Вечный зов Иванов Анатолий
Справа от Антона шёл пожилой, с редковатыми висячими усами конвоир; время от времени зло покрикивал на Антона:
— Давай, давай… пошибче шагай! И так припоздали, рассвет скоро. А-а, лихоманец! — И толкал его прикладом.
Четверть часа назад на тюремном дворе этот конвоир, застёгивая ему наручники, шепнул:
— Перепилены они. Мимо извилистого оврага поведём — прыгай вниз, как зачну кашлять, там ждут…
Сердце Антона забилось: неужели и на сей раз удастся избежать смерти?
Вышли за город, пошли редковатым березнячком. Антон знал: березнячок скоро кончится, начнётся довольно густой смешанный лес, а тут берёт начало этот самый извилистый овраг, не очень глубокий, поросший всякой древесной мелочью. «Удастся ли? Кто там ждёт? Субботин, наверное, кто же ещё…»
Антон волновался так, как никогда не волновался, даже в самых отчаянных и безнадёжных положениях во время своих многочисленных прошлых побегов.
Они давно шли по краю оврага, Антон прислушивался, не кашлянёт ли усатый конвоир, но слышал только, как поёт неподалёку первая, сонная ещё, зорянка.
Как он ни ожидал условленного сигнала — услышал его неожиданно. Усатый конвоир, всё так же идя сбоку, кашляя, чуть отвернулся. Антон ударил его плечом, отшвырнул, в два прыжка очутился на краю оврага, прыгнул вниз, покатился по скользкому травянистому склону, чувствуя, что руки его свободны, только звенят на обоих запястьях нестрашные теперь железки. Наверху раздались крики конвойных и беспорядочная стрельба. Хотя сверху стреляли и наугад — на дне оврага совсем было темно, — Антон слышал, как вокруг глухо шлёпают в сырую землю пули.
— Живо… сюда! — сказал кто-то сдавленно (по голосу Антон узнал наборщика городской типографии Корнея Баулина), дёрнул его в сторону, впихнул в какую-то земляную щель и сам лёг рядом, тяжко дыша. А близко, совсем близко слышался уже топот ног, и усатый конвоир кричал:
— Туда он побёг, лихоманец, туда! Вниз по оврагу. Вон он, вон он! Сто-ой, твою…
Опять наперебой затрещали выстрелы, топот ног и хруст веток под сапогами стали удаляться.
— Живо! — Баулин поднялся, побежал вверх по оврагу.
Антон при падении ушиб колено, но, к счастью, не очень. Прихрамывая, он побежал следом.
Саженей через пятьдесят они выбрались из оврага наверх. Там, в кустах, стояла извозчичья пролётка Засухина.
— Садись, — коротко сказал, подбирая вожжи, хозяин пролётки. — На, переодевайся да спиливай колечки с рук. — Засухин кинул ему трёхгранный напильник, узел с одеждой, погнал пролётку по затравеневшей лесной дороге. Баулин нырнул в лес, будто его и не было.
Рассвет только-только занимался, зорянки свистели теперь наперебой. Пролётка катилась мягко, без стука.
К берегу речки Ини, протекавшей неподалёку от города, подъехали, когда совсем стало светло. Остановились в прибрежных тальниках. Откуда-то подбежал долговязый парень лет двадцати пяти, поздоровался.
— Это Данилка Кошкин, сынок Ивана-конвоира, который с усами-то, — сказал Засухин Антону. — Он тебя на лодке перевезёт на другой берег, а там… Ну, он знает куда… Лучше тебе подале от города быть пока. Так Субботин сказал. Поклон тебе от него. Ну, айдате, пока совсем день не разгулялся.
— Один вопрос, Василий Степанович. Как там мои — Лиза, Юрка, тётка? Свиридов, следователь, застрелился, подлец, а перед этим выпустил всё же их.
— Тётка, Антон, померла вскорости, — глухо проговорил Засухин. — Не выдержало сердце… А жена твоя Лизавета — ничего, слава богу. Оклемалась вроде. И сын здоров. Ты не беспокойся, за ними приглядывают наши люди. И про Свиридова слыхали. Про дядю твоего Митрофана знаем. Полипов где вот? Тоже сплошал где-то, в лапы того Свиридова, говорят, попал.
— Раз я видел его там… Только раз, во время допроса. Расстреляли, вероятно.
— Может, и так, — нахмурился Засухин. — Бывали ночи — по сотне людей они расходовали.
Сидя в лодке, Антон торопливо дышал полной грудью, оглядывал пустынную речку. Данило Кошкин молча бил вёслами.
— Увидишь отца — скажи ему спасибо от меня, — сказал Антон, когда пристали к берегу.
Парень хмыкнул.
— Пулю бы ему — это бы как раз по справедливости стало.
— Это как же? — удивлённо спросил Антон.
— А так… Думаешь, он за так согласился помочь нам? Чёрта с два! Деньги ему большие уплачены были. Жадный он до денег. Я думал — всё равно обманет. Нет, всё выполнил, что было договорено.
— Вот оно что!
— А ты как думал? Я с ним, с кровососом, давно разошёлся. — Помолчал и добавил: — По идейным мировоззрениям.
Силантия Ивановича Савельева и его жену Устинью полковник Зубов распорядился повесить на главной улице Михайловки, в присутствии всех жителей деревни.
13 июля 1919 года, в воскресенье, после полудня, Михайловских баб, стариков и ребятишек стали сгонять в середину деревушки, где стоял развесистый тополь. На могучей ветке дерева болтались две намыленные верёвочные петли, к стволу была прислонена непокрашенная скамейка. Над деревней стоял шум, крики, детский плач. Но головорезы из отряда Кафтанова, бывшего Михайловского лавочника и первого на всю округу богатея, объявившегося в деревне со своей бандой одновременно с белогвардейцами, безжалостно выгоняли всех из домов, теснили на место казни.
Верстах в пяти от Михайловки в просторном голубовато-белёсом небе ослепительно горели под солнцем могучие гранитные утёсы Звенигоры. За один из утёсов зацепилось небольшое, первозданной чистоты облако, долго стояло там, чуть покачиваясь, будто наблюдая, что происходит в деревне. Потом, оставив редкие клочья на острых камнях, поплыло дальше, в сторону большого села Шантары, лежавшего неподалёку за Звенигорой, вдоль берега довольно широкой речки Громотухи.
Казнили старого Силантия за то, что он помог укрыться партизанскому отряду в неприступных каменных теснинах Звенигоры. Этот большой отряд, организованный бывшим председателем Шантарского волостного исполкома Совета Поликарпом Кружилиным ещё год назад, гоняясь по лесам за возникшей во время белочешского переворота кулацкой бандой Михаила Лукича Кафтанова, фактически контролировал огромную таёжную область в верховьях реки Громотухи, препятствуя сбору податей, недоимок за прошлые годы, мобилизации людей в колчаковскую армию. А нынче весной, скрываясь всё в тех же громотухинских лесах, партизаны небольшими группами начали объявляться на пустынных железнодорожных перегонах южнее Шантары, портили железнодорожный путь, развинчивали и увозили прочь рельсы, самодельными минами взрывали небольшие мосты. В марте, апреле и мае железнодорожное сообщение между Новониколаевском и Барнаулом почти прекратилось. Тогда-то и был послан из Новониколаевска регулярный белогвардейский конно-пехотный полк под командованием полковника Зубова со специальным заданием — во что бы то ни стало уничтожить отряд Кружилина.
Разгрузившись на станции Шантара в начале июня, полк двинулся через Михайловку в тайгу, где к Зубову примкнул и Кафтанов со своей сотней головорезов. К концу месяца Зубову и Кафтанову удалось выгнать из тайги наполовину перебитый партизанский отряд, в котором оставалось всё же около трёхсот человек, но совершенно почти не было боеприпасов, оттеснить его к самой Михайловке, на голое степное место. Оторвавшись от преследователей на несколько часов, перейдя вброд обмелевшую Громотуху, протекавшую от Михайловки в трёх верстах, Кружилин хотел увести отряд через деревню на восток, в сторону Огнёвских ключей. С юга и севера по пятам наступали Зубов и Кафтанов. На западе стеной стояла Звенигора, за ней, за Звенигорским перевалом, — Шантара, где, по сведениям вездесущего начальника партизанской разведки Якова Алейникова, был хотя и малочисленный, но хорошо вооружённый белогвардейский гарнизон. Оставался восток, эта дорога на Огнёвские ключи, но Кружилин не был уверен, что Зубов заранее не послал туда, в обход, часть своих войск, чтобы заткнуть и эту дыру.
— Яков, проверить надо Огнёвскую дорогу, — сказал Кружилин, спешиваясь посреди деревни, возле колодца. Достал ведро воды, начал жадно пить.
— Проверим, — ответил Алейников, невысокого роста парень, щупловатый, с тонкими губами. И, остановив пожилого партизана с рыжей бородкой, крикнул: — Ну-ка, живо Фёдора Савельева ко мне со всем эскадроном! — И тоже припал к ведру.
Кружилина и Алейникова обступили испуганные и любопытные жители деревни.
К колодцу, взбивая пыль, подскакало десятка два всадников. И тут в толпе послышались удивлённые возгласы:
— Глядите-ка, Фёдор! Сынок-то Силантия!
— Батюшки, а рядом-то с ним, с Федькой, кто? На гнедой лошадёнке, в кожанке-то? Баба ить, хоть и в штанах? Не Анна ли Кафтанова?
— Не ври. С чего дочке Кафтанова в партизанах быть!
— Да ить она! Ты глянь, ты глянь!
— Кирька?! Инютин? — закричала какая-то старушонка. — И ты в партизанах?
— Какой Кирька? Сынок старосты, что ли?
— Ну! Он!
— Господи Иисусе! Эк всё перебулькалось! А староста одноногий в отряде Кафтанова в казначеях ходит, Акимка-мельник сказывал…
— Да это что за партизаны такие?
— И Ванька Савельев, грит ещё Акимка, меньшой парень Силантия-то, у Кафтанова воюет…
— То-то и дело… Чудеса, одним словом…
Пока раздавались эти возгласы, Алейников вскочил на коня, махнул рукой, эскадрон, подняв облако пыли, вылетел из деревни. Но через час вернулся, потеряв двух человек убитыми.
— Прямо под пулемётный огонь врезались. На Журавлиных болотах, — коротко объяснил Яшка. — А преследовать нас не стали. Знают, сволочи, что никуда теперь нам не уйти.
Этого-то Кружилин и боялся. Журавлиные болота тянулись на много километров. Единственная дорога, пролегающая через топи, была перерезана. Отряд оказался в мешке.
Кружилин выслушал донесение Алейникова, сидя на лавке в тесной избёнке Силантия Савельева, опустил голову и стал молча и жадно курить.
Фёдор, двадцатичетырёхлетний парень, широкогрудый, сильный, со сросшимися бровями, под которыми сверкали тёмные, чуть угрюмые глаза, соскочив во дворе со взмыленного жеребца, по привычке бросил поводья Анне, вытер небольшие запылённые усы и тоже зашёл в избу, гремя шашкой. За дощатым столом несколько партизан что-то хлебали из мисок. Устинья, старая, иссохшая и почерневшая, как прошлогодний лист, качнулась к нему:
— Феденька, сынок… — И заплакала. — А Ванюша-то как? Где? Не слыхал, живой он?
— Ну… живой, поди, коли со мной пока не встретился, — проговорил Фёдор глухо. — А встренется — мёртвый будет.
И отстранил тихонько мать. Силантий, белый как лунь, сидел у дверей на скамеечке. Он только поглядел на сына, но ничего не сказал.
В избу зашёл Панкрат Назаров, бывший председатель Михайловского Совета, а теперь заместитель Кружилина, мужик лет за сорок, уже наполовину седой, по-крестьянски угловатый и неповоротливый. Полгода назад он был тяжело ранен, пуля застряла где-то в груди. Недели две изо рта у него текла кровь, никто не думал, что он выживет. Но здоровья Назаров был отменного, кровотечение прекратилось, и он встал на ноги.
— Должно, ты её, пулю-то, с кровью выплюнул, — решили партизаны.
— Нет, чую, там сидит, зараза, — сказал он как-то. — В лёгком, должно. Как запыхаюсь, так и чуется. Да нехай, весом потяжельше буду.
Человек спокойный, рассудительный и справедливый, за что михайловцы несколько раз выбирали его в деревенские старосты, Назаров и в отряде пользовался большим уважением. Кобура с маузером сильно оттягивала ремень, оружие не шло ему, казалось лишним, ненужным. Глядя на Назарова, никак нельзя было сказать, что он умеет обращаться с ним.
— Людей покормили, — сообщил он. — Патроны я подсчитал — слёзы. Помирать, что ли?
Кружилин поднял лобастую голову, режущие глаза его скользнули по Назарову, по Фёдору, остановились на Силантии.
— Помирать — так не задёшево. На открытом месте мы и получасового боя не выдержим. Веди людей к Звенигоре, укроемся в ущельях. Ступай.
Назаров вышел. Дохлебав из мисок, заспешили и остальные. Сквозь гнилые стены избёнки слышно было, как ржали по всей деревне лошади, стучали повозки с ранеными, раздавались крики и команды.
— Так что же, Силантий Иванович? — вздохнув, спросил Кружилин, видимо, уже не первый раз. — Может, всё же укажешь нам дорогу в Зелёную котловину? Кроме тебя, некому. Я просил двух-трёх стариков — отказались. Боятся.
Старик пригладил редкие на остренькой макушке волосы, но промолчал. Устинья вытерла мокрые дряблые щёки и опять всхлипнула:
— Да ить, знамо дело, решат тогда они любого, белые-то… Как придут, так и решат.
— Ну, тогда всех нас порешат. Федьку, сына твоего, первого, — жёстко сказал Кружилин.
— Цыть-ка, ты, старуха, — проговорил наконец Силантий негромко. — Не в том дело, что под смерть меня подведут — пожил я, слава богу, — а вот отыщу ли дорогу? В котловине этой почти полвека не бывал. Ну, может, господь поможет. Айдате. — И поднялся. — Брёвен только подлиньше с пяток захватите, плашек с дюжину да гвоздей…
Зелёная котловина, о которой шла речь, находилась где-то среди каменных теснин Звенигоры. Это было нечто вроде высокогорного луга, поросшего буйными, никогда не мятыми травами, окружённого гладкими отвесными скалами, из-под которых во многих местах били холодные ключи. Туда вела единственная горная тропа, она вилась по каменным карнизам над бездонными пропастями, по ней можно было только пройти по одному да в крайнем случае провести в поводу лошадь.
Старики боялись, что ребятишки соблазнятся этой котловиной, пойдут и погибнут, дорогу туда держали в строгом секрете. Кружилин, выросший в Михайловке, в детстве несколько раз пытался найти начало этой таинственной горной тропы, но безрезультатно.
Расчёт Кружилина был прост. В голых каменных ущельях белогвардейцы всё равно их скоро перебьют. Если же удастся проникнуть в неприступную котловину, ведущую туда единственную узкую тропинку оставшимися боеприпасами можно держать долго, очень долго, а там…
Но что «там», Кружилин не мог знать и старался об этом не думать.
Солнце было ещё довольно высоко, когда Кружилин, Алейников, Фёдор и Силантий Савельевы слезли с брички у подножия Звенигоры. Старик, кряхтя, огляделся, опираясь на костыль, тяжело дыша, полез вверх. Шагов через пятьсот остановился, огляделся.
— Ну, вот тут, кажись. По этой осыпи идите. Брёвна и плахи с собой возьмите. Саженей через сорок осыпь кончится, как раз перед пропастью. Глыбкая она страсть, а неширокая, сажени в две. А за ней тропа и начинается. Брёвнышки перекинете, плашек поперёк настелете — перейдёте легонько даже с лошадями. А там тропа до места вас доведёт, ежели не порушилась за эти-то годы. А я обратно потрясусь, тяжко мне… — И тут только будто впервые увидел сына, обнял его. — Прощай, что ли, сынок, храни тебя господь.
— Может, с нами всё же, Силантий Иванович? — предложил Кружилин.
— Нет, уж куда мне. А вы поспешайте.
И спустился к бричке, влез в неё, поехал в деревню, мимо подходивших и подъезжавших к Звенигоре партизан.
К исходу дня, побросав бесполезные теперь повозки, унося на руках раненых, уводя в поводу упиравшихся, всхрапывающих лошадей, остатки отряда Кружилина скрылись в горах.
Ух как рассвирепел полковник Зубов, тонкий, высокий человек с тугими, чисто выбритыми щеками, поняв, что Кружилин ушёл от него! Нашёлся кто-то из деревенских, доложил о старом Силантии. Зубов, страшный в гневе, поздно вечером прискакал в деревню, бросил поводья своему сыну Петьке, мальчишке лет десяти-двенадцати, всё время находившемуся при отце вроде ординарца, заскочил в избу Савельева.
— Скотина! — Он дважды полоснул старика плетью. Крепкие щёки Зубова тряслись, как студень. — Взять его! Засечь насмерть! При всём народе!
— Помилуйте, батюшка! — повалилась в ноги ему Устинья. — Заставили его, как откажешься? Помилуйте! Ведь сын мой, Иван, у вас служит. Сын, Ванька… Ваше благородие?!
— Ма-алчать! — багровея, закричал Зубов. — Какой ещё сын? Ты кто такая? И эту взять!
Сечь Силантия и Устинью всё-таки не стали. Больше недели обоих продержали под арестом в крепкой кафтановской завозне. А потом Зубов распорядился их повесить.
Иван Савельев, младший сын Силантия, русоволосый, поджарый, как гончая собака, с длинными руками, за преданность Кафтанову был при нём коноводом, кучером, телохранителем. Он старательно и безропотно нёс все обязанности, ибо Кафтанов давно, ещё до восемнадцатого года, обещал отдать за него единственную свою дочь Анну.
Весной восемнадцатого года, когда началась вся эта кровавая карусель, Анна исчезла из деревни, оказалась вместе с Фёдором в партизанском отряде Кружилина.
— С-сучка! — коротко сказал бельмастый сын Кафтанова Зиновий, узнав об этом, и другой, здоровый глаз его страшно сверкнул. — И любовь у неё сучья. Как за кобелём, за братцем твоим Федькой всё бегала. И сейчас…
Бегала, Иван это знал. Кафтанов тогда не единожды самолично сёк дочь и таскал за волосы, пробуя отвадить её от Фёдора, но это мало помогало. В те времена обещать-то обещал Кафтанов отдать за Ивана, своего работника, Анну, но — видел и понимал Иван — медлил, колебался. А когда Анна оказалась в партизанах, у Михаила Лукича аж дыбом поднялась борода, красные прожилки в глазах стали ещё толще. И он сказал со страшным спокойствием:
— Служи, Иван. А её, Аньку, достанем… Кину её к твоим ногам. Хочешь — топчи её до смерти, хочешь — милуй. Дело твоё. Слово даю.
Год прошёл с тех пор, но «достать» Анну, дочь свою, Кафтанов всё никак не мог. Да и что получится, если достанет, если «кинет» Кафтанов дочь свою к его ногам? — невесело размышлял Иван всё чаще. Пойманный как-то кружилинский партизан, которого, по приказу Кафтанова, Иван повёл расстреливать, рассказал ему, что Анна наравне с мужиками служит в Фёдоровой эскадроне, в боях, даже в самом пекле держится всегда возле Фёдора, оберегая всячески его от пуль и шашек.
— А жить, как мужик с бабой, вроде не живут, нет, незаметно. Это и дивно всем, — говорил партизан. — А мне не диво. Анна — девка, каких и не бывает теперя, до свадьбы — режь — не позволит ничего такого.
Партизана того Иван расстреливать не стал, отпустил на свой страх и риск (Кафтанов, узнай об этом, самого Ивана бы расстрелял). Партизан, кривоногий мужичок из деревни Казанихи, обрадовался, сказал:
— Дык, можа, и ты айда к нам? К Кружилину-то?
— Куда-а… Запутался я, брат, до конца, как рябчик в силке. Фёдор, братец, самолично меня зарубит.
— Что Фёдор! У нас Кружилин Поликарп над всеми командир. Он мужик понимающий, душевный.
— Ты иди-ка, пока я в самом деле тебя не шлёпнул! — вдруг, рассердись, крикнул Иван.
И с того дня Иван всё скучнел, чернел лицом, сделался вялым. Ночами его не брал сон, ворочаясь, он всё думал: отчего же он запутался, кто в этом виноват? Сам ли он со своей любовью к Анне, Анна ли, отказавшая ему в своих чувствах, Кафтанов ли, обещавший отдать за него Анну, время ли, суматошное и кровавое, всё перепутавшее?! Или всё это, вместе взятое?
Ответить на это Иван себе не мог.
Узнав, что Зубов распорядился повесить отца и мать, Иван побледнел, закачался.
— Михаил Лукич?!
— Ну! — крикнул Кафтанов. — Что я могу? Надо ему было, старому чёрту, дорогу в эту котловину показывать? Как теперь партизан взять?
Партизан действительно было не взять. Узкий каменный карниз день и ночь охранял караул из нескольких человек. Как рассказывали, несколько партизан лежали на крохотной площадке за сооружённым из камней бруствером, и, едва впереди показывался белогвардеец, кто-нибудь из партизан не спеша прицеливался и стрелял. Белогвардеец отваливался от каменной стены и, болтая руками, летел в пропасть. Только и всего.
— Тогда я сам… я сам пойду к полковнику, попрошу его.
— Давай, — усмехнулся Кафтанов. — Про Мишку Косоротова слыхал? Он тебя живо в его лапы отдаст.
Про какого-то Косоротова в отряде Кафтанова ходили страшные слухи. Видеть его никто не видел, но было известно, что в разведроте полка есть некий гражданский человек, мастер-палач, умеющий заставить говорить любого пленного. И толковали про такие подробности — действительные ли, выдуманные ли, — от которых в жилах стыла кровь.
Загнав партизан в Зелёную котловину, убедившись в невозможности их оттуда выбить, Зубов решил уморить их голодом. Он оставил у подножия Звенигоры батальон солдат, остальных отвёл на отдых в Михайловку. Сам, взяв на всякий случай для охраны роту солдат и кавалерийский эскадрон, уехал на кафтановскую заимку, в Огнёвские ключи.
На этой заимке, верстах в двадцати от Михайловки, на берегу глубокого и светлого таёжного озера, стоял большой, в несколько комнат, дом, рядом баня, три-четыре сарая, конюшня. Место было глухое, дикое, когда-то Кафтанов устраивал тут пьяные кутежи с женщинами. Теперь стояла здесь тишина, в конюшне только побрякивали удилами нерассёдланные лошади да бесшумно сновали по затравеневшему двору полковничьи ординарцы. Сам полковник, хмурый, неразговорчивый, уже несколько дней подряд со своим малолетним сыном ловил с лодки рыбу.
Кафтанов, боясь, что его люди будут тревожить пьяными криками отдых полковника, тоже расквартировал их в Михайловке, с собой на заимку взял лишь Ивана да Зиновия.
Утром 13 июля, несмотря на зловещее предупреждение Кафтанова, Иван, чувствуя, как холодеет в животе, подошёл к дверям самой большой комнаты, перевёл дух, стукнул два раза и, дождавшись ответа, шагнул через порог.
Зубов с сыном завтракали. Полковник, не раз видевший до этого Ивана, удивлённо поглядел на него, долго не мог понять, чего он хочет. А когда понял, начал багроветь.
— Вон как! Этот… этот — твой отец?
— Ваше высокоблагородие! — взмолился Иван. — Старик же… из ума выжил.
— Во-он! — закричал полковник, срывая с шеи салфетку, комкая её. Иван не помнил, как выскочил из дома, сел на лавку у стены, зажал руками пылающую голову.
И час спустя он сидел так же. Зубов, выйдя с удочками, крикнул:
— Савельев!
Иван встал.
— Что служишь верно — хвалю. Отец будет… будет наказан. А мать помилуем, не виновата… Я послал сказать.
И ушёл с удочками на озеро. А Иван стоял и стоял столбом, и казалось, будет так стоять вечно.
Согнанные к тополю люди волновались, слышались невнятный ропот, женский плач. И вдруг всё смолкло, толпа замерла в оцепенении — вели Силантия и Устинью.
Старик шёл твёрдо, обиженно поджав губы, глядя прямо перед собой. Устинья плелась чуть сзади мужа, озиралась вокруг, будто не понимая, зачем собралась тут эта огромная толпа. Увидев болтающиеся на суку петли, она вскрикнула и осела в дорожную пыль. Два белогвардейца взяли её под руки, поволокли под дерево.
В толпе людей недалеко от тополя стоял в рваном армяке Яков Алейников, поглаживая дрожащей рукой приклеенную бороду, угрюмо смотрел, как белогвардейцы устанавливают под деревом скамейку. Больше трёх суток подряд, ободрав в кровь руки и ноги, он лазил по скалам, окружавшим Зелёную котловину, соображая, нельзя ли где спуститься вниз. И нашёл-таки более или менее пригодное для этого место. Сегодня ночью, под покровом темноты, связав несколько ремённых вожжей, он спустился по отвесной скале почти с пятидесятисаженной высоты и к утру был в избе Михайловского мужика Петрована Головлёва, который и раньше оказывал партизанским разведчикам кое-какие услуги.
Когда стали сгонять на казнь, Головлёв хотел спрятать Алейникова в подпол, но отчаянный Яшка сказал:
— А пойдём глянем, чтоб злее быть.
— А признают как?
— Ну, тебя не выдам, не бойся.
Неожиданно толпа раздалась, пропуская конника. Ординарец Зубова спешился, сказал что-то одному из белогвардейцев. Тот подошёл к Устинье, сидевшей под деревом, поднял её тычками и молча толкнул в толпу.
— Помилована, что ли? — проговорила женщина с ребёнком возле Алейникова.
— Должно, — ответил другой голос. — Може, и Силантия…
Но Силантия тот же белогвардеец ставил на скамейку. Потом и сам встал на неё, накинул петлю на худую, морщинистую шею старика, соскочил на землю.
— Прощайся, что ли, с людьми, старик, — сказал он негромко.
— А? — переспросил Силантий. — Счас… — И задумался, опустив голову. Потом поднял её и сказал: — Ну-к что… Вы Ваньше-то обскажите, как отец сгинул…
Толпа жадно выслушала эти слова и вдруг опять заволновалась, загудела.
Будто испугавшись этого, белогвардеец толкнул ногой скамейку из-под старика.
— Силантий! — раздался обессиленный крик Устиньи. — Родимый!
И потонул в жутком стоне толпы.
Яков Алейников вернулся в Зелёную котловину через несколько дней на рассвете. Дежурившие на скале Фёдор и Данило Кошкин, тот самый сын новониколаевского тюремного конвоира, разошедшийся с отцом «по идейным мировоззрениям», втащили его наверх.
— Яковы бывают всякие, а таковский — один на свете, — сказал он довольно. Потом помрачнел. — Отца твоего повесили, Фёдор.
— Батьку?! — вскрикнул тот и, точно сваренный, сел на остывший за ночь гранит.
Утром Яков Алейников предложил дерзкий и отчаянный план:
— Выход из котловины сторожит всего-то жалкий конный полуэскадронишко. Сперва до батальона солдат внизу стояло. Потом сообразили: им нас не взять, но и нам никак не выйти отсюда. Разобрали наш мосток через расселину и все почти ушли в Михайловку. Под горой всего двенадцать человек оставили, я их поштучно пересчитал. По двое в карауле сидят, остальные дрыхнут. Кони их рядом, на луговинке, пасутся. Весь полк и банда Кафтанова в Михайловке. Сам Зубов с Кафтановым на заимке в Огнёвских ключах. В бане парятся да рыбку ловят. Правда, с ними там кавалеристов с эскадрон да рота солдат. А на дороге через Журавлиные болота сейчас всего лишь пулемётная застава стоит. Но эта застава что! Я её со своими разведчиками на себя беру, без шуму ликвидируем. Короче, предлагаю: десятка два партизан спустить ночью со скалы на верёвках. Этих двенадцать, да ещё сонных, шашками изрубить — плёвое дело. Выведем отряд — и на Огнёвские ключи! Поспеем на заимку к рассвету, — а должны поспеть, чего там! — опять же сонную зубовскую охрану играючи перерубим — и снова в тайгу. А там — ищи-свищи!
Возле шалаша Кружилина на примятой траве сидели пятеро: Алейников, сам Кружилин, его заместитель Панкрат Назаров, бывший наборщик одной из новониколаевских типографий Корней Баулин и бывший городской извозчик Василий Засухин. Баулин, Засухин и долговязый парень Данило Кошкин после организации побега Антона Савельева, спасаясь от лап белогвардейской контрразведки, вынуждены были, по совету Субботина, скрыться из города. Оказавшись в громотухинских лесах, они год ещё назад пристали к кружилинскому отряду. Теперь Баулин, немногословный человек с изъеденными свинцом руками, был чем-то вроде начальника штаба. Засухин ведал продовольственными делами в отряде. Кошкин служил в эскадроне Фёдора.
Вставало где-то солнце, золотило каменные вершины. На дне котловины, усеянном шалашами и палатками, было холодно, как в глубоком колодце, при дыхании изо рта вырывался парок. Росы не было, однако со дна котловины поднимался туман, лизал отвесные скалы. Меж шалашей и палаток паслись лошади. Партизаны, просыпаясь, кое-где разводили костры из сырых веток.
Яков Алейников излагал свой план убеждённо и весело, будто осуществить его было проще простого. Но все понимали: на словах гладко, а на деле может получиться совсем другое. И молчали пока, думая.
— Да-а, — протянул наконец всегда осторожный Корней Баулин. — Оно у тебя ловко всё, Яков. И вышло бы ничего, кабы драться было чем. А вдруг кому удастся с полуэскадрона этого на коня всё же да в Михайловку? Поднимет полк, а мы только с дыры этой каменной выползем. В лапшу нас искрошат.
— Риск, — согласился Яшка и пожал плечами, как бы удивляясь, что Баулин этого не понимает.
— Или заставу на Огнёвской дороге не удастся целиком снять, — подал голос Назаров. — Подадут сигнал на заимку, эскадрон прискачет, за ним — пешая рота, заткнут дорогу на топях. А с тылу и весь полк подоспеет. А? Тут не то что в лапшу — в кашу перемешают. Или сами в болоте и перетопнем.
— На войне всегда риск, говорю, — хмуро ответил Алейников. — Ну, предположим, с заимки и эскадрон и рота подоспеют. Сомнём с ходу. Сомнём! Им ведь тоже на узкой дороге не шибко развернуться. Десятка два гранат у нас ещё осталось. Закидаем и прорвёмся, хотя много людей потерять можем при таком повороте. Главное — с этого полуэскадрона, что под горой, никого не упустить, чтобы полк не подняли. Но в крайнем случае, что ж? Упустим хоть одного если, уберёмся назад в котловину, только и всего. А пробовать надо. Надо!
Да, пробовать было надо, это понимали все. Раненые без лекарств умирали, девятерых уже похоронили, скудные харчи, захваченные из Михайловки, подходили к концу. Кружилин распорядился вчера забить на мясо двух лошадей. На жалких остатках муки, на лошадином мясе можно было продержаться ну ещё две недели, ну пускай даже месяц. А потом что? Голодная смерть…
Около часа рядили так и сяк. Засухин высказал предположение — в течение нескольких ночей группами спуститься со скалы, как это сделал Алейников, по одному, по двое скрыться, рассосаться по окрестным лесам и деревушкам, а потом где-то в условленном месте собраться. Это предложение обсудили и отвергли: стоило кому-то из партизан попасться в лапы Зубова и не выдержать допроса (а люди в отряде всякие) — и конец отряду, этот единственный путь спасения будет отрезан, новое место сосредоточения будет известно… Да и раненых в отряде порядочно — как с ними?
Ещё через час план Алейникова был обсуждён на общем собрании отряда и принят.
К вечеру небо над котловиной закрылось, как крышкой, облаками — погода благоприятствовала партизанам. Под командой самого Алейникова ещё засветло опустили вниз на верёвках и вожжах ровно двадцать человек. Спустившись последним, Яков около часа вёл людей по глухому ущелью, потом — сквозь какие-то заросли, и наконец они оказались у самого подножия Звенигоры.
Белогвардейский полуэскадрон, охранявший выход из Зелёной котловины, ликвидировали бесшумно, изрубив спящих людей шашками. Только двое, находившиеся непосредственно в карауле, по разу выстрелили из винтовок, но тут же были уложены Алейниковым. Одного он наискось рубанул шашкой, другого, кинувшегося бежать, достал пулей из маузера. Эти три выстрела хлопнули гулко, эхо пошло по горам.
А Поликарп Кружилин уже вёл отряд по узкому карнизу из котловины.
При свете разложенного ещё белогвардейскими караульными костерка партизаны стали торопливо восстанавливать разобранный мост через расселину, четверо бросились ловить стреноженных неподалёку лошадей.
— Ловко, а! Вот они, все двенадцать, — возбуждённый ещё схваткой, сказал Яков Кружилину, когда тот по первому уложенному бревну перескочил через расселину. — Ты давай поспешай с отрядом, а я пулемётную заставу на дороге сниму пока. Там их всего пятеро.
— Гляди, Яков, — сказал Кружилин тревожно.
— Ништо. Я выведал, как подобраться к ним. Веди людей смело.
И с десятью партизанами ускакал в темноту.
Всё было пока тихо, фыркали только лошади, стучали копытами по наскоро сооружённому настилу через пропасть, суетились люди. Часть брошенных отрядом под горой повозок белогвардейцы угнали, часть изрубили на топливо для костров. Теперь партизаны отыскивали уцелевшие телеги и брички, впрягали в них лошадей. Кое-как погрузили раненых, растянувшись почти на полкилометра, двинулись в кромешную темноту.
На душе у Кружилина было тревожно — чем-то кончится их дерзкий план? Ведь они безоружны, беспомощны, стоит самому захудалому одиночному белогвардейцу, блукающему зачем-нибудь по степи, наткнуться на отряд, поскакать в Михайловку, поднять тревогу… В плане Алейникова это не предусмотрено, а ведь может случиться. И тогда…
Кружилин вздрагивал, кожу его обдирал мороз.
Отряд двигался в ночной тиши уже больше часа голой степью, потом начались перелески. Кружилин чуть успокоился — всё-таки лес. Скоро и Журавлиные болота, а от Яшки ни слуху ни духу. Что там у него? Удалось ли ему снять пулемётную заставу?
Алейников появился из темноты неожиданно и бесшумно, будто лошадь его не ступала по земле, а летела по воздуху.
— Пор-рядок! — воскликнул он, и Кружилин облегчённо вздохнул. — Сонные тетери! Вымокли только все мы, вплавь пришлось к ним подбираться. Во что бы переодеться мне?
— А пулемёт ихний?
— Порядок, говорю. И коробок с лентами — десятка полтора!
Это было уже почти спасение. Теперь если даже и кинется за ними весь белогвардейский полк, на узкой дороге его можно держать долго, достаточно для того, чтобы отряд мог смять находившийся на заимке при Зубове эскадрон и пехотинцев и скрыться в таёжных дебрях, начинавшихся сразу за Журавлиными болотами.
«Батьку повесили… Батьку!» — весь прошедший день звенело в голове у Фёдора. Он ушёл в палатку, лёг там и лежал до вечера не шевелясь. Анна трижды — утром, в обед и вечером — приносила ему жиденькую мучную похлёбку, но он отталкивал миску, бросал сквозь зубы:
— Уйди.
Выбираясь по каменному карнизу из Зелёной котловины, Фёдор оступился, чуть не загремел в пропасть вместе с лошадью. Анна, шедшая сзади, пронзительно вскрикнула, а Фёдор спокойно сказал:
— Тихо. Рано мне ещё погибать.
А про себя стал думать: «Да, рано… Только бы до Огнёвской заимки добраться! Ванька, может, там. Раз Кафтанов там, и Ванька должен при нём быть… Доберусь я до тебя, сволочуга!»
Потом эта мысль о брате Иване уже не покидала его.
Когда подошли к заимке, близился рассвет. При ясной погоде небо на востоке уже засинело бы, а сейчас, заложенное тучами, оно было черно и непроницаемо. Но ночь ли стояла, день ли светил бы — Фёдору это неважно было. Заимка — вот она, блестит недалеко за деревьями тусклый ночник в каком-то окошке. Уже вынули партизаны шашки, и Фёдор выдернул свою из ножен, расстегнул кобуру нагана. А Яков Алейников всё говорит про какие-то сараи, где спят белогвардейцы, про какого-то Зубова, которого ни в коем случае нельзя упустить. Анна на своей низкорослой гнедой лошадёнке, как всегда, рядом с ним, шепчет, как всегда, вполголоса: «Федя, берегись, ради бога, осторожней…» А для чего ему остерегаться, на черта этот полковник Зубов?! Только бы ему с братцем Ванькой встретиться! Где Кружилин или Назаров, чего не подают команды?
Кружилина или Назарова он так и не увидел, никакой команды не услышал. Неожиданно сбоку забил, распарывая тишину, пулемёт, ухнул гранатный разрыв. Ночник в кафтановском доме мигнул и разгорелся ещё ярче. «Вперё-од!» — заорал визгливо Яшка, и Фёдор закричал таким же голосом своему эскадрону, бросая к заимке лошадь:
— За мно-ой!
А потом всё слилось в тяжёлый гул, свистящий огненный вихрь. Яростно, как порох, горела какая-то постройка. Фёдор метался по освещённому двору заимки, рубил словно специально наскакивающих на него полусонных, полураздетых белогвардейцев. Мелькали перед ним знакомые, искажённые боем лица Данилы Кошкина, Кирьяна Инютина и других бойцов его эскадрона, скакала следом в неизменной своей кожанке, с наганом в руке Анна. Она всегда, в любом бою, в любой рубке, находилась рядом вот так же с наганом в руке и раза два, кажется, спасала его от верной смерти.
Неожиданно Фёдор почувствовал: Анны рядом с ним нету. Он сдержал разгорячённую лошадь, оглянулся. И увидел: в полусотне шагов от него бился застреленный под Анной конь, сама Анна пыталась вынуть из стремени ногу. Данило Кошкин, спешившись, помогал ей, а из-за угла горевшей смоляным факелом конюшни, припав на колено, в Анну и Кошкина торопливо бил из винтовки белогвардеец. «Убьёт ведь, убьёт!» Фёдор выхватил из кобуры наган. Но выстрелить не успел — из-за конюшни, из клубов огня и дыма, вылетел Алейников, в отсветах пламени бесшумно, как всплеск молнии, блеснула его шашка, белогвардеец выронил винтовку, клюнул головой в землю и неспешно вытянулся, будто укладывался спать. А Яков дико закричал:
— Фёдор, за окнами глядеть! В доме Зубов с Кафтановым, не упустить!
И, спрыгнув с лошади, заскочил на крыльцо, ударил плечом в запертую дверь. Фёдор поднял лошадь на дыбы, через мгновение оказался на другой стороне дома. Окна были тёмными, лишь одно, под которым стояла врытая в землю скамейка, ярко горело, по белой занавеске метались какие-то тени. Фёдору показалось вдруг, что одна из фигур похожа на Ванькину. Только показалось, но этого было достаточно. Не думая об опасности, он прыгнул с коня на эту скамейку, плечом саданул окно, рванул и отбросил лёгкую занавеску…
И, стоя на подоконнике, слыша, как вокруг него со звоном осыпаются стёкла, зарычал торжествующе: перед ним, приклеившись спиной к стене, стоял с маузером в руке Кафтанов, в углу — какой-то рослый худой человек с обнажённой шашкой, в наспех накинутом полковничьем кителе, к нему прижимался насмерть перепуганный мальчонка лет десяти-двенадцати, тоже в офицерской форме, сшитой по росту, только без погон, а у дверей — он, брат Ванька! Ванька тоже был вооружён, опустив руку с наганом, удивлённо, ошалело глядел на брата, моргал большими круглыми глазами…
Почти весь сентябрь 1919 года в верховьях Громотухи барабанили дожди с ветром; рано пожелтевшие деревья обхлестало, а потом погода установилась, засветило холодное солнце, пронизывая обредевшие леса, с трудом обсушивая мокрую землю.
Шла в отлёт птица. С утра до вечера небо со свистом чертили тонкие утиные ниточки, бесшумно и лениво махали крыльями стаи отяжелевших за лето гусей, и уже совсем грузно проплывали журавлиные косяки, тоскливо оглашая тайгу медноголосым криком.
Иван сидел на каком-то сундуке в душной маленькой комнатушке, слушал, опустив голову, эти крики, проникающие сюда даже сквозь двойные рамы, молчал. Молчала и Анна, сжавшись, как зверёк, на кровати, подобрав под себя ноги. За окном комнатушки маячил караульный, то ходил взад и вперёд, то садился на завалинку, курил, часто сплёвывая на землю.
В бледном, болезненном лице Анны не было ничего живого, вместо серых глаз — холодные клочья перегоревшего пепла. Только чёрные зрачки ещё не перегорели, ещё пылали и больно жгли Ивана.
— Не гляди так, Анна, — попросил Иван, ещё ниже опуская голову.
— А как на тебя глядеть? — иссохшие её губы шевельнулись брезгливо. Иван замотал головой, застонал:
— Размолола ты мою жизнь, проклятая! Раздавила, как помидор сапогом!
— Гляди — зайдёшься и не отойдёшь.
— Обвенчаемся, Ань! — умоляюще крикнул Иван, вставая. — Жить будем — ветру не дам пахнуть на тебя.
— Нет уж… Лучше в петлю пускай меня, как отца твоего.
— Анна!
— А ты посильнее попроси любви-то моей, — насмешливо сказала она. — Кто знает, может, выпросишь!
Такой разговор происходил уже не раз. Иван вышел из комнаты на улицу, сел у стены на жиденьком солнечном припёке. Крики улетавших журавлей были здесь явственнее, громче и оттого казались ещё тоскливее.
Деревушка Зятькова Балка, в которой вот уже две недели стоял отряд Кафтанова, укрывшись здесь от партизан, лежала на косогоре, редкие, беспорядочно разбросанные домишки стояли криво, и было странно, как они держатся на крутом уклоне. Казалось: дунет пошибче ветер — и все домишки, будто пустые коробки, скатятся в эту самую Зятькову Балку — глубокий глинистый овраг, надвое разрезающий тайгу.
На косогоре, на самом гребне, показались четверо всадников. Это были сам Кафтанов, его бельмастый сын Зиновий, бывший михайловский староста Демьян Инютин и тот самый таинственный Косоротов, о котором рассказывали страшные легенды.
Вчера вечером какой-то мужичонка прискакал из соседней деревни Парфёново, сообщил, что туда нахлынули партизаны.