, его жена перенесла такую операцию, после которой ей пришлось носить на животе специальный мешок».
– О господи.
– У нее были крупные, толстые руки и залитые лаком блондинистые волосы. У его жены. Судя по фотографиям. И подруга такого же типа, только чуть постройнее. У жены совершенно бесстыдный и счастливый вид. Разбитной.
– И свищ.
Вот смотри: любовь зарождается и расцветает наперекор всему, и даже катастрофическая непривлекательность ей не помеха, а у меня свища нет, только кое-где морщинки, небольшая дряблость, землистость и едва заметные признаки увядания. Так говорит себе Роберта. Я же не виновата, говорит она себе, как повторяла уже не раз. Обычно эти слова звучат у нее в уме как стон, мольба, нытье. А теперь она произносит их буднично, с тоской и усталостью. Похоже, все это правда.
К тому времени, как подали десерт, разговор перешел на архитектуру. Веранда освещается только язычками свечей. Толстые свечи Рут убрала и поставила у каждого прибора небольшую свечечку в черном металлическом подсвечнике с ручкой, как из детского стишка. Валери и Роберта хором декламируют:
– «Вот свечка, что в спальню тебя уведет. А вот и топорик, что шею найдет!»[38] Ни та ни другая не учили детей этому стишку, и дети никогда прежде его не слышали.
– А я где-то слышала, – говорит Кимберли.
– К примеру, стрельчатая арка была только лишь прихотью, – говорит Джордж. – Это архитектурная мода, которая мало отличается от моды сегодняшней.
– Ну, не только, – идет на компромисс Дэвид. – Это не только дань моде. Люди, которые строили соборы, были не совсем такими, как мы с вами.
– Они были совсем другими, – подхватывает Кимберли.
– Меня всегда учили – а в прежние времена меня хоть чему-то учили, – говорит Валери, – что стрельчатая арка – это трансформация полуциркульной романской арки. Почему-то зодчие решили ее преобразовать. И добавили ей божественности.
– Пижня, – радостно заявляет Джордж. – Извиняюсь, конечно. Знаю я эти измышления, только на самом деле стрельчатая арка – самая элементарная. Конструктивно она проще других, это вовсе не трансформация круглой арки – откуда? Стрельчатые арки были известны еще в Древнем Египте. Вот круглая арка, арка из клинчатого камня – это действительно сложные штуки. А все остальное перевиралось не раз и не два в угоду христианству.
– Сложные или несложные, но меня они угнетают, – говорит Рут. – С моей точки зрения, все эти круглые арки совершенно депрессивны. Они однообразны, они долдонят одно и то же – ля-ля-ля – и нисколько не возвышают дух.
– По всей видимости, они выражали нечто такое, к чему в глубине души стремились люди, – говорит Кимберли. – Вряд ли правомерно утверждать, что это дань моде. Каждый собор строился людьми – его план не навязывался каким-либо одним проектировщиком.
– Заблуждение. В те времена тоже были проектировщики. В отдельных случаях мы даже знаем их имена.
– А все же я думаю, что Кимберли права, – говорит Валери. – В этих соборах ощущаются устремления людей той эпохи; в их архитектуре чувствуется христианское мироощущение…
– Да мало ли что там чувствуется. Факт остается фактом: стрельчатую арку принесли из арабского мира крестоносцы. Принесли вместе с обычаем добавлять в пищу специи. Эту арку не создало во славу Христа коллективное бессознательное, точно так же, как оно не создало меня. Просто появился новый стиль. Самые ранние образцы его можно увидеть в Италии; потом он распространился к северу.
Кимберли сидит красная как рак, но благосклонно, не размыкая губ, улыбается. Валери – просто потому, что терпеть не может Кимберли, – испытывает настоятельную необходимость хоть как-нибудь прийти ей на помощь. У Валери никогда не бывает страха сморозить глупость: она, как головой в омут, бросается в любой разговор, чтобы увести его в безопасное русло, чтобы развеселить и успокоить спорщиков. Той же способностью разряжать обстановку обладает и Рут, хотя в ее случае это делается не столько преднамеренно, сколько безмятежно, почти ненароком, в результате методичного следования собственному ходу мыслей. А что же Дэвид? В данный момент он поглощен Анджелой и слушает дебаты вполуха. Анджела испытывает на нем свою власть: такие эксперименты она готова ставить даже над троюродным братом. По мнению Роберты, Кимберли грозит опасность с двух сторон. Впрочем, эту девочку голыми руками не возьмешь. У нее достанет сил отбить Дэвида у десятка таких, как Анджела; у нее достанет сил улыбаться, вопреки нападкам Дэвида на ее веру. Предвидит ли эта улыбочка, как ему суждено гореть? Вряд ли. Зато она предвидит, как все они будут спотыкаться, бродить кругами и завязывать себя узлом: какая разница, кто победит в споре? Для Кимберли все споры уже выиграны.
Предаваясь этим мыслям, выводя каждого на чистую воду, Роберта ощущает себя проницательной и раскованной. Ее спасло равнодушие. Главное – проявлять равнодушие к Джорджу: это дает огромное преимущество. Но равнодушие, которого у нее с избытком – хватит на всех, обтекает Джорджа стороной. Роберта уже достаточно захмелела, чтобы доложить обществу о своих открытиях. «Одного лишь полового воздержания мало», – могла бы сказать она Валери. Но Роберта еще достаточно трезва, чтобы держать язык за зубами.
Валери навела Джорджа на разговор об Италии. Рут, и Дэвид, и Кимберли, и Анджела завели беседу о чем-то своем. В голосе Анджелы Роберта слышит досаду и уверенность, а еще пылкость, застенчивость, которую дано различить только ей одной.
– Кислотные дожди… – вещает Анджела.
У плеча Роберты щелкает пальцами Ева.
– О чем задумалась? – спрашивает она.
– Сама не знаю.
– А кто же знает? О чем ты думаешь?
– О жизни.
– И что ты надумала о жизни?
– О людях.
– И что ты надумала о людях?
– О десерте.
Ева, смеясь, щелкает пальцами с удвоенной силой.
– А насчет десерта что надумала?
– Что он был весьма неплох.
Проходит еще немного времени, и Валери получает возможность заявить, что она родилась не в девятнадцатом веке, что бы там ни говорил Дэвид. А Дэвид утверждает, что всякий, кто родился в этой стране до Второй мировой войны, воспитывался по большому счету в девятнадцатом веке и заражен архаичностью мышления.
– Мы – более чем продукты воспитания, – говорит Валери. – Ты наверняка и сам на это надеешься, Дэвид.
Она добавляет, что годами слышит разглагольствования про перенаселение, экологическую катастрофу, ядерную катастрофу и разные другие катастрофы, разрушение озонового слоя и так далее, а вот поди ж ты: они все живы-здоровы и относительно вменяемы, порадовали себя шикарным обедом, шикарным вином и сидят теперь в гостиной, в прекрасной, неиспорченной местности.
– Когда Писарро высадился на американском побережье, инки уже ели на золоте, – говорит Дэвид.
– Не делай вид, будто положение безвыходное, – говорит Кимберли.
– Я вот что думаю: может, нас уже завоевали? – мечтательно вопрошает Рут. – Может, все мы – осколки прошлого? Нет, не так. Ископаемые. Вот кто мы такие. В некотором смысле мы уже ископаемые.
Ева отрывает голову от сложенных на столе рук. Ее занавесочная фата сползла на один глаз, все краски потекли, из-за чего личико превратилось в пятнистый цветок. Она изрекает сурово и громко:
– Я не ископаемое!
– Конечно нет! – заверяет ее Валери, и уже начались зевки, задвигание стульев, застенчивые и официальные улыбки, задувание свечей: время расходиться.
– Вдохните запах реки! – призывает всех сразу Валери.
В темноте голос ее звучит одиноко и нежно.
– Луна в ущербе.
Не кто иной, как Роберта, объяснила Джорджу, что означает «луна в ущербе», и когда он произносит этот термин вслух, получается нечто вроде подношения.
Сейчас, когда они едут меж двумя черными полями, это определенно звучит как подношение.
– Да, в самом деле.
Роберта не отвергает это подношение молчанием, но и не выказывает особой радости. Она хранит вежливость. Зевает, и зевок получается глубоко личным. Это не какая-то намеренная тактика, хотя Роберта знает силу равнодушия. Силу всего, что подлинно. Притворство он всегда раскусит; на любую тактику найдет противодействие. А ей надо бы пойти дальше – туда, где ничто не будет ее волновать. Тогда он почувствует, как она легка и далека, и чувства его оживут. Она обладает властью. Но стоит только оценить это по достоинству, как власть начнет ускользать. Вот Роберта и теряется в раздумьях, а сама зевает и балансирует на грани между бесчувственностью и чувствительностью. Будь ее воля – она бы осталась на этой грани.
Полутонный пикап, несущий Джорджа и Роберту с Евой и Анджелой, сворачивает на третью поселковую дорогу Уэймута, известную среди местных жителей как Телефонное шоссе. Это гравийная дорога, довольно широкая, хорошо укатанная. На нее они свернули с Ривер-роуд, более узкой трассы, проходящей мимо дома Валери. От угла Ривер-роуд до ворот Джорджа примерно две с четвертью мили. Этот отрезок Телефонного шоссе пересекают под прямым углом две второстепенные дороги. На каждой, в отличие от Телефонного шоссе, есть стоп-линия. Первый перекресток проехали. Из второго, с левой стороны, выворачивает бутылочно-зеленый «додж» 1969 года, несущийся со скоростью миль восемьдесят-девяносто в час. С вечеринки едут домой, в Логан, двое парней. Один вырубился. Второй крутит руль. Фары включить забыл. Дорогу ему освещает луна.
Времени не остается даже на одно слово. Роберта не вопит. Джордж не касается тормозов. Перед ними темной вспышкой, без фар, проносится здоровенный и, можно подумать, беззвучный автомобиль. Он выныривает из черной кукурузы и заслоняет собой весь воздух, как плоская рыбина в аквариуме, которая выскользнула невесть откуда и заслонила собой всю стенку. Между «доджем» и фарами пикапа нет и метра. И вот «додж» уже исчез. Скрылся в кукурузе по другую сторону шоссе. Они едут дальше. Двигаются по Телефонному шоссе и сворачивают в переулок, останавливаются во дворе и застывают перед темной махиной недостроенного дома. Ими владеет не ужас и не чувство избавления – пока еще нет. Ими владеет чуждость. Они ощущают себя как чужаки, сплющенные, поднятые в воздух, не связанные ни с прошлыми, ни с будущими событиями, как тот автомобиль-призрак, черная рыбина. Над головой шевелятся мохнатые сосны, а сквозь них пробивается чистый лунный свет и падает на робкую траву их нового газона.
– Вы там умерли, что ли? – приводит их в чувство голос Евы. – Мы разве домой еще не приехали?
Миссис Кросс и миссис Кидд
Миссис Кросс и миссис Кидд знакомы целых восемьдесят лет, еще с детского сада, который в то время называли «нулевым классом». Вот самое раннее воспоминание миссис Кросс о миссис Кидд: черноглазая девочка стоит у доски и декламирует какое-то стихотворение, сцепив руки за спиной и вскинув голову, чтобы все слышали уверенный голосок. В последующие десять лет, доведись вам побывать на любом мероприятии или собрании, предполагавшем художественную часть, вы бы непременно узнали там миссис Кидд (которая в то время звалась не миссис Кидд, а Мэриан Ботертон) по темной, густой, ровно подстриженной челке и туго накрахмаленному фартучку: она со знанием дела читала стихи, причем без сучка без задоринки. Даже сейчас миссис Кидд, сидящая в инвалидной коляске, без малейшего повода готова тряхнуть стариной.
- За Регенсбург мы бой вели.[39]
Так она начнет.
Или:
- Где величавы корабли,
- Что в Фанди были с нами?…
Она делает паузу, но не потому, что забыла слова: просто ждет от слушателя вопроса («Что это за стихи?» или «Не это ли, случайно, публиковалось в „Третьем читателе“[40]?»), чтобы продолжить декламацию.
- …Тому полвека в порт пришли
- С солеными ветрами.[41]
А вот каково самое раннее воспоминание миссис Кидд о миссис Кросс (Долли Грейнджер): щекастая, вся красная, визгливая девчонка с толстыми соломенными косичками, одетая в платье с обвисшей кромкой, отплясывает на игровой площадке, под навесом (день был дождливый), где столпились все, кому не лень. Девочки играли в хороводную игру, но миссис Кидд не имела ни малейшего представления о правилах. Это была виргинская кадриль[42]; девочки пели: