Майя и другие Николаевич Сергей
Во время войны никто не пересекает границ безнаказанно, и этому пример – голландская танцовщица Мата Хари, казненная во Франции в 1917 году как шпионка рейха. Память о постигшей ее судьбе еще жива в сознании людей во время Второй мировой войны. Красивая женщина, недоступная, независимая и загадочно меланхоличная, в поезде, монотонно отстукивающем километры в направлении Швеции. На ней неприметный костюм, рыжие волосы тщательно скрыты под широкополой шляпой. Мужчина в черном кожаном пальто идет по проходу. Она задевает его, извиняется, мимоходом шепчет: “Здравствуйте, товарищ. Приходите ровно в половине десятого в мое купе в восьмом вагоне”. Несложно представить себе Цару Леандер в этой ситуации. Но это всего лишь фантазия, не больше.
Цара Леандер пересекала границы не только в географическом смысле, но и в социальном. Ее общение с лицами нестандартной сексуальной ориентации и другими группами, преследуемыми нацистским режимом, было бельмом на глазу у Геббельса. Тем, что она была с Геббельсом на короткой ноге и не скрывала этого, она, в свою очередь, вызывала возмущение шведов. То, что “большевик” Карл Герхард был на ее стороне, когда все остальные от нее отвернулись, еще пагубнее отразилось на ее репутации. Все это укрепляло слухи о том, что роль кинозвезды студии УФА – это всего лишь маскировка.
Впервые слухи о шпионской деятельности Цары Леандер появились в 1941 году. “Цара Леандер расстреляна за шпионаж”, – писали тогда британские газеты. Немецкая пресса поспешила опровергнуть эту “душераздирающую историю” с документальным подтверждением в виде актуальной фотографии актрисы. Однако когда в марте 1943 года после премьеры последнего фильма студии УФА с ее участием она продолжала скрываться, слухи возродились с новой силой. На этот раз никаких опровержений не последовало. Есть основания предполагать, что у гестапо действительно были подозрения в отношении Цары Леандер.
На родине в Швеции к ней относились с не меньшим подозрением. Теперь ею стала интересоваться шведская тайная полиция. За ней следили, ее телефон прослушивался. Слухам не было конца. Может быть, у нее в коровнике установлены секретные радиопередатчики? Может быть, ее поместье на острове Лене служит базой для немецких подводных лодок?
В то же время в тайную полицию поступали сведения шведской коммунистической партии о том, что Цара Леандер – “истинная демократка без малейшего «фашистского душка»”. А как вела себя сама виновница всех этих слухов? Она умела обратить все это в шутку, вспоминал ее сын Йеран Форсель. “Я не удивлюсь, если начнут утверждать, что я работаю шпионкой в Исландии по заданию Ватикана”. Но ей не всегда удавалось хранить самообладание. Такого рода слухи – плохая реклама.
Особенно гнусной была статья, напечатанная в 1947 году французской газетой France Dimanche, назвавшей Цару Леандер “величайшей шпионкой всех времен” (на службе советской разведки). После этой статьи у нее был нервный срыв. Она боялась, что не сможет вернуться на сцену. Несмотря на то что никаких доказательств не существовало и не существует, слухи не прекращаются до сих пор.
Летом 2003 года русский журналист и писатель Аркадий Ваксберг выдвинул в шведской и немецкой прессе тезис, что Цара Леандер была агенткой Советского Союза по кличке Роз-Мари в тылу нацистов. Денег она за это не брала и действовала, будучи тайным членом шведской коммунистической партии, исключительно по убеждению. Эти выводы Ваксберг сделал в результате своих изысканий в архивах Кремля. Основным источником его сведений стали магнитофонные записи протоколов советского агента секретной службы Павла Судоплатова, отвечавшего за заграничные контакты НКВД. Выполняя функцию курьера между Берлином и Стокгольмом, Роз-Мари помогала советской стороне правильно оценить ситуацию на севере и понять различные интересы немцев и союзников в этом регионе.
Год спустя британский историк Энтони Бивор включает этот тезис в свою книгу о любимой актрисе Гитлера Ольге Чеховой и ее шпионской деятельности. Сначала он утверждает, что Цара Леандер, “возможно”, была еще более активной шпионкой, чем Ольга Чехова. Далее в тексте относительно роли Чеховой он пишет: “Во всяком случае, она не была регулярной агенткой, как Цара Леандер”.
При этом аргументы Ваксберга не особенно убедительны. Нет ни одного письменного доказательства того, что Роз-Мари и Цара Леандер – это одно лицо. В этом случае даже ее популярность в Советском Союзе ничего не доказывает. Это скорее объясняется тем, что фильмы с ее участием после войны шли в советских кинотеатрах как трофейные. Именно таким образом поэт Иосиф Бродский впервые о ней узнал: “Не могу не упомянуть еще одно обстоятельство, связывающее меня с Адольфом Гитлером, – любовь моей юности по имени Цара Леандер. Я видел ее только раз, в «Дороге на эшафот», шедшей тогда всего неделю, про Марию Стюарт. Ничего оттуда не помню, кроме сцены, в которой юный паж скорбно преклоняет голову на изумительное бедро своей обреченной королевы. По моему убеждению, она была самой красивой женщиной, когда-либо появлявшейся на экране, и мои последующие вкусы и предпочтения, хотя сами по себе и вполне достойные, все же были лишь отклонениями от обозначенного ею идеала”.
Бродский упоминает также песню Цары Леандер “Новгородская роза”, ставшую шлягером в Советском Союзе. Может быть, за этими строфами скрыта засекреченная информация? – подозревает Аркадий Ваксберг.
- Спою про новгородскую красавицу одну:
- Любимый с ней прощается, уходит на войну.
- “Возьми, любимый, розу, алую, как кровь,
- Вернись скорее в Новгород, храни мою любовь!”
- Война и смерть повсюду, но месяцы прошли,
- Весна вернулась в Новгород, и розы зацвели.
- А сердце защемило, наполнилось тоской,
- Ведь не вернется милый в свой Новгород родной.
Но эта песня была написана в 1959 году.
Возмущенная непрекращающимися слухами Цара заявила: “Обещаю вам, что тому, кто сможет доказать, что я была немецкой, русской, американской или еще чьей-то шпионкой, я отдам все свое имущество: поместье, деньги, меха и своих детей в придачу!”
Уже после ее смерти заслуженный шведский дипломат Гуннар Хэгглеф выдвинул еще одну теорию, на этот раз с целью ее реабилитации. “Цара была шведской шпионкой, – утверждал Хэгглеф в 1988 году, – и помогала легендарному шведско-американскому разведчику Эрику Эриксону в выполнении заданий в немецком тылу”. Но на этот раз не последовало никаких доказательств, вместо этого в аргумент бралась неразлучная дружба Цары с Карлом Герхардом, считавшаяся свидетельством ее антифашистских взглядов.
Вернемся к шведской тайной полиции и заведенному на Леандер досье под кодовым названием “Личное дело № 43”, в котором зарегистрирован еще один подозрительный факт: восточногерманская радиостанция бесстрашно транслировала ее песни. В 1947 году находящееся под контролем русских “Берлинское радио” выпустило получасовую программу о Царе Леандер. Последовали протесты в шведской прессе, а корреспондент газеты “Свенска Дагбладет” поинтересовался, понимают ли вообще сотрудники радиостанции, чью музыку передают. Главный редактор музыкальной программы ответил, что Цара Леандер в списки запрещенных артистов занесена не была, но, несмотря на это, у редакции были сомнения, и что ее песни были включены в программу по многочисленным заявкам слушателей. А поскольку ее фильмы стали показывать в нескольких берлинских кинотеатрах, у редакции не было причин не передавать ее песни…
Скорее всего, ее популярность объяснялась тем, что ее “голос, поющий только о любви”, звучал одинаково утешительно как для побежденных немцев, так и для советских оккупантов.
Симона Синьоре
Монро
Фрагмент из книги “Ностальгия уже не та” [15]
Перевод с французского Марии Зониной
Свою книгу она написала на излете жизни. Снималась она редко, хотя каждое ее появление по-прежнему становилось событием. Во Франции умеют ценить стареющих звезд. А Симона Синьоре всегда была больше, чем только кинозвезда. Для нескольких поколений зрителей она оставалась эпохальной женщиной, смелой и бескомпромиссной личностью, всегда находившейся в самом центре общественной жизни, неизменно приверженной левым идеям социальной справедливости и равенства. Не мудрено, что эта активная политическая позиция вначале приведет Синьоре в прокоммунистические круги, а позднее станет причиной ее остракизма со стороны советских властей, надолго наложившим запрет на ее имя. Обо всем этом с большой горечью она напишет в своей книге «Ностальгия уже не та», которая так и не была переведена на русский. Но одна из самых ее драматичных глав будет посвящена не политике, а любовной драме, главными героями которой стали ее муж Ив Монтан и Мэрилин Монро.
Сергей Николаевич
Августовским вечером 1962 года Монтан позвонил мне в Тулузу из Парижа, когда я ужинала с Коста Гаврасом и Клодом Пиното, – тогда они оба были первыми ассистентами Рене Клемана на съемках “Дня и Часа”. Я вернулась к столу и сказала им: “Мэрилин умерла”.
Я очень расстроилась. Но не удивилась.
Через полчаса директор отеля сообщил мне, что отказался предоставить номера парижским журналистам, которые спрашивали, где меня найти.
По сей день я не устаю благословлять этого человека. Благодаря ему я избежала участия в новом витке того ничтожного происшествия, которое пресса разобрала по косточкам за два года до этого.
Досадно, что журналисты, накинувшиеся на всех нас – Мэрилин, Монтана, Миллера и меня, только для того чтобы навязать нам роли, которые мы не учили, в пьесе, которую мы даже не прочли, – не видели, как мы провели вчетвером целых четыре месяца. Мы занимали соседние бунгало № 20 и № 21. Они не нашли бы там ни блондинки-разлучницы, ни красавца-соблазнителя, ни книжного червя, ни восхитительной супруги, замкнувшейся в гордом молчании, – ни одного из амплуа, приписанных нам прессой впоследствии.
Досадно и то, что Артур Миллер, к которому я испытывала самые теплые чувства, написал в один прекрасный день “После грехопадения”. Когда ее уже не было с нами.
Я не Норманн Майлер, поэтому расскажу о той Мэрилин, которую знала лично. Не о легенде и не о плакатной красотке. А о соседке по лестничной площадке, которая очень любила свою соседку по лестничной площадке. У нас с ней установились самые добрососедские отношения, как это случается во всех многоквартирных домах мира, роскошных и не очень.
Монтан первым возвращался со студии, принимал душ и яростно набрасывался на текст, который ему предстояло выучить к завтрашнему дню. Он запирался у себя в комнате и работал по крайней мере час до ужина.
Когда наконец возвращалась Мэрилин, то, как правило, обнаруживала нас с Артуром либо у себя, либо у меня дома – в этот час я обычно докладывала ему, как провела день, мы выпивали по стакану хорошего виски, и Артур, охотнее чем когда-либо, рассказывал истории из давнего и недавнего прошлого этой страны, которую я так плохо знала.
Она, будучи еще в гриме, говорила: “Сейчас приму ванну и присоединюсь к вам”.
Она возвращалась в коротком халатике цвета перванш в белый горошек из искусственного шелка. Босиком, без грима и накладных ресниц, она превращалась в очаровательную французскую пейзанку, из тех, что воспевают вот уже многие столетия.
Знаменитая светлая прядь, изысканная и жесткая, оттого что перед каждым новым планом парикмахерша Мэрилин зачесывала ее “против шерсти”, исчезала, зато снова появлялся завиток. Чудный кудрявый завиток, спадавший на лоб точно посередине.
Она ненавидела, презирала и боялась его. Боялась, потому что, как ни странно, корни этого завитка, пушистого, как у младенца, не поддавались окраске, в отличие от корней всех остальных волос на голове прекрасной блондинки. Поэтому спадавшая на глаза красивая прядь служила своеобразной защитой против непокорного корня, выдающего себя на крупных планах. Она сообщила мне об этом, как только мы поселились рядом. И добавила: “Смотри, они все уверены, что у меня красивые длинные ноги, а у меня узловатые колени, и вообще я коротконожка”. Я бы не сказала. Коротконожкой она не выглядела даже в халатике из местного универмага. А уж когда она преображалась в Мэрилин, то и подавно. В образе “Мэрилин” я видела ее три раза за четыре месяца. Первый раз, когда она собиралась на вечеринку к Спиро Скуросу, второй – когда мы вчетвером отправились ужинать в ресторан, и, наконец, когда она шла на вручение “Золотого глобуса”, единственной награды, которой ее удостоил этот город. Чтобы покрасить волосы в платиновый оттенок и расправиться с непокорным завитком, она за свой счет вызывала из Сан-Диего одну очень пожилую даму. Пожилая дама всю жизнь, пока не вышла на пенсию, занималась осветлением волос на студии “Метро-Голдвин-Майер”. Сан-Диего находится на границе с Мексикой. Именно там решила поселиться королева пергидроля. Она осветляла волосы Джин Харлоу в течение всей ее недолгой карьеры. Во всяком случае, по ее словам.
Вот почему каждую пятницу, расставаясь с нами вечером, Мэрилин говорила мне: “До завтра, увидимся у нас на кухне в одиннадцать утра”.
Каждую субботу осветлительница волос покойной Джин Харлоу садилась в самолет в Сан-Диего и приземлялась в Лос-Анджелесе. Шофер Мэрилин встречал ее в аэропорту и привозил к нам на кухню, вернее кухоньку, в бунгало № 21.
Пока дама вынимала из большой старой хозяйственной сумки старые флаконы с перекисью, давно превзойденной современными технологиями, Мэрилин (заранее накрыв стол, она устраивала нечто вроде бранча или коктейль-парти, и наша путешественница ни в чем себе не отказывала) стучалась ко мне. Чтобы я, захватив полотенца из бунгало № 20, поторапливалась к ней: праздник обесцвечивания вот-вот начнется.
И старая дама оживала на глазах. Пока мы обе медленно, но верно превращались в блондинок, она подробно рассказывала, какой именно цвет она опробовала тридцать лет тому назад на шевелюре Джин Харлоу и почему именно ему Джин обязана своим успехом. Ее истории из прошлой жизни изобиловали описанием кисейных платьев, шубок из белой лисы, туфель и вечеринок. Правда, она умела держать и долгие паузы… Поскольку иногда предпочитала не рассказывать то, что могла бы рассказать. Все ее байки неминуемо заканчивались похоронами “платиновой блондинки”. Мы обожали ее слушать и подмигивали друг другу, когда старушка от избытка чувств вынуждена была прерваться. Палочка с ватной нашлепкой, пропитанной драгоценным раствором, порхала в воздухе и никак не хотела приземляться на драгоценные корни наших волос, так что время, отведенное на “созревание” цвета, грозило затянуться. Правда, Мэрилин переживала только из-за своего завитка. Ему требовалось получить свою дозу. Она расслабленно внимала старой даме, но как только очередь доходила до ее заклятого врага, она преображалась и шутки с ней были плохи: палочке отныне строго запрещалось порхать в воздухе.
Как только завиток был обработан – тщательно и в полной тишине, – старая дама, пересыпавшая свою речь всякого рода “deary”, “sweety” и “sugar”, не далеко ушедшими от наших “солнышка”, “душечки” и “зайки”, продолжала свое повествование ровно с того места, на котором ее прервали. Ее послушать, так Джин Харлоу обесцвечивала волосы сутками напролет, потому что наша дама, не отлучаясь ни на минуту, постоянно присутствовала в повседневной, интимной и супружеской жизни своей любимой звезды и даже при ее агонии.
Дама возвращалась в Сан-Диего на самолете во второй половине дня, не забыв перекусить на дорогу. Мы к этому моменту становились безупречными блондинками. Мэрилин – платиновой, я – с каштановым отливом, таково уж было мое амплуа. Мы убирали на кухне, потому что пол был усыпан комками пропитанной перекисью ваты.
Я смеялась при мысли, что мне осветляет волосы дама, якобы сотворившая легенду, о которой писали все газеты моей юности. Моя подружка не видела в этом ничего смешного. Она же не зря отыскала адрес заслуженной пенсионерки. Она в нее верила. Любила и уважала ее. Оплачивала ей перелеты от и до мексиканской границы, поездки на лимузине и тосты с черной икрой. Она стала своего рода связующим звеном между той первой Блондинкой и новой блондинкой-Мэрилин. Кроме того, Мэрилин, я понимаю это только сейчас, хотела протянуть ей руку помощи, когда все ее бросили. Так часто забывают технических работников, незаменимых в тот момент, когда они занимаются камерой, звуком, гримом и прической, то есть пока на них есть спрос. Они скрыты от глаз публики, но без них звезда на экране не появится.
Наши кухоньки служили не только парикмахерской. Иногда мы их использовали по прямому назначению. Не так уж часто, не скрою, но все-таки пару раз нас угораздило поиграть в кухарок. Например, мы устроили макаронный пир горой, объединив наши знания в области пасты, Мэрилин поделилась опытом, приобретенным в семье Маджо, я – у родителей мужа, и мы обе удостоились жарких комплиментов, когда ужин был готов. Миллер и Монтан гордились женами.
У нее был еще один халат, нечто большое и длинное, из пунцового бархата. Это был подарок Миллера на новый 1960 год. Облачаясь в него вместо халатика из искусственного шелка, Мэрилин говорила о нем, как другие – о норковой шубке, найденной – и ведь находят! – под рождественской елкой. К этому наряду она надевала на шею или прикалывала в волосы в виде диадемы тонкие бусы из дикого янтаря. Кроме этого украшения, я видела на ней только два огромных кулона из стразов, и все.
Я говорю о том, что Мэрилин носила в своем бунгало № 21, потому что она покидала бунгало № 21, только чтобы рано утром отправиться на съемки, она возвращалась в него по окончании рабочего дня и вообще не выходила оттуда ни в субботу, ни в воскресенье.
А съемки, судя по всему, были ей не очень по душе. Потому что множество людей на протяжении всей ее жизни пытались вбить ей в голову, что она кто угодно, только не актриса. И что если бы не он или не она, Мэрилин была бы не в состоянии произнести с правильной интонацией даже фразы типа “сейчас пойдет дождь”. В итоге она им поверила. Они стоили ей целое состояние, но она продолжала им платить.
Она расплачивалась и за то, что была когда-то старлеткой в этом городе, поглотившем несметные суммы, пока из нее делали звезду. Они считали, что старлетка Мэрилин была cute. Они ненавидели ее за то, что она стала Монро. Они с ней не церемонились, и поэтому она предпочитала сидеть дома.
Но это еще не все. Я должна вернуться к нашим посиделкам у искусственного камина (обеспеченного подачей газа в бунгало № 21 и № 20) с моим соседом, нашим автором, ее мужем и моим приятелем Артуром Миллером.
Он замечательно рассказывал, как Мэрилин вытащила его из лап маккартистов в 1955 году! Она инкогнито приехала с ним в Вашингтон, где он должен был предстать перед комиссией по расследованию антиамериканской деятельности, и спряталась у его адвоката. Пресса прознала о прибытии в город Блондинки, и журналисты караулили ее у дома. Она не спеша (ей понадобилось на это три часа, я знаю, сама видела) преобразилась в Мэрилин и наконец предстала перед тремя сотнями акул пера, жеманничая и шелестя, как того требовала ее легенда.
Жеманничая и шелестя перед черным входом на одной из вашингтонских улиц, она поинтересовалась, какое они, собственно, имеют право требовать объяснений по поводу ее любви к человеку, которого она любит. Раз она его любит, то это значит, что он достоин уважения, что он добрый и честный человек, и соответственно почему и во имя чего он должен предстать как какой-нибудь преступник перед трибуналом фашиствующих паяцев?
В эту минуту она бросила все на чашу весов. Тут было два варианта – ее могли просто уничтожить либо реабилитировать в глазах общественного мнения Миллера, – его, как и многих других, лишили паспорта, а его пьесы больше не ставились и не публиковались.
Я рассказываю эту историю со слов Миллера. Спиро Скурас после скандала в Вашингтоне выставил свои условия Блондинке, поскольку она посмела выйти из своей роли ценного товара, произведенного при помощи дорогостоящей рекламы. Если она и дальше намеревается официально любить Миллера, та же дорогостоящая реклама будет обращена на уничтожение всего того, что ей удалось создать.
И тогда Мэрилин ответила бывшему греческому пастуху: “Уничтожьте меня, и мы отправимся в Данию”.
Под Данией подразумевался, видимо, не только Эльсинор, но и Король, вышедший на улицу с желтой звездой. Бывший пастух запомнил ответ Блондинки. Не знаю, может, он навел справки, во всяком случае, он решил по-прежнему делать ставку на Мэрилин. Таким образом, Артур Миллер вновь получил паспорт и право печататься. Да еще с шиком, то есть никого не сдав.
* * * * *
Мэрилин донимала меня рассказами о том, какое она испытывала счастье и вдохновение, когда ее фотографировал Аведон. Серия снимков, на которых она представала в образе величайших кинозвезд тридцатых годов, вышла на самом деле замечательная. По ее словам, единственные радости ее актерской жизни были связаны с перевоплощениями в Марлен, Гарбо и Харлоу. Она говорила о той фотосессии, как другие актеры обычно говорят о съемках.
Других счастливых воспоминаний, связанных с ее профессиональной жизнью, у нее попросту не было. Я не услышала ни историй о дружеских шутках, вечеринках, розыгрышах, о жарких объятиях и звучных поцелуях с партнером после удачных сцен, – все это было не про нее. Я в себя не могла прийти от удивления.
Она и меня заставляла рассказывать истории, ничуть не более оригинальные, смешные и удивительные, чем все на свете актерские истории. Но главным во всех них была восхитительная дружба, сродни детской и школьной.
Возможно, снимаясь с Мотаном, она впервые в жизни узнала, что такое дружба, и это объясняет многое из того, что произошло позже.
Кроме того, она просила меня рассказывать истории вообще. И я пересказывала ей “Дикарку” и “Горностая”, и судьбы других героинь Ануя, для которых, на мой взгляд, она была создана, и с каждым прожитым вместе днем я в этом убеждалась. В ней самой чувствовались их страхи и горечь.
Как-то вечером я пересказала ей “Загнанных лошадей пристреливают”, посоветовав как можно быстрее заполучить права на книгу, которую я лично знала наизусть, поскольку в 1946-м, будучи беременной Катрин, играла этот текст в радиопостановке.
В тот вечер, слушая меня, пока Монтан мучился в соседней комнате, заучивая свой текст, она приготовила нам ужин, в первый и последний раз.
Миллер, оставив Мэрилин на нас, улетел в Ирландию к Джону Хьюстону обсуждать “Неприкаянных”. Уже было поздно. Поздно для Голливуда. Слишком поздно для нее, поскольку ей надо было встать в пять утра. Около одиннадцати в гостиную просунул голову Ив и объявил, что собирается спать. Я закончила свой рассказ и посоветовала ей тоже отправляться в постель. Мне казалось, что я сижу с ребенком, который оттягивает как может ту минуту, когда надо будет погасить свет. В конце концов она послушалась и ушла к себе.
На следующее утро, около десяти часов, Монтан позвонил мне со студии. Мэрилин не приехала, машина ждала ее с половины шестого, как и каждое утро, в переулке, у “кухонной” лестницы. Шофер поднялся, постучал в кухонную дверь. Потом обошел домик и постучался в квартиру. Потом вышел в сад, поскольку оттуда можно было заглянуть в окна. И, наконец, вернулся на студию Fox.
Часам к восьми люди со студии начали названивать в “Беверли-Хиллз”. Телефонистка никак не могла добиться ответа от бунгало № 21. Было уже десять утра. Fox предпринял попыток двадцать, не меньше, – но безуспешно. Тогда Fox испугался. Испугалась вся съемочная группа.
Я постучалась к соседке. Сначала стучала, потом колотила в дверь, на манер полицейских и пожарных. Потом позвала ее, потом зашла со стороны кухни, и поскольку она не подавала никаких признаков жизни, испугалась наконец и я.
Моя подруга телефонистка успокоила меня: бунгало № 21 не отвечало на звонки, зато бунгало № 20 попросило соединения. Я позвонила Монтану на студию.
Через три четверти часа он вернулся домой. Если Мэрилин не объявится, рабочий день пропадет. Ему сообщат, если будут какие-то новости, но вообще-то, будучи на месте, он их узнает первым.
Тогда, спросив на всякий случай несколько нужных английских слов, Монтан сочинил небольшую записку: “Устраивай что хочешь Спиро Скуросу, Fox, а также всем продюсерам этого города, если ты на них злишься. Но когда ты допоздна слушаешь истории моей жены вместо того, чтобы отправиться спать, заранее решив не вставать утром и не ехать на студию, будь добра, предупреди хотя бы меня! И не заставляй меня работать над сценой, в которой ты даже не собираешься сниматься на следующий день. Я не злодей, я твой товарищ, и девичьи капризы меня никогда не умиляли. Пока”.
Мы бесшумно открыли входную дверь и, ступая босиком по толстому ковру, просунули бумажку под дверь напротив, но не целиком, а так, чтобы ее половинка осталась снаружи. Свою дверь мы оставили открытой. И молча засели в засаде. Как в вестернах и детективах. Прошло совсем немного времени, и наше послание тихо проскользнуло под дверь бунгало № 21. Оно уползало как в замедленной съемке, миллиметр за миллиметром, словно невидимый адресат осторожничал, под стать перевозчикам нитроглицерина из “Платы за страх”.
Тогда мы закрыли свою дверь так же бесшумно, как и открыли. И стали ждать ответа.
Ответа не было, и Монтан решил, что на этом хватит. И нарочито громко, так, чтобы его было слышно по ту сторону лестничной площадки, сказал мне по-французски или, скорее, на смеси французского с английским, что раз съемочный день все равно пошел насмарку, чем так сидеть, мы лучше пойдем обедать в хороший ресторан – будем считать, что сегодня выходной, учитывая, что кое-кого на съемочной площадке недосчитались… Ключевые слова он выкрикивал по-английски.
Мы пообедали в ресторане. Если мне не изменяет память, пошли потом в кино. Поужинали в ресторане. Я была уверена, что, вернувшись, мы найдем под дверью записку.
Не тут-то было.
В одиннадцать вечера, когда мы уже легли, раздался звонок. “Вас «Mister Miller from Dublin»”[16], – сказала телефонистка.
“Извини, если разбудил. И раз уж разбудил, сделай одолжение, пойди постучись к Мэрилин, она у себя, она все мне рассказала и теперь не знает, как быть, ей очень стыдно”.
Тогда я встала, постучала к ней, и у меня в объятиях очутилась всхлипывающая Мэрилин. “I’m bad, I’m bad, I’m bad, I won’t do it again, I promise”[17], – повторяла она. Все это происходило на тесной лестничной площадке. Монтан в халате гладил ее по голове и приговаривал: “О’кей, о’кей, постарайся завтра утром не опаздывать”.
Ничего смешного в этой истории, по-моему, не было. Тем не менее благодаря ей я пару раз блеснула в обществе, когда Мэрилин еще была жива. Особым успехом пользовался финал: “Звоним в Дублин, чтобы из Дублина позвонили соседям по лестничной площадке”. Типа “Алло, Нью-Йорк? Пожалуйста, номер двадцать два в Аньере”.
После смерти Мэрилин я эту историю не рассказывала. Разве что тем, кто, я знала, не будет смеяться.
После сцены на лестничной площадке мы больше никогда не вспоминали тот “пропавший” день. Я так и не решилась спросить ее, когда именно она решила, что останется дома и не спустится к ожидавшей ее машине, постепенно замыкаясь в молчании. Я так и не узнаю, сколько времени провела она, сидя за дверью, прежде чем решилась прочесть записку, оказавшуюся тонкой ниточкой во внешний мир. Ниточкой, которую, видимо, весь тот день она считала порванной, поскольку сама была не в состоянии склеить ее.
Все это происходило задолго до моей номинации на “Оскар”. Но она уже витала в воздухе, и Мэрилин была за меня очень рада. Во всяком случае, держалась очень достойно, даже если, оставшись в одиночестве, и вспоминала все свои роли, которые так ни разу и не удостоились официальной “номинации”. Она первая сообщала мне сплетни, вычитанные в газетах Daily Variety и Hollywood Reporter, которые нам доставляли к завтраку. Поскольку их клали и на мой поднос, я заметила, что всякий раз, когда меня восхваляли как Диву из дальних стран, ее удивительным образом умудрялись походя лягнуть. Журналисты смаковали ее ляпы на публике, цитировали выражения, которые якобы вырвались у нее в одном модном ресторане… Все вранье. Она не могла допустить ляпов прилюдно, поскольку практически не выходила из дому. Что касается модных ресторанов (не считая того, куда мы как-то торжественно отправились все вместе, будто провинциальное семейство, решившее побывать у “Максима”), то ее там сто лет уже никто не видел.
А потом началась забастовка киноактеров.
Забастовка оказалась широкомасштабной, одно из основных требований бастующих касалось авторских отчислений от фильмов, проданных на телевидение. Бастовал весь Голливуд. Не было ни митингов, ни шествий. Просто все отказались работать, решительно все: от Гари Купера и Грегори Пека до новичка Пола Ньюмена, Элизабет Тейлор и Дебби Рейнолдс, и даже самой Мэрилин.
Поэтому мы вообще уже не расставались. Все сидели словно под домашним арестом, кто где – в своих бунгало, роскошных виллах, гасиендах, на фермах, в особняках восемнадцатого века и викторианских домах.
Конечно, они были совершенно правы. Но мы находились над схваткой, над их схваткой, во всяком случае. Правда, мой муж участвовал в забастовке. А я, соответственно, была женой бастующего. Немыслимые суточные, которых нам хватало лишь на немыслимую квартплату за бунгало № 20, позволяли нам продержаться.
Забавно, конечно, бастовать в Голливуде, но мне не пристало шутить на эту тему, потому что благодаря этой забастовке радикально изменился статус всей американской кинопрофессии, будь то самые знаменитые звезды, звездочки поменьше и не звезды вообще… Забастовка затягивалась. Артур, уже давно вернувшийся из Дублина, решил, что они с Мэрилин полетят в Нью-Йорк, и дождутся там окончания переговоров телевидения с профсоюзами. Меня только что номинировали на “Оскар”, они “дружили” за меня и против Гедды Хоппер. Мэрилин, конечно, была рада, но, полагаю, все же и слегка уязвлена. Она говорила “это справедливо”, хотя в глубине души считала, видимо, что не вполне.
Утром, в день их отъезда, расцеловавшись с ними на прощание, мы вышли на балкон нашей гостиной, чтобы прокричать им “Чао” и “До скорого” и помахать вслед. Мэрилин обернулась и крикнула мне: “Good luck! I know! I know! You’re going to get it!”[18] И догнала Артура, идущего по садовой аллее. На ней были туфли на каблуках и манто из белой норки с большим воротником, который она все время собиралась отрезать.
Такой я и запомнила ее, потому что больше никогда не видела ее живой.
Я рассказала о той Мэрилин, которую знала, она, наверное, и вернулась такая, как была, когда забастовка закончилась и надо было продолжать съемки.
Но меня там уже не было. Я улетела в Италию сниматься в фильме “Адуа и ее подруги”. Не поручусь, что мы сняли шедевр, но я бы покривила душой, если бы предстала в собственных воспоминаниях этакой дамочкой, не находящей себе места из-за того, что ее муж остался в одиночестве в нашем бунгало № 20 по соседству с бунгало № 21.
Я наслаждалась римской весной, вновь обретенной Европой, ужинами со съемочной группой на увитых зеленью террасах тратторий. Вокруг меня были веселые и нежные товарищи, старые, как старый свет, и юные, как девушки на заднем сиденье “Ламбретт”, обнимающие таких же юных мотоциклистов. Я любовалась потрясающими закатами с балкона своих апартаментов на седьмом этаже “Эксельсиора”. Все римские террасы утопали в золотистом свете. Я всегда знала, с кем буду ужинать. Мне воздавали почести как обладательнице знаменитой “статуэтки”. Я от души веселилась с людьми, которых искренне полюбила. И кроме того, я впервые за два года снималась в комедии. Притом на родном языке, – потом меня должны были дублировать, – так что и лингвистических проблем не возникало. Я провела в этом городе три потрясающих месяца и поэтому даже сегодня не могу судить о том, что произошло, пока я была в Риме, а Миллер – в Нью-Йорке, между мужчиной, моим мужем, и женщиной, моей подругой, которые работали вместе, жили практически под одной крышей и скрашивали друг другу одинокие вечера, развлекая друг друга или делясь своими тревогами и воспоминаниями нищего детства.
Поэтому любителям зарисовок из чужой жизни я посоветую обратиться к газетам того времени. Журналисты позаботились о том, чтобы превратить в громкое событие заурядную историю, которыми богата жизнь любого предприятия, дома, да и многих съемочных павильонов тоже.
Эти истории часто бывают нежными и милыми, иногда страстными и, в зависимости от накала, заканчиваются либо сами собой, незаметно, либо приводят к полному разрыву с прошлой жизнью.
Бывает и так, что со временем они перерастают в дружбу, более долговечную, чем мимолетная страсть.
Крайне редко коллеги или соседи по дому удерживаются от сплетен. Они сплетничают даже не со зла, а просто с высоты, так сказать, собственного опыта.
Во взглядах встречных герои таких историй читают осуждение, поддержку или упрек. Как правило, они сами вольны решать, что делать с этой историей, которая поначалу касалась исключительно их самих, но постепенно стала достоянием общественности.
Но когда об этом пишут в газете, а газета превращается в газеты и “сенсация” бесконечно множится печатными станками, ваша частная, мелкая история, или ваша прекрасная история, или ваша великая история идет насмарку.
Она уже больше не ваша личная и даже не вашего мужа или жены, она принадлежит скупщикам бумаги. (Справедливости ради, замечу, что газета “Match”, печатавшая две недели подряд, изо дня в день, длинные статьи, посвященные нам, сопроводила их замечательными фотографиями.)
Эти истории отлично продаются и удачно переводятся на все языки. В зависимости от темперамента, свойственного жителям страны, в которой играется данная пьеса, она принимает оттенок мелодрамы, трагедии или водевиля.
Это печально и ужасно глупо.
Ужасно глупо получать письма, в которых вас на четырех страницах подбадривают, призывают “держаться” и делятся сокровенным, – “я тоже страдала, и вот как мне удалось вернуть мужа…”, “моя соперница тоже была блондинкой, как она”. Ужасно глупо, когда продавщица в галантерее, куда заходишь купить девяносто сантиметров резинки (в Оксере, где я снимаюсь в “Ударах судьбы” и отлично провожу время с друзьями), похлопывая тебя по плечу и подмигивая, говорит: “Он к вам вернется, помяните мое слово”, – тогда как мой муж, снимаясь в Париже (потому что на дворе уже октябрь), звонит мне каждый вечер…
Эта пьеса игралась в течение нескольких месяцев. Нет, это было не печально, просто уже наконец обрыдло.
А потом пришло письмо, соединившее в себе и то, и другое, – оно было грустное и до ужаса глупое, и к тому же еще анонимное.
Оно касалось и моего “несчастья”, и моей подписи под “Манифестом 121-го”[19].
Я вернулась в свою страну, увенчанная славой. Друзья шли нескончаемым потоком посмотреть, на что похожа живая обладательница “Оскара”. Я хвасталась калифорнийским цветом лица, костюмчиками и брюками от Jax, вышитыми жемчугом мокасинами, сделанными в резервации, где якобы так счастливо живут индейцы, короче, я порхала и витала в облаках. Но меня быстро вернули на землю…
Да, это было время писем – грустных, ужасно глупых и анонимных. Они были порнографическими, непристойными и патриотическими одновременно. Как правило, мне сообщали, что мой муж был прав, предпочтя мне блондинку посвежее. И советовали убраться к своим арабам, чье мастерство в постели хорошо известно. Часто к этому добавляли, что и поделом ему, этому еврею Миллеру.
Так мерзко закончился год, начавшийся так красиво.
Наверное, я не стала бы ворошить эту историю шестнадцатилетней давности, если бы последнее время все чаще и чаще историографы с социологическим уклоном, явно не вполне бескорыстные, не стали бы издавать толстенные сочинения о юной покойнице, которую при жизни никто не принимал всерьез. В этих трудах неминуемо оказывалась глава, посвященная нам.
* * * * *
Она так ничего об этом не узнала. Она не узнала, как я горевала в тот августовский вечер 1962 года. Она никогда не узнает, что у меня и в мыслях не было ненавидеть ее, что я правильно восприняла ту историю, касавшуюся только нас четверых, историю, которой впоследствии увлекся весь мир – в те смутные годы, когда происходили куда более важные события.
Она ушла, не узнав, что я всю жизнь ношу кисейный платок цвета шампанского, который она одолжила мне как-то раз для фотосессии, сказав, что он очень подходит к моему костюму. Так подходит, что она мне в итоге подарила его.
Сейчас он уже истрепался, но если аккуратно его сложить определенным образом, то это не заметно.
Майя Туровская
Казус Ольги Чеховой
Шпионка Сталина или конфидентка Гитлера?
Имя Ольги Чеховой все чаще мелькает на постсоветском пространстве, но каждый раз, когда я пытаюсь приобщиться – к fiction ли или к non-fiction, – меня буквально отбрасывает избыточность лжи, не говоря китча. Ее вымышленный образ – почти инфернальный или, напротив, вульгарно-разбитной – имеет мало общего с той реальной женщиной, с судьбой которой мне приходилось сталкиваться не раз и по разным поводам. В то же время авторы всех этих расхожих “биопиков” могут оскорбиться: помилуйте, они это не из пальца высосали, а прочитали, – и будут, черт возьми, правы. Потому что легенду под названием “Ольга Чехова” начала создавать она сама; а впоследствии оказалась перед необходимостью протестовать и писать опровержения, потому что дальше все раскрутилось помимо и вовсе не туда – и конца этой легенде пока не видно. Потому вместо эффектного портрета загадочной красавицы, который нетрудно составить, я предлагаю нечто вроде “антипортрета”: разборок вокруг и около проблематичного имени.
* * * * *
…Так случилось, что в семье Книппер девочек в нескольких поколениях стали нарекать Ольгами. Это внесло в их жизнь – текущую и историческую – порядочно путаницы; тем паче когда в дело вмешалась знаменитая фамилия Чехов.
Когда-то я даже подозревала, что в решимости юной красавицы Ольги Книппер тайно обвенчаться с непутевым, но гениальным Мишей Чеховым не последнюю роль сыграло намерение повторить звучную фамилию знаменитой тетки, Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой. Брак не удался, но скандальная эскапада стала на поверку самым здравым поступком ее непростой жизни.
Лет что-нибудь шестьдесят с лишком тому назад мы с мужем пришли по приглашению Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой на чеховскую дачу – она же музей, – что на Аутке, в Ялте. Мария Павловна Чехова еще проживала там. На пианино стояла фотография по-заграничному красивой женщины, которую еще прежде я приметила у О.Л. Я спросила, кто это, и М.П. ответила, что это известная немецкая актриса Ольга Чехова, которая помогла музею во время немецкой оккупации (о войне тогда еще оговаривались – “в прошлом году”). В другой раз темпераментная греческая помощница М.П. – Е. Янова упомянула, что Ольга Константиновна присылала им сахар – чуть ли не мешок, – что в те голодные и холодные времена было большим подспорьем. Позднее, когда в отделе рукописей Ленинки я читала переписку О.Л. и М.П. и с немалыми трудами добралась до изъятого ее фрагмента в спецхран, то была поражена совершенной абсурдностью грифа “секретно”. Что секретного было, например, в ценах черного рынка на провизию в далекие пореволюционные годы? Или в упоминании О.Л. о молодежном театрике “Сороконожка”, где Оля будет вести декорационную часть? Потом я прочитаю письма самой Ольги Константиновны к О.Л. Например, от 25 марта 1924 года, уже на личном бланке, из Берлина в Чикаго, где гастролировал Художественный театр: “Дорогая, милая тетя Оля. Вчера совершилось мое крещение… я первый раз играла Allen de Estual в драме французской революционной Revolutions Hochzeit Michaelis’a… Как я играла, не знаю, но только помню бесконечные вызовы, слышала свое имя, цветы, и никак не могла понять, что я этим прыжком на сцену стану артисткой. Ведь я, кроме занятий с Мишей, никакой школы не имела. Разве только влияние его и студии, где мы дни и ночи проводили”…
Ольга Чехова будет сниматься у значительных режиссеров и в разных ролях, но блистать на экране и на сцене станет по преимуществу в ролях “салонных”. С ними она и окажется звездой Третьего рейха (сто сорок пять ролей только в кино – упомянет она на допросе в Москве в 1945 году).
Искусству, как говорится, искусствово, а звезда Ольги Чеховой на родине взойдет и засияет заново на другой сцене – исторической, когда выйдут в свет “Спецоперации” бывшего генерала Павла Судоплатова (“Олма-пресс”, 1997). В силовом поле сенсации grande dame немецкого кино получит роль Штирлица в юбке. В этом качестве она попадет в эпицентр современного мифологизирующего сознания и соберет урожай популярности, на какой едва ли может претендовать любое Искусство. Масскульт, многократно усиленный таким вполне реальным чудом, как интернет, распространит легенду по всем каналам наличных СМИ, будь то литература – бульварная или историческая, – кино или телевидение.
Впрочем, как сказано, создавать свою легенду Ольга начнет сама и немедленно по приезде за границу (позже она расцветит ее автобиографические книги). Напомню: молодая женщина прибыла в Берлин на мощной волне русской эмиграции (впоследствии она натурализуется в Германии). Всего достояния у нее было спрятанное под языком бриллиантовое кольцо, которого хватило, чтобы с помощью подруги снять квартиру и сменить валенки на изящные туфли.
Но это только кажется. На самом деле у нее было с собой нечто, что не надо было прятать под язык, зато можно было свободно конвертировать в получение ролей, – она была Ольга Чехова.
Имя Чехова звучало отнюдь не только в русских эмигрантских кругах, оно было хорошо знакомо немецкой культуре. Чехова переводили и читали еще при жизни. Но тем проводником, которым служат сегодня СМИ, был тогда театр: пьесы Чехова – со знаменитых гастролей МХТ в 1905 году – стали эрой и для немецкого театра. Имени Чехова-писателя резонировало имя Ольги Книппер-Чеховой, актрисы, а русское звучание было с начала века на европейском культурном пространстве обаятельно. Так что сочетание “Ольга Чехова” в совокупности с молодостью и красотой при правильном “маркетинге” было куда перспективнее бриллиантов.
Некогда избалованная и романтическая Олечка, хлебнув и голода, и холода, и разрухи, надо думать, пришла в себя, трезво оценила те преимущества, которыми обеспечило ее полудетское безумство, и постаралась окутать звучное имя аурой полуправдоподобных легенд. В самом деле, почему бы ей не оказаться прилежной ученицей самого Станиславского в знаменитом Художественном театре? Не сыграть Офелию с Мишей – Гамлетом в анонимном благотворительном спектакле? Или – еще лучше – не значиться в “Трех сестрах” и “Вишневом саде” (созвучие имен придавало оттенок достоверности явной путанице).
И так далее, скользя на грани вероятного. Ну да, маленькие Книпперы жили в Царском Селе, но с царскими детьми, разумеется, не играли. Происхождение их, удостоверенное солидным фамильным древом, было сугубо бюргерское, ничуть не аристократическое. Мать их, Луиза, урожденная Рид, фрейлиной быть никак не могла, а отец, Константин Леонардович, крупный путейский инженер и не менее крупный царский чиновник, министром путей сообщения тоже никогда не был.
…Многое еще другое присочинит Ольга Чехова к своей биографии, но упрекать ее в “мюнхгаузенстве” было бы невеликодушно. Она просто старалась продать свое знаменитое имя как можно дороже на той ярмарке житейской суеты, где собиралась завоевать себе место.
Любой уважающий себя автор, пишущий о ней, все эти очевидные несуразности оговаривает. Между тем как для бульвара – будь то печатное слово, фильм или сериал – эта умышленная клюква просто сад наслаждений. Она приподнимает не только Ольгу, но и нынешнего читателя, который уже купил себе замок или довольствуется воздушными замками плюс потребление всяческого глянца. Она соответствует тренду монархически-сталинского китча, который затопил отечественный рынок околокультуры.
…Все это стало не более как прелюдией к мифу, запущенному Судоплатовым.
…Английская книга воспоминаний Судоплатова[20], которая опередила русскую, досталась мне в Америке, сразу по выходе.
Отрабатывая свой грант в Вашингтоне (“Sov-Am, или Советско-американская киноретроспектива тридцатых годов”), я оказалась в недалеком соседстве с ее издателями – Джеральдом и Леоной Шектер (я знала их еще по Москве: во время перестройки Джеральд издавал русско-американскую газетку “We – Мы”, а Леона начинала в качестве книжного агента). Я поинтересовалась, как им удалось заполучить столь сенсационные мемуары. Странным образом оказалось, что не они откопали опального генерала, а его сын, Анатолий Павлович, нашел их, предложил, можно сказать, кота в мешке и уговорил (!) взяться за проект.
Я вспоминаю об этом, потому что мне не раз придется обсуждать с Анатолием Павловичем “Казус Ольги Чеховой” – при этом возникнут некоторые qui pro quo. К примеру, он спросит (уже после смерти отца), не могу ли я найти способ заглянуть в один документ “под грифом”, который мог бы дать более или менее достоверный ответ на вопрос, была ли Ольга реально вовлечена в планы покушения на Гитлера, как упомянуто в книге.
На самом деле вовсе не Судоплатов стоял у истоков легенды о Штирлице по имени Ольга. Вскоре после конца войны в желтой английской газетке People, № 3337, появилась публикация некоего Вилли Фришауэра под названием “Шпионка, которая овладела Гитлером” (пользуюсь переводом из той папки “Из архива Службы внешней разведки РФ”, о которой речь впереди). Количество дезы (липы) в опусе зашкаливает.
“О.Ч., знаменитая немецкая эстрадная (?) и киноактриса, живет в данное время в замке (?) на восточной окраине Берлина…
…Ее история… начинается в 1939 году… [на приеме], на который фюрер пригласил тысячу гостей… И когда Ольга Великая, как ее называли (?), появилась в роскошном белом атласном платье, с бриллиантовой тиарой (?)” и т. д.
Или: “Ольга родилась в Польше (?), вышла замуж за русского актера Чехова, которого уже нет в живых (?).
Она стала бесспорной “королевой” нацистского общества (?)” – и так всю дорогу.
В статье сообщалось, что она принимала дома нацистских вождей, генералов и проч., обещая им протекцию у фюрера, хотя, как сказано, она была человеком семейственным и никакого означенного домашнего тет-а-тет и неглиже быть у нее не могло.
…На самом деле О.К. попробовала еще раз брачные узы с бельгийским миллионером Марселем Робинсом (1936), но снова не сложилось. Случилась и большая любовь с летчиком по имени Джеп – а может быть, за романтику отвечает война, – но он погиб в бою над Британией. Любовники у нее, однако, были – притом намного моложе (книпперовские “матриархи” – что О.Л., что О.К. – долго сохраняли вкус к жизни). Когда пришли советские, они застали Альберта Зумзера – экс-офицера, тренера по атлетике. Ольга дала ему приют перед концом войны – или ей самой казалось надежнее, когда в доме есть мужчина (он, кстати, жив, по-прежнему предан ее памяти и производит интеллигентное впечатление).
…Но не в этом, конечно, была изюминка статьи. Главное было в том, что все поручения, полученные от бонз, она аккуратно записывала, и “помогая ей сесть в машину, шофер Ольги выхватывал у нее из рук маленькую записную книжечку (разумеется, позолоченную, карандашик украшен бриллиантами. – М.Т.)… И пока Ольга выступала на сцене в театре, он исчезал в ночи, отправляя маленькую книжечку в первый этап ее пути в Москву”. Зато теперь она вернулась в Берлин из Москвы и “гордо носит высокую советскую награду”.
Кое-что станет понятно, если обратить внимание на дату: 14 октября 1945 года. Действительно, Ольга Чехова не так давно вернулась (вернее, ее вернули) из Москвы, куда ее препроводил СМЕРШ – в лице генерал-лейтенанта Вадиса – не очень хорошо понимавший, кто она. В Москве она жила на конспиративной квартире пару месяцев, отвечая на не слишком прицельные вопросы и не имея возможности сообщить о себе даже тетке и родному брату.
Характеристики вождей рейха в собственноручной ее “докладной” производят правдивое впечатление: “По отношению к женщинам находила я Хитлера (это цитата. – М.Т.) всегда очень любезным и скромным даже… Все приглашения были очень официального характера и очень корректны” (этому отвечают соображения фюрера из “Застольных разговоров Гитлера” (Генри Пикер. Русич, Смоленск, 1998, с. 162): “Если хотя бы хватило ума сделать так, чтобы лицо, прибывшее с официальным визитом, сидело рядом с поистине очаровательной дамой, владеющей соответствующим языком. Нам крупно повезло, что в Берлине в нашем распоряжении есть именно такие дамы в лице актрис Лили Даговер, Ольги Чеховой и Тианы Лемниц” (02.04.42).
…О Геббельсе, напротив, Ольга писала, что он “всегда был полон сарказма и иронии и не щадил никого в обществе, если бы он только мог найти жертву для общего посмешища”.
Это и многое другое “рассекреченное” содержалось в папке, врученной руководителем пресс-бюро СВР РФ Кобаладзе 20.11.96 г. Книпперу Андрею Львовичу, племяннику Ольги Константиновны. В прилагаемом письме к папке стояло: “Мы еще раз подчеркиваем, что каких-либо сведений, что Ольга Константиновна Чехова и ваш отец являлись агентами НКВД, у нас нет”.
…“Судьбоносная” статья в People, как и последующие сенсации в местных газетах разных союзных зон, заставила Ольгу требовать опровержений. Она обратилась за помощью в администрацию советской зоны, под чью юрисдикцию перешла и на чьей территории получила новое место жительства.
С руководителем СМЕРШа В. С. Абакумовым после Москвы у Ольги установились добрые и даже доверительные отношения, как умела она их поддерживать и с чинами Третьего рейха (“Милый Виктор Семенович! Пользуюсь случаем послать вам сердечный привет и благодарность за все”… 04.08.45). Действительно, ее снабжали и дефицитным бензином, и продовольствием, чинили машину, так что, казалось бы… Но в будущую “штирлициаду” Ольги Чеховой ни факт ее пребывания в Москве, ни даже рассекреченная папка никакой ясности не внесли. Напротив. Если она была шпионкой, то зачем бы ее засвечивать? И если она была агентом, то, очевидно, не на тех уровнях.
Между тем в Союзе, кроме родных и близких, не только об этом скандале, но даже о самом существовании другой Книппер-Чеховой никто тогда не ведал.
* * * * *
…В брежневские времена, когда тиски сталинской тотальной секретности несколько ослабли, я даже отважилась написать Ольге Константиновне Чеховой. В ответ она прислала с оказией милую открытку (свой рекламный портрет и несколько приветливых слов с пожеланием посетить ее в Мюнхене), книжку Meine Uhren gehen anders (“Мои часы идут иначе”) и баночку дорогого крема, получившего Гран-при в Венеции. В то время она была уже не актрисой, а владелицей косметической фирмы, и что могло быть лучше для красавицы “в возрасте элегантности”? Еще раз Ольга обнаружила свою замечательную витальность и трезвый ум – косметологическими дипломами она обзавелась давным-давно, в том числе в Париже. Мелькнула даже возможность встречи: по стечению обстоятельств сугубо советского свойства мне разрешили принять приглашение на кинофестиваль в Оберхаузене. Перед отъездом в Москву я позвонила ей по телефону-автомату, и фрау Ольга пригласила приехать к ней в Мюнхен. “У вас, наверное, нет денег, – сообразила она, – я пришлю вам билет”. Но дело было не в одних деньгах. Препоны и запреты не только не украшают жизнь граждан, но делают культуру и науку страны самодовольной и провинциальной, – но это propos.
…Фрау Ольга говорила по-русски с заметным акцентом, но в остальном свободно. Она сумела сохранить язык своей молодости.
Позже – на заре перестройки – я в Мюнхен все же попала; но Ольги в живых уже не было: она скончалась в 1980-м. Зато я познакомилась с ее внучкой Верой – тоже киноактрисой. В их доме я увидела неизвестный мне портрет. “Это дедушка”, – пояснила Вера. “Это не дедушка, а великий русский актер Михаил Чехов!” С тех пор я не раз пыталась пристроить его на какую-нибудь выставку – увы!
Зато удалось добиться, чтобы Веру пригласили в Москву, а потом она и ее тогдашний муж, отличный актер, по совместительству режиссер, Вадим Гловна, сняли фильм о встрече с родиной. Но удачи он не принес, несмотря на некоторые весьма интересные кадры, – они слишком мало знали о России.
Мне даже пришлось по просьбе Веры познакомить ее со Славой Зайцевым: ей понадобился туалет а-ля рюс для какой-то обложки.
Я расспросила Веру о ее знаменитой бабушке. К моему удивлению, внучка сказала: “Она была такая русская женщина. Я помню ее вечно с тяжелыми сумками в руках”. Веру пришлось растить Ольге – ее родители погибли в авиакатастрофе, – и, разумеется, внучка была лицом нового отвязанного поколения студенческого бунта; и все-таки…
Шпионские версии в доме обсуждению вообще не подлежали. Младшей Чеховой они подходили так же мало, как самой Ольге. Бунт бунтом, но респектабельность должна быть.
Вера Чехова – даром что самая красивая из книпперовских женщин – оказалась таким же трудоголиком, как Ольга. Покинув экран, она стала снимать по всему миру киноинтервью; одним из первых ее собеседников был, помнится, Шеварднадзе…
Меж тем после признаний Судоплатова сюжет о “таинственной Ольге” продолжал жить своей собственной жизнью на постсоветском пространстве, простившемся с цензурой (речь об истории – бульвар я оставляю за рамкой). По версии Судоплатова, Ольга, намеченная вместе с польским князем Радзивиллом для организации покушения на Гитлера, “через родню в Закавказье была связана с Берией”. Отец ее и правда начинал свою карьеру путейского инженера в Закавказье, но никакой родни там не оставил; да и какой Берия в XIX веке? От покушения Сталин, впрочем, отказался, опасаясь “сепаратного мира” с союзниками.
При этом Судоплатов упоминает некие “вербовочные обязательства”. Серго Берия, напротив, предупреждает, что документов, которые могли бы подтвердить “причастность Ольги Чеховой к деятельности советской разведки”, наверняка нет: “Мой отец ни тогда, в сорок пятом, ни позднее решил ее не раскрывать”. Хотя она “была связана сотрудничеством с моим отцом много лет”[21].
Дальше – больше. Согласно Валерию Шамбарову (Агенты Берии в руководстве гестапо. “Алгоритм”, 2000), “в Берлине под руководствм Чеховой была сформирована самостоятельная группа”. А когда советская разведка в западных странах была разгромлена, “уцелела и функционировала только группа Ольги Чеховой”.
Но и это еще не вершина, и если О.Ч. была личным агентом, то не Берии. Армен Мартиросян: “«Агенты личной разведки Сталина» – это неофициальное название группы разведчиков, так сказать, высшего пилотажа… Среди них легендарная Ольга Константиновна Чехова-Книппер – выдающаяся актриса театра и кино, внесшая беспрецедентный вклад в великую Победу. …В течение многих лет на стол Сталина регулярно ложились сообщения, подписанные очаровательным женским именем Мерлин – за ним скрывалась великая актриса. Выдающаяся разведчица-нелегал работала на советскую разведку с 1922 по 1945 год”. Далее перечислены имена “старших офицеров вермахта”, которых О.К. сама завербовала, когда они были еще лейтенантами (Великая Отечественная война. “Комсомольская правда”, 22.06.2011).
Я прошу прощения за столь старательное цитирование, но развертывание сюжета – от любовницы Гитлера до главной конфидентки Сталина – со временем приобретает шекспировский размах. Есть даже анекдот: Гиммлер лично отправился арестовать даму, но у нее сидел сам фюрер. Неудивительно, что “тайной” заинтересовался крутой британский военный историк Энтони Бивер[22]. Он взялся за историю кинодивы с той же бульдожьей хваткой, что и за другие свои “бестселлеры”: “Гражданская война в Испании”, “Сталинград”, “Падение Берлина 45”. Книга снабжена научным аппаратом: библиография, фильмография, сноски, список архивов, именной указатель. Проинтервьюированы далекие и близкие: Гловна и Зумзер, два экс-полковника органов, Судоплатов-сын и наличные родственники Льва Книппера. Никакой голословности, книжка, как говорят немцы, “фундирована”.
Конечно, не обошлось без ошибок и заблуждений, особенно по части искусства. Но в отношении “О.”-мифологии Бивер строго критичен и придирчив. Раз за разом он протыкает мыльные пузыри лукавых вымыслов и пошлых домыслов. Сильнее всего он, впрочем, там, где вспахивает почву фактов. Конечно, Бивер не отказывается от версии Судоплатова и всячески ее муссирует, но оставляет под вопросом. Меж тем как независимый “диагноз”, поставленный им на консилиуме по “казусу Ольги”, представляется мне почти медицински точным.
Он говорит, что Ольга посещала нацистские приемы отчасти для защиты карьеры, но не без любопытства; что она не принадлежала ни к нацистам, ни к коммунистам – ее политические симпатии оставались в веймарской эре. Как и ее мать, она презирала Гитлера и его окружение, но знала, что с ними надо иметь дело, и, испытывая отвращение к антисемитизму, помогала евреям. Просто после своего неудачного романтического опыта с Мишей Чеховым она поставила перед собой цель выжить. И если она чем и поступалась – в особенности правдой, то была находчивой и храброй в главном деле своей жизни – защите семьи и друзей. Ключевые слова в этом диагнозе: survivor – “выживатель” и family – “семья”.
Ольга всегда была великодушна и щедра к близким. Она всячески протежировала бывшего мужа в театральных делах или в киношных, когда он с новой женой оказался в эмиграции, даже сняла с ним фильм. Племянницу Марину она растила наравне со своей дочерью, оплачивала обучение и лечение; заботилась о сестре Аде и в трудное время назначила ей содержание. Для этого она и снималась в кино почти non stop.
К этим ключевым словам мы с Ренатой Хелькер добавили еще “профессионализм”.
Для ее тетки Ольги Леонардовны Художественный театр был ее домом, продолжением семьи. Для Михаила Чехова искусство, наряду с антропософией, было смыслом и разгадкой жизни. Для самой Ольги Чеховой – средством к существованию. Она блестяще владела профессией, но главное было за ее пределами.
* * * * *
…Когда-то в летней театральной школе в антропософском монастыре близ Стратфорда-на-Эйвоне, где мне досталось объяснять майкл-чеховским адептам, откуда взялся их Учитель, подошла седая старушка со словами: “Теперь я знаю, кому может понадобиться связка писем Ады Книппер. Вот вам моя карточка, позвоните, когда будете в Америке”. Это не заставило себя ждать (перестройка!), но… в Вашингтоне меня ограбили, и вместе с “возобновляемым” имуществом – паспортом, деньгами и проч. – пропала и эта драгоценная карточка. Сколько я ни звонила по разным телефонам, ни рыскала по всем американским сусекам, она пропала как мираж. Если бы я была мистиком, то сказала бы, что “таинственная Ольга” не хочет раскрывать свои “три карты”. Обнаружится ли ее архив теперь, после того как ее внук и наследник исчезнувшей фирмы Михаил трагически покончил с собой вместе с женой в номере гостиницы в Париже – мир их праху! Найдется ли там пресловутая “позолоченная книжечка” или какое-нибудь завалявшееся конфиденциальное письмо?
Или вынырнет что-нибудь суперсуперсекретное в родных пенатах? Мифологическая – не говоря бульварная – пена, которая нынче в России заволокла и почти поглотила реальный образ Ольги Чеховой, не отменяет того, что эта женщина с сильным характером и способностью к мимикрии, никогда не терявшая привязанности к своей родине и знавшая цену самой верхушке “тысячелетнего рейха”, могла принять то или иное участие в антифашистском подполье. Ведь не чуждалась этого ее шведская коллега, соперница и тоже звезда Цара Леандер. Но пока само обилие и разнобой версий и слухов ставят их под сомнение.
Так или иначе, но жизнь на разломах истории уготовила Ольге огонь, воду и медные трубы, которые она прошла и устояла, и теперь по праву может претендовать на номинацию в категории “Железная женщина”.
Алла Демидова
Таинственный и новый
Однажды после концерта мне кто-то подарил маленькую книжечку без обложки. Это оказался сборник Анны Ахматовой “Anno Domini MCMXXI” издательства Petropolis 1921 года. А на титульном листе рукой Ахматовой надпись:
- Ты всегда таинственный и новый,
- Я тебе послушней с каждым днем,
- Но любовь твоя, о друг суровый,
- Испытание железом и огнем!
Надпись без адреса. Кому? С кем Ахматова была в Москве в феврале 1922 года? Попробуем разобраться в этой загадке.
Как известно, стихотворение “Ты всегда таинственный и новый” было написано в декабре 1917 года.
В декабре 1917 года на своем первом сборнике “Вечер” Ахматова сделала такую надпись для Владимира Шилейко: “Моему тихому голубю, чтоб он обо мне не скучал. Аня”.
Может быть, и стихотворение “Ты всегда таинственный и новый” было посвящено тоже Шилейко? Но на “моем” сборничке стоит дата 20 февраля 1922 года.
Что за это время – с декабря 1917 года по февраль 1922-го – происходило в жизни Ахматовой?
Время очень трудное. Послереволюционное.
В середине сентября 1917 года вышел в свет сборник Ахматовой “Белая стая”, где почти все стихи были посвящены Борису Анрепу. Значит, начнем с него.
В 1915 году близкий друг Ахматовой Николай Владимирович Недоброво познакомил ее со своим другом Борисом Васильевичем Анрепом, который вернулся из Англии, как офицер, после объявления войны. С этого времени начинаются стихи, посвященные Анрепу. Ему дарятся все три сборника стихов Ахматовой, которые он потом бережно переплел в красивые кожаные переплеты. На сборнике “Вечер” Ахматова написала:
- Борису Анрепу
- Одной надежды меньше стало,
- Одною песней больше будет.
Строчки – из стихотворения Ахматовой, 1915 год:
- Я улыбаться перестала,
- Морозный ветер губы студит,
- Одной надеждой меньше стало,
- Одною песней больше будет.
- И эту песню я невольно
- Отдам на смех и поруганье,
- Затем, что нестерпимо больно
- Душе любовное молчанье.
“Любовное молчанье” со стороны Анрепа – это Ахматова понимала, потому что она ему же посвятила:
- Это просто, это ясно,
- Это всякому понятно,
- Ты меня совсем не любишь,
- Не полюбишь никогда.
Тем не менее на сборнике “Четки” (в четвертом издании 1916 года) надпись Анрепу гласила: “И эти / Четки / Анрепу / Ахматова” (первые два слова надписаны над заглавием, и внизу в левом углу рукой Ахматовой поставлена дата: “1917 г. 18 февраля. Петербург”).
Анреп уехал из России за день до Октябрьского переворота, то есть 24 октября 1917 года.
Перед отъездом пришел к Срезневским, у которых в это время жила Ахматова, но не застал ее дома, – так и уехал, не попрощавшись. Уехал навсегда.
После его отъезда Ахматова уже не писала страстно ликующих стихов Анрепу, да и на только что вышедшей “Белой стае” написала ему лишь: “Анрепу – Анна Ахматова”.
Она осталась к этому времени одна в этом быстро изменяющемся мире. Недоброво был в Крыму, где и умер в 1919 году, Гумилев командирован в Лондон и Париж, свекровь с Левой в Слепневе (потом в Бежецке), дом в Царском Селе был продан еще в 1916 году.
После лета 1917 года в Слепневе Ахматовой жить было негде. Ее приютила у себя школьная подруга Валя Тюльпанова, в замужестве – Срезневская. У Срезневских Ахматову нашел Мандельштам, стал ходить к ней в гости, но она скоро заметила, что голодный Мандельштам приходил ко времени обеда, а поскольку она сама была нахлебницей, поэтому деликатно уводила его гулять перед обедом, и они оба оставались голодными.
Сборник “Белая стая” составлял близкий друг Гумилева Михаил Леонидович Лозинский. Издательство “Гиперборей”. Две тысячи экземпляров.
В октябре Ахматова зашла в Публичную библиотеку, где работал Лозинский, забрать очередную порцию причитающихся ей книг “Белая стая”. Один сборник она еще в сентябре подписала Лозинскому: “Михаилу Леонидовичу Лозинскому от его друга Ахматовой. Малый дар за великий труд. 15 сентября 1917 г. Петербург”. А в этот раз Лозинский попросил ее подписать еще одну “Белую стаю” их общему другу, вернувшемуся после демобилизации в город. И Ахматова написала:
- Владимиру Казимировичу Шилейко
- В память многих бесед
- [Белая стая]
- С любовью Анна Ахматова
- …И жар по вечерам, и утром вялость,
- И губ растрескавшихся вкус кровавый.
- Так вот она – последняя усталость,
- Так вот оно – Преддверье Царства Славы!
Но сборник этот по каким-то причинам не попал в руки Шилейко, и Ахматова позже, после ряда событий, подписала ему “Белую стаю” еще раз.
Встретила она Шилейко случайно на улице в конце ноября 1917 года. К этому времени было уже очень холодно, Ахматова шла полубольная, с промокшими ногами, в летнем пальто. Шилейко пригласил ее к себе в гости. Он жил в это время в двух маленьких комнатах в правом флигеле Фонтанного дома, в левом жила семья Пушных.
В “берлоге”, как прозвали друзья нору Шилейко, было тепло и пахло кофе. Недаром Гумилев прозвал жилище Шилейко “шумерской кофейней” и считал своего друга простым гением. С Ахматовой Шилейко был знаком с 1911 года, время от времени писал ей влюбленные стихи, на которые она отозвалась в 1913 году:
- Косноязычно славивший меня
- Еще топтался на краю эстрады.
- От дыма сизого и тусклого огня
- Мы все уйти, конечно, были рады.
- Но в путаных словах вопрос зажжен,
- Зачем не стала я звездой любовной,
- И стыдной болью был преображен
- Над нами лик жестокий и бескровный.
- Люби меня, припоминай и плачь!
- Все плачущие не равны ль пред Богом?
- Мне снится, что меня ведет палач
- По голубым предутренним дорогам.
Но это было написано в 1913 году, когда у Ахматовой был шлейф поклонников. А сейчас, в ноябре 1917 года, после промозглой улицы, после выпитого вина, у горячей печки, она осталась у него до утра. Они с Гумилевым и раньше ночевали у Шилея (как звали его друзья), когда они приезжали из Слепнева и им в городе надо было переночевать.
Ахматова не сразу перебралась жить к Шилейко. Ночевала то у Срезневских в пансионате в Царском Селе, то у Шилея.
Позже, рассказывая про это время Павлу Лукницкому, Ахматова говорила: “К нему я сама пошла… чувствовала себя такой черной, думала, очищение будет”. “Очищения” не произошло. Жизнь с ним оказалась очень тяжелой. Поэтому в декабре 1917-го появились такие стихи:
- Ты всегда таинственный и новый,
- Я тебе послушней с каждым днем,
- Но любовь твоя, о друг суровый,
- Испытание железом и огнем.
- Запрещаешь петь и улыбаться,
- А молиться запретил давно.
- Только б мне с тобою не расстаться,
- Остальное все равно!
- Так, земле и небесам чужая,
- Я живу и больше не пою,
- Словно ты у ада и у рая
- Отнял душу вольную мою.
(Стихотворение вошло потом в четвертый сборник стихов Ахматовой “Подорожник” в 1921 году.) Вторично подписала сборник “Белая стая” 3 февраля 1918 года для Шилейко: “Моему солнцу. Анна”. Таких надписей она не делала никому, даже Анрепу, она писала: “Ты – солнце моих песнопений”.
Шилейко потребовал развода с Гумилевым. К этому времени Гумилев как раз вернулся из Европы, зашел к Срезневским, не застал там Анну Андреевну, сказал, что придет вечером, – не пришел. Не пришел и на следующий день. Через два дня появился, передал подарок от Анрепа, с которым виделся в Лондоне. Срезневская пишет в своих воспоминаниях: “…Аня сказала, что хочет навеки расстаться с ним. Коля страшно побледнел, помолчал и сказал: «Я всегда говорил, что ты совершенно свободна делать все, что хочешь». Встал и ушел”.
Владимир Казимирович оказался патологически ревнив, запирал Анну Андреевну на ключ, чтобы она не могла никуда уйти, заставлял ее сжигать, не распечатывая, все получаемые ею письма. Заставлял часами переписывать переводимые им с листа древние тексты. Оказался капризным и мелочным.