Игра с тенью Янсюкевич Владимир
© Владимир Янсюкевич, 2015
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero.ru
Дружеский шарж на автора художника Игоря Макарова.
…роман есть средство размышления, а не отражения…
Джон Фаулз, «Мантисса»
В сердце не существует пространства, в душе не существует времени
Милорад Павич, «Корсет»
***
- Наш путь земной – лишь череда загадок:
- Могло быть так, могло быть и не так.
- Вопрос лишь в том: приятен он иль гадок,
- Как редька горек иль как мёд он сладок,
- Или как редька с мёдом – натощак.
- Один перед иконой – в умиленье,
- Другой кидается на всех, как зверь,
- А третий предаётся размышленью
- По поводу потерь от озлобленья
- И от обожествления – потерь.
- Дорога – то затишье, то цунами,
- Она, как своенравная река;
- Нам не узнать, что там – за берегами,
- Но выбор – как нам плыть – всегда за нами,
- И это в жизни – красная строка.
Часть I
Битый час он памятником простоял у окна в позе Наполеона Бонапарта перед решающим сражением, и сквозь ряд гофрированных сосулек, образовавшихся на карнизе лоджии в результате череды оттепелей, глядел… Стоп! Почему-то вдруг захотелось закончить предложение следующим образом: …на плывущие в тумане призрачные тени. Но это значило бы, в лучшем случае, отделаться красивой фразой, а в худшем, без видимой на то причины сходу удариться в мистику. Да и сравнение с одиозной исторической фигурой не выдерживало критики – Ватерлоо ему не грозило, это уж точно. Очевидно, у автора сработал изобразительный стереотип. А вообще-то, всё выглядело не столь живописно и не столь трагично. И абсолютно не элегантно с точки зрения математически настроенных умов, стремящихся к простой и в то же время исчерпывающей формулировке. И потому, не без сожаления, автору пришлось пойти на уступки здравому смыслу (ложный посыл всегда приводит к неадекватным выводам) и прицепить такую концовку: глядел в себя. Звучит не слишком завлекательно, зато смахивает на правду. Самоуглублённость ему к лицу – писатель всё-таки. Каков он был с виду? Выше среднего роста и собой недурён. И никаких особых примет, благодаря которым его можно было бы мгновенно прижать к стенке, соверши он какое-либо преступление. А то, что он после часа неподвижного стояния смог легко сменить позу и начать энергично двигаться, говорило о хорошей моторике и благоприятном мышечном тонусе. Остальное не имеет значения. Ибо, как правило, не внешность доставляет мужчинам много хлопот, а нечто иное, то, что называют душевным складом, воспитанием, темпераментом, набором (не обязательно вредных) привычек и, наконец, – столь востребованной сегодня и часто приводимой в качестве весомого аргумента при характерологическом анализе или сложном судебном разбирательстве – генетической предрасположенностью. И что особенно интересно, вышеперечисленные свойства не всегда существуют в согласии друг с другом. Иногда они вступают в ожесточённый конфликт на почве внезапно выявленной несовместимости, с каждым годом доставляя всё больше и больше беспокойства своему носителю, причины которого он поначалу не осознаёт и отмахивается от непривычного дискомфорта, списывая его на дурное настроение по какому-нибудь совершенно пустяковому поводу типа банальной бытовой ссоры или просто плохой погоды. Но со временем внутренний разлад усиливается, и однажды человек обнаруживает в себе трудноразрешимую психологическую проблему, изжить которую становится делом его жизни…
Весь день город подставлялся лучам зимнего солнца, а к вечеру смоговые слои воздуха, циркулирующие у поверхности земли над затвердевшей от периодичного оттаивания и последующей заморозки снежной коркой, нагретые и увлажнённые, стали подниматься ввысь и охлаждаться, что привело к конденсации водяных паров – и на город пал непроглядный грязно-жёлтый туман. Но ближе к ночи состояние погоды поменялось: зябко потянуло сквозняком, дрогнул карниз, за окном проступили чёткие линии. И он невольно переключился на внешние объёкты – над семнадцатиэтажками повисла луна, круглая и соблазнительно-жёлтая, как сырная головка. Режь да ешь. Мозг тут же доложил об этом рецепторам слюнных желёз – шевельнулись желваки, задвигался кадык – он сглотнул. И ещё ему почудилось, будто синеватая тень-раскоряка на лунной поверхности, напоминавшая противоборствующие человеческие силуэты и благодаря этому создавшая о себе в незапамятные времена легенду об изображённом на ней известном библейском событии (злюка-Каин убивает богобоязненного Авеля), одобрительно кивнула, словно пожелала «приятного аппетита».
Вадим Бросов (пора назвать его имя) очнулся. Мысль, внезапно озарившая сознание, привела мышцы в движение. Он расцепил руки, встряхнулся и, развернувшись к столу и подтянув к себе клавиатуру, набрал крупно название – Девочка бегущая к реке – и следом, уже обычным кеглем, первую фразу: «Февраль 201… года в Москве был скуп на снег и морозы…» А закончив первый абзац, воодушевлённой походкой отправился на кухню, чтобы запастись кружкой крепкого чая и парой бутербродов (с лунным сыром, конечно). Начало его устраивало.
Наконец-то, он решился на роман об утраченном друге. А для этого следовало окунуться в события прежних лет, чтобы заново пережить и переосмыслить казалось бы давно позабытое. Дневников он тогда не вёл и потому приготовился к долгой и кропотливой работе по выуживанию значимых фактов из реки прошлого и воссозданию вызванных ими эмоций. Но стоило ему прикоснуться к архивам памяти, как короб воспоминаний, словно библиотечный стеллаж с прогнувшимися от перегруза полками, неосмотрительно выставленный в узком месте и потревоженный неловким движением, тут же завалился, перегородив проход, и на его голову обрушились пачки листов с записями отдельных событий, диалогов и мыслей, а также совершённых поступков, одними из которых можно было гордиться, о других сожалеть, третьи вызывали приступы меланхолии, четвёртые – веселья; всплыли и такие, которые гнули к земле, вынуждая сгорать от стыда. Оставалось только разгрести всё это и систематизировать в соответствии с поселившимся в голове замыслом. И он немедленно приступил к работе, постигая попавшие под руку листы с жадностью изголодавшегося по достоверности летописца, отлучённого некогда от своих каждодневных трудов и возжелавшего теперь восполнить немотствующие провалы и докопаться до истины. Он беспорядочно хватался то за одно, то за другое, по ходу додумывая недостающие, но необходимые для полноты картины, звенья и, как это часто бывает, дополняя некогда свершившиеся события никогда не существовавшими деталями и даже ложными мотивациями – ведь, как нам того ни хочется, довольно часто наши воспоминания, подверженные аберрации памяти, являются лишь фантазиями о прошлом; неизменной пребывает лишь царапина на сердце, всё остальное – досужий вымысел. Что, кстати, уберегло его от прямолинейного изложения событий и от соблазна лихо закрутить сюжет в угоду иждивенческому интересу обывателя, а также дало волю воображению, без чего немыслим никакой более или менее стоящий рассказ о чём бы то ни было. И стройно пересказанной истории Бросов предпочёл мозаичную подачу подвернувшихся под руку листков с записями жизненных реалий, присовокупляя к ним по необходимости свои спонтанные комментарии. А почему бы и нет? К чему отбрасывать то, что внушено течением самой жизни и вовремя пришло в голову. Хороша ложка к обеду. И коль скоро некий срез частной истории вызывает мыслепад свободных ассоциаций, не бойся «растекаться мыслию по древу», выскажись до конца, бросайся в глубокое озеро размышлений, испытай захватывающий дух полёт, услышь свист ветра в ушах, ощути дрожащее струной тело в свободном полёте, окунись в тайный омут подсознательных импульсов и только потом плыви дальше. К чему оглядываться на установленные когда-то и кем-то правила игры и направлять поток мыслей и чувств по заранее заготовленному руслу. К чёрту эстетические условности! Всё к месту, всё сгодится, если хочешь докопаться до тайных причин свершившегося. И тут не повредит безоглядно воспользоваться игрой воображения. Жизненный опыт подсказывает: сколько бы человек ни окунался в необозримую бездну фантазий, он не способен измыслить ничего невозможного. Любая выдумка когда-нибудь всегда оказывается на пороге гипотетической реальности. Главное, не заблудиться в лабиринтах воображаемого, ибо порой действительно свершившееся некогда событие теряется в нашей памяти, как случайный фантасмагорический морок, а какой-нибудь неправдоподобный ночной кошмар терзает душу, как мучительное воспоминание…
Так уговаривал себя Вадим Бросов, разумеется, не из чувства обольщения собственной гениальностью (он знал пределы своих возможностей и понимал, что далеко не оригинален в своём подходе), а питаясь надеждой на существование хотя бы десятка умалишённых читателей, жаждущих своей «забубённой головкой» не только отвязных развлечений, но и желающих подключиться к его «думам окаянным».
В молодости Бросов считал себя гнилым интеллигентом и потому пил коньяк и ругался матом. Не то чтобы всегда пил, но когда был повод и выбор, предпочитал именно коньяк. И не то чтобы ругался где попало и почём зря, а любил иногда в тесной компании употребить хлёсткое ненормативное (ненормативное, увы, по устаревшим понятиям) выражение, так сказать, позволял себе злоупотребить обсценной лексикой ради красного словца. Он не был асом в этой области, и старался больше для поддержания собственного реноме в приятельской компании, и уж, разумеется, особенно не усердствовал в использовании подобных выражений в своих рассказах и повестях. Он даже на матерные анекдоты отзывался с какой-то вялой стыдливостью (что, кстати, и давало ему повод уличать себя в интеллигентности), не в пример некоторым своим собутыльникам, тоже литераторам разных жанров и талантов, купавшимся в стихии мата, как порося в собственном дерьме. Не всякое лыко в стрку, как говорится. Не всякий бытовой раздрай, выраженный нецензурной бранью и только ею, может быть перенесён на страницы книги – так думал в своё время Вадим Бросов, скрупулёзно отбирая слова и тщательно процеживая худые, по его собственному выражению, словечки, контрабандой просочившиеся в рассказ при известной скорописи. Может быть, и поэтому, в том числе, его редко печатали.
Однако лучших слов происходившие тогда в стране перемены не то, чтобы не заслуживали, но ни при каком раскладе им не соответствовали. Выгребная яма, как её ни заливай одеколоном, так и останется источником зловония. А в соседстве с одеколоном её тяжёлый дух делается ещё более нестерпимым. Это Бросов понимал чётко. И с языком в это время у него были серьёзные проблемы. С одной стороны, к литераторам пришла неслыханная свобода писать о чём угодно и как угодно, а с другой, надо было удержаться на той грани, за которой открывалась пропасть литераторского непотребства, выбраться из которого потом уже не представлялось возможным ни самому писателю, ни, естественно, его почитателям. Нет пределов падению. Впрочем, как нет пределов и взлёту. Но упасть гораздо легче, чем взлететь – исторически обоснованная истина, земное притяжение, и в мире материальном, и в духовной практике, удавалось преодолевать немногим и то ценой стоических усилий.
На исходе двадцатого века нестабильность писательского самосознания Бросова усугубилась двойной личной драмой. Его знакомая по литинституту Офелия Тардыкина, кустодиевская красавица, которую он любил безотчётно, не надеясь на взаимность, вскоре после окончания учёбы внезапно исчезла из поля зрения – укатила в Германию с неким пожилым господином. А его лучший друг, поэт-импровизатор Кузьма Ломакин, по которому, в свою очередь, «сохла» Офелия, также без надежды когда-нибудь заключить его в свои объятия, через некоторое время после её отъезда на зарубежные хлеба исчез из его жизни при загадочных обстоятельствах…
Лишившись одновременно и любимой, и друга, Вадим Бросов решился на отчаянный шаг, радикальный и смертельно опасный – напросился в армейские корреспонденты в пору второго чеченского кризиса. Добровольно бросился в раскалённую лаву самой горячей в ту пору точки на территории потрясённой недавним развалом страны. А через полгода, чудом избежав гибели, вернулся полный апокалипсических впечатлений, словнохлебнул под завязку из мёртвой реки.
И ещё год его контуженное сознание пребывало в состоянии тупого равнодушия. За это время он не написал ни строчки, ни полстрочки. И не только потому, что в последний день пребывания Бросова на чеченской земле тетрадка с его записями была безжалостно сожжена командиром части, к которой он был приписан – тому, видите ли показалось, что доводить до общественного сознания заключённую в ней информацию будет большой политической ошибкой – а ещё и потому (и это самое главное), что вся его прежняя писанина после пережитого в горячей точке представлялась ему жалкой словесной эквилибристикой, бессмысленной и поверхностной, лишённой подлинной жизни. Да и сама литература вдруг показалась детской игрой, глупой и безответственной, инфантильным утешением избалованного ребёнка. И он впал в депрессию и, как говорится, отрывался по полной в алкогольном расслаблении, неприкаянно шатался по кабакам, иногда тусовался с коллегами, но, как правило, отмалчивался, только пил и матерился. И даже на слёзные просьбы матери одуматься, придти в себя и заняться делом, отвечал угрюмым молчанием. А когда оставался один, плакал, уткнувшись лбом в стенку, от навалившегося на него всеобщего бессилия, и морального, и физического. Он был раздавлен. Он был в шаге от суицида.
Но сделать этот шаг ему помешала женщина. Не сознательно – возможно, она даже не догадывалась об этом, – а невольно, лишь самим фактом вхождения в его жизнь, неожиданным и сугубо физическим. Их свёл один из его приятелей по литературному цеху, Казимир Махлевский, полуполяк-полуеврей, автор многочисленных сатирических виршей, авантюрист-проныра, компанейская душа и алкоголик с внушительным стажем.
Однажды Махлевский застал Бросова в подвальном буфете Центрального Дома литераторов – тот пил в одиночку, уткнувшись лицом в тёмный угол. Махлевский хлопнул Бросова по спине:
– Послушай, мой великолепный, тебе нужна баба. Живая, отвязная баба. Она тебя мигом в чувство приведёт, зуб даю!
– У тебя зубов не хватит, Казимир, – огрызнулся Бросов.
– А я их буду вставлять по мере утраты, до тех пор, пока ты вновь не станешь человеком. А потом предъявлю тебе счёт, имей в виду.
Бросов даже не поднял головы.
– Мне с тобой в жизни не расплатиться. Отстань!
– Не отстану. Баба… она, знаешь, возбуждает аппетит к жизни. Мало того, я уже нашёл такую. Ликом один в один Афродита, упаковкой один в один Венера, по темпераменту – сумасшедшая нимфоманка, нутром чую. Мне пока не далась. Потому уступаю тебе. Дерзай! Повезёт – потребую отступные в размере литра на каждый день в течение недели. И комиссионные в размере двух процентов от любого твоего гонорара в течение года. Идёт?
Наконец, Бросов повернулся к приятелю лицом.
– А вот здесь ты оплошал, старик.
Мохнатые брови Махлевского взмыли вверх.
– Что, не печатают?
– Обет молчания по причине полного затыка.
– Великолепный мой! Это у тебя-то затык? А Чечня? Неужели тебе нечего рассказать? Не верю. Помню, твой педагог, известный в институте зануда, прочил тебя в Толстые! Только вот в какого из них конкретно я так и не понял… Не удовлетворишь любопытство приятеля?
Бросов снова демонстративно показал Махлевскому спину. Но от Махлевского просто так было не отвязаться. Он был назойливей любого комара, который будет пищать до тех пор, пока не отыщет подходящее место, куда бы можно было с наименьшими затратами воткнуть своё кровососущее жало. Правда, энтомологи-комароведы утверждают, что крови жаждут не комары, а комарихи, но данный случай был экстраординарным – его доставал именно комар. Нашёл, воткнул и стал сосать кровь. Вампир-самоучка!
– А пьёшь на какие? Мамочка спонсирует? Урываешь от праведных учительских трудов? Или нашу буфетчицу охмурил?
Бросов поморщился. За это следовало дать в морду (за «спонсорство мамочки», разумеется, а не за буфетчицу). Но, к счастью для Махлевского, к этому моменту Бросов дошёл до полного расслабления воли и лишь мазнул по воздуху вялой рукой.
– Сделай одолжение, заткнись!
Махлевский уже хотел обратиться к буфетчице, обслуживающей седовласого литератора с длинным тёмным шарфом, небрежно перекинутым через плечо и подчёркивающим болезненную белизну очень известного лица, но Бросов вовремя прихлопнул нахального кровопийцу.
– Если не заткнёшься, не налью.
Махлевский ловким и широким движением извлёк тяжёлый стул из-под соседнего столика и грохнул его рядом с Бросовым.
– Давно бы так! А то стою перед ним, распинаюсь… Даже бомжи гоношатся, не пьют в одиночку.
– Ещё одно слово, и я плесну в твою поганую рожу.
Махлевский не обиделся, он даже обрадовался такому повороту событий.
– Годится, мой великолепный! Я промокну салфеткой и выжму на язык, если по-другому не получается. Только не слишком ли витиевато? Полгода со мной не разговаривал, а тут, гляди-ка, уважил. Нет худа без добра. Люблю хмурых людей. Постоянная улыбка на лице – признак самодовольства. Или дебильности. Или закрытости. Не улыбайтесь, господа! Человек улыбающийся мне неинтересен. Возможен ещё вариант: демонстрирует свежевставленные зубы. Но это сугубо стоматологическая радость. И нам это не угрожает. Люди же с виду хмурые вызывают во мне бльшую симпатию. Они, как это ни парадоксально, более открыты, чем улыбающиеся. В них есть глубина. Они чужды показухи и желания понравиться. Таков сидящий передо мной, не побоюсь этого слова, талантливейший писатель нашей грёбаной эпохи… ах, простите, две первые буквы лишние!.. Вадим Бросов. За тебя! – Махлевский выхватил из рук Бросова рюмку, хряпнул, оглянулся на зал с немногочисленными посетителями и склонился к приятелю с таинственным выражением на опухшем лице. – Ну так, слушай… Информация за первый взнос. Потом благодарить будешь. Так вот… Эта Афродита тире Венера тире нимфоманка – славнейшая баба. И я тебя, балбеса везучего, информирую. Глотай наживку, пока крючок в воде. И вроде не слишком бедная, чтобы иметь несчастье отказаться от ухаживания за ней. Её папаша при Советах недурственно поживился. А теперь, когда отворили шлюзы, захотел пристроить поживу, вступил в одно крупное предприятие на паях с сорокапроцентным пакетом акций… Чуешь, сколь подробная у меня информация? Ну, так вот, вступил, но не свезло мужику… Компаньоны грохнули невзначай. А пожива, хоть изрядно общипанная, но сохранившая кое-какой коммерческий потенциал, досталась его дочери. Имей в виду.
– А ты-то к ней каким боком?
– Великолепный мой! Я тебя умоляю! – утрированно возмутился Махлевский со страдальческой гримасой на лице. – К женщине можно по-всякому, только не боком! Я с открытым забралом бросился на амбразуру. «Бери меня со всеми потрохами! Я тот, кто тебе нужен!» Но меня сразил пулемёт её невосприимчивости. Анка отказала Чапаеву, потому что тот имел ранее сексуальный контакт с Петрухой. А Петруха в это время наперекор предостережению Сухова грешил с гаремом Абдуллы… Э, нет, это другое кино. Хотя без разницы! Один hуй! Космонавты и то и другое хавают за милую душу. Между прочим, я знаком с одним из них. Простой мужик, сам из деревни. Рассказывал, однажды обделался на орбите, когда система связи с Землей из строя вышла. Но… мужественно переоделся и всё наладил.
– Казимир, не гони. У них там всё предусмотрено. И я не собираюсь в космос.
– И правильно! Нечего там делать. Хотя в скором будущем америкосы предполагают основать колонию на Марсе. И куча желающих покинуть нашу скомпрометировавшую себя Землю уже выстроилась в очередь. И я подумываю…
Бросов сделал нетерпеливый жест, и Махлевский вернулся к своим баранам.
– Так вот… А познакомился я с ней при весьма неожиданных обстоятельствах… прямо вот здесь…
– Где?
– В нашем до дрожи в коленках родном буфете!
Неожиданно продравшись сквозь алкогольный дурман, Бросов ожил, у него заблестели глаза, а под одеждой, топоча по известным местам, резво забегал хулиганистый амурчик.
– А она-то что здесь делала?
– Резонный вопрос, – Махлевский подставил рюмку.
Бросов налил.
– С днём Коррупционера! – Махлевский опрокинул рюмку артистическим жестом, прикрыв лаза и сморщившись от удовольствия. – Мария… так зовут нашу бабу. И не просто Мария, чуешь? А Ма-ари-ия! Помнишь, у Маяковского… обожаю раннюю лирику стервеца!
Вы думаете это бредит малярия?
Это было,
было в Одессе.
«Приду в четыре», – сказала Мария…
– Казимир, не отвлекайся.
– Сие, великолепный мой, не отвлечение, а вовлечение! Чуешь разницу? Итак, пришла она, Мария Тронова. Сечёшь? Уже одна «хвамилия», как говорил мой деревенский прадедушка с под Ростова, чего стоит! Веришь, у меня все органы на неё встали, как иголки на еже! Кстати, он помер от укола булавкой, как и отец Маяковского – заражение крови и пиzдец.
– Кто?
– Как кто, мой прадедушка. Так вот, возвращаясь к объекту нашего, надеюсь, общего интереса… Выспрашивала, к кому тут лучше всего обратиться. Я говорю: «А что вас конкретно интересует, мадам?» А она: «Сэр, мне нужна грамотная и завлекательная реклама…» Я чуть сквозь землю не провалился. На мне грязные ботинки, видавший виды свитерочек, а она – «сэр!»
– Она посмеялась над тобой, Казимир.
– Не исключено.
– А для чего реклама?
– Вот и я не дурак, спросил: «Для чего вам реклама?» А сам стою перед ней, как цапля на болоте, втихаря вытираю ботинки о брюки…
Махлевский подставил пустую рюмку. Бросов подумал и налил.
– С днём Проституции! – Махлевский принял очередную дозу и, поглядывая на бутылку, заговорил торжественно-трагическим тоном провидца, который непременно расколется, а ежели ему презентовать оставшееся, то назовёт и точную дату конца Света, и на сей раз без обмана, угроза будет приведена в исполнение в строго указанное им время: – Она, мой великолепный, хочет открыть косметический салон. То бишь, салон красоты несусветной. А в будущем, яки не воспротивится судьба-индейка, намерена создать сеть парфюмерно-галантерейных магазинов, о-ля-ля! в которой запутаются миллионы российских покупательниц, приносящих ей прибыль на блюдечке с золотой каёмочкой. Ни больше ни меньше. Я тоже возжелал полизать с её блюдечка, тут же предложил свою кандидатуру. Да, видно, плохо помылся накануне. Взглянула на моё восставшее либидо и отказала. Мне, говорит, нужен не жеребец, а мастер слова! Чуешь? И я на тебя указал. Телефончиком снабдил. Жди звонка…
Бросов угрожающе поднялся из-за стола, схватил приятеля за грудки.
– Кто тебя просил, пиzдобол!
– Никто, – Махлевский на всякий случай отклонился назад и поднял руки. – Сам докумекал. Ты у нас мастер. Видишь, какие точные слова находишь. И я не обижаюсь. Говорю, как на духу, без зависти, исключительно из уважения к твоему весьма художественному и взвешенному слову. Насчёт жеребца не уверен… Однако чем чёрт в твоём омуте не шутит. Положишь бабу на лопатки и в момент сообразишь, что делать дальше. А не сообразишь, подскажу… за известное вознаграждение, разумеется. Во всяком деле, старик, требуется обстоятельная консультация специалиста, иначе – облом. Поверь мне. А пока в качестве наводящей рекламной паузы – оhуительный анекдот. «Один чудик захотел облагодетельствовать другого. Спрашивает: – Вам деньги нужны? – и отщёлкивает замки своего объёмистого кейса. – Нужны! – отвечает второй чудик, обрадованный халявным пополнением своего бюджета. Тогда первый говорит: – Могу ссудить, причём без отдачи, если вы правильно ответите мне на один простой вопрос, – и открывает крышку кейса, доверху набитого зелёнью. – Задавай! – хорохорится второй, уже предвкушая тяжесть кейса в своей руке. – Скажите, – говорит первый чудик, – только честно, вы считаете себя бедным или богатым? – Конечно, бедным! – отвечает, не раздумывая, второй. – Сожалею, бедному деньги ни к чему… – начал говорить первый и уже хотел обосновать свою мысль, но второй чудик сходу поправил себя: – Ой, нет, богатый! – Тогда второй разводит руками: – А богатому тем более, – и защёлкивает крышку кейса».
Бросов развернул ногой стул, сел с размаху, рассмеялся.
– Сам придумал?
– Я всегда всё придумываю сам. Несмотря на то, что всё уже за нас придумано. Так тебе нужны деньги? – Махлевский придвинул пустую рюмку.
– А не рано ли требуешь комиссионные?
– Так ты, я смотрю, ожил. И потом, заметь, я никогда не требую. Хочешь, налей, а не хочешь, сам глотай эту гадость. А я пошёл, и меня здесь не было.
Бросов налил.
– С днём Халявщика! – весело сказал Малевский и так же лихо опрокинул рюмку в алчущее горло.
А потом допил и остальное, за День Вора в законе, за День Педераста и прочее, благо хозяин бутылки не возражал. Но о дате конца Света благоразумно умолчал. Видно, приберёг для более проблемного случая.
Наводка на Бросова сыграла свою положительную роль. Махлевский на этот раз оказался правдивей барона Мюнхгаузена, а Мария Тронова – пунктуальней английской королевы. Она позвонила ему на следующий день и назначила встречу в том же буфете.
Ровно в четыре, как у Маяковского, она вошла в дверь, с которой Бросов, устроившись в углу и отставив в сторонку лишние стулья, не сводил глаз. Она вошла неторопливо, деловым шагом, с высоко поднятой головой, как хозяйка. Он узнал её сразу. Во-первых, это было новое лицо на буфетной территории ЦДЛ, во-вторых, её модный прикид очень выделялась на фоне литераторского полузатрапеза, а в-третьих, Махлевский и в этом не соврал – в ней, действительно, было что-то и от Афродиты, и от Венеры, он бы добавил, и от Екатерины Великой, а вот насчёт нимфоманки Бросов засомневался. И не только потому, что не был спецом в этой области, подобно Махлевскому, а потому что выражение её глаз говорило совсем о другом. И вообще, весь её облик скорей напоминал ему дубовую корабельную ростру, тщательно вырезанную искусным мастером из цельного куска, с соблазнительными формами и в то же время недоступную, величественную и целеустремлённую, которую не сломит ни девятый вал, ни подвернувшийся на пути корабля случайный айсберг со своей коварно-таинственной подводной частью. Об этом он сделал в своём внутреннем писательском дневнике особую пометку.
Бросов встал, поднял руку, дабы обратить на себя внимание, одновременно стыдясь своего плебейского жеста. Но она и без того сразу направилась прямиком в приготовленный им угол.
– Господин Бросов? – спросила негромко, но приветливо, твёрдым голосом, богатым обертонами и приятно вибрирующим, пристально разглядывая его фигуру.
Бросов почувствовал, что краснеет. Ещё никто не называл его господином. Тем более, такая эффектная женщина, не попавшаяся даже в обычно урожайные сети Махлевского. И хотя она выглядела младше его лет на пять, вмиг представил себя инфузорией под микроскопом, суетящейся на одной месте в поисках опоры. Она накатила на него океанской волной, и он едва не захлебнулся. Он уже был её рабом, а она госпожой. Эта начальная встреча и определила характер их будущих взаимоотношений.
– Да, это я, – голос прозвучал хрипло и глухо, он откашлялся, тайком вытирая о брюки вспотевшие ладони, ибо из накатившей волны протянулась к нему рука помощи.
– Рада встрече.
– Что вам предложить… Чай? Кофе? Бутерброд?
– Обойдёмся без бутербродов, – её большие, правильно очерченные, губы тронула ироническая улыбка, она раскусила его мгновенно. – Кофе со сливками, в маленькой чашке, сахар один и на блюдце.
– Понял. Присаживайтесь. Я сейчас…
Разговор был коротким, но предельно содержательным. Тронова довольно чётко обрисовала суть вопроса, снабдила Бросова необходимыми материалами в виде рекламных буклетов по теме и со значением пожала руку, уже на прощанье. Бросов в этот же день приступил к заданию и не мыл руку, приложившуюся к её руке, до тех пор, пока не поставил точку. Задание оказалось для него лёгким, воображение не подвело. Заказчица осталась довольна и тут же подбросила ещё одно: сценарий для рекламного видеоролика на телевидении. И это задание он выполнил довольно изобретательно и в кратчайшие сроки. Но когда Тронова стала расплачиваться с ним за проделанную работу, он решительно отказался от вознаграждения, чем не столько удивил её, сколько поставил в затруднительное положение. Однако она быстро сориентировалась – пригласила в ресторан. От ресторана Бросов не отказался…
Нельзя сказать, что он влюбился в неё, но что покорился ей – бесспорно. Положить её на лопатки, как советовал Махлевский, Бросову так и не удалось – она легла сама в нужный момент, и сама диктовала и в первый, и все последующие разы, что ему, Бросову, делать. И тот, кто в определённый момент оказался снизу, действовал таким образом, словно он был сверху, а пребывающий наверху, принял на себя роль подчинённого.
Со временем подобное соотношение ролей в их связи усугубилось и стало напоминать ему расклад в той самой революционной ситуации, описанной вождём мирового пролетариата, которая в течение семи десятилетий была известна каждому советскому школьнику: когда низы уже не хотят.., а верхи не могут… Они прожили вместе неполных семь лет, и на четвёртый год их супружества между ними стали возникать характерные для взаимного отдаления диалоги типа нижеследующего:
– Почему ты разговариваешь со мной в приказном тоне? – возмутился однажды ни с того ни сего муж, до того годами безропотно сносивший подобное к себе отношение.
– Потому что я говорю тебе, что надо делать, а ты не делаешь! – парировала удивлённо жена.
– А почему я должен делать так, как ты говоришь?
– Потому что так будет лучше!
– Для кого лучше?
– Иди ты, знаешь куда!
Бросов приободрился – подобные ответы возникают, когда крыть нечем.
– Не знаю, назови точнее. Может, вместе наведаемся.
– Только без меня!
– А это выход, Матрона! – бросил он с улыбкой.
Но это был ещё не выход. До выхода оставалось несколько лет. И с тех пор Бросов стал называть жену Матроной. Гласно – как бы играючи объединяя в одном слове имя и значимую фамилию. А негласно, подспудно – за её командную должность в семье, которую она присвоила себе не совсем демократическим путём, то есть, без предвыборной суеты – в отсутствие предварительных дебатов и последующего семейного голосования. Мария была женщиной умной, образованной и волевой, она сразу поняла значение своего нового крещения и приняла его безоговорочно, как должное. А в недалёком будущем, когда они уже расстанутся, даже утвердила его в качестве бренда своей фирмы. Собственно, семьи в её классическом варианте у них не существовало изначально. Они поженились на перевале веков. Он тогда был начинающий писатель, только что вернувшийся из Чечни. После бесконечных ночёвок в горах под обстрелом, после изнуряющей жары и дикого холода, в кровавой атмосфере ненависти и восточной непредсказуемости, после многих месяцев грубого походного быта, сопряжённого с ежечасным риском для жизни, о чём он пока никому не рассказывал (были моменты, когда он праздновал труса), оказаться в тёплых объятиях красивой женщины было для него сущим раем. Она его вырвала из пут депрессии, и он прилепился к ней, чувствуя некоторую благодарность за избавление. И здесь Махлевский опять оказался прав – лекарство для Бросова было найдено, и, что самое главное, оно подействовало. Пришлось целую неделю поить приятеля. А вот насчёт отстёжки от гонораров было сложнее. В какой-то момент Бросов сел за письменный стол и за год, пытаясь восстановить прежние, сожжённые на варварском костре, записи, сочинил серию репортажей (репортажей не в прямом смысле, а как авторский приём) о Чеченских событиях, свидетелем которых ему пришлось быть. И вот уже замаячила впереди слава подобная славе автора «Севастопольских рассказов». Матроне понравилось то, что написал её муж, и она решила его облагодетельствовать. Выделила энную сумму, нашла издателя, обрисовала ему подробно, во всех мелочах, каково должно быть издание – с подачи мужа, разумеется – и всё уже было на мази, подписан контракт и проект был запущен в производство. Но ближе к тому дню, к которому был обещан сигнальный экземпляр, они узнают, что издатель якобы обанкротился и смылся за границу, подальше от своих заказчиков. И, как выяснилось позже, к изданию книги даже не приступали.
С этого дня Матрона заявила мужу, что снимает с себя ответственность за судьбу последующих его публикаций, не вложит в них ни копейки, а займётся делом более надёжным и, что немаловажно, весьма прибыльным. Пускать деньги на ветер не входит в её планы, достаточно и того, что отец потерял.
Отец Матроны в советское время был директором крупной торговой базы, которая поставляла продукты высшего качества в различного рода номенклатурные учреждения. И это объясняет многое. Сидя на дефицитном товаре, трудно было удержаться от соблазна – попользоваться своим положением. Но его торгашеская нечистоплотность в новые времена обернулась привилегией. Тот, кто считался вором и спекулянтом при «развитом социализме», стал авторитетным человеком при «диком капитализме» (капитала, как оказалось, без воровства не нажить, и потому народонаселение в то время наши демократы планомерно приучали к мысли, что искусный грабёж с подачи государства есть не преступление, а даже некая коммерческая доблесть). И нажитый (то есть, «прихватизированный» источник национального дохода) капитал должен был непременно пойти в дело, с тем, чтобы в недалёком будущем снабжать грабителя неслыханными дивидендами. Но, как видите, не повезло – «грохнули невзначай», по выражению Казимира Махлевского, такие же «капиталисты», конкурирующие загребалы. А его дочь, оказавшаяся умнее и расторопней папаши, на оставшийся в её владении наследственный капитал решила закрутить свой, чисто женский, бизнес. И надо сказать, преуспела в этом.
Их окончательная размолвка произошла после того, как она узнала себя в одном из персонажей его нового рассказа. Как-то утром, в воскресный день, Бросову захотелось пивка, и он отправился за ним в ближайшую палатку, оставив неоконченную рукопись на столе.
Матрона в это время бродила туда-сюда по комнате – сушила феном волосы и, в очередной раз подойдя к столу, краем глаза полюбопытствовала, о чём же теперь пишет её неудачливый муж и почему не показывает написанное, как случалось раньше. И углубившись в чтение, отключила фен, села и вдруг поняла, что это про неё. То есть, не совсем про неё, ибо некоторые обстоятельства, описанные в сюжете, не сходились с обстоятельствами её жизни, но списано явно с неё, именно она внушила автору весь негативный пафос прочитанного ею отрывка, она это усекла мгновенно. Ей хватило одного абзаца для того, чтобы дыхание стало тяжёлым, а глаза налились ядом. Вот этот абзац:
«…её бы нарядить в парчовое платье на фижмах, да накинуть на плечи алую мантию, отороченную собольим мехом, да водрузить на голову императорскую корону, да вложить в руки скипетр и державу, была бы вылитая Екатерина Великая»…
Нет, это ещё куда ни шло, это только начало, терпимо. Потом промелькнуло нечто эротическое – про целую армию любовников. Тоже терпимо, сие напрямую к ней не относилось, уличить её с этой точки зрения было не в чем – она хоть и была неистовой фантазёркой в сексуальном аспекте, лишних связей на стороне себе не позволяла – и потому этот фрагмент она пробежала глазами, не особо вчитываясь, а вот дальше…
«Таков был и её неторопливый размеренный шаг, так же высоко она несла голову, так же царственно держала торс с выдающейся грудью, не знавшей сладкого чмоканья младенца, и губы её растягивала та же снисходительная улыбка, сдобренная изрядной долей фальшивой приветливости. И разговор её был неспешный – она мелодично тянула гласные, прислушиваясь к их звучанию, и, по возможности, смягчала согласные, слегка картавя, словно гладила языком по звуку, срезая острые углы и давая выговориться каждой букве без остатка, так отчитывают провинившегося холопа, но и без излишней резкости – подобием речевого хлыста; и в то же время в её интонации присутствовала явная властность, властность собственной правоты, высказанной внешне ласково, но с неизменной твёрдостью в голосе, с ощутимым налётом иезуитской проницательности, когда собеседник стоял перед ней с повинной головой; или с примесью деланно печальной укоризны в том случае, если кто-то осмеливался дерзко не соглашаться с её позицией в каком-нибудь не стоящем выеденного яйца вопросе, мол, сам виноват в своих бедах, сам напросился на плётку, не обессудь. Ей каким-то образом удавалось совмещать в себе мать Терезу и надзирательницу нацистского концлагеря, какой была небезызвестная Эльза Кох, супруга начальника Бухенвальда, которая обладала садистскими наклонностями и при каждом подвернувшемся под руку случае давала им волю. Будучи коллекционером татуировок, она, приметившая на каком-либо заключённом интересный рисунок, обрекала несчастного на неминуемую гибель. Она даже позволяла себе, нет, не позволяла! – слишком лёгкий глагол для такой крутой особы, напрочь лишённой самоконтроля – она почитала за особый шик выходить в свет с сумочкой, сшитой из человеческой кожи, и хотела, чтобы знал об этом каждый, с кем она на званых вечерах каким-то образом соприкасалась…».
На этом рукопись обрывалась.
Прочитав лежавшую перед ней страницу, написанную на одном дыхании, без единой помарки, Матрона, как говорится, вошла в ступор и, брезгливо передёрнувшись всем телом, неподвижно уставилась в окно; а заслышав скрежет ключа в замке, медленно поднялась и, подобрав монархический шлейф, царственной походкой продефилировала в коридор и закрылась в ванной.
Через полчаса, когда Бросов снова сидел за столом, склонившись над рукописью, и, потягивая пивко, выводил последующие слова о «жене-надзирательнице», Матрона вышла из ванной и, изобразив на лице всю скорбь женской части российского населения, предложила мужу разойтись по-хорошему. На недоумённый вопрос мужа «с чего это вдруг?», она молча показала глазами на рукопись и угрожающе помотала растрёпанными волосами, которые торчали во все стороны, как змеи на голове медузы Горгоны, что должно было означать: «А вот это, мой милый, ни в какие ворота! До чего додумался, бездельник! Как бы не пришлось пожалеть! Я его, можно сказать, содержу, а он, скотина эдакая, вон что за моей спиной вытворяет!» Последние строки взорвали самолюбие Матроны. Она не могла простить мужу ни мать Терезу, ни тем более нацистскую надзирательницу. И хотя муж в ответ рассмеялся и стал уверять, что это только нужная ему для рассказа краска, и что он не совсем её имел в виду, а точнее, совсем не её, и что это не окончательный вариант, и вообще всё ещё не раз будет переписываться, была неумолима. Потому что, собственно, не рассказ послужил главной причиной вышедшего из берегов терпения. Причин было множество: и отсутствие денег, и, в связи с их отсутствием, неустроенность быта, а в связи с неустроенностью быта, отсутствие желания приходить домой, и то, что муж хотел ребёнка, а жена откладывала беременность на неизвестное потом, когда «встанем на ноги» – причём, когда она впервые произнесла «встанем на ноги», Бросова мгновенно отбросило к истокам первобытного мира, и он, отнюдь не обременявший свой мозг теорией Дарвина, почему-то сразу вообразил себя и жену двумя человекообразными обезьянами, слоняющимися по дикому лесу в поисках орудий труда, которые и должны были бы поставить их, по заверению Фридриха Энгельса, на ноги, то есть сделать прямоходящими; но для этого понадобятся сотни тысячелетий! и уж ни о каком ребёнке тогда и заикаться не придёт в просветлённую обезьяньим трудом голову! и бесконечные ссоры по этому поводу и по любым другим; к тому же Бросов, подавленный всеми неурядицами и самоуглубившийся, всё чаще отлынивал от супружеского долга, стал постоянно выпивать с такими же потерянными коллегами, которые жаловались на то, что их не печатают, а писать так, чтобы печатали, считали для себя зазорным, и ничего не делали, чтобы заработать на жизнь каким-то иным способом – всё это в целом неотвратимо вело к взаимному отчуждению. Да, причин было множество, и они собирались постепенно, исподволь наполняя до краёв сосуд обоюдной неприязни. Злополучный эпизод в рассказе стал последней каплей дёгтя в бочке фальсифицированного мёда, даже не каплей, а скорее, вовремя и чётко обозначившимся поводом для окончательного разрыва. Бросов и сам понимал, что такая жизнь, как у них, неприемлема, но почему-то упирался. Наверное, всё-таки любил её, или просто так ему спокойней жилось, и он не хотел перемен, суливших массу дополнительных неприятностей. Он и сам не мог разобраться в этом.
Матрона проглотила сопротивление мужа и молча удалилась на кухню. А через два дня, когда Бросов улёгся на диван с тем, чтобы, как обычно, вздремнуть после обеда, открыла на кухне газ и отправилась по своим делам. Спас ни о чём не подозревающего мужика неожиданно распахнувший незапертую створку окна сквозняк. Зелёный от дурноты, подступившей к горлу, задыхаясь, Бросов кинулся к окну, отдышался, затем, сообразив в чём дело, зажал нос, в несколько прыжков достиг источника своей несостоявшейся гибели и перекрыл вентиль. Жена потом яростно отнекивалась, не признавалась в содеянном, говорила, что вышло случайно, потому что её срочно вызвали на работу в связи с попыткой ограбления её магазина, и она не соображала, что делала и, возможно, включила, чтобы подогреть чайник, а потом отвлеклась на телефонный звонок и забыла зажечь.
Возможно (и скорей всего), так оно и было. Однако Бросов быстро сообразил – всё-таки он был писателем и кое-что понимал в людях – даже если она оставила открытым газ непреднамеренно, её непредсказуемые замашки чреваты для него смертельной опасностью, что с ней шутки плохи, и на следующий день, второпях собрав все свои рукописи и закинув в чемодан кое-что из одежды, переехал к матери на Мичуринский проспект. Лучшая форма защиты – отступление на заранее подготовленные позиции, под крыло произведшего тебя на свет и уже только поэтому неспособного предать.
Накануне своего сорокалетия, Вадим Бросов испытал необъяснимую дрожь в сердце. И что самое мерзкое, она не являлась признаком той или иной телесной болезни, которую в итоге можно было бы вовремя распознать и преодолеть, перейдя на здоровый режим или принимая соответствующие лекарства, а сигнализировала о чём-то более сокрушительном, что годами подспудно вызревало в его душе, разверзаясь чёрной дырой и поглощая все жизненные соки. И незадолго до часа своего рождения он, наконец, нашёл ему имя: ПУСТОТА. Бездонная и кромешная пустота.
Это неожиданное открытие потрясло его. И в день своего сорокалетия он до потери сознания оттянулся в дружеской попойке. Наутро он ничего не соображал, был как полено из свежесрубленного дерева, в котором ещё бродили земные соки, уже не сознававшие своего предназначения. Голова его с утра существовала сама по себе и не столько болела, сколько была неуловима, как мыльный пузырь; плавала где-то рядом, сама по себе – то справа, то слева, то поднималась к потолку, то касалась шеи и, оттолкнувшись от неё, вновь уплывала куда-то на сторону; и само тело из-за этого было лишено устойчивости и поминутно заваливалось, ибо ноги не могли сообразить, куда им ступать в следующую секунду. В горле ссохлось и, казалось, он лишился голоса, а в желудке и прилегающих к нему пищеварительных коммуникациях хороводили неопознаваемые существа, которые хулиганили на чём свет стоит – они щипали его изнутри, кусались, раскачивались на кишках, как на качелях, прыгали на стенках желудка, как на батуте, колотили по нервам каким-то молоточками, видимо, воображая, что перед ними музыкальный инструмент, дули в кишку, издавая неприличные звуки, колошматили друг друга подручными средствами, короче, вели себя самым тошнотворным образом. И происходило это до тех пор, пока Бросов не ухитрился каким-то способом, по стеночке, доковылять до кухни и выпить, не отрываясь, стакан холодной воды. Хулиганские существа тут же с невиданной быстротой, толкаясь, то и дело падая, как протестующие демонстранты, разгоняемые из брандспойта, переместились поближе к горлу, то есть, к парадному выходу – чёрный ход их чем-то не устраивал – и едва Вадим успел добежать до туалета, выскочили из его гостеприимной оболочки всем скопом и смылись в канализационную трубу, напоследок не то что не извинившись за причинённые неудобства, но даже не попрощавшись.
Примерно в таких юмористических тонах описал он свои утренние пытки приятелю, свидетелю и активному участнику вчерашней юбилейной попойки, который позвонил ему с ранья с предложением продолжить празднество – клин клином, как говорится. Но Бросов категорически отказался и только положил трубку, как его в очередной раз стошнило.
Больше года он потратил на осмысление собственной пустоты. А по истечении этого срока вдруг вспомнил о пропавшем друге и приступил к сочинению романа о нём. Набросал несколько глав и наткнулся на неодолимую преграду – отсутствие импровизаций Кузьмы, без которых нельзя было обойтись. Стихом Вадим не владел, и никакое воображение не способно было их возместить. Кое-что из этого было когда-то записано Офелией. Но где её искать? А сам он помнил всего две строки: «Девочка бегущая к реке /Бабочкой мелькает вдалеке…» Да и замысел романа выходил за рамки общепринятой реальности и требовал всплеска воображения. Но ему чего-то не доставало для этого, нужна была кое-какая опора, дополнительные знания, и он закинул удочку в интернет.
В поисках подсобного материала он в течение месяца основательно погулял по интернет-пространству, перелопатил огромное количество сайтов с нужной ему тематикой и однажды утром, в воскресенье, случайно наткнулся на фотографию, на которой была изображена, как ему показалось, очень знакомая женщина. Её имя значилось под снимком в связи с какой-то нашумевшей в небольшом немецком городке в Нижней Саксонии фотовыставкой. Она стояла перед кирпичной стеной, увешанной шедеврами современного фотоискусства, и улыбалась. Красивая, белокурая, пышнотелая, но при этом довольно стройная. В роскошном зеленовато-изумрудном платье. Её шею обнимало колье в виде изящного растительного орнамента, усыпанного, как росой, мелкими бриллиантами, сверкающим треугольником ниспадающее на грудь и тонким ручейком стекающее в соблазнительную ложбинку. Левое запястье охватывал широкий, по-видимому, серебряный (он в этом не очень разбирался) браслет, украшенный драгоценными камнями в тон платью (похоже, изумрудами). Он вдруг вспомнил, как она (если это действительно она) однажды по телефону в ответ на его очередное любовное объяснение объявила, что выходит замуж за иностранца, и вскоре покинула страну. Красивая русская девушка, сочинявшая плохие стихи, нашла свою дорогу для возвышения «за бугром», как выражались в достопамятные времена. Неужели она? К своему удивлению, у него участилось сердцебиение, как у посрамлённого юноши, и запылало лицо. Он зашёл в skype и с необычным, давно не посещавшим его, волнением, путая клавиши, набрал в поисковике имя и фамилию, обозначенную под снимком. Компьютер сразу удостоверил существование искомого пользователя и выдал место его проживания – Германия. Однако там, где должна быть визуальная визитная карточка, «аватарка», изображение отсутствовало. А на его месте зиял серый безличный силуэт. Он помедлил. Она или не она? А потом решил: была не была, он ничего не теряет, и, зажмурившись, отправил сообщение.
Здравствуйте, Офелия Фетингофф! (возможно, ранее – Тардыкина, это ты?) Я хочу внести Вас в свой список контактов в skype. Вадим Бросов.
Ответа не последовало ни к вечеру того дня, ни через день, ни через три, ни через неделю. Значит, ошибся. Или она проигнорировала его, и такой вариант возможен. Но, что характерно, его приглашение не было отклонено. И это давало надежду. Возможно, она ещё не заходила в skype. И он терпеливо ждал. Она откликнулась только через месяц.
– Бог мой! Вадик! Держите меня! Тыщу лет ни слуху, ни духу! Ты меня слышишь? Алло! Эй!
Он по-прежнему видел перед собой серый безличный силуэт. Звучал только голос, несколько искажённый необычным акцентом, с лёгкой хрипотцой, видимо, со сна, взволнованный и в то же время томный, в котором не столько явственно проступали, но, скорее, угадывались прежние знакомые нотки. Он молчал в ожидании, когда появится изображение. Он не умел разговаривать с теми, с кем долго не встречался, не видя лица, и потому нервничал. Однако ничего не менялось. Разговор получался односторонним – она безумолку подавала реплики, а он молчал. Пауза затягивалась, и ему пришлось отвечать.
– Слышу. Здравствуй!
– Как ты меня нашёл, дорогой?
– Теперь это делается на раз. Прогресс неостановим.
– К счастью. Сколько же мы не виделись?
– Я и сейчас тебя не вижу.
– Извини. Только проснулась… в неглиже… и вообще… плохо выгляжу. Поэтому отключила камеру.
– Похоже на кокетство.
– Я не кокетничаю, поверь. Зато ты передо мной, как на ладошке. Возмужал. Появились морщины. Которые, я бы сказала, украшают тебя…
– А ты на фотографии… супер. Пятнадцать лет…
– Издеваешься?
– Я хотел сказать, не виделись пятнадцать лет.
– Ах, это… да! И мне уже далеко не двадцать пять, как ты понимаешь. А где ты видел мою фотографию?
– В интернете. На какой-то фотовыставке… Ты стоишь у кирпичной стены… Вся зелёно-изумрудная… Хозяйка медной горы…
– А, было, было. Знаю. Ну что ж, волшебство вечной молодости на снимках, Вадим, – неизменный фотошоп. Я тоже, кстати, увлеклась фотографией. И неплохо получается. Правда, сознаю, моих заслуг тут ноль целых ноль десятых. Всё дело в цифровой технике. Она сама за тебя делает. Но муж говорит, у меня талант. То есть, знаю, на что навести объектив и когда нажать на кнопку. Он известный в Европе фотограф. Его зовут Герхард Валмер, может, слышал.
– Фотограф? Разве? Помнится, ты вышла замуж за…
– Да, да… Всё давно изменилось, Вадик. Альбрехт Фетингофф был моим первым мужем. Он умер через два года после нашей женитьбы. Прямо на мне, в постели, извини за подробность. Представляешь! Сердце. Я так испугалась. У нас была разница в тридцать лет. Он был бароном.
– Сочувствую.
Она сдержанно рассмеялась.
– Я и до этого жила с ним в своё удовольствие. Он мне ни в чём не отказывал. Плюс ко всему ему принадлежал небольшой родовой замок в Саксонии… Ну, думаю, мне сказочно повезло!
– Даже как?
– А мне скрывать нечего. Альбрехт прекрасно знал, на что шёл. И это его нисколько не смущало. Главное, он получил, что хотел. Да… Но с замком у меня не выгорело. В завещании, как я потом узнала, он был отписан его сыну, живущему в Америке и о котором я и прежде догадывалась. Муж скрывал от меня его существование по какой-то причине. Оказалось, они были в ссоре. И всё остальное имущество, а также доходы… всё было поделено пополам. Что не так много, но в общем-то по меркам людей малосостоятельных и немало. Правда, при мне ещё оставались его многочисленные дары. Сын Альбрехта – его зовут Дитрих – оказался довольно развязным мужиком… Рыжий, долговязый… нашего возраста… Склонял меня к сожительству, звал в Америку… а в случае отказа, пригрозил отсудить мою часть наследства… И мог бы это сделать запросто. Наш брачный договор с Альбрехтом был составлен с незначительной ошибкой не в мою пользу. Допускаю, «ошибка» была преднамеренной. И при желании можно было найти лазейку в законе. То есть, Дитрих мог оставить меня ни с чем. На это он и давил. Но я не купилась. Ненавижу америкашек! Они хотят жить в комфорте, а остальные перебьются! Пусть, думаю, отбирает, тупой крохобор! А я и без этого проживу. Но Дитрих… надо отдать ему должное… решил не связываться с упрямой бабой и оставил всё, как есть. Вот так… Мои мужчины, были от меня без ума. Все без исключения.
– А ты?
– Что я?
– Ну…
– Нет. Я всегда любила только одного. И если бы наша любовь была взаимной, не польстилась бы ни на какое богатство.
– Понятно. А раз в любви облом, требуется компенсация.
– Очень рада, что ты всё понял.
– А если бы Кузьма ответил тебе взаимностью? Ты бы любила его всегда? Ведь он был… сложным человеком.
– Да что теперь говорить…
Она замолчала на какое-то время. Послышалось постороннее шевеление, будто она полезла куда-то за чем-то, затем лёгкое сморкание.
– А если честно, я довольна жизнью, Вадим. Будешь в Германии, дай знать. Свожу на экскурсию по стране… куда захочешь.
– Вряд ли буду… в ближайшее время.
– Учти, дорогу я тебе оплачу в оба конца. И здесь не оставлю. Обеспечу всем необходимым. Если затруднение в этом.
Основное затруднение состояло именно в этом, но он промолчал.
– Если бы ты заглянул в мой гардероб или в сундучок с драгоценностями, ты бы сошёл с ума от зависти. Хотя, нет. Ты бы не сошёл. Ты не женщина. К тому же богатство всегда, если мне не изменяет память, в лучшем случае, на тебя наводило скуку, если не социальный протест. Я права?
– Ну… в какой-то мере.
– В тебе ничего не меняется. Я помню, ты любил меня. Искренне любил.
– А можно любить неискренне?
– Не придирайся к словам. А может быть, всё ещё любишь, а?
Он ответил не сразу.
– Что ты хочешь услышать?
– Разве дело во мне? Ладно, прости… Не принимай мою болтовню близко к сердцу.
Он отвернулся, растерянно почесал лоб, но вспомнив, что она его видит, собрался.
– А я и… не принимаю.
– У меня о тебе только хорошие воспоминания. Правда, правда! И если бы…
– И если бы я был богат, у нас бы всё получилось в своё время. Понимаю.
– Ты хотел меня уколоть этим?
– Нет… просто предположил.
– Ну, что ж… Возможно. С любовью у меня не получилось. Оставалось зацепиться за состоятельного человека. Что я и сделала.
– Молодец. Спасибо за откровенность.
– Я всегда с тобой была откровенна. Я со всеми стараюсь быть откровенной. И это даёт мне свободу действий. И потому в критических случаях не приходится изворачиваться. Герик, мой нынешний муж, тоже от меня без ума. Он моложе на десять лет. Энергичен… У него наверняка куча любовниц. С его профессией… сам понимаешь. Но при этом он относится ко мне с нежностью.
– Вон как!
– Да, так. Он обязан мне всём. Я вложила в него немало. Без меня он бы не поднялся. Я сделала ему карьеру. Благодаря мне он стал известным и востребованным и даже модным в обществе состоятельных людей. И ты знаешь, он ужасно ревнивый. Отсюда вывод: он меня очень любит.
– Верю. Перед тобой трудно устоять. У нас тебя называли «кустодиевской красавицей».
– А здесь меня сравнивают с женщинами на полотнах Ренуара. Сейчас входят в моду полные фотомодели. И будь я помоложе, тоже могла бы стать известной моделью. Как американка Барбара Брикнер, к примеру. Или канадка Тара Линн. Или ваша «пышка» Катя Жаркова. Герик много снимал меня в ню. Я поначалу сопротивлялась, а потом… когда он мне показал пробный снимок, с радостью согласилась. И потому он не допускает, чтобы на снимках я выглядела непрезентабельно, понимаешь?
Ему стало скучно. И чтобы хоть как-то поддержать разговор, пробубнил вяло:
– Понимаю… И здесь, наверное, не только фотошоп…
– Если ты говоришь о хирургии омоложения, то я её не признаю. И несмотря на это, Герик меня очень любит.
– Есть за что.
– Нет-нет! Я поняла твою подковырку. Он меня очень любит, как женщину. Он говорит, что заниматься со мной любовью… погоди… я где-то записала… О, вот, нашла!.. «как плыть по бушующему океану. И сладко, и опасно. Можно захлебнуться и утонуть. А можно, насладившись борьбой со стихией, выплыть на берег целым и невредимым и расслабиться, раскинувши уставшие члены на горячем песке, и глядеть в лазурное небо, и вдыхать полной грудью». Это, конечно, в моём переводе.
– Слишком высокопарно.
– Я же говорю, он без памяти от меня. Он неистребимый романтик. Я записала это, чтобы использовать в своей книжке… Я пишу о своих любовных связях… Моя книга так и будет называться «Шесть грехов одной женщины»… О тебе я пишу в самом начале. Для разгона. В число грехов ты, к сожалению, не вписываешься. Ты – мой несостоявшийся грех…
Она ещё что-то говорила, но он ушёл в свои мысли, многого не слышал и очнулся, когда серый силуэт, маячивший перед ним с анонимной неподвижностью, умолк. В ушах шумело. Дальнейший разговор становился невыносимым.
– Рад за тебя.
– А ты?
– Что… я?
– Женился?
– Было дело. Но в конце концов мы надоели друг другу и развелись. Обычная история. Она меня подавляла. И я её не устраивал чем-то. Возможно, отсутствием хороших заработков. Или моей профессиональной неуспешностью. Или моей недостаточной осведомлённостью в интимной области. А может быть, мой характер был для неё неприемлем. Она диктаторша. А я хоть и сговорчив, не люблю, когда мной помыкают.
– Странно, что ты не уехал из страны.
– С чего это вдруг?
– Ты на Болотную площадь ходил?
«Она ещё и за политику будет мне уши закладывать!»
– Зачем? Что мне там делать?
– А говоришь, не любишь, когда тобой помыкают. Вами всегда помыкали, помыкают и будут помыкать. И что характерно, вам это нравится. Вы аутичный народ.
Он поёжился, внутри заклубилось нехорошее чувство. Разговор с её стороны всё больше походил на выговор с элементами провокации. Сейчас его вместе с его народом, которого, кстати, все реже именуют народом (а всё больше населением!) высекли и поставили в угол, чтобы в другой раз неповадно было игнорировать советы зарубежных наставников. И кто? Его же соотечественница, пригревшаяся у западной печки. Он потянулся к мышке…