Хэллоуин (сборник) Козлов Дмитрий
Сойдя на берег, он надел простую кожаную бауту [10], сделал несколько шагов и словно растворился в пестрой толпе. Многоголосый шум царящего вокруг празднества залепил уши, от буйства красок рябило в глазах. В доли мгновения Домминико Кавалли словно перестал существовать, как дождевая капля, упавшая в море. Безликий и неузнанный, он был лишь частью потока, следующего путем, начало и конец которого не были видны изнутри. На мгновение инквизитору показалось, что он оказался в некой аллегории, изображающей саму жизнь человеческую: бесконечное движение в неистовом хаосе цвета и звука, поглощающее без остатка, не имеющее ни начала, ни конца. Кто бы ни вошел сюда, кто бы ни вышел – ничего не изменится, движение продолжится и едва ли перемену заметят.
– Вы куда-то спешите, синьоре? – Негромкий женский голос прозвучал над самым ухом Кавалли.
Обернувшись он увидел молоденькую, хрупкую девушку, лицо которой скрывала богато украшенная колумбина [11].
– Не имею чести знать вас, синьора, – вежливо ответил он. Где-то внутри ему было приятно внимание молодой особы, но чувство это не имело шанса подняться наружу. Девушка мелодично рассмеялась.
– Это же маскарад, синьоре! Зачем иначе носить маски, если не для того, чтобы остаться неузнанными?
– Вы правы, – согласился Circospetto, – чем могу служить?
– О, вы можете! Не откажите в просьбе даме – вы выглядите разумным, трезвым человеком в этой вакхической процессии. Я потеряла в толпе моего отца и не могу отыскать его. На такой случай мы договорились, что я найду провожатого и отправлюсь домой сама, дабы не плутать среди пьяных и праздных.
Домминико задумался. Слова девушки казались ему несколько странными – ведь куда проще было условиться о встрече в каком-нибудь приметном месте, чем подвергать себя риску добираться до дома с неизвестным попутчиком. С другой стороны, девушка могла жить неподалеку…
– Как далеко отсюда ваш дом? – поинтересовался Circospetto.
Лазурные перья, украшавшие маску, очаровательно всколыхнулись.
– О, совсем недалеко, буквально в паре домов.
– Ну что же, – кивнул инквизитор, – я с удовольствием провожу вас.
Они выбрались из основного шествия и свернули в узкий проулок, куда едва проникал свет огней Грандканале. Идти рядом тут было невозможно, и Домминико шел впереди, таинственная дама – за ним.
– Вы выглядите очень молодо, – желая поддержать светскую беседу, произнес Circospetto. – Вашему батюшке стоит приглядывать за вами более внимательно.
– Вас обманула моя внешность, синьоре, – голос девушки звучал беззаботно и весело, – я старше, чем может показаться.
– И сколько же вам? Восемнадцать? – Названная цифра казалась Кавалли слишком завышенной, но он решил польстить девице.
Та рассмеялась:
– Вы задаете неприличные вопросы, синьоре.
– Хорошо, оставим это.
Они вышли в небольшой дворик, разместившийся в плотном кольце домов. Здесь было темно и тихо, словно дома были покинуты жильцами – что не казалось таким уж невероятным, учитывая карнавальное действо, развернувшееся неподалеку.
– Мы все еще не представились друг другу, – произнесла девушка, поравнявшись со своим провожатым, – это так невежливо с моей стороны.
– Что вы, – инквизитор испытывал некое странное наслаждение от их краткого общения. Это был редкий случай, когда он мог говорить с кем-то, кто не знал его и не задумывался о его должности. Странная свобода этой беседы пьянила, словно крепкое вино.
Девушка остановилась, обернувшись к Домминико. Их разделяло не больше локтя. Глаза в прорезях маски загадочно поблескивали.
– Меня зовут Лукреция.
Уже готовый спросить о фамилии, которую девушка забыла назвать, Circospetto замер. На тонких девичьих губах играла легкая полуулыбка.
– Что же вы молчите? Впрочем, не старайтесь. Мне известно ваше имя, синьоре Кавалли. Я давно наблюдаю за вами…
Первым внутренним побуждением инквизитора было отпрянуть от жуткого создания, в которое вдруг обратилась невинная девушка. Но что-то словно тисками сжало его грудь, сковало члены. Он шумно сглотнул, не сводя взгляда с двух серебряных искр, вспыхивающих в темных прорезях.
– Вы очень проницательны, синьоре Кавалли. Вас стоило бы прозвать Astuto [12] – ведь осмотрительности в вас куда меньше, чем проницательности.
– Как вы узнали меня?
– Вас трудно не узнать. Да и маску вы надели уже на берегу, в свете фонарей.
Инквизитор напряженно обдумывал ситуацию. Перед ним – молодая девушка, хрупкая и слабая. Но ее стараниями одна девица помешалась, а вторая едва не умерла от неизвестной болезни. Кто знает, какие колдовские трюки есть у нее в запасе?
– Вы не боитесь меня? – спросил он, стараясь выиграть время для принятия решения.
Девичьи плечи презрительно вздрогнули.
– Я встречала и более могущественных людей – но даже они не вселяли в меня страх. Это чувство утрачено мной уже очень давно.
– Страх, но не осторожность. Я могу быть вооружен.
– Так же, как и я, – голос девушки изменился, став ниже и в одночасье утратив беззаботную наивность.
– Я не вижу при вас оружия.
– Видите, Домминико, видите, – губы Лукреции приоткрылись, обнажив ряд ровных, белоснежных зубов. – Вы просто не замечаете его.
– Зачем вы заманили меня сюда? – Вопрос этот инквизитор боялся задать до последней секунды – он мог побудить ведьму к действию.
– Чтобы убить, конечно, – без тени смущения ответила та.
Кавалли снова сглотнул.
– Какая дьявольская одержимость заставила вас причинять вред двум несчастным девушкам? – уводя разговор от опасной темы, поспешно спросил он.
Лукреция рассмеялась – в этот раз смех ее прозвучал зловеще.
– Эту дьявольскую одержимость поэты и певцы зовут любовью. Я люблю их, Домминико, разве это не очевидно? Не моя вина в том, что любовь бессмертного – слишком тяжелое бремя. Они уйдут, растают, а я буду горевать о них. Но такова судьба всякого сильного чувства – оно приносит боль и страдания той же мерой, что счастье и удовольствие. Их жизнь наполнит меня, и я пронесу частичку их сквозь вечность…
Правда была столь же неожиданной, сколь и очевидной. Кавалли готов был проклясть себя за то, что не прочел знаки, столь явственно указывавшие на сущность той, кто сейчас стояла перед ним.
Упырь.
Неупокоенный мертвец, сосущий кровь живых, суккуб в оковах человеческой плоти. Сама смерть, воплощенная в хрупком и прекрасном теле.
Он чувствовал, что не в силах пошевелиться. Тело утратило всякую подвижность, будто обратившись в статую, высеченную из безжизненного камня. Разум мучительно метался, пытаясь найти ответ, цена которому – жизнь. Как удалось Нуафьеру отвратить упырицу от ее жертв? Что он сделал?!
Лукреция шагнула к застывшему инквизитору, разом преодолев разделяющее их пространство. Она прижалась к нему, и он с удивлением ощущал теплоту ее кожи, горячее дыхание…
– Не противься, – прошептала она, – ты испытаешь наслаждение, которого ни один живущий не испытывал…
Губы отказывались подчиняться, но невероятным усилием он все же смог их разомкнуть:
– Погоди! Всего мгновение… Скажи, как Нуафьер заставил тебя отступиться от твоих жертв?
Лукреция улыбнулась:
– Он… он был слишком красив, чтобы лишать моих возлюбленных такого удовольствия. Я не ревнива. Я все равно получаю свое.
Ее губы коснулись губ Домминико. Он закрыл глаза, не в силах противится тяжелой волне, накрывшей его с головой. В эти бесконечные мгновения он ощущал, как уходит из него жизнь, – и одновременно купался в чувственном наслаждении, большем, чем способна дать любая женщина.
Утром сбирро нашли его тело в небольшом дворике в квартале близ моста Риальто. Ночные грабители забрали все, что представляло собой хоть какую-то ценность, – даже белье. Мессер гранде пригласил известного по всей Венеции доктора, который осмотрел тело.
– В чем причина смерти, синьоре медико? – спросил толстяк обеспокоенно.
– Кровопотеря. Кто-то выпустил из него всю кровь. Всю до капли, – задумчиво покачав головой, заявил доктор.
Мессер гранде был мудрым человеком. Отчитываясь перед трибуналом, он сообщил, что секретарь государственной инквизиции Домминико Кавалли прозванный Circospetto, пал от руки грабителя, который уже пойман и вскоре будет повешен меж двух колонн [13]. Этого оказалось достаточно.
Катарина Мадзони вскоре оправилась от горя по угодившему в тюрьму французу. Болезнь более не докучала ей.
Графиня Бонафеде провела остаток дней в приюте, так и не оправившись от выпавших на ее долю потрясений. Впрочем, видения, терзавшие ее, вскоре прекратились.
Жак Нуафьер, проявив чудеса дерзости, бежал из Пьомби и на долгие годы покинул Венецию. Вернуться он смог лишь спустя двадцать лет. Ценой возвращения стала служба осведомителя государственной инквизиции.
Загадочная Лукреция с завидным постоянством появлялась в разных частях города, нигде не оставляя достаточно заметного следа. Обладатель пристального взгляда мог бы отметить, что вскоре после ее появления в городе умирали молодые, красивые девушки. Впрочем, обладатель мудрого взгляда предпочитал не связывать эти два факта.
Наиль Измайлов
Обмен веществ
Предпоследний шаг получился нечеловечески слаженным и бессмысленно шикарным. Оценить слаженность было некому. Но красота выше смысла, поэтому: делай шесть.
Раз. Вице-президент Shell Venture Overseas Блис, не обращая внимания на переводчика, прокричал на ухо совсем помрачневшему вице-губернатору Воробьеву:
– Это не замораживание проекта! Даже не свертывание! Просто временная диверсификация – кризис, сами понимаете! Но в любом случае, начнем мы добычу, не начнем – все равно регион будет получать сто процентов поступлений, прописанных в соглашении! Я объясню, как только сядем!
Два. Председатель правления РАО «Газпром» Бочкарев сказал заместителю Весьегонову:
– Ты, Сережа, глазками так сильно не хлопай и не взлетай, я от сквозняков простужаюсь. Завтра на собрание выходим вот именно с этим планом: сокращение добычи на пятьдесят миллиардов кубов в год, по нефти на четыре ляма в год, рост по альтернативному топливу на пятьсот миллионов условных кубов, по туркменам не работаем, китайцам и хохлам все закрываем. Пора наконец слезать с углеводородной иглы – и это не только мое решение. Вопросы твои мне неинтересны, мне интересен полный просчет, через два часа, здесь, свободен.
Три. Президент Венесуэлы Кортес, повернувшись к оператору Маркесу, пообещал:
– Еще раз отвернешь камеру от меня, я твой глупый красный нос вобью в твои глупые зеленые мозги, если они, конечно, вообще есть, в чем я очень сомневаюсь. Нация превыше всего, тем более цвет нации, а сборщики листьев коки – это именно цвет нации, и сейчас я сделаю их элитой, поэтому их тоже надо ежесекундно запечатлевать, но этим занимаются вот этот твой дружок и вот тот, тоже болваны, а ты, идиот, снимай меня, и только меня, потому что наши дети и внуки имеют право видеть, с каким лицом отец Латинской Америки указывает многострадальному континенту путь к истинной свободе – свободе от черных выделений подземного дьявола и его американских приспешников, прямой путь к свободе, которую дарит нам наша благословенная природа. Снимай, кретин, я начинаю. Друзья!
Четыре. Министр финансов Курчатов поздоровался с секретарем президента, спокойно выслушал «извините, буквально десять минут, просто очередное обращение к народу», утонул в кресле и принялся последний раз прочесывать бумаги: блох быть не могло, но двухкратное повышение налога на добычу полезных ископаемых и экспортных пошлин требовало не просто чистенького – безупречного обоснования.
Пять. Председатель энергетической комиссии ЕС Кечлевский сказал:
– Введение заградительных пошлин и дополнительных сборов избавит нас от русской, азиатской и вообще исламской угрозы, а субсидии фермерам, переработчикам и энергетикам позволят уже к следующему году вытеснить спиртом, рапсовым маслом и прочим биотопливом до сорока процентов нефтепродуктов. Голосуем?
Шесть. Председатель ОПЕК аль-Хакам оглядел шейхов, эмиров, министров и продолжил подсевшим тоном:
– Наше решение изменит мир сильнее любых революций, войн и Крестовых походов – изменит бескровно и к лучшему. Это будет действительно прекрасный новый… – Он заперхал, сделал извиняющийся жест и ловко выдернул из кармана ингалятор.
И тут рвануло.
Последний шаг оказался шагом в пропасть – что самое обидное, не менее слаженным.
Шесть. Шейхи, эмиры и министры вздрогнули от резкого хлопка и пару секунд с застывшими неловкими улыбками наблюдали, как аль-Хакам, дернув головой, соскользнувшим с плечиков бурнусом оседает на кресло. Потом, конечно, все сразу повскакали с мест – и совсем наивные кинулись тормошить и спасать холодеющее тело, а довольно опытные полезли под стол, подальше от снайпера. Только снайпера не было – было недоброе чудо, которое с дикой силой вышибло насадку ингалятора и разнесло хоть не артикулированную еще, но четко ограненную мысль про сокращение нефтедобычи во имя внуков вместе с мягким нёбом и фрагментом головного мозга, отвечавшим за огранку мыслей.
Пять. Заместитель председателя энергетической комиссии Педерсен сказал:
– Коллеги, вы видите, я был прав, когда говорил о зоологической русофобии и ксенофобии нашего уважаемого председателя. Поэтому предлагаю сразу после его предложения поставить на голосование отставку действующего председателя и выборы нового. Голосуем, уважаемый коллега Кечлевский не возражает? Прекрасно. Так, первый вопрос – все «против», за исключением председателя, второй – все «за», при том же исключении. Фиксируем, приступаем к выдвижению кандидатов.
Четыре. Из алгебры Курчатова выдернул бубнеж в президентском предбаннике. Министр решил, что ослышался, украдкой стрельнул глазами по сторонам и обнаружил, что сразу из-за трех углов на него странно смотрят габаритные сотрудники администрации. Напрягшись, Курчатов понял, что бубнеж доносится из телевизора или радиоприемника, вывернутого на полную мощь в одном, а может и не одном, из окрестных кабинетов, бубнит президент – конечно, не бубнит, а вещает в свойственной ему напористой манере, – и бубнит (вещает, вещает!) он об отставке правительства, которое выполнило решительно все поставленные перед ним трудные задачи и заслужило долгий счастливый отпуск. Курчатов дернулся, спохватился, поймал красноречивый взгляд помощника, жестом спас того от объяснений, положил папку на пол, встал и пошел прочь, стараясь не горбиться под умножающимися взглядами.
Три. Оператор Маркес был не слишком впечатлителен, но довольно обидчив. Поэтому он взял лицо Кортеса предельно крупным планом, который позволил бы даже подслеповатым детям и внукам оценить разнообразие оспин и угрей на жирной коже отца Латинской Америки. Выбранный ракурс позволил оператору поймать миг вхождения во внешний уголок левого глаза президента темной полоски. Опыт позволил оператору удержать президента в кадре. Детство в саванне позволило оператору понять, что темный промельк, превратившийся в толстую блестящую ресничку, – это кончик шипа, смачиваемого кечу-кураре. А дисциплинированность позволила оператору обстоятельно запечатлеть агонию президента Кортеса, не отвлекаясь на прыжки коллег и бурление толпы, затаптывающей представителя рода Долинных пум, который тремя годами ранее указом президента был выселен с исконных земель, отданных национальной нефтяной компании.
Два. Гам в приемной был так невероятен, что Бочкарев даже не сообразил, что лучше: искать виновных по селектору или выйти на шум лично аки древнегреческий бог из известного места. Сообразить не дали: дубовая дверь с грохотом улетела в стену, Весьегонов с выдохом – в другую, а самого Бочкарева пятнистая безглазая сила опрокинула вместе с креслом, вдавила скулой в ковер и рявкнула в ухо:
– Смирно сидеть, налоговая проверка!
– Сынок, – пробурчал Бочкарев в мокреющий ворс, но не успел обратить внимание собеседника ни на нелогичность приказа, ни на пагубность столь решительного знакомства с руководством главного предприятия страны. От двери донеслось:
– Ты, Сан Михалыч, слова поаккуратнее подбирай, молодого человека не расстраивай. Ему тебя еще в «Лефортово» везти.
И вот ведь интересная вещь: Бочкарев разобрал, что именно ему сказали, через полминуты, а замглавы администрации президента Рубанова в говорившем узнал и того позже – зато мгновенно понял, что светлая эпоха пройдена, видимо безвозвратно, и что вопросы сырьевой независимости страна будет решать (а точнее, не будет решать) уже без него.
Раз.
– Что он сказал? – проорал Воробьев в ухо переводчику, и вопль будто смял перепонки-молоточки всем, кто был в вертолете. Потому что за секунду до этого грохот двигателя оборвался, уступив место, не деформированное вице-губернаторским кличем, жуткому двойному свисту: затихающему – лопастей и нарастающему – щелей, сквозь которые продирался воздух, переставший удерживать двенадцатитонную машину.
Блис вцепился в сиденье, быстро оглянулся в иллюминатор и подавил волну сладкого восторга – не было для него повода, кроме свободного падения, очень обидного именно сейчас.
Переводчика заколодило: он пытался, наплевав на прерывание голоса, сообщить Воробьеву, чего же сказал Айвен Блис. Шансов успеть у него не было. Воробьев, подняв могучие плечи выше ушей, уперся распахнутыми глазами в нечистую палубу. Экипаж неслышно суетился в кабине.
Блис крикнул:
– Леха, что с шансами?
Пилот, естественно не задумавшийся о том, с чего бы это пиндос знает его имя – и русский язык, кстати, – ответил единственно возможным способом, так что Блис порадовался бы, если бы не был так огорчен. Раскрутить ротор он, в принципе, мог – например, года полтора назад сделал бы это влегкую, несмотря на кривой кусок металла, намертво склинивший все подвижные части мотора, или как там это называется у вертолетов. Беда не в том, что полтора года укатали Блиса до сивого состояния – один Кортес годовой ресурс чудес выел. Беда в другом. Он не мог видеть небо. Он не мог летать. И не мог никого удерживать в воздухе – пусть и с помощью механических приспособлений.
Блис оказался в ситуации, в которую традиционно ставил контрагентов: с одной стороны, надо идти наперекор принципам и спасать людей, с другой – сил для этого нет, остается уповать на известный Промысел, что в данном случае выглядит вызывающим идиотизмом. До сопки осталось метров сто пятьдесят, так что шансов не было совсем – пусть даже мотор сам собой скушал бы занозу и ожил на предельных оборотах.
И ведь никто не поверит, что не я, подумал он, перекидываясь.
– Это не я! – все-таки крикнул он по-всякому, потому что кто его знает.
Иллюминаторы брызнули граненым бисером, Воробьев и переводчик обмякли в креслах, пилоты наверняка тоже – не было времени смотреть.
Опять добро творю, подумал Иблис, умрут легко; ладно, компенсируем мародерством. Тремя лапами и кончиком хвоста содрал с Воробьева застегнутое пальто – пуговица звонко щелкнула по двери – и выскользнул наружу. Снаружи воздух был тугой и совсем ледяной – минус девятнадцать, если ветра не считать, а как его не посчитаешь, когда он держит, толкает и несет, чуть переворачивая, а я не могу больше летать, вот тут пальто и пригодится – раскинем ковром, уходим в сторонку, бабах, ух как ударило, прощай, Воробьев, прощай, разовое сокращение нефтедобычи на тридцать семь процентов, и ты, отпущение бессмертного греха, тоже прощай, и теперь взвейтесь кострами, ай, ну не так же, жарко, аж нос с хвостом опалило и надо лбом горячо, теперь совсем все зароговеет – много, оказывается, керосина оставалось, а будет еще больше, везде будет, и бензин, и мазут, и нефть – а у нас все меньше нефти, смолы и гноя, я, я, и я, но Кортес-то, как я на него надеялся, он-то должен был сработать, да все должно было сработать – и полетело к моей матери, которой нет и не было никогда, и неужто это просто случайность – бывают такие случайности, но не тридцать же четыре раза подряд, это уже тенденция, однако, а за каждой тенденцией в этом мире стою или я, или бывшие братки мои, ах вы братки, неужто и здесь против играете, ну не стыдно ли, я ж один, а вас вон сколько, и под такой крышей…
Про крышу вспоминать не следовало: Иблиса мягко свернуло в костистый колоб и швырнуло сквозь толстый ветер, сперва приятно, потом свирепо холодящий опаленные детали образа, полы пальто затрещали сорванным кливером, спину стеганули ветки карликовых берез, по лицу ширкнула травка и слой песка, глубже вбивали не комком, а штопором – глина со щебнем, все щеки здесь оставлю, а нет, до гранита меня поберегли, за что ж – ах, снова опалило, вывернуло, тьма, тьма, тьма! опять задыхаюсь, почему я задыхаюсь, мне ж не нужен воздух, я из другого огня, дайте воздуха, возд!!! ччерррр, все, умер, как нелепо, совсем.
Судный день настал – и теперь только ад, ад навсегда, костры, слезающая кожа, головы чертей под гнойным соусом на завтрак, собственная пузырящаяся кожа на обед, раздирающая смерть на ужин, а с утра все сначала, без неба, без земли, только смерть, только жар и только лед – и не будет этому конца. Почему именно сейчас, я же честно старался – насколько мог. Логично, конечно: я бы тоже ускорил судебный процесс, если бы знал, что тюрьмы превращаются в курорты. Но меня не спросили, а указали другой путь к прощению – и я почти дошел. Почти, почти, почти кто-нибудь мою память.
Вспышка! вдох! вонь, еще вдох, гной и сера прямо в мозг, в кровь, в пламень моего естества, голова лопнет, глаза человеческие, слезятся, плевать – жив, я жив! Снова жив. Если это жизнь. Если тысячелетия изгнания, отлучения от небес и постоянного умирания – это жизнь.
Ты очень жестокий.
Ну когда я привыкну.
Иблис, безвольно болтая хвостом, опустился на эркер над шестыми вратами ада, рядом с неподвижной фигурой Малака, которому, похоже, и был обязан форсированным нисхождением. Малак, последние тысячи лет руководивший ангельским оцеплением преисподней, при появлении проклятого брата даже пером не повел: так, сложив ручки на коленях, и смотрел в коричневую муть, заменявшую аду воздух. Он-то, как прочие вольнонаемные, вместо мути видел безоблачную лазурь. Гнойная грязь перед глазами была уделом поднадзорных, многие из которых каждый день сходили с ума и сворачивали шеи в попытках оглянуться на синюю чистоту, сияющую сразу за краем глаза.
Иблис попытался разместиться изящно, нога на ногу, хвост на плече, но запутался в пальто, чуть не свалился с шестисотлоктевой высоты на костяные шипы, торчащие из бурливого шевеления, нахохлился, сунув руки в карманы, нащупал платиновый портсигар вице-губернатора, прикурил от когтя, тихонько пустил струйку дыма в лицо Малаку, немедленно получил ее под веки, вытерпел еще полсигареты и все-таки сорвался:
– Ну и чего вы добились? Людей своих любимых загубили (а ведь кланялись им), полцивилизации на рога поставили – и все чтобы меня мордой в миро ткнуть? Приятно теперь, да? Наслаждаетесь победой? Как же, с общим врагом, отступником, справились, все на одного, блин, как у вас принято. Сами послали – сами и отозвали, красавцы! И что теперь? За что боролись-то? Мне, что ли, это кипение нужно? Да наоборот! Мне за всех, между прочим, обидно. Ладно, пацанов моих не жалко, хотя они уже вон, – он не глядя ткнул когтем за спину, – как поднадзорные стали, только по хвосту и отличишь. Но грешникам-то за что такая смена режима? Это что, смертные муки? Это что, адское пламя?
Ближайший пример копошился почти под воротами: крупно дрожащий черт на манер гарлемского негра грел руки у коптящей бочки, из которой торчали три вяло орущие головы. Судя по уцелевшим фрагментам причесок, грешники происходили из французского дворянства конца восемнадцатого века и по совести должны были не орать, а распевать задорные куплеты. Стандартная процедура предусматривала вываривание подопечных в индивидуальных котлах с каменным маслом, обеспечивавшим оптимальное соотношение интенсивности и продолжительности мук. Теперь стандартные процедуры считались больно жирными.
Развитие промышленности обнаружило, что ресурсы у этого и того света общие. Соответственно, чем больше человечество выковыривало из недр природных богатств, тем меньше их оставалось в распоряжении врагов человечества.
Пока добытчики увлекались медью, железом и золотом, потери считались несерьезными: техчасть ада просто перешла на оснастку из керамики и тяжелых металлов. Бурный старт углеводородной эры поначалу никого не напугал: та же техчасть перевела процессы с угля и легких фракций нефти на вязкие смеси и газ. Но будущие клиенты накрыли шляпой и эти запасы – и полвека назад в аду были впервые введены лимиты энергопотребления, которые регулярно ужесточались и набирали размах.
Последний десяток лет грешные французы, как и миллиарды остальных подопечных, сотни лет подряд ежедневно разваривавшихся до состояния тушенки, нынешнее подвяливание (триста граммов мазута на рыло) сопровождали воплями по привычке и ради приличия. При этом представители народов, знакомых с банным искусством, уже и не вопили, а нагло требовали от чертей поддать еще парку.
Переводить их в арктическую зону преисподней также было бессмысленно – из-за парникового эффекта, который превратил лютую стужу, изобретательно отламывающую от грешников скрюченные кусочки, в сильный холод, в конечном итоге переносимый даже неграми преклонных годов.
Иблиса, нынешнее существование которого было лишь кратенькой прелюдией к вечной ссылке в ад, иссякание энергоносителей абсолютно устраивало. Акклиматизационные страдания младших товарищей, обслуживавших геенну, его совсем не трогали. Тронула просьба бывших соплеменников – вернее, намек на серьезную награду, ожидающую Иблиса, если он в рамках своих возможностей и полномочий заставит человечество сократить нефтегазодобычу. Когда Иблис уточнил, может ли надеяться на отмену проклятия, контрагенты напомнили, что надежда на рай, как и страх перед адом, управляет жизнью и судьбой всякого разумного существа. Малак как раз эту мысль ему и внушил, вспомнил Иблис и вспыхнул с новой силой:
– Ты же мне и сказал – делай все, что можно, Господь всеведущий взвесит и оценит! Что, мало вешать было? Иран, Ирак, Чечня, три финансовых кризиса, NASDAQ, олигархи эти несчастные, индейцы с неграми, двенадцать энергоблоков в год, термоядерные исследования, биотопливо – я только последнее называю. Я ж пахал, как никто и никогда! Я, что ли, виноват, что они тупые такие, что нефть им божья роса, пропан – звездный ветер, и ничего чище мазута во Вселенной не бывает? Это я, что ли, их такими создал или воспитал, это я подарил попущение и свободную волю? А когда я все, вообще все, делаю – правильно, чистенько и во всеобщих интересах – и наших, и ваших, и глины вашей любимой – вы что творите? Правильно, сбиваете вертолеты, взрываете бошки и жарите глинку – не я, вы! Вы, которые глинке кланялись и служить обещали, ничего так служба, да, братец? Приятно так служить, при попущении и свободной воле – хотим, даем падшему собрату слово, хотим…
Малак наконец вынул взгляд из неопрятного месива, медленно повернул голову к Иблису, и тот резко замолчал. Не потому, что рассмотрел наконец Малака, похожего не столько на боевого ангела, сколько на оборванного бомжа, причем последний раз, судя по свежим ссадинам на скуле и носу, оборванного вот только что. А потому, что Малак, по обыкновению, не раскрывая рта, позволил Иблису узнать, как выглядит ситуация на самом деле.
Иблисовой выучки хватило, чтобы не лопнуть от мгновенной накачки знанием, – но воспринять все сразу он, конечно, не смог. Тысячелетия, проведенные за бортом расы, притопили общий уровень. Раньше он хотя бы умел это скрывать – просто из гордости – выдерживал паузу со значительным лицом, за которым шло лихорадочное обнюхивание и обгладывание вброшенных данных, – но нынешние данные заставили сопровождать процесс невнятными выкриками и шипением:
– Не вы? Врешь ведь… Да. Вы не врете, но почему… Свободная воля, знаю, но… Что, и у вас? В смысле там, наверху, – и что именно? Озон, дыра, не понимаю – а, парниковый, да – и что, где вы и где атмосфера? – а, ну да. И что, и что? Душно, сыро, нектар горчит, девочки не восстанавливаются, ну да, беда, согласен… Правильно, крайности сближаются – хором станем этим светом, так и встретимся, хо-хо… Погоди, вы что, серьезно?
Он уставился в Малака, но тот снова изучал невидимую Иблису прозрачную красоту.
– Нет, скажи, серьезно? И из-за этого хотели Суд досрочно спровоцировать? Из-за недостаточного окисления и духоты?! Из-за того, что клиенты недовольны?! Ребята, вы больные. Вы больные, как… А, отложили временно, мне нравится этот термин, отложили, лежит он где-то, значит, до часа – а сами… Малак!.. Так это ты, что ли? Киотский протокол, сокращение производства, смертность – это ты?! Лично?!
Малак молчал.
Иблис восторженно ухнул, натянул прическу до выползших клыков, стянул ее на макушку, оглушительно щелкнул хвостом и закричал так, что по всей преисподней на мгновение взметнулись высоченные колонны бесцветного, самого жгучего пламени, миллионы грешников досрочно разорвались на куски до следующего утра, на скорую помощь этого света накатил вал вызовов по случаю приступов и кризов, а крепко спавшие младенцы зашлись безутешным плачем.
– Ты! Малик аль-Малак, величайший из великих, десница и око, дарующий спасение и кару – ты, могучий и непревзойденный! Ты бегал по земле! По грешной, ножками, год за годом! И учил это глиняное мясо не спиливать себе голову, учил вере, красоте, бессмертию! И распихивал в телевизоры своих големов с поучениями есть морковку и дышать одной ноздрей! А глина тебя обманывала, предавала, выгоняла с работы, раздевала, морила голодом, била и унижала!!! И ты – все вы – ничего не могли с этим поделать, да? Да?! И теперь вы расписались в беспомощности – потому что это не Иблис такой пропащий и неумелый – это люди ваши такие, что не нужно им будущее, плевали они на детей, внуков, на себя и на!.. Крылья Малака коротко шелестнули воспрявшими маховыми перьями, Иблиса окатило ужасом, он привычно вывернул на смежную тему:
– На вечность, на все, на все им плевать! И скоро ад превратится в рай, а рай – в ад, и чего ради, спрашивается, все… Ой.
Дьявол застыл, потом попытался схватить ангела за плечи и развернуть к себе – по рукам будто ударили ломом, Иблис зашипел, скорчился, баюкая ушибы под пальто, но сразу забыл про боль, выпрямился, вытянул шею, почти коснувшись губами уха Малака, и прошептал, стараясь не обращать внимания на одуряюще свежий запах крыльев:
– Вы серьезно? Это вообще возможно? Вас – сюда, а нас – к вам?
Малак медленно кивнул.
Иблис обмяк, почти целиком втянулся под плед, расправился и торопливо зашептал, нервно косясь на соседа:
– Ну да, полтора градуса в год здесь и там, влажность, уровень ферментизации – все на встречных курсах, уровни сравняются через пять поколений… Потом зачистка здесь, доводка там, переезд – и вуаля, с ног на голову, мы вам рады. А если ускоряем нефтедобычу и этот дырчатый эффект… То есть… Почти ничего не делать – просто дать им жить в свое удовольствие, слегка подсказывать – и все. Два поколения – это же хвостом щелкнуть…
Он застыл, и довольно долго дьявол и ангел сидели рядышком, совершенно одинаково уставившись в такую разную перспективу.
Страшно разную.
Полвечности спустя Иблис без выражения сказал:
– Небо. Я вернусь в небо.
И впервые за сорок тысяч лет заплакал.
Остальные заплакали потом.
Михаил Павлов
Рудник
Зажигалка чиркала впустую, и во тьме вспыхивало сосредоточенное девичье, почти девчачье, лицо. Золотились линии слез на щеках. Наконец Карина сумела прикурить и надолго замерла, забившись в угол. Гущу мглы прожигал пульсирующий уголек сигареты.
– Дай курить, – произнес голос.
– Ни хрена, – буркнула Карина.
– Карин, дай сигарету, пожалуйста.
– Иди в жопу… – В ее голосе вновь зазвучали слезы. – Ты его убил.
– Да кого? Никто никого не убивал, дурочка.
– Ни хрена. Я же вижу, вон он лежит. Я вижу его зеленую куртку.
– Я не знаю, куда ты смотришь… Может, на меня? На мне моя зеленая куртка.
– Пошел ты, не верю я тебе! Не знаю, какая там на тебе куртка! Я тебя вообще не знаю!..
– Как это не знаешь? Что с тобой, Каринка?..
– Я не знаю, кто ты!
Тьма замолчала почти на минуту.
– Я тот, кто тебе нужен, – ответил голос наконец.
Возможно, я не открою все тайны. Даже не обещаю, что все сказанное мной – правда. Так уж вышло, что здесь только тень, в которой не различишь ни истины, ни лжи. Но все же выслушайте мой рассказ, он может оказаться полезным, если вы вдруг… ну повстречаете такого, как я, понимаете? И если успеете распознать. Это самое главное.
Меня зовут Глеб Нефедов. Я – такой же человек, как вы, мне просто очень не повезло. В свое время я выбрал не ту дорогу, теперь я знаю это. Но тогда первый шаг нового пути не казался таким уж значительным, цена выбора стала ясна лишь потом.
Помню, как мы с Сашкой сидели на корточках на Шахтерской набережной. Склон покрывала зеленая трава, вспоротая редкими тропками. Пригревало солнце, температура, наверное, поднялась до двадцати, потому что в куртках нам стало жарко. Я смотрел на блестящую синюю Воркуту, лежащую внизу в своем широком лоне. Думал о том, что через недельку, если вновь не приморозит, на пляже неподалеку появится люд. А Сашка глядел на закрытый пешеходный мост, с него еще несколько лет назад двенадцатилетний мальчишка свалился и утонул. Лицо у Сашки было какое-то странное.
Стояла середина июня, последние беззаботные каникулы. В сентябре одиннадцатый класс, только и разговоров будет, что об экзаменах: школьных, вступительных… Но сейчас можно было курить, молчать. Мы с Сашкой хоть и ходили в один детсад, да и в первом классе даже как-то сидели за одной партой, но сдружились только в последние года два. Зато сдружились крепко. Так уж вышло, что бывших моих товарищей потянуло в другую степь: сходняки да схлесты, шапки на глаза, арматура в руках. Или это меня от них утянуло что-то? А Санек, надо сказать, был странным малым. Довольно нелюдимый, меланхолик по натуре, он интересовался географией края, советской историей, диггерством и еще черт знает чем. Впрочем, он к тому же умел увлекательно обо всех этих штуках рассказывать.
…Но нет, сейчас Сашка смотрел не на мост. Его взгляд скользил по противоположному берегу, там так же, как и здесь, белели бетонные постройки, жилые корпуса, торчала труба котельной. Но тот берег был мертвым, люди там больше не жили. Это Рудник, шахтерский поселок, с которого начался город. Вот уже лет двадцать там все заброшено.
– Знаешь, на Рудник думаю слазить, – сказал вдруг Сашка.
Не то чтобы я удивился:
– Чего ты там не видел?
– В этот раз хочу с тобой пойти. И с Каринкой.
Вот тут недоумение у меня на лице, бесспорно, отразилось, и Санек пояснил:
– После одиннадцатого класса все разъедемся. Ты в Сыктывкар, в гуманитарный свой поступать, я насчет Москвы тоже уже точно решил. Случая может больше и не представиться, понимаешь?
– Но ты же… ты с Каринкой хочешь пойти. Я вам не помешаю? Мне-то некого взять, если ты подумал…
– Да нет, втроем пойдем. Нормально.
И мы правда пошли.
Проползла неделя, которую Сашка отвел мне на подготовку. Наступило то самое воскресенье. По утреннему небу скользили белые перья облаков, я шел по безлюдной улице с сумкой через плечо. Ветер шелестел в кустах. У Сашкиного подъезда сидела на рюкзаке Карина.
– Саша опаздывает, – вместо приветствия сказала она мне, крутя в руках сотовый.
– Хороший сон досматривает, – попытался пошутить я.
Карина не улыбнулась.
Минут через десять появился Сашка. За его спиной громоздился рюкзак, а туловище пересекали ремни.
– Привет, – виновато улыбнулся он и чмокнул Карину.
Мы выдвинулись. Прохожих не было вовсе, по дороге изредка мог пронестись автомобиль. Трудовой народ затаился по домам, остались только лозунги на зданиях. Их не замечаешь. «Шахтеры – гвардия труда!» «Слава трудящимся орденоносной Воркуты». «Больше угля Родине». «Честь предприятия – дело каждого». Вышли вдоль Шахтерской набережной к аварийному мосту мимо подтертой таблички: «Внимание! Проход за… еще…». По мосту двигались, вытянувшись в линию, холодный ветер то с силой толкал в бок, то бил наотмашь по лицу. У меня слезились глаза. Внизу мрачно шумела Воркута.
Противоположный берег встретил нас тревожным шелестом листвы. Неухоженные разросшиеся деревья и кустарник захватывали покинутый район. А ведь говорят, что в прошлом веке, не так давно по сути, воркутинцы и травы-то зеленой не видели. Климат меняется. Я обернулся, кинув взгляд назад, на город. Климатические изменения ничего не значат, Воркута вымирает, это все знают. Каждый.
Сашка что-то говорил Карине. Впрочем, наверное, и она его не слышала. Забывшись, он только бубнил под нос. Мы прошли мимо какого-то позеленевшего обелиска. Из-за деревьев слепыми окнами на нас глядело здание, похожее на Дом культуры, с широкой лестницей, некогда красивым фасадом и пустым постаментом перед ним. Слева и справа застыли сооружения менее претенциозной архитектуры с проявившейся сквозь былую белизну кирпичной кладкой и теми же черными глазницами окон.
– …здание бывшей комплексной геологопоисковой экспедиции, здание бывшей центральной лаборатории. Все бывшее, – бормотал Санек.
Никогда раньше я не видел его таким. Мы шли дальше, в некогда жилую часть поселка. Обглоданные временем и мародерством пятиэтажки, все эти окна, все эти двери… Трава, пробившая асфальт. Замусоренные дороги. Круглые пятна краски на стенах. Белый каменный крест на пустыре смотрит на другой, живой берег. Память о Воркутлаге. Как-то вдруг я понял, что здорово отстал от остальных. Карина иногда оглядывалась на меня. Сашка, по-видимому, все еще находился в трансе. Глядя, как они исчезают за углом, я сам впал в какой-то ступор, будто заполнился холодным свинцом. В мертвых жилищах живет ужас. Показалось, что кто-то глядит на меня из темных подъездов – там ведь может скрываться кто угодно…
Карина вышла из-за угла и помахала рукой.
Я едва сдержался, чтобы не побежать. Что на меня нашло, неужто я такой трус? Карина недоуменно глянула на меня, когда, приблизившись, я спрятал улыбку, но тоже улыбнулась. Санек ждал за углом дома. Вскоре он завел нас в двухэтажное здание бывшего детсада, где наверху мы и разбили лагерь. Я с наслаждением избавился от сумки, порядком натершей мне плечо. Мы еще побродили неподалеку. Я думал о своих родителях, когда-то живших где-то здесь, да и я тут жил, только совсем не помню этого. Мои родители погибли пять лет назад, авария на производстве, сейчас я живу с бабушкой. Ей семьдесят шесть.
К вечеру погода стала портиться. Ветер нагонял серые рябые тучи, пахло дождем. Поспешно набрали хвороста и вернулись к вещам. Сашка разжег костер прямо на полу, дым потянуло наружу через дыру в потолке. Из рюкзака появилась тренога, котелок, бутыль с водой, пакеты с вермишелью, тушенка. Карина и Сашка молча суетились с ужином, я отошел, чувствуя себя ненужным. На лестнице было окно без стекла, я пошел туда, вытягивая сигарету из пачки. Снаружи совсем стемнело из-за туч, в густом сумраке кропил дождь. Порывы сквозняка трепали мне волосы. Я курил, прищурившись, ощущая, как замерзает рука. Не знаю точно, о чем думал тогда. Возможно, о том, как глупо, что у меня нет девушки. Если бы мы поехали парами, было бы правильнее. Возможно, стоило предложить Марине пойти с нами, тогда я флиртовал бы с ней сейчас. Хотя Марина, конечно же, не согласилась бы пойти. Повезло Саньку – нашел девушку, разделяющую его интересы. Да и с самим собой Сашке очень повезло. Когда он говорит «я насчет Москвы уже точно решил», ему веришь. Возможно, мне тоже верят, когда я говорю, что насчет Сыктывкара я тоже уже точно решил, но на самом-то деле все не так. Ничего я не решил, боюсь даже говорить об этом с бабушкой, хоть и понятно, что в Воркуте после школы делать нечего. Из этого города нужно сбегать, пока не застрял.
Может быть, я думал обо всем этом, а может, и нет. В голове шумели ветер и дождь.
Окурок полетел в окно, а я пошел на голоса Сашки и Карины. Оказалось, Карина рассказывала анекдот, и я успел на концовку. Анекдот был, что называется, неприличный. Санек захохотал, я усмехнулся по инерции, девушка смутилась. Дальнейший вечер прошел в приятной атмосфере. Было уютно сидеть вблизи костра, уминать простецкий ужин, курить, пить чай. Сквозь худую крышу лил дождь, но до нашего кружка света не доставал, и на полу вода почти не скапливалась, уходя через дыры вниз. В рюкзаке у Сашки нашлась бутылка коньяка, и нам стало совсем тепло.
Позже, когда все веселые истории были рассказаны, а содержимое бутылки заметно убавилось, Санек заговорил о Руднике.
Конечно, большую часть мы знали. Рудник – это лагерный поселок, послуживший предтечей города. Знали мы о заключенных, работавших здесь. Первый этап прислали в тридцать втором году из Салехарда. А в тридцать седьмом на противоположном берегу реки арестанты сами строили заграждение вокруг палаточного лагеря. Это уже была Воркута. Знали мы о том, как в стране проходила реконструкция угольной отрасли, как была ликвидирована половина воркутинских угольных шахт, как пустели пришахтные поселки. Но все равно слушали, не перебивая. Карина прижалась к Сашке и смотрела куда-то вниз. Я видел, как блестит гипнотическое пламя в ее широко распахнутых глазах. Красивая она.
Когда ходил отлить, понял, что сильно захмелел, и испытал какое-то невнятное ликование. Кинув взор на лестницу, вздрогнул. Ступеньки спускались в темноту, первый этаж совершенно не было видно. В шорохах дождя даже и не расслышишь, если кто-то зайдет… Я поспешил к свету костра. Сашка рассказывал ту самую историю:
– Это было в прошлом году, летом. Ходили на Хальмер-Ю. Сами знаете, что там творилось в девяносто пятом, людей с ОМОНом из собственных домов вышвыривали, сгоняли в вагоны и отправляли к нам, на Воркуту. Сейчас там город-призрак – только охотники да сборщики металлолома, ну и вояки учения проводят, конечно. Полигон «Пембой». Соответственно, пошли туда через Рудник. Понятное дело, старались не задерживаться, район привычный, шли напрямик. Проходим через жилой корпус, мимо ободранной пятиэтажки. И как-то взгляд у меня по пустым окнам скользнул, вдруг вижу – стекло, окно застекленное. Редкость для здешних мест, сами понимаете. Ну и… не знаю, померещилось мне что-то там, за стеклом. Как будто кто-то смотрел. Лицо. Маленькое, над подоконником. Девчачье лицо испуганное. А может, кукла. Кто его разберет? Я и не остановился, откуда здесь дети? Померещилось, конечно. Шел я со всеми и все время придумывал что-то про это лицо, черты, выражение, как будто разглядывал его полчаса. Из города уже выбрались, а у меня все мысли там. Иду, молчу. Только когда ночью шли, от усталости, наверное, забыл про всю эту ерунду. Ну а как мы на Хальмер-Ю сходили, вы знаете, рассказывал. Виталий в шахте ногу сломал, вот уж мы с ним намучились. Там не до детских мордашек в окошках стало. И вроде нормально, забылось. Да вот только через полгода вспомнилось. Сон приснился, как будто мы опять под теми окнами проходим. И лицо за стеклом настоящее. Исхудалое, с тенями вокруг глаз. И как будто девчонка эта кричит мне, а я ее не слышу. Точнее, слышу, но далекий писк какой-то. Рот открывается, и все лицо так вытягивается страшно, а глаза просят. Только я все равно мимо прохожу почему-то. Мне вообще сны редко снятся, не помню я их. Да и этот не с первого раза запомнил, а он повторялся время от времени. Раз в неделю, раз в месяц – не знаю. Столько всего напридумывал про эту девчонку. Знаете, будто они жили с мамой там вдвоем, в заброшенном доме. Какого хрена? Не знаю. Жили вдвоем. Но мама откинула копыта. Как эгоистично с ее стороны, да? А дочка осталась. Ждала там много лет, и ничего не происходило. Никто не приходил. Не знаю, но почему-то она не росла, совсем не менялась, это меня больше всего пугает. Она ждала и смотрела в окно, а потом мы прошли мимо, и я заметил ее. Я даже имя ей придумал. Машенька. Неоригинально совсем, но вот прицепилось. Даже уже точно не скажу, что из этого я увидел в кошмарах, что наяву нафантазировал. Бывает со мной – отключаюсь на ходу и куда-то в себя проваливаюсь. Но это, конечно, перебор. Раньше я ничем подобным не страдал. Думал, душевные терзания – не для меня. А сегодня вот тот дом стороной обошел. Испугался до чертиков.
Забытый костер мерцал, угасая, разваливаясь угольями. Я никак не мог разглядеть Сашкиного лица, оно пропало во мраке. Эта его история, коньяк, нехитрая походная снедь – все смешалось во мне в одно глухое горячее варево. Кажется, Карина и Сашка еще что-то говорили, не помню. Наверное, мы пили еще, потому что я задремал на подоконнике, с которого свешивался, чтоб поблевать. Кто-то растолкал меня, отвел к спальному мешку и помог улечься. Ночь опрокинулась стеной.
…Кто-то звал меня. Я не хотел просыпаться. Знал, что будет плохо. Но этот детский голосок…
– Сашки нигде нет, – сказала Карина. И по ее встревоженным глазам я понял, что нет его давно.
– Сколько сейчас времени? – просипел я.
Она ответила, но я даже не попытался запомнить. Может, даже не услышал сквозь грохот. В голове что-то рушилось. Впрочем, все равно понятно было, что день наступил. Рассеянный серый свет проникал отовсюду. С трудом я поднес к губам баллон с водой, было чертовски холодно.
– Я пойду, поищу его, – предупредила Карина.
Пришлось оторваться от бутыли. Гудела, ухала головная боль, ледяной пот выступил по всему телу.
– Нет. Сиди здесь, а я поищу.
В глазах потемнело, когда я поднялся. Это было самое страшное похмелье за всю мою недолгую жизнь. Я – не большой мастак пить, опыта маловато.
– Ты такой бледный.
– Нормально все. Я пошел.
И действительно пошел. За стенами бывшего детсада меня ожидал безжизненный немой город. Сверху падало хмурое небо. Я будто вживую ощущал его давление на свои плечи. Надо было покричать, вдруг Санек услышал бы, но голос увяз в колючках, которыми поросло иссушенное горло. И я бродил кругами, боясь отойти далеко от лагеря, думая лишь о боли, желая только одного – упасть прямо здесь. Круги становились шире, мыслей – больше. Куда Сашка мог уйти ни свет ни заря? Может, с ним случилось что… Под ногами хрустел битый кирпич, хлюпала грязь. Пустые квадраты окон незряче пялились на меня. Приземистые порченные людьми и годами здания выстроились в ряды, словно облезлые скелеты на дороге в загробный мир. Какого черта Сашка вообще нас сюда затащил?.. Внезапно во дворе когда-то жилых домов ноги остановились, и весь я замер, задрав голову.
Увидел грязное застекленное окно.
Вспомнилась та страшная байка у костра. Конечно, это не могло быть правдой. Сашку не преследуют кошмары, он не такой человек. Наверняка эта жуть про Машеньку переходит из уст в уста среди таких же стукнутых на походах в заброшенные места, как и наш Санек. Но не мог же я просто пройти мимо… Что, если Сашка пошел прогуляться и тоже наткнулся на это окошко, ну и зашел… А потом чего? Восставшая из мертвых мамаша превратила его в маленькую нестареющую девочку?.. Короче, я двинулся к подъезду. Тьма. Нет, какой-то свет сюда проникал, глаза быстро привыкли к сумраку, и я начал подниматься по лестнице. Перил, естественно, давно уже не было. В квартирах отсутствовали двери. За долгие годы мародеры вынесли все, что представлялось возможным сбыть. Кровь отчетливо стучала в висках, когда я поднялся на нужный третий этаж. Сообразив, какую квартиру ищу, шагнул в дверной проем. Короткий коридор, направо ветхий санузел и кухня, прямо – единственная комната. На пороге скомкана ветхая тряпица… Кто-то занавешивал дверь. Воздух вдруг показался спертым, и в ногах задрожала слабость, но я все же прошел в комнату. Прошел и застыл. Не знаю, чего я ждал, мимолетный взгляд не нашел никого. Сквозь мутное стекло сочилось болезненно-серое сияние дня. Я стал всматриваться в предметы. Пол покрывала неясная лоскутная ветошь, мебели не было, но в углу кто-то соорудил лежанку. На импровизированной постели темнело что-то, напоминающее спящего человека… Ужас раздавил меня, я забыл обо всем: о головной боли, о ссохшейся липкой глотке, о слабости во всем теле. Но я сделал шаг. Понятия не имею, как. Сделал. Там лежала мумия. Серая паутина высохшей кожи висела на черепе, нижняя челюсть покоилась чуть набоку. Зубы были корявые, редкие. Темные длинные волосы прилипли к тряпью вокруг черепа. Грязная посуда валялась у лежанки. Девочка, маленькая дочь, она чем-то кормила, пыталась кормить мать перед смертью… Все, хватит с меня, сказал я себе, и ноги сами понесли прочь из этой душной бесцветной комнаты смерти. Я выскочил на лестничную площадку и заскакал по ступенькам вниз. Думал, что сейчас должно стошнить, но не тошнило. Я слишком спешил, врезаясь на повороте лестницы в стены, спотыкаясь. Знал, что упаду, и упал. Впереди ждал светлый прямоугольник – выход из мрака в тусклый день. А я не мог заставить себя подняться, не мог подумать об этом. Я так устал. Болели разбитые колени, оцарапанная рука, и головой тоже саданулся. Воздух комками влезал в горло. Вновь навалилось похмелье. И я сел на бетонные ступени, достал сигарету. Кровь на ладони заметил не сразу – только после пары глубоких затяжек. Крови оказалось много, она была темной, липкой, густоватой… не моей. Последнее я сразу не понял, но, когда обнаружил багровую жижицу на краю ступеньки, дошло. Глянул в дырку, которую должны были бы огораживать перила, внизу влажно блеснуло. И на боку соседнего лестничного пролета тоже виднелись размазанные следы, и еще выше как будто тоже. Я смотрел вверх, сквозь этажи. Казалось, кто-то недавно свалился между пролетами. Сашка?!
Я выскочил из подъезда, оглядывая двор. Получается, после падения Санек ушел отсюда самостоятельно… Что, если он потерял сознание где-то поблизости?.. Я будто начал слышать крик. Тот самый, про который рассказывал вчера у костра Сашка. Немой вопль, слышимый не ушами, а одним лишь трепещущим в ужасе нутром. Только кричала не девочка за стеклом – кричали заброшенные дома, разверстая пустота в них. Кричал Рудник. И едва не закричал я сам. Прочесав впустую двор, я сомнамбулой направился к лагерю. Смотрел по сторонам, но думал на самом деле только о том, что там, в здании бывшего детского сада, меня ждет Карина, живой человек. Конечно, я не представлял, как расскажу о том, что нашел. Может быть, лучше пока умолчать об этом? Но ведь рано или поздно все вскроется, с ложью иначе не бывает, уж я-то знаю. Как бы переложить на кого-то другого ответственность за плохую весть… Если я промолчу сейчас, это может только навредить Сашке. Что с ним стало? Жив он? Чертов Рудник просто сожрал его…