Майя и другие Николаевич Сергей
она была слишком доверчива. слишком тонка. слишком слаба. и одинока. и он стал ее есть. нет, здесь уместнее глагол “жрать”.
сначала он закусывал ее былыми заслугами, псевдоученичеством и исподволь незаметно грыз гранит северной прочности. чуть позже у всех у нас закончились деньги. их не то чтобы стало мало. их не стало вообще. начался сбор бутылок и ожидание переводов от родителей, которые были уверены, что переводы тратятся на учебу, общежитие и студенческие милые забавы. денег не было и не было, и в этот момент питер подкинул ольге свою любимую наживку, самую сладкую и низкую наживку, самую проверенную наживку – алкоголь.
пили постоянно. вечером. ночью. утром. днем спали. вечером открывалась дверь, и на столе появлялась “балтика 4” и чуть позже коньяк дагестанский “три звезды”. и опять вечер в ночь – ночь в утро – утро в небытие – небытие в вечер. круговая порука.
никогда не хватало. открывалась адресная книга, и по фамилиям мужчин гулял пальчик “кому позвонить? кольке? витьке? кто принесет выпить и поесть”. и приносили.
помню, мы как-то слетали домой к родителям. ольга – в кисловодск, я – в магадан. встретились бодрые, розовощекие, отдохнувшие от ежедневных питерских сквотов, обнялись на невском и в один голос воскликнули: “боже! какой прекрасный город питер! в питере грешно пить!” и через пятьдесят минут я абсолютно никакая играла руками, ногами и лбом на пианино в валютном баре “чайка”, а пьяная в дым ольга кадрила каких-то датчан.
помню, как 29 декабря мы пошли в театр “балтийский дом” и напились шампанского в буфете, и ольга ни с того ни с сего вдруг пописала в театральную урну. после вышли на улицу, и в компании завязалась драка под черными деревьями на белом ночном снегу. пинались-бились отчаянно. ольга полезла нас разнимать, и мы тут же остервенело наварили ей ни за что. причем уже все вместе, с упоением дубася по рукам и ногам, пытаясь дотянуться до лица. только рост спас ольгино лицо от фингалов и ссадин. дикое время.
помню, как гуляли по чернышевской, пили пиво из бутылок, и не хватило. стали искать. на ловца и зверь: ольгу заклеил какой-то майор, и она пошла с ним. майор, войдя в квартиру, уснул, а ольга произвела исследование его карманов и взяла у него беспроцентный многовековой кредит. утром, увидев охапку скомканных бумажек, мы восхищенно выдохнули: “о..!” – и онемели, узнав, откуда привалило такое богатство. ольга улыбнулась, вышла на невский, засунула голову в окошко театральной кассы и на все деньги купила билеты на все классные спектакли. так мы посмотрели, в частности, виктюка, виноградова, фрейндлих в бдт и многое хорошее другое. однако судьба – злодейка: после первого спектакля ольга заболела гриппом, слегла с температурой, и все ее билеты сгорели.
помню поездку в данию. после первого дня походов по магазинам руководитель группы собрал нас и попросил больше ничего не воровать. все зарделись и кивнули. на следующий день мы встретились с ольгой у входа в отель. она гордо дефилировала в ноябрьском стылом воздухе, неся на плечах новый кожаный жилет; картину довершала сигарета в правой и бутылка ядерного датского пива в левой. на наш вопрос: “клевая жилетка. подрезала, поди?” – ольга замахала гривой, запротестовала, повернулась к нам спиной и поплыла в отель. и тут мы разинули рты: на спине ее так же гордо, как улыбка на ее лице, колыхалась огромная не срезанная таблетка контроля и этикетка с веселой, заоблачной не только для кого-то из нас, но всего отеля ценой. через день баснословный трофейный жилет уже носил парень-водила. она дарила все, что у нее было.
помню драку в общаге на мытнинской набережной. на последнем этаже в присутствии зимнего дворца через неву летом. ольга была пацифист. она не могла поднять руку и убить тараканов, которые табунами скакали по всей общаге вдоль и поперек. и она всегда ужасно переживала от того, что никого не могла остановить: публика каталась по полу, в диком упоении размазывая друг по другу кровь из бровей и носа. ольга подбегала к бутылке грейпфрутового ликера и пила из нее будто компот у бабушки в летний полдень. в какой-то момент она схватила этажерку с книгами, доходившую ей до подмышек, и, размахивая ею, ни с того ни с сего закричала: “чехов – щенок!!”. все на секунду замерли, засмеялись и продолжили мордобой. а в следующий момент я увидела ее в окне, заваливающейся в ту страшную внешнюю сторону. мгновенно осознав, что сейчас случится, я успела подскочить к уже половине ее туловища, стала тянуть в комнату и – ура – победила: ольга обрушилась на пол, а у меня в руках остались рукава ее платья. чехов – щенок.
день седьмой
всего неделю спустя.
теперь я часто думаю, есть ли фатум и насколько он предрешен. написано на роду или просто так вышло, что человек прожил двадцать семь лет, а не семьдесят два, тридцать девять, не девяносто три.
можно как-то уберечь-уберечься или, что бы ни делал, все равно наступит утро, и первый в этом дне и последний в твоей жизни трамвай.
я не мучаюсь, думая об этом. я прямо и спокойно смотрю в монитор и анализирую, что с нами произошло.
мы бросили ольгу. фигурально и фактически. дуэта больше не было, я уехала в москву и приезжала в питер сначала часто, а потом только на концерты пару раз в год. ангел-хранитель остался за бортом и никому из нас, как мы думали, не был нужен.
чем она занималась? отвечу: воздухом. по-прежнему были сказки про учебу в университете, с каждым годом ольга не забывала прибавлять себе ученический год, по-преж-нему все реже, но писались стихи, начинались и останавливались на прологе поэмы, какие-то люди, какие-то несчастные любови, какие-то фильмы. по-прежнему не было денег. и, черт возьми, по-прежнему были вечерние планы барбаросса, которые цвели лихорадочным буйным цветом на ольгином языке; она фонтанировала, обещала, клялась, что завтра утром, непременно утром, но ЗАВТРА она начнет наконец эту самую настоящую жизнь. взаправдашнюю, великосветскую хайсэсаети-жизнь с бентли, страусиными перьями, непременно лошадьми и красивыми людьми в смокингах, а стул под ее грузной фигурой скрипел, пальцы с давно не стриженными ногтями держали вечную измятую сигарету, стены в лохмотьях побелки заливала ночь, а ольга заливала в себя уже не коньяк, а денатурат. утра же не было. утро ольга уже вообще не жаловала своим присутствием. вставала около пяти вечера, и никто не знал, почему она не умирает от голода, а как-то даже пухнет. на поминках я увидела людей, с которыми она дружила последние годы: у них были мутные вчерашние глаза людей без шансов. мы же – те, к кому она так преданно рванула и ради кого бросила все, чего достигла, – ее бросили. вероятно, все же я не верю в судьбу. согласись она тогда после концерта сесть в мое купе и уехать жить в москву, до сих пор была бы жива. я бы спасла ее. точно спасла. мне ничего не нужно было от нее. только бы она сидела в кресле-качалке и писала стихи, а позже нянчилась бы с моими детьми. я бы спасла ее. уверена.
день восьмой
в то утро и в тот момент, когда на нее в питере несся трамвай, я спала в москве и видела сон. меня окружило плотное кольцо ольгиных родственников; все они в безразмерных тельняшках, и все, перебивая друг друга, что-то мне говорят. я хочу выйти из их круга, они не выпускают, кольцо сжимается, и я рвусь, рвусь, рвусь и наконец вырываюсь. я проснулась и кубарем скатилась по лестнице на улицу. был солнечный октябрьский рассвет. меня дубасил озноб, и я долго сидела на крылечке со своим тогда еще маленьким сенбернаром и обнимала его за меховую шею. такого ужаса я не переживала после ни одного кошмарного сна. минут через сорок я вернулась в дом, выпила чаю и открыла книгу. я даже помню, что я читала, когда мне позвонили из питера…
- день девятый. последний.
- ольга! ольга! тоскую!
- тоскую, тоскую, ольга!
- кожей ботинка латаю
- дыру из воска и бронзы.
- ольга! ольга! мне тяжко!
- не жизнь без тебя на болотах!
- плевать, что ко мне безучастны
- аборигены из сквотов.
- ольга! из дома новость:
- отец по делам ездил в Питер.
- твой памятник будет в мае.
- всех позовем. не обидим!
- мариша стихов почитает,
- запутается в окончаньях…
- отец был красивый и ровный,
- под веками прятал отчаянье.
- ирмуля свой рост сокращала,
- отцовы гладя запястья.
- а он молоком топленым
- молчал. разрывался на части.
- ольга! ну как же так, ольга?!
- не манна, не каша с брусникой!
- давно не виделись!
- здравствуй!
- здравствуй, в небе индиго!
- где угол? где угол? поставьте
- меня на горох преступлений!
- я выдержу все за возможность
- друга увидеть колени!
- осиновый кол в душу впился!
- я вою под одеялом!
- в трамвай как в поход на голгофу!
- о господи! только не пьяной!
- ольга, проснись! я тоскую!
- ольга! я вечно рада
- тебе приносить бульоны
- и россыпи винограда!
- и прятаться, плакать украдкой
- где-то меж связок в гортани.
- тоскую! тоскую! тоскую!
- и легче, чем было, не станет.
Мария Голованивская
Укус софы
Рассказ писателя N
Девица одна, из дворянок, лет эдак пятнадцать назад рассказывала мне случай из ее детства, который чрезвычайно меня поразил. Чем, собственно? Разве мало видали мы душевных терзаний, в особенности со стороны детских, совсем еще не тронутых душ? Превеликое множество, и среди них такие, что содрогнешься безвозвратно. Но тут история особенная: растление происходило через предмет сугубо научного свойства в буквальном смысле этого слова. Слыхано ли дело, чтобы развращение постигало от занятия геометрией или естественной историей?
Давеча прочел я в “С.-Петербургских ведомостях” о необыкновенном научном успехе этой барышни, и с удивительной ясностью передо мной предстал тот вечер и тот рассказ. Свершения ее блистательны: Софью Корвин-Круковскую, ныне по мужу именуемую Ковалевской, избрали в Московское математическое общество, присвоили приват-доцента – первой, первой женщине во всей Европе. Но отсутствие робости и кротости в характере – еще не основание, чтобы вскочить в бурлящий котел человеческих страстей. СК жила и живет с ошпаренной душой, еще более неприкрытой и беззащитной, чем у иных тихонь.
Через полгода я сватался к Анне Васильевне, Софьиной старшей сестрице, да и глупо. Наскочил, не поразмыслив, и вообще, незачем было. Но не в том сейчас сюжет. В Соне. В яростности ее. Шел я тогда от их дома на Васильевском к себе на Малую Мещанскую – не ближний свет – и все перебирал, как четки, слова ее, все спрашивал себя, отчего так мутна моя душа, и вот только теперь понял.
Когда я познакомился с сестрами Анной и Софьей, Софе было семнадцать лет, а говорила она о дальнем детстве – своих двенадцати. Чистый с виду ангелок, но с коготками и с инфернальными страстишками. Откуда? – задался я вопросом при первом же взгляде на нее. Миловидна: круглое лицо, обрамленное парой витиеватых локонов, blonde, – но во взгляде виден излом и способность на дело.
Первый мой визит к ним прошел прескверно. Явился я для знакомства с Анной – ее старшей сестрой, та представила в “Эпоху” рассказ и повесть, очень недурно и живо написанные. Разговор шел натянуто, их maman не оставляла нас ни на минуту – сколь все же нелеп этот предрассудок, требующий постоянной и удушливой опеки о крайне условных и по сути никчемных politesses. От стесненности перед глазами моими почти все время скакали мушки, и я твердо решил уж больше не ходить к ним. Но по возвращении у меня случился криз, я пролежал четыре дня и намерение свое переменил: увеселения после сброшенной глыбы романа о преступлении прописаны мне со всей серьезностью ордонанса, доктор мой – толстый и седой Герценштубе, подергивая головой, повелел принимать “разгрузочные впечатления”, оттого я и подстегнул себя: отправился в ответ на вторичное приглашение как миленький.
И тут Софа, словно желая вознаградить меня за неловкость первого знакомства, пропозирует: не желаете ли послушать мою историю из детства? Ох, внутренне простонал я, сколь же слушать мне откровения барышень? Но из приличия кивнул.
– Жили мы тогда, – начала Соня, – почти постоянно в нашем имении Полибино Витебской губернии. Временами нас навещал дядя – старший брат моего отца Петр Васильевич, и очень я была к нему привязана. Дядюшка представлялся нам всем существом в полном смысле слова не от мира сего. Хотя, будучи старшим в роде, принужден был изображать главу семейства, а выходил один смех: каждый, кому только вздумается, помыкал им, и первая – моя гувернантка, и все в семье так и относились к нему, как к старому ребенку.
– Он был холост? – поинтересовался я.
– Говаривали, – ответила Соня после паузы, – что супружницу убила прислуга из ненависти, очень уж жестока она была и несправедлива.
– Сонечка, не черни родню, – одернула ее Анна, – прислуга вечно рассказывает небылицы. Но что правда, был он вдовец.
– История ведь будет с плохим концом? – осторожно предположил я. Краем глаза я заметил, как сестры переглянулись, прежде чем Соня продолжила.
Софья продолжила о дяде, и я живо представил его себе с ее слов: ленив, тяжеловесен, большеголов, чтение до одури, до запоя, красные растертые глаза, перхоть на засаленном вороте. Ну-ну. Вот он с хрустом поднимается из пыльного кресла в дубовой библиотеке, шуршит газетой, ругает каналью Наполеошку, чертыхается на Бисмарка.
– Политика делала его кровожадным, – уточняет Софья, – заслышав о злодеяниях деятелей, он принимался трясти большой головой, беспощадно фантазировать, воображая нелепые казни для преступников. Но длилась его отвага недолго, он быстро стихал, всегда внезапно, лицо его изображало вдруг смущение и раскаяние, особенно когда наша общая любимица левретка Гризи принималась скулить от его речей, а такое случалось нередко.
– Но какой у него был взгляд? – поинтересовался я.
– Большие глаза, черные, влажные, – ответила Софья. – И вот еще одна его черта: он, бывало, пожалеет кого-то и тотчас забудет об этом. Во второй раз никогда не спросит, а человек, особенно в несчастье, ждет! Дядюшка также чрезвычайно был увлечен и журнальною наукой. Всякий раз сведения из недавно прочитанного превращали наши мрачные обеды в увлекательнейшие беседы.
– А читали ли вы, что Поль Бер понаделал искусственных сиамских близнецов? – с жаром вопрошал дядюшка. – Срастил нервы одного кролика с нервами другого. Вы бьете одного, а другому больно. А? Каково? Вы чувствуете, чем это все пахнет?
Я живо вообразил себе эти трапезы. Теперь уже было ясно: дядюшка – утонченный и хитрый душегуб, и история с его женой – не россказни кухарки, а подлинная и многое выдающая правда.
Во время рассказа Анна многажды пыталась перебить младшую сестру своими добавлениями, но та словно не замечала ее попыток. Софья неслась по своим воспоминаниям, как на санях с ледяной горы, уже не видя нас, и я ощутил необычайный прилив сил – прав был мой доктор, отвлечение дает иногда более, нежели даже самый утонченный препарат. Но, значит, вот какие у сестриц отношения! Позволяет себе не замечать ее! Воображение правит ею, а не комильфотность! Опаснейшее свойство, чистое погубление души.
После истории о близнецах Сонечка внезапно поднялась из кресла и заходила по комнате. Поскольку она увлечена рассказом, я позволил себе всмотреться. Выгнутая спина, шея с показавшимися красными пятнами, болезненный блеск в глазах, пальцы стиснуты до синевы – еще немного, и она дошла бы до исступления, если бы в комнату не вошла их мать, отчего наша parleuse очнулась и села на прежнее место. Неужто истерия, успел подумать я перед тем, как начать раскланиваться.
Как и в первый раз, maman силилась завязать интересный разговор, ничуть не заметив, что в комнате что-то происходит. Как и в прошлый раз, робея и конфузясь, она подыскивала слова для того, чтобы выразить свое восхищение моими сочинениями и предложить мне вопрос поумнее. Но и я, и дочери отвечали ей односложно, и она настаивать не стала, предоставив нас нашей беседе.
Когда за maman закрылась дверь, Анна заулыбалась странной улыбкой: вам интересны тайны детской души, не так ли? Замечали ли вы, как дети бывают порочны в своих не только фантазиях, но и действиях? Я рассмотрел Анну повнимательней: вот и в ее душе сейчас происходит недюжинная борьба – младшая берет все внимание на себя, а каково ей, бедняжке, к которой соблаговолил заглянуть настоящий писатель!
Говорила Соня не громко, но отчетливо, продолжая ходить взад-вперед.
– И вот, когда я подросла, дядя принялся говорить со мной о науках, рассказывать про инфузорий, про водоросли, про образование коралловых рифов. Дядя сам не так давно вышел из университета, так что все эти сведения были свежи в его памяти. Я слушала его, широко раскрыв и уставив на него глаза.
– Но замечал ли он это ваше восхищение? – полюбопытствовал я.
– Не знаю, – сказала Сонечка задумчиво, – я не размышляла на этот счет.
– Вы уже знаете эту историю? – осведомился я у Анны Васильевны. – Или весь этот турнюр вы, как и я, слышите впервые?
– Слыхивала, но не так подробно, – отчего-то умильно проговорила Анна. – Сестра моя – беспримерный талант, и решительно во всем, теперь я это отчетливо вижу. Какая наблюдательность, какие детали! Не желаете ли записать?
Я отчего-то затряс головой. С одной стороны, я устремлялся к финалу, понимая, что история обещает быть волнительной, с другой стороны, я искренне жалел беспощадно задавленную Анну.
Словно прочитав мои мысли, Анна Васильевна отчего-то хрипло воскликнула:
– Соня, я думаю, тебе надобно закруглять рассказ, видишь, нашему гостю не по себе?
Мысли мои ходили от Сони к Анне. Жалость к обеим сестрам сменилась естественной реакцией на их свежесть и молодость. Я уже представлял попеременно то ту, то другую в своих объятиях – грешен человек. Мне, сорокашестилетнему старику, такие фантазии были особенно приятны, но в последние годы воображение мое пожухло, неизменно омрачая его полеты видениями смертного одра и мучительной агонии. В этот раз сбоя не было, я хотел знать продолжение и с жаром внимал каждому слову Софьи Васильевны.
– И вот, – продолжала Софья, странно взмахивая рукой при окончании фраз, – каждый вечер после обеда и мама, и папа отправлялись вздремнуть с полчасика, а дядюшка усаживался на мой любимый диванчик, брал меня на колени и начинал рассказывать про всякую всячину.
– На колени? – нервно уточнила Анна. – Не знала об этом.
– Он предлагал и другим детям послушать, – беззаботно ответила Соня Анне и махнула рукой. – Ты же тогда, Аня, отказалась слушать дядю, боясь уронить свое достоинство, не так ли? Ты же тогда уже соскочила со школьной скамьи – и не возжелала снизойти. Брату тоже сделалось скучно после первых пяти минут. Припоминаешь?
Мне захотелось как-то защитить Анну, но я не нашелся что сказать.
Соня продолжила, словно не заметив нервности сестры:
– Как же я полюбила эти наши “научные беседы”! Моим любимым временем изо всего дня были те полчасика после обеда, когда я оставалась наедине с дядей. К нему я испытывала настоящее обожание; откровенно признаться, детскую влюбленность, на которую маленькие девочки гораздо способнее, чем думают взрослые. Я чувствовала какой-то особенный конфуз всякий раз, когда мне приходилось произносить дядино имя, хотя бы просто спросить, дома ли дядя. Если за обедом кто-нибудь, заметя, что я не спускаю с него глаз, спросит, бывало: “А что, Софа, видно, ты очень любишь своего дядю?” – я вспыхну до ушей и ничего не отвечу.
Теперь уже я был вынужден подняться, ясное видение порока вызвало во мне внутреннюю дрожь и запросило движения. Гостиная, где мы сидели, была темной и просторной, шагов двадцать в длину, с абажурами и портретами по стенам, которые в мерцании свечей и каминного пламени, казалось, скривлялись при одном только упоминании плотских чувств. Я поймал на себе внимательный взгляд деда девушек – генерала от инфантерии Ф. Ф. Шуберта, известного своими достижениями и в математических науках, и мне привиделось, что он нехорошо подмигнул мне.
Я спрятал глаза в пол и почувствовал, что лучше мне сесть назад в кресло, так дурно мне сделалось. До чего бы дошло дело без гувернантского дозора? Испарина, покрывшая мой лоб, была любезно замечена Анной, и она, смягчившись после недавнего раздражения, предложила мне воды, позвонила в колокольчик и отдала распоряжение.
Я пил и краем глаза глядел на нее: до чего же дотерпелась бедняжка, что стала сочинять и втайне посылать мне свои повести? И не написала ли она чего-нибудь о сестре?
– Однажды, в то время, когда дядюшка гостил у нас, – продолжила Сонечка свой рассказ, – к нам приехали соседи-помещики с дочкой Олей. Ее привозили к нам не очень часто, зато оставляли на весь день, иногда даже она у нас ночевала. Она была девочка очень веселая и живая, но характеры наши и вкусы были несхожи, и настоящей дружбы между нами не существовало.
Увидя Олю, первою моей мыслью было: “Как же будет после обеда?” Главную прелесть моих бесед с дядей составляло именно то, что мы оставались с ним вдвоем, что я имела его совсем для себя одной. Неужто присутствие глупенькой Оли все испортит?
– Но как вы, Сонечка, объясняли себе эту острую потребность в сугубом tte--tte? Ведь каждый мог нарушить его и причинить вам боль? – спросил я.
– Вы угадали, – тихо сказала Соня, – каждый день я шла словно босыми ногами по углям.
– Мерзавец, – вырвалось у меня, но, по счастью, ни одна из сестер моего возгласа не заметила: окна гостиной выходили на улицу, к парадному подъезду именно в эту секунду подкатила карета с гостями к генералу – их отцу, гости вышли и принялись шумно толковать о каком-то предмете, заглушив мой почти что вопль.
– И что же вы сделали? – спросил я шутливо у Софьи, когда за окном стихло. – Не отравили же вы ее?!
– Скрепя сердце я открылась подруге, сказав: слушай, Оля, давай я буду весь день играть с тобой и делать решительно все, что ни захочешь. Зато уж после обеда, сделай милость, уйди ты куда-нибудь и оставь меня в покое. После обеда я всегда разговариваю с моим дядей, и нам тебя совсем не надо!
Оля согласилась, и я в течение всего дня честно исполняла роли, которые она мне назначала, из барыни превращалась в кухарку и из кухарки в барыню по первому ее слову. Наконец позвали нас к обеду. Я исподтишка с беспокойством поглядывала на свою подругу, выразительными взглядами напоминая ей наш договор. Сдержит ли она свое слово?
– Можно вообразить, что ты всегда держишь свои обещания! – внезапно перебила ее Аня.
Я непроизвольно развел руками. Получился неожиданный властный жест, в ответ на который Анна отчего-то кивнула.
Но Соня не обратила внимания на выпад сестры, она опять неслась вслед за своими воспоминаниями. Прибавлю от себя, что в эту минуту я невольно восхищался обеими барышнями: и безоглядно, безоговорочно открывающей себя Соней, и Анной, показывающей свой излом не менее откровенно и с не меньшим достоинством.
– После обеда я, по обыкновению, подошла к папеньке и маменьке к ручке, а потом протиснулась к дяде и ждала, что-то он скажет.
С этой минуты Соня рассказывала по ролям, искусно имитируя голоса.
– Ну что, девочка, будем мы сегодня беседовать? – басила она от лица дяди.
И вот я вообразил Соню, прыгающую от радости, она весело ухватывается за его руку, собираясь уже идти в заветный уголок.
– Но вдруг я увидела, – почти что проревела Соня, да так, что мы с Анютой вздрогнули, – что вероломная Оля тоже направляется вслед за нами. Неужели мои уговоры только раззадорили ее интерес?
– А можно и мне пойти с вами? – проговорила изображаемая Ольга. Ее бессовестные голубые глаза были полны таким умилением, что дядюшка начал таять, как кусок сахару, положенный в кипяток, отметила Соня.
– Разумеется, можно, милочка, – пробасила Соня за дядю. И она показала, как он любовался Олиным хорошеньким розовым личиком и ее бесстыжими голубыми глазами! Соня пыталась его уговорить, мол, Оля все равно ничего не поймет, давайте не брать ее на разговор.
– Ну, так мы будем говорить сегодня о вещах попроще, так, чтобы и Оле было интересно, – невозмутимо ответил дядюшка устами Сони, добродушно, как ни в чем не бывало.
Он взял обеих девочек за руки и направился с нами к дивану. Соня опять заходила по комнате.
– Посижимо ли это уму – он будет говорить для Оли, соображаясь с ее вкусами и ее пониманием, – это ли не пытка?! Ведь он – мой! Дядюшка мой!
– Ну, Софа, полезай ко мне на колени! – сказал дядя, понизив голос. Он как будто и видеть не хотел моего дурного расположения духа! Я с горечью отказалась, отошла в угол и надулась, – призналась Соня.
Дядя посмотрел на меня удивленным, смеющимся взглядом. Понял ли он, какое беспощадное ревнивое чувство шевелилось у меня на душе, и захотелось ли ему подразнить меня – я не знаю, но он вдруг обратился к Оле и сказал ей: “Что ж, если Соня не хочет, садись ты ко мне на колени!”
– Вам, должно быть, сделалось очень горько, но вины вашей нет, – поспешил я утешить ее. – Маленькое сердце обиженной девочки способно на очень многое.
– Прекратите! – почти вскрикнула Анна. – Софа, кончай же скорее свою histoire horrible, нету более сил слушать тебя!
– Оля не заставила повторять приглашение дважды, – вдруг затараторила Соня, – и прежде чем я опомнилась, она уже оказалась на моем месте у дяди на коленях. Мне буквально показалось, что земля ушла из-под ног. C широко раскрытыми глазами глядела я на мою счастливую подругу, сложившую свой маленький ротик в уморительную гримаску. Вся она раскраснелась, даже шейка и голые ручонки стали пунцовыми.
– Но сколько ей было лет? – не удержался я.
– Девять. Меня точно подтолкнул кто-то. Не отдавая себе отчета в том, что я делаю, я вдруг, неожиданно для самой себя, вцепилась зубами в ее голую, пухленькую ручонку, немножко повыше локтя, и прокусила ее до крови.
– Гадкая, злая девчонка! – напутствовал меня, выбегающую из комнаты, рассерженный голос дяди.
– Вас, должно быть, страшно наказали, – промолвил я после долгого молчания.
– Отнюдь, – покачала головой Соня, – я проплакала весь вечер в комнате няни, Ольгу в тот же вечер увезли, а наутро все сделали вид, что ничего не произошло.
– А что же дядюшка? – воскликнул я.
– А ничего, – констатировала Сонечка, – был и есть. Но тогда все померкло для меня – и интерес к естественным наукам, и походы в библиотеку, и светлый образ дядюшки. Я начала интенсивнее заниматься математикой. В ней он не разбирался.
Все ждали моего вердикта, но его не последовало. Я, скомкав конец беседы, торопливо раскланялся и выбежал на холодный воздух. Я бесконечно был впечатлен, но не самим ничтожнейшим происшествием – кто в таком нежном возрасте не царапал в кровь или не волтузил обидчика, – а Сонечкиным глубоким переживанием, постоянно питаемым болезненной фантазией, столь необходимой для гениальности. Несомненно, она была растлена мерзавцем дядюшкой, растлена интеллектуально, духовно, – оттого-то так бурно и вырвался из нее дьявол ревности, но она сумела пройти по краю бездны, пройти, вместив ее в себя, а не обрушившись в нее. Я острейше ощутил, что память об этом детском вожделении не в последнюю очередь сформировала ее, – и кто знает, не погас бы ее математический дар без этого потрясения? Премного за мою долгую жизнь размышлял я о порочности семейных идиллий, глядя на альбомчики с душещипательными фото. Впрочем, сюжет сей сейчас в большой чести, если не у нас, так у европейцев, и гнаться мне за ним смысла не было.
Сегодня, по прошествии стольких лет, жалею я лишь об одном: что по недостаточной чуткости не углядел, прошел мимо иной, чем мы привыкли, великой красоты – красоты умственной, сбитый с толку чувством к Анне. Сонечкина душа пронеслась мимо меня неразгаданной. Но этот сломанный цветок, напитанный соками таланта, стал стремительно расти в новом, неслыханном в наших семьях направлении – и дал плоды удивительные, поразительнейшие, которые, без сомнения, окажутся привлекательными для многих трепещущих женских душ и, вполне вероятно, дадут им спасение.
Виктория Токарева
Я надеюсь…
Пришел автобус и привез новую партию отдыхающих. Партия оказалась шумной, как грачи. Южные люди вообще не умеют разговаривать тихо.
Лора (Лариса Николаевна) с интересом наблюдала, как в море залезают женщины в одеждах, в хлопковых рейтузах и в платьях с длинными рукавами. Ортодоксальные еврейки не показывают голых рук и ног. Нельзя. Далее они бреются наголо и ходят в париках. В такую жару. Но ничего не поделаешь. Вера. Иудаизм строг и даже жесток, как директор школы. Сплошные нельзя.
Лора стояла на берегу в раздельном купальнике. Руки, ноги, а также спина и живот выставлены на всеобщее обозрение. И ничего.
Лора любила купаться без лифчика. Топлес. Вся Европа давно так купается. Но не Израиль. Израиль – пуританская страна. Раздельный купальник – уже на грани.
Одетые пожилые женщины распластались в прибрежных водах, как гигантские плоские рыбы.
Камбалы. Они вымачивали себя в теплой соленой воде. Мариновали.
Лора стояла на берегу, смотрела и недоумевала. На что только не пойдешь ради веры. А камбалы смотрели на Лору и тоже недоумевали: стоит у всех на виду, голая, бедняжка, а мужчины мызгают ее глазами и вожделеют в помыслах. Фу!
К Лоре подошел худосочный мужичок, отдаленно напоминающий бульдога: выдвинутая нижняя челюсть, вытаращенные глаза.
Раньше Лора его не видела. Должно быть, приехал с новой партией.
– Здравствуйте, – произнес бульдог. – Вы меня узнаете?
Лора вгляделась внимательно.
– Меня зовут Миша Зальцман. Мы встречались в консерватории. Не помните?
– А-а!.. – радостно воскликнула Лора, хотя ничего не вспомнила. А не узнать человека – значит его обидеть.
– Вы когда приехали? – поинтересовалась Лора.
– Сегодня.
– Надолго?
– На четыре дня. Потом обратно. На этом же автобусе.
– Значит, вы в Израиле живете?
– Да. С девяностого года.
– А почему вы уехали?
– Все побежали, и я побежал, – улыбнулся Миша.
Вошли в море. Поджали ноги. Повисли.
Надо было скоротать время.
Миша рассказал, что развелся с женой. Жена с сыном уехали в Америку. Он остался в Москве. Потом переехал в Израиль. Сейчас живет в Ашдоде. Один.
– Почему один? – спросила Лора. – Это неправильно.
– А где я могу познакомиться? Не на дискотеку же ходить в моем возрасте.
– Одиноких женщин – море.
– Я тоже так думал, когда разводился. А оказалось: женщин море, а той, которая твоя, – ее и нет.
– А не надо перебирать, – посоветовала Лора. – Надо быть немножко легкомысленным.
На лодке плыл спасатель, похожий на подросшего Маугли: угольно-черные длинные волосы, точеный профиль, высокая шея, рельефные мышцы.
Миша Зальцман – далеко не Маугли. Скорее, старый бульдог с больными суставами и искусственными зубами.
Лора подумала: хотела бы она иметь такого бойфренда, как Миша? Ни за что. А такого, как Маугли? Тоже нет. Не хотела бы. Это чужое. Возле Маугли должна стоять подобная. Юная. Почти девочка. Ундина. Русалка. Сирена.
Не надо вступать на чужую территорию. Нельзя быть смешной. В отсутствии страстей есть своя прелесть. Свое достоинство. И свой покой.
В отеле по вечерам устраивали танцы. Солировал негр.
Он надевал особые фольклорные рубахи и вопил, пританцовывая. Двигался, как негр, – очень пластично, буквально переливался.
Белые так не могут. Видимо, у белых другое чувство ритма и что-то другое внутри.
Отдыхающие танцевали. Все были на отдыхе, никаких забот, тела пропитаны солью, настроение замечательное.
Лора обратила внимание на стройную блондинку. На ней была короткая юбка, кофточка внутрь. Видны стройные ноги, тонкие щиколотки. Ничего не надо скрывать под брюками.
Возник Миша в просторной майке и в шортах. Бульдог в шортах.
– Я нашла вам жену, – сказала Лора.
– Где? – забеспокоился Миша. – Кто?
– Вон. Блондинка с бусами.
Миша выделил ее глазами. Оценил.
– А с чего вы взяли, что она согласна? Может, она замужем?
– Была бы замужем, так и танцевала бы с мужем. А она танцует с подругой.
– Может, и мы попляшем? – спросил Миша.
Лора подумала и согласилась. Когда-то она танцевала очень хорошо.
Миша двигался неинтересно. Он весь – как недоваренная макаронина. В нем не было стержня. Неудачник, который был задуман Богом как неудачник.
На другое утро, пребывая на берегу, Лора подошла к блондинке.
– Здравствуйте, – поздоровалась Лора.
– Мы знакомы? – удивилась блондинка.
– Будем знакомы. Я – Лора.
– Инна, – отозвалась блондинка.
– Извините за вопрос: вы замужем?
– Нет. А что?
– Вы живете в Израиле?
– Да. А что?
– Вы хотите замуж?
– За кого? – растерялась Инна.
– Пошли, познакомлю.
Инна оторопела. Взволновалась. Лора поняла: она не просто хочет замуж, а ОЧЕНЬ хочет. Более того, это ее хрустальная мечта. А иначе для кого эти тонкие щиколотки и эти синие глаза, тоже хрустальные.
Миша стоял на берегу – тонконогий, пузатый, с седой порослью на груди. Тот еще жених.
– Миша, привет, – поздоровалась Лора. – Познакомься, пожалуйста, это Инна.
Миша смутился и представился.
Инна смотрела на него с явным одобрением. Лора поняла: подойдет любой. Инну замучило одиночество. Каким-то образом это было ясно. Это считывалось с ее облика.
Постояли молча. Не знали, с чего начать. Решили начать с того, что вошли в море. Осторожно прошли на глубину. Поджали ноги и стали делать под водой велосипедные движения. Руки балансировали, держали равновесие. Теплая тугая вода обнимала и выталкивала. Над водой возвышались головы и плечи. Поверхность воды была как бы заставлена бюстами.
Инна в широкополой шляпе, загорелая, синеглазая была просто неотразима.
Миша с редкими волосами, облепившими череп, был похож одновременно на бульдога и на мартышку.
Лора не задумывалась над тем, на кого она похожа. На кого-то из семейства кошачьих. Может быть, на пантеру. Лора пела в оперном театре. У нее было сильное бархатное контральто. Все восхищались и говорили комплименты в лицо. Лора привыкла. Множественная доброжелательность заменяет одну большую любовь. Но и большая любовь тоже была. Правда, в прошлом. Потом она сменилась на большую ненависть. И закончилась полным равнодушием. Лора не верила в счастье для себя. А для других – верила свято. Почему бы и нет? В самом деле: престарелый Миша, одинокая Инна – в чужой стране, как затерянные дети. Взрослые люди – тоже дети. Особенно мужчины.
Мишу отнесло течением. Лора и Инна остались одни, в смысле – без Миши.
– Вы откуда приехали? – спросила Лора.
– Из Риги.
– А почему вы решились на эмиграцию?
– На нас наехали. Надо было ноги уносить.
– Вы бизнесмен?
– Мой сын бизнесмен.
– У вас такой большой сын?
– Тридцать семь лет.
– А вам?
– Пятьдесят семь.
– Боже, я думала вам сорок.
– Я молодо выгляжу, – согласилась Инна. – Я занимаюсь йогой.
– Потрясающие результаты.
– Это нетрудно. Главное – не манкировать. Каждый день, как “отче наш”. В России женщины не следят за собой.
– Вы работаете?
– Я метопелет.
– А это что?
– Сижу с ребенком.
– С чужим? – не поняла Лора.
– Естественно. Девочка, три года. Изумительная девочка. Сейчас хозяйка потеряла работу. Не может содержать няньку. Я прошу ее разрешить мне приходить бесплатно.
“Хороший человек”, – подумала Лора.
– А где вы живете?
– В Ашдоде, – ответила Инна. – Я снимаю комнату.
– А сын с вами?
– Сын уехал в Америку. Люди с амбициями здесь не задерживаются.
– Почему?
– Маленькая страна. Маленькие возможности. Здесь хорошо стареть.
Помолчали. Солнце палило прямо в лицо, но не обжигало. Казалось, что стоишь под золотым дождем.
– А этот… как его… Миша, он кто?
– Пишет либретто для опер, репризы для цирка. Литературный человек.
– Способный? – осторожно поинтересовалась Инна.
– Образованный.