Коньяк «Ширван» (сборник) Архангельский Александр
Слово за слово, старухи разругались вдрызг.
Анна Иоанновна саданула дверью и закрылась у себя в комнатке.
Ирина Ивановна тоже хотела садануть, но я с перепугу опять заорал, она стала меня успокаивать и сама в конце концов успокоилась.
Через час вернулась мама, пошла мирить бабушку с теткой, но как только открыла дверь в бабушкину комнатушку, из груди ее вырвался всхлип: ыыых!
Анна Иоанновна сидела на своей ободранной кровати из красного дерева, сама как деревянная, откинувшись к стене. Лицо у нее было сизое, почти фиолетовое, выпуклые складки на скулах доходили до последних степеней багрового, мутные глаза навыкате, рот открыт, губы синие, сухой язык распух. Она тихо сипела. Мама бросилась к ней. Бабушкина шея была перетянута байковым поясом от халата. Трясущимися руками, ломая ногти, мама стала развязывать узел. Анна Иоанновна в меру посопротивлялась: «Не надо… оставьте меня в покое… дайте мне хотя бы умере-е-еть…», но быстро и охотно сдалась, позволила освободить себя от удавки и уложить в постель.
Последние полчаса она только о том и думала, куда ж это Милочка запропастилась, еще немного, и будет поздно спасать, а самой развязать узел, захлестнутый в порыве обиды и гнева, – невозможно. Позор. Задержись мама на работе – бабушка упрямо доконала бы себя, я уверен. Хотя вообще-то умирать не собиралась. Ей нужно было всего лишь наказать зарвавшуюся Ирку и развернуть мир на себя. Такой уж у нее был авнистай характер.
Кровь постепенно отливала от головы. Почему-то сначала побледнели бабушкины щеки, потом посветлели подбородок и скулы, лоб освобождался от пятен постепенно. Рассосался фиолетовый оттенок, багровый сменился красным, красный уступил темно-розовому, а тот восковому. На шее остался густой рубец.
Анна Иоанновна из-за пережитого ненадолго повредилась в уме. Ей мерещилось, что она в Ейске, ей семь лет, у нее воспаление легких, нечем дышать; у кровати сидит греколюбивый краснодарский владыка, с которым так дружил папичка; окна закрыты ставнями, но все равно духота, и старшие сестры натягивают мокрые шторы, смягчая сумрачную жару.
«Я не умру? Я ведь не умру, правда?» – спрашивает маленькая бабушка владыку, и так сладко, так восхищенно жалеет себя. Владыка, прикладывая ко лбу холодный тяжеленький крест, приговаривает: ну как же так, ну что же ты наделала, ну тетку Иру не любишь, меня не жалеешь, Сашеньку бы пощадила…
А потом бабушка провалилась в долгий сон. Тетка Ира обиженно шваркала вещи в чемодан, ругала маму за христианское смирение, обзывала исусиком, потому что как же ж можно все это терпеть; ночевать она отправилась к тете Нине, за рубль. Мама тихо плакала на кухне. Так, чтобы никто не видел и не слышал. Что же это за жизнь такая? За что ей все это?
А смерть, заглянувшая было в гости, попрощалась до времени и ушла. Ей было чем заняться в те дни. И в Москве, и в Вашингтоне, и на Кубе.
3
Снова оторвемся от земли. Мы над Сокольниками? Выше. Медленно плывем вокруг планеты; она светится изнутри, как только что расплавленный свинец. Под нами Занзибар и Танганьика, Тринидад и Тобаго, уже почти родной освобождающийся Алжир; муравьиные полчища движутся в мареве Северо-Восточной Индии: это китайские войска пересекают линию Мак-Магона; маленькая толпа шевелится у входа в какое-то здание – свой первый концерт дает ансамбль «Роллинг Стоунз»; только что принятый в неизвестную группу «Битлз» ударник Ринго Старр наяривает «Love Me Do» и не знает, что этот сингл станет первым хитом битлов; а что же происходит на Карибах? приглядись, нечто новенькое, делаем стоп-кадр, отсылаем на землю.
Во вторник 16 октября… Ты замечал, что главные неприятности современного мира почему-то приходятся на вторник и четверг, очень редко на понедельник? Практически никогда на среду и пятницу, субботу и воскресенье. Черные вторники, черные четверги… Случайность это или закономерность? пожалуйста, подумай. Но не сейчас. Потому что сейчас, во вторник 16 октября 1962 года, нам с тобой не до того. Решается наша судьба, определяется наше будущее. В Овальный кабинет президента Кеннеди быстро входит, почти вбегает помощник по национальной безопасности Макджордж Банди. Докладывает: облачность рассеялась, разведывательный самолет U-2 сделал снимки над Кубой. Советы все-таки разместили ракеты среднего радиуса действия. А что это значит? Это значит – почти война. Ядерная.
Кеннеди мрачнеет, берет снимки и начинает медленно разглядывать их под лупой. Здесь были джунгли, теперь вырубки. Тут была пустошь, а теперь множество ракетных заправщиков и безразмерных трейлеров; именно в таких перевозят пусковые установки. Все это хозяйство даже не прикрыто камуфляжем, брошено поперек дороги, с вызовом: никого не боимся, ничего не скрываем…
На самом деле это был не расчет, а бардак, не вызов, а глупость. Ракетный маршал Бирюзов на полном серьезе уверял Хрущева, что установки прятать не надо, они сверху похожи на пальмы, остается только нахлобучить шапку из листьев. А переброшенный из Новочеркасска в Гавану кавалерийский генерал Плиев просто забыл распорядиться, чтоб трейлеры замаскировали; о полете U-2 он в Москву не сообщил. Хрущев обещал ему дать маршала; зачем хозяина огорчать… Кеннеди этого не знал; если бы сказали – вряд ли поверил бы. Совсем скоро ему придется решать противоположную проблему: как принудить адмиралов поступиться нормами устава, если на кону вопрос о судьбе мира; как нарушить распорядок корабельной службы в пользу здравого смысла, инстинкта самосохранения…
Микояну под Новочеркасском было решительно все равно, сколько именно людей на вертолетных фотографиях, есть у них оружие или нет, кого больше, мужчин или женщин. Он тогда не мелочился, а выглядывал: вернулась неуправляемая русская воля в пределы советского покоя? может, все-таки обойдется? А президент Соединенных Штатов Америки гадал на снимках, как на картах Таро: конец? или еще поживем какое-то время? а если поживем, то как?
Не знаю, поймешь ли ты, что испытывал человек той эпохи при словах «атомный взрыв». Любой человек: президент, разнорабочий или школьник. Американский, французский, советский. Даже моя аполитичная мама замирала у радиоприемника, когда передавали сообщения ТАСС о неудаче в переговорах по ядерному разоружению. Миллионы раз повторенные в кинохрониках кадры прихотливого ядерного гриба над Хиросимой и Нагасаки, бесконечные истории о том, как человек превращается в свою собственную тень, а выжившие впадают в лучевую болезнь и завидуют умершим, мешались в ее сознании с картиной Брюллова «Последний день Помпеи» и сгущались в настойчивый страх.
Такой же страх преследовал миллионы матерей по всему миру: деточка моя, куда ж я тебя родила? Страх от матерей передавался детям. Видения плавящихся домов, осыпающихся пеплом человеческих тел и навсегда захлопнувшихся бомбоубежищ проникали в ночные подростковые кошмары. Половину своего детства, представь, я провел в расчетах, как добраться без автобуса до метро в случае воздушной тревоги и как не разминуться навсегда с мамой, которая днем на работе. Там есть боковые ходы от станции к станции, надо заранее условиться… Лет в семь я хотел перебраться в Америку, чтобы вырасти, стать президентом Соединенных Штатов и договориться с Советским Союзом о вечном и нерушимом мире. Почему-то после этого меня обязательно должны были убить.
На самом деле в октябре 1962-го убить должны были всех. Но убьют только Джона Кеннеди – через год; его брата и ближайшего помощника Роберта – через шесть лет; а все остальные, как ни странно, выживут. Чтобы умереть потом.
Кеннеди до последнего свято и упорно верил Хрущеву. Вопреки всем косвенным данным. Когда директор ЦРУ Джон Маккоун 22 августа доложил о своих подозрениях, Кеннеди потребовал прямых доказательств; когда 25 августа Че Гевара прилетел в Москву, президент спросил: вы видели ракетный договор? нет? с чего же тогда взяли, что Че привез его в Москву? 4 сентября вообще поставил свою карьеру на кон, публично опровергнув слухи о советских ракетах. Мне кажется, я понимаю, почему он это сделал. Не по причине политической близорукости, не из упрямства. Он просто был слишком американцем. В голове у него не умещалось: зачем рисковать, размещая ракеты тайно? Почему не заключить соглашение с Кубой, не поставить мир в известность, не поругаться прилюдно с Америкой и НАТО, а потом начать переговоры с позиций силы?.. Политика – тот же рынок; торг уместен. Если Советы не торгуются, значит, и не размещают.
Но если, как выяснилось, размещают? если прячутся под густой осенней облачностью? если спешат завершить монтаж до того, как проглянет солнышко и вслед за солнышком проснутся Штаты? Это может значить только одно. Что они решились. И пойдут страшно, молча, закусив губу, воевать. Как шли в рукопашную во время Второй мировой. Но ядерная война бессмысленна, верно? Победителя в ней не будет? Просчитывать вариант глупо?
Целую неделю Кеннеди скрывал случившееся от нации и непрерывно совещался. Помощники, министры и вояки рассуждали плоско и привычно. Как будто мир не развернулся вокруг своей оси. Спустить русским их наглый вызов – значит признать поражение и далее сдавать позицию за позицией. Отвечать? Но в каких пределах? Точечно бомбить ракеты? Уничтожать ковровым методом самолеты? Может быть, начать полномасштабное вторжение и разом решить карибский вопрос? Устроить кубинцам Перл-Харбор? Президент слушал сумрачно, молча; думал он совсем о другом, о главном и неразрешимом. Кто и как будет управлять миром после ядерной атаки? Что останется от Америки? От страны, сто семьдесят пять лет не начинавшей стрелять без объявления войны. Постепенно набиравшей силу и мощь, пока Европа растрачивала себя в сражениях. Дожидавшейся исторического часа. Дождавшейся. И вот, на тебе, крах.
Ответа не было. Тогда Кеннеди упрощал задачу, отпускал советников и наедине с собой ненадолго превращался в романиста. Он откидывался в кресле, согревал сигару желто-синим жаром каминной спички, осторожно раскуривал, медленно поворачивая сигару вокруг оси; спичку он держал очень низко, кончик сигары не соприкасался с огнем, а постепенно и невидимо его всасывал, чтобы неожиданно вспыхнуть собственным пламенем, как бы вырвавшимся изнутри. Пустив дым зыбкими кольцами, Кеннеди делал глоток виски и пытался представить Хрущева. У него-то должны быть какие-то свои мотивы, идеи? Он-то на что рассчитывает, какие планы строит?
Кеннеди воображал: в кремлевском кабинете темно, горит настольная лампа; Хрущев в расшитой украинской рубашке сидит за маленьким приставным столиком. На зеленом сукне поднос. Небольшой графинчик; тарелка с солеными огурцами, точно такими, какие продают в еврейском квартале Парижа; бутерброды: сало с черным хлебом и чеснок, ведь он украинец. Хрущев быстро выпивает и медленно думает. Потом вскакивает, закладывает руки за спину и начинает бегать из конца в конец своего безразмерного кабинета. Он размышляет о том, что… тут видение таяло, до мыслей одинокого вождя не получалось добраться. Если они есть, эти мысли. Может быть, Хрущеву просто не хватает острых ощущений и он, как старый ребенок, играет со спичками в надежде, что родители не узнают? Зажег, зачарованно смотрит, как пламя съедает деревянную палочку, скручивает ее в черную спираль, а когда огонь обжигает пальцы – отбрасывает в сторону и обиженно дует на ожог? Но в космический век не спрячешься. Вот они, снимки. На что же тогда расчет? Или впрямь намечена война? Загадка.
4
Летом 62-го Хрущева навестил на подмосковной даче молодой пианист Ван Клиберн. Они мило беседовали, Никита Сергеич показывал кудлатому американцу свое хозяйство: огурчики, помидорчики, клумба. А потом они сели в саду пообедать чем бог послал. Бог послал ледяной окрошки; Клиберн недоверчиво помешал ложкой в тарелке и спросил: а что за суп такой? Что это вот такое, коричневое, с пузыриками, в чем плавают овощи, яйцо и колбаса? Квас? А что есть квас? Перебродивший черный хлеб?! с хреном?! и сырыми дрожжами?! Даже самые суровые правила поведения в гостях у первого лица сверхдержавы не могли заставить Клиберна, маниакально подозрительного и брезгливого, отправить ложку в рот. Он вежливо отодвинул тарелку и сосредоточился на овощах.
Возникло напряжение. Постепенно оно рассосалось; Хрущеву не хотелось портить день, такой теплый, солнечный, мягкий; он стал рассказывать разные истории, сам отошел и Клиберна успокоил. Но, прощаясь, не утерпел, подкольнул: не хочет ли господин американский пианист выпить стаканчик холодного квасу на дорожку? Ньет! – воскликнул Клиберн и деланно засмеялся.
Наверное, точно так же повел бы себя в сходных обстоятельствах и Кеннеди. Он не пил квасу. Не носил парусиновую шляпу. И откуда было знать сливочному мальчику из элитарной американской семьи, как рождаются всемирные планы в полукрестьянской голове советского вождя? Кеннеди провел детство в белой матроске и выглаженных шортах до колен; он бриолинил волосы перед поездкой в лимузине на детский бал с такими же холеными девочками из соседних поместий; его учили лучшие учителя, он узнал, что такое глобус и астролябия, раньше, чем ему рассказали, откуда дети берутся; он жил в стране, где за каждое решение нужно было отчитываться и отвечать: перед педагогами, законом, акционерами, семьей, избирателями. А Никита Сергеич рос на сельских задворках, в теплой дворовой пыли, среди шелудивых собак и голодных кошек; он жил по правилу: каждый за себя, один Бог за всех. А поскольку Бога нет, то каждый только за себя. Ему показали буквы, он их запомнил, ему объяснили цифры, он их пересчитал; к девочкам его не выводили, он к ним сам ходил, и вовсе не на танцы; его игрушками были деревянная чика[2], свинцовая бита, велосипедное колесо с железным крючком и засаленные карты.
Подкидному дурачку не стать переводным; ни при каких обстоятельствах Хрущев не должен был оказаться в Кремле. Он мог стать бухгалтером южного треста, великим снабженцем при немце-управляющем, жуликоватым коммивояжером, одесским бандитом, столичным футболистом, директором коммерческого училища в Харькове, кем угодно, только не вождем. Но Господь судил иначе; унизил великих, вознес ничтожных, вдохнул настоящую мощь в неолитическую глину. Зачем, почему, за что – не знаю, не спрашивай, мне больно об этом думать, как Кеннеди больно думать о том, что его обманули. Но факт остается фактом: старый большевик Хрущев не просто натаскался в политике, обтерся в сталинских коридорах, научился понимать природу власти и выверять финальное решение. Он действительно умел перенаправить ход истории – как де Голль, как Черчилль, как Папа Римский, о котором мы еще поговорим. XX съезд, Солженицын, оттепель, захоронение Сталина останутся за царем Никитой навсегда. Кургузые мысли вели подчас к великим решениям.
Только не на этот раз.
Как мир оказался на грани краха? Трудно поверить, но дело было так. Коренастый весельчак гулял по ветреному берегу весеннего Черного моря; то ли в Варне, то ли в Слынчевом бряге, то ли в Албене, не помню. Барашки бежали навстречу берегу, их нагоняла большая волна, накат ударял в накат, гранитная набережная высекала брызги, свежая соль долетала до лица, приятно жгла щеки. Рядом сопел тучный министр обороны Малиновский; говорили о каких-то мелочах; наконец, министр решился, предложил Никите Сергеичу поглядеть вдаль. Никита Сергеич поглядел. Ничего, кроме волн, не увидел. Тут ему и объяснили, что вдоль болгарской морской границы, сплошным, так сказать, частоколом расположились американские ракеты. Стратегические. Случись что, они достанут нас за считанные минуты, сотрут с лица земли полстраны. А ответить будет нечем. Наши ракеты до американцев долететь не успеют.
Хрущев резко остановился. Малиновский, как положено, отставал на полшага и едва не налетел на хозяина. Слово «Куба» царедворец утаил; решение должно было озарить вождя, сгуститься в его монарший приказ, а уж Малиновский, слуга царю, все исполнит как надо. Загрузит средмаш по полной. Втянет армейских в большую игру, пригасит их недовольство. Шальная волна саданула о набережную с особой наглой силой. Хрущев отпрыгнул, стер брызги с лица, облизал соленый палец и принял правильное решение.
Не веришь? Напрасно. Это я не сам придумал – в мемуарах прочел. Не про то, что отпрыгнул и палец облизал, а про то, как именно решил проблему ядерных ракет. Конечно, провокация Малиновского легла на подготовленную почву; советские вожди ревниво любили свою необъятную сверхдержаву, как деревенские мужики любят своих безразмерных баб: мое, отзынь! Хрущев всегда был рад показать американцам кукиш, защитить союзника, поднять социалистическое отечество на небывалую высоту. И все-таки начальный импульс был самодовольно-азартным. Щас мы им. Постучим ботинком по столу в ООН. Ага.
Кеннеди пытался разгадать партийную душу щирого украинца; просчитывал многоходовки, выявлял причины; наивный. Не было расшитой крестиком рубашки, горилки, соленых огурцов и копченого сала. Была странная, нам уже непонятная, любовь к великому советскому государству, к державе, которую, надо же, сумели заново создать. Были гонор и охотничий азарт. Была мысль, впрыснутая Малиновским: наградим раздраженных военных теплым кубинским служением. Солнышко, океан, на пляже в увольнительной положишь рядом с одеждой бутылочку одеколона, к тебе немедленно подляжет местная красотка. Цена услуги невысока; этот одеколон маленькая кубинка поменяет на большой лифчик, потому что лифчики им продают раз в год, по карточкам. Или махнет на мясо. Или на ром. И ей хорошо, и военным весело; они уже не так злятся на сокращение армии; не их же отставили? А последствия? какие там последствия… сплошная облачность… кто узнает? Когда разглядят, мы все уже достроим, поздно будет переживать. Американцы воспримут это как начало войны? Да не дураки ж они. Позлятся, покричат, успокоятся.
На ревнивое самодурство – как в сказке про царька в тридевятом царстве – потом напылилось, намагнитилось многое; авось, разменяем испуг америкосов на признание ГДР, проучим их за Суэцкий канал, заставим быть сговорчивей. А самое существенное – сделаем следующий шаг в заданном Гагариным направлении. Он вывел Советский Союз в мировые космические лидеры; пора и на военное лидерство покуситься. Тут как в истории с колониями; корни политических решений прямиком прорастают в космос; чтобы понять, что творится с грешной землей, посмотри на звездное небо.
Но государственные мотивы, дипломатические увертки и пропагандистские жесты придумались позже, пристегнулись задним числом. А вначале было это: хлоп шапкой об пол, всех обхитрим, всех обведем вокруг пальца. Как сказал Хрущев Че Геваре, «право правом, а сила силой»; где сила, там особого ума не надо.
5
И потянулись в море корабли.
Капитанам выдавали три пакета, как три загадки в сказочном сюжете, как три матрешки внутри одной, как три тайны Кощея: в дупле яйцо, в яйце игла, а в игле смерть.
Первый пакет велено было вскрыть, покинув территориальные воды СССР.
Вскрыли.
Приказ: следовать к Босфору и Дарданеллам, после чего распечатать второй пакет.
Проследовали, распечатали, узнали: нужно направляться к Гибралтару, за Гибралтаром вскрыть третий пакет.
А там таилась последняя царская воля: курс держать на Кубу.
На Кубе военные, дождавшись ночи, разгружали загадочный груз, везли на боевые точки; рыли шахты; неспешно вращались установки наблюдения, высматривая вражеские самолеты в надзвездной высоте. Между тем U-2 сбить не смогли. Генералу с говорящей армейской фамилией Плиев и генералам с продовольственными микояновскими фамилиями Гречко и Гарбуз был устроен полноценный нагоняй. Они расстроились; Гречко с Гарбузом крепко выпили, договорились: больше никаких проколов, следить внимательно, спуска врагу не давать. А то звездочку снимут, не с неба – с погон. Запомним это обстоятельство; оно потом едва не обернулось настоящей катастрофой.
6
Устав от непонятного Хрущева, Кеннеди переключался на веселых кубинских вождей. С этими ребятами было попроще. Он их видел как облупленных. Их не заботила великая война. У них были свои обиды и тревоги.
Шесть лет назад, в 56-м, на Кубу высадился небольшой революционный десант. Всего-навсего восемьдесят два человека. На десант никто внимания не обратил. Шла война в заливе, лилась кровь в Будапеште, западные разведки утверждали, будто Советы спровоцировали Суэцкий кризис, чтобы Западу стало не до венгров; советские чекисты упреждали удар и подзуживали арабов; штабисты писали реляции; дипломаты шуршали бумажками; все были при деле.
Но уже к январю 59-го регулярная 11-тысячная армия кубинского диктатора Батисты разбежалась, сгнивший режим охотно рухнул, как трухлявая пальма, уставшая от болезнетворных жучков. Власть взяли молодые бородатые хулиганы. Они тут же попросили с острова американцев, реквизировали колониальные виллы, присвоили роскошные коллекционные лимузины, поделили плантации тростника, подмяли наркотрафик, устроили общенародную самбу, пообещали кубинцам свободу и справедливость; кубинцы торопливо поверили.
Первые три года прошли в эйфории анархического счастья. Братья Кастро и друг их, бунтующий астматик Че Гевара, хамили Америке, дружили с Советским Союзом, клялись в верности коммунизму, принимали гостей, делились с ними маленькими кубинскими радостями, а в ответ получали бесплатную помощь. Товарищ Микоян впервые побывал на Кубе зимой 1960-го; посмотрел на молодых дурачков хитрым взглядом опытного бойца, все про них понял и ласково сторговался: вы нам сахарный тростник, мы вам уборочную технику без денег, за натуральный товар. Ничего, что нам невыгодно, мы же коммунисты, за одну идею боремся, чего там. И оружия дадим, пусть Че Гевара приезжает поскорей в Москву на переговоры. Хороший парень. Экая беретка лихая, молодец, молодец, настоящий партизан. А мы вам пока специалистов пришлем и военных советников, пусть научат ваших людей защищать завоевания социализма, а нашим людям ярко расскажут, как вы идете по пути свободы и демократии.
Специалисты и советники прибыли. Че Геваре особо полюбился молодой московский журналист Александр К. В первую же ночь, после дневного знакомства и вечернего братания за ромом и сигарой, под гостиничными окнами Александра К. прошуршал и требовательно забибикал «роллс-ройс». В дверь небрежно постучали. На пороге стояла роскошная мулатка. Туго набитая формами гладкая кожа, но без лишнего жира. Очень высокая, под блескучим платьем явно ничего нет, соски торчком, слегка навеселе.
Мулатка хрипло спросила:
– Ты русский друг моего Че?
От неожиданности Александр К. ответил по-русски, потом перевел на испанский:
– Я. А ты кто?
– А я кубинская подруга твоего друга. Он попросил меня, чтобы тебе было не хуже, чем было ему.
И Александру было хорошо. А потом еще лучше. И еще. Хотя казалось, что лучше не бывает.
Следующей ночью история повторилась. Шелест шин по гравию, «роллс-ройс» с откинутым верхом, требовательный стук в дверь. На этот раз красавиц было сразу две; вместе и попеременно они показали ему то, о чем в СССР тогда не все догадывались. Девочки были правильными проститутками дореволюционной выучки, настоящими любовными звездами развратной эпохи Батисты; теперь они охотно перешли в ведение веселого Че. Тот их слегка разогревал (переусердствовать не мог: разыгрывалась свистящая астма) и передавал русскому другу, как табачные сомелье в дорогом ресторане передают гостю хорошо раскуренную сигару.
Русский друг к концу командировки резко похудел, осунулся, но глаза сияли и он был положительно счастлив. Днем писал заметки о молодом торжестве революции, вечером нырял в шипящие океанические волны, ночью учился бурному искусству любви.
Но за все на свете приходится платить. Таких батистовых женщин у Александра К. никогда больше не было. Интерес к дебелым отечественным блондинкам и поджарым нервическим брюнеткам, которые заваливались на спину, молча пыхтели и чего-то ждали, у него постепенно гас; пришлось поскорей раздобреть, оплыть, стать медлительным и важным, сместить основной интерес на славу и деньги, завоевать телевизионную любовь многомиллионного советского народа, заочно вступить с ним в платоническую связь, а в начале 80-х, во время съемок очередного правильного фильма, подцепить какую-то афганскую заразу и внезапно бессмысленно умереть…
Александр К. расплатился за кубинские восторги импотенцией, ожирением, одышкой. А Че Гевара и Фидель расплатятся за романтическую связь с СССР настоящим шоком, от которого не оправятся уже никогда.
Нет, их не смутил разговор с равнодушным послом СССР (поближе к кризису его поменяют на бойкого журналиста-разведчика Алексеева), от которого поздней весной 62-го они узнали, что Хрущев намерен разместить на Кубе 66 ядерных ракет, способных снести башку всей планете. И потихоньку доставить на остров до 40 000 человек военной обслуги (посол поскромничал и на всякий случай снизил цифру до 20 000). Против этого решения возражали даже члены Президиума советского ЦК; Микоян и вовсе позволил себе невинную фронду: визируя протокол, как бы забыл приписать «за», просто подмахнул; пришлось повторно отправлять к нему фельдъегеря. А кубинцы, которые в случае чего должны были погибнуть вместе со своим свободным островом, выказали неописуемую радость. Как можно думать о личных амбициях, если необходимо защищать революцию? Тем более, что Америка недавно запретила закупки кубинского сахара, оставив их в полной сладости и худой бедности. Надо готовиться, мобилизовать нацию, обеспечивать тылы. Мы ж договорились: коммунисты друг другу помогают.
Фидель был страшно зол на Кеннеди; Че Гевара вообще всю жизнь играл в бесшабашного Троцкого; для него мир был сплошным партизанским отрядом; отразить удар из Вашингтона – лишний повод проявить героизм. Но после 22 октября, как только станет ясно – американцы все знают, тучи не помогли, – Кастро и Че ощутят непоправимую перемену. Русские советовались с ними для проформы, а действовали сами и наверняка; на их острове, в царстве их революции хозяйничали краснозвездые колониалисты. Великие кубинские бойцы почувствуют себя заискивающими египетскими вельможами, раболепными индусами, дикими камерунцами; им станет обидно, они впадут в неуправляемую ярость. 28 октября, в самый опасный момент кризиса, Кастро вообще потребует от Хрущева нанести первый ядерный удар. Но до этого трагикомического эпизода нам с тобой еще нужно дожить; погибнуть мы можем в любую секунду.
7
Кубинцам предстоит понять: не они управляют своей историей. Но Кеннеди не кубинец. Он американец. Он принимает личное решение, и от этого решения зависят все и зависит всё. Он снова и снова проигрывает вариант упреждающей атаки. Не в цифрах и схемах, этим пусть займется оборонный министр Макнамара, а в деятельных образах, в наплыве политических видений. Вот он жмет спусковой крючок, топит гашетку, взлетают бомбардировщики, буравят ночное небо, чередой детских пистонов взрываются самолеты на аэродромах, журналист Александр К., отлипая от смуглой плоти своей мулатки, прячется под кровать, советские инструкторы пинками гонят ленивых солдат к установкам, минутная готовность, тридцать секунд, пять, четыре, три, две, одна, пуск!..
Через миг вакуумная бомба выковырнет остатки человеческой слизи из бетонного подвала; ответная советская ракета успеет покинуть шахту, и, вращаясь, дымящейся кубинской сигарой помчится на Штаты. И еще ракета. И еще.
Разъяренные пентагоновские генералы требуют открыть огонь по Москве – с турецких баз, и деваться Кеннеди уже некуда, машина запущена, и он сам вращается шестеренкой внутри нее.
Эфир над Анкарой и Стамбулом, Анталией и Мармарисом наполняется командными голосами, всеобщая истерика преобразуется в четкую работу оружейных комплексов. Цели определены: Киев, Харьков, Чернигов, Севастополь, Краснодар. Над миром стоит скрип наводящих систем. Через шесть минут его перекроет звуковая смесь прощальных детских голосов, материнского воя, мужского мата, катакомбных песнопений: со святыми упокой… не отверзи мене от лица Твоего… иде же несть болезнь, печаль, ни воздыхание… Боже, храни Америку! Бабушка, ты больше не хочешь умирать? Мы уже умерли, светик мой, это не страшно, утешься.
Наутро приходят боевые сводки. Нет кубинских ракет, нет половины Москвы, вообще нет Майами, нет большей части Флориды, ракеты выгрызли сердцевину великой страны. Зато есть бестолковая ООН и европейски-глупое НАТО, есть обвал рынков и хаос восставших улиц. Америка кренится и только чудом остается на плаву: некому подхватить флаг первой державы мира; но силы у нее уже не те, и воля у нее не та. Советский Союз переносит потери куда легче; там не привыкли мерить историю мелкой человеческой меркой. Русские – мазохисты, они испытывают сладострастную тягу к мучению, лишь бы страдание было оправдано великой целью. И значит, Советы начнут неуклонно восходить на вершины политики, теснить Америку, дразнить китайцев и менять мировой порядок. Победа обернется поражением… нет! не поднимет он в воздух эскадрильи, не использует преимущество первого удара, не начнет войну без объявления.
Америка сильна другим, и тут у Хрущева нет никаких шансов.
Озарение пришло; решение принято.
8
В понедельник 22-го в Москве был арестован полковник Главного разведывательного управления Генштаба Олег Пеньковский. Шпионского скандала таких масштабов у нас никогда не было, и вряд ли когда случится. В сталинские времена страна кишела американскими, английскими, японскими, германскими агентами и пособниками мировой закулисы; чуть не каждому второму предъявляли обвинение в измене. Но то горячечные фантазмы НКВД, а это самая что ни на есть суровая реальность; человек действительно ухитрился добыть и сдать врагу секреты ядерного ракетостроения. Так что по части предательства 1962 год тоже резко выбивается из общего ряда.
Формально Пеньковский служил каким-то там координатором при Совете Министров; сводил советских военных с европейскими заводчиками. Первым помогал красть секреты, вторым – получать заказы. В реальности занимался другим. Породнившись с членом военсовета Московского округа Гапановичем, сдружившись с начальником КГБ Серовым и женив своего приятеля на дочери главного маршала артиллерии Варенцова, он встроился в самую секретную систему государственной информации: семейную. Расслабленные гости, домашние праздники, шашлыки на природе; селедочка под водочку, балычок под коньячок. А на завод к себе полковника ГРУ пригласите? А на завод – пригласим.
В 1961-м он завербовался в английскую разведку; договорился, что в случае опасности его передадут надежным дальнобойщикам, упрячут в тайник на днище трейлера и увезут в Хельсинки. Нужно было только подать условный сигнал.
Сигнала Пеньковский так и не подал. Хотя хвост почувствовал еще в августе. Но зато перед самым арестом набрал необходимый номер и передал шифрованную фразу, означавшую: внимание! боевая готовность! Советы готовы нанести ядерный удар.
В этот же самый день, 22 октября 1962 года, журналистов пригласили в Белый дом. Черных, белых, желтых; все континенты, все каналы, все агентства. При входе их встречали огромные щиты, рассекреченные фото со спутника: крупным планом советские установки, мелким шрифтом американские комментарии. Вы хотели доказательств? вот они, вид сверху. Папуасские копья ракет, камуфляж как повязка из перьев, плохо прикрытый срам. Дикари бросают вызов планете; от имени планеты Америка этот вызов примет. Но не таясь и не прячась, прилюдно, в прямом эфире, на глазах у всех.
Телевидение только зарождается, но за ним уже будущее; в него, в стремительный поток световых лучей, перетечет война, в нем утонет экономика, в нем растворится без остатка политика; так и знайте. А там, где телевидение не развито, запустим фототелеграф, выстрелим по врагу картинкой: информация отныне будет страшнее, чем шрапнель. Пускай старомодные жулики прячутся в средневековых катакомбах Кремля; современность устроена иначе, она вся наружу, а на миру и смерть красна. Куба будет взята в кольцо, Америка станет царицей морей и объявит морскую блокаду; кто сунется на помощь врагам демократии – сильно о том пожалеет. Причем пожалеет прилюдно, на виду у планеты.
Спасибо, все свободны. Dixi.
Понимаешь, что произошло? Впервые в мировой истории войну решили выиграть не на поле сражений, а на медийном поле; массовой смерти в 62-м предпочли массовую информацию. Мы говорили с тобой о советской пишущей машинке, размышляли о типографском станке, радио, ротапринте и будущем ксероксе; тем временем главным фигурантом истории уже стал телевизор.
Тогдашний ящик, круглый, с антенной усиками, недаром был похож на маленький спутник. Спутники сорвали колониальные покровы с мира, как пленку с парника. Телевизоры пробили световым сигналом границы, связали материки, поменяли устройство планеты. Аппараты эти пока дороговаты; подожди, лиха беда начало. В Америке их уже пятьдесят миллионов, в Европе поменьше, но даже у нас, при всей скудости жизни, в бабушкиной светелке уже стоит крохотный телевизор. Любимые ученики подарили Анне Иоанновне на юбилей. Анна Иоанновна, пришедшая в себя и забывшая о ссоре с противной Иркой, почти вплотную придвигается к крохотному экрану, перед которым – огромное увеличительное стекло, как толстые очки на лице полуслепого начальника. Она мечтает разглядеть ласковую ведущую Светлану Жильцову, которая улыбчиво зачитывает программу передач. Документальная зарисовка, концерт мастеров искусств, народные промыслы…
Через несколько лет с телевидением будут считаться военные и террористы, спортсмены и бизнес. В семидесятые годы покушения на лидеров и запуски спутников, вторжения и бомбардировки, размещение акций и поглощение компаний начнут планировать с оглядкой на выпуски новостей. Одномоментный удар по мозгам умножает событие на восприятие, эффект превосходит ожидания; желательно, чтоб в Америке было уже утро, в Европе еще вечер, Австралия пока не в счет… Солженицын откроет свою нобелевскую лекцию рассужденьем о всемирном телеглазе и единой маленькой планете, которая просматривается насквозь… Мы с тобой живем в преддверии эпохи, когда телевизор утратит свою власть: единый мощный сигнал будет рассечен на миллионы световых потоков, каждый сможет программировать на компьютере свой канал из разнообразных программ мирового ТВ. Больше не будет ничего всеобщего, а что будет – узнаем. Но в 62-м телевизионная эра только начинается; отменить ее приход никому не удастся.
Можно, конечно, закрыть и рассеять чужой сигнал, запретить показ, поставить все под контроль. Американский обыватель в Оклахоме сидит у полированного ящика, смотрит полноценный репортаж о советских ракетах и требует усилить ФБР; самураистый японец при виде разоблачительных снимков вспоминает о Курильских островах и плачет от ненависти; в это самое время моя бабушка не знает о кубинцах и ракетах – ничего, ей показывают юмористическую передачу про веселых парней и девчат. Но от бабушки прикрыться фильтром и запретом можно; есть, однако, телезритель Никита Сергеич; от него правду не скроешь; и он сейчас – в полной растерянности.
Он ждал от империалистов чего угодно. Секретных нот и оскорбительных посланий, ультиматумов и провокаций; даже наземная операция на Кубе уместилась бы в пределы его разумения. Но грязное белье, выставленное на всеобщее обозрение, фотографии, предъявленные публике, отказ от тайных переговоров и открытых боевых действий – все это выбивало его из колеи. В деревнях, конечно, носили наутро после свадьбы ночную сорочку невесты, предъявляя след утраченной невинности, а если следа не было, то мазали дегтем калитку опозоренного дома. Но то ж деревня. А здесь мировая политика. Хотя что такое Вашингтон? Большая деревня и есть; он бывал, знает.
Русскую жизнь до Великой Октябрьской социалистической революции Никита Сергеич хорошо помнил; когда поднялась волна в Новочеркасске, ему было с чем сравнивать. О мировой жизни за пределами любимого отечества он ведать не ведал, и позапрошлогодняя поездка в Америку мало что изменила. Ну Голливуд с голопопыми девками. Ну Микки Маус, «Макдоналдс» и кукуруза. Ну даже военная мощь. Нам-то что? Кукурузу сами посадим, а биться они с нами не станут. Потому что жадные, трусливые и наглые капиталисты, ничего им, кроме барыша, не интересно. И вот теперь ясно: станут. Причем призовут все страны в свидетели, правительства в союзники. А нам оно надо?
Медленно, как рассол с похмелья, до него уже доходит, что же все-таки произошло. До сих пор он хорохорился. На майском заседании Президиума важно возражал Микояну: это не просто опасный шаг, это решение на грани авантюры, но сковать себя страхом, дорогой Анастас Иванович, еще хуже. Все лето отмахивался, как от надоедливой мухи, от ядерного физика Сахарова: тот все время звонил, в приемную; то сам, то через Курчатова уговаривал отказаться от испытаний. Пришлось даже издать тайный указ о награждении тов. Сахарова третьей Золотой медалью Героя Соцтруда. Сахаров, правда, все равно не успокоился. А теперь Хрущев рассуждает жестко и горько, как старый вояка. Начнем войну – не остановим; он прошел через две войны, знает. Он еще будет огрызаться, делать вид, что готов на все; но сам сознает: не готов. Значит ли это, что Кеннеди уже переиграл ситуацию, выбил клин клином, перенаправил ход истории из окопа в телевизор? Не до конца, не до конца; погоди, сынок, не торопи события, как не торопит их Никита Сергеевич.
Он интересуется у помощника: что там у нас сегодня на сцене? «Борис Годунов» в американской постановке? Отлично! Продемонстрируем буржуазной прессе, что не придаем никакого значения угрозам, а настоящую американскую культуру ценим. Особенно если на русский манер. Заодно еще раз посмотрим хорошую историю о русской власти и безвластии, об иноземном вторжении и об этом, юродивом, которого так трогательно пел Козловский… Тень Грозного меня усыновила, а мальчишки копеечку отняли! Обзванивать членов Президиума. Козлова, Косыгина, Микояна, Брежнева. Сегодня будет культпоход. Все в театр.
9
Проходит несколько смутных дней всеобщего ожидания, ложных ходов, обманных намеков и бессмысленных встреч, оттягивающих время. Морская блокада Кубы сулит ежеминутный риск; сдадут нервы у одной из сторон – и начнется, главнокомандующих спросить не успеют. Хрущев меряет шагами просторный кабинет. Только он не в расшитой сорочке, а в мешковатом партийном костюме; на столе не горилка з перцем и не шмат украиньского сала, а крепкий чай с номенклатурным лимоном. В стакане тонкого стекла. В серебряном звенящем подстаканнике. На фаянсовой тарелочке, под тугой крахмальной салфеткой – сушки с маком, бутербродец с сыром и яблоко, последняя в этом году антоновка. Вождь задумчиво берет яблоко, сдувает завиток сосновой стружки, бесконечной спиралью срезает золотую кожуру. Яблоко лысеет и становится немного похоже на самого вождя; кабинет наполняется запахом осени, меда, легкого солнца.
Мысль крутится вокруг одной и той же темы: как выйти из положения. Воевать невозможно, сметут полстраны. Убирать ракеты тоже нельзя. Страну опозорим. Кубинцев подставим. И свои же соратнички сживут со свету, схомячат и выплюнут. Вон как у них глазки горят, сквозь лесть прорываются нотки надежды: ошибется старик, оступится, мы своего наконец-то поставим… Что ж ты, дорогой Никита Сергеич, наделал? Захлестнул петлю на собственной шее. Умирать неохота, самому развязываться стыдно. Кто бы помог вывернуться…
И вдруг – как вспышка солнечного света. А может, это будет сам Кеннеди? Он, конечно, настоящий политик, рожден для президентства (Хрущев это понял во время прошлогодней встречи), но пока это милый мальчик, а не тертый калач; можно сыграть на эмоциях. Вот какое искренне письмо прислал, почти жалуется на то, что его обманули, намекает на то, что уронили престиж Президента… Пусть скинет с нас петлю, сердечно попросит вывести ракеты, а мы сделаем вид, что не очень-то рады, но да ладно, проявляем русскую ширь. Хорошая мысль. Предложим ему легкий ультиматум, дадим шанс выскочить из западни, а под прикрытием Кеннеди проскочим сами.
Вождь собрал приближенных, надиктовал послеобеденную депешу, велел отбить в Вашингтон. Предлагается. Первое. Вы обещаете на Кубу не нападать, внутренних врагов Кастро не поддерживать, держите своих кубинских эмигрантов на цепи. Второе. Мы отзываем ракеты. Третье. Вы делаете первый шаг; я, так и быть, приму условия; все квиты, мир сохранен.
Всем очень понравилось. Еще немного пообсуждали, не включить ли пункт о турецких ракетах и тех американских установках, что размещены в Италии; не предложить ли размен. Но как-то миновали эту тему, времени не хватило додумать. Нужно скорей везти текст в американское посольство, пусть переводят, отправляют; будем ждать реакции.
Хрущев берет еще одно яблоко и, страшно довольный собой, смачно вгрызается в него зубами. Как хозяин на завалинке. Он думает, что телеграмма летит над Гренландией и Северным Ледовитым океаном, вдоль Канады и через Нью-Йорк, преодолевает разницу во времени, рассекает границы часовых поясов. Журналисты-порученцы, они же старые разведчики, готовят почву, разминают американскую администрацию… А никакая телеграмма между тем никуда не летит. Ее отбили на московском телеграфе, выдали посыльному квитанцию, но случился технический сбой, которого никто не отследил; утром 26-го Кеннеди не получил ничего.
Вообще в этой страшной истории слишком много нелепого; наши судьбы зависели подчас от полной ерунды. Бирюзов нахлобучивал листья на ракеты; Плиев бросал трейлеры и установщики под открытым небом; телеграфист не проверил клеммы. А знаешь, как передавали тайные послания с той стороны, из советского посольства в Вашингтоне? Получали в Госдепе запечатанные сургучом письма, под охраной везли шифровальщикам; бдительные чекисты сторожили двери переводчицкой. А потом приезжал негр-посыльный на велосипеде, пихал бумаги в толстую сумку, вместе с телеграммой для тети Сары из Кливленда и почтовым переводом от Майкла Кемпински и отправлялся в местную телеграфную компанию. За велосипедом следовала посольская машина; ответственный сотрудник наблюдал за тем, чтобы посыльный не пошел в пивную и не потерял сумку.
10
Когда готовили операцию, счет шел на месяцы. После первого полета U-2 время уплотнилось, измерялось неделями. С 22-го ограничилось днями. Американским утром 26-го включился отсчет часов. Военная машина запущена на полный оборот; отступить почти невозможно. На Кеннеди начали грубо давить военные; он приказал Госдепу готовить оккупационное правительство Кубы, резко увеличить число разведывательных полетов, перебросить войска к местам морской погрузки. Никите Сергеичу стали все прозрачней, все настойчивее намекать на недопустимость слабоволия. Ты протянул империалисту руку? А ты видел, какие у него зубы? Белые, крупные, американские. Он тебя непременно укусит. И товарищей наших кубинских нехорошо бросать на произвол судьбы. В ночь с 26-го на 27-е Плиеву дали отмашку перебросить ядерные боезаряды к ракетным полкам. И обоим, Хрущеву и Кеннеди, задали жару союзнички: турки, прослышав о переговорах, задергались, прозрачно намекнули, что без американских ракет им никуда; Фидель взбрыкнул и вечером 26-го отдал приказ сбивать всех нарушителей воздушного пространства Кубы.
Лидеры – в ловушке. Вместе с ними в ловушке оказались все мы. Кеннеди, бабушка, Малиновский, Макнамара, Микоян, мама, я, ты. До сих пор я толковал тебе про выбор, про какие-то решения, про человеческую волю в истории; но вот мы внезапно зависли в безвольном промежутке, мир перешел в ведение небесной канцелярии; люди тут уже ни при чем. Так на скользкой наклонной дороге пересекаются траектории двух машин: одной рулят без ошибок, в другой неопытный водитель нажал на тормоз и потерял управление, автомобиль беспомощно вихляет со своей полосы на встречку, обратно, и снова через двойную сплошную. Виновник возможной аварии и ее потенциальная жертва глядят друг на друга через лобовые стекла – ни мыслей, ни чувств, только холодная испарина страха.
Руль прокручивается. Сцепления нет. Что впереди? Либо мгновенная гибель, скрежет, разворот, удар, свободный полет вверх ногами, приземление всмятку. Либо продолжится прежняя жизнь, и вместе с ней вернется право решать, ошибаться, трусить, надеяться, прорываться. С четвертой скорости переходим на третью, гасим скорость передачей.
Стороны ждали: врежемся, не врежемся друг в друга; гадали: обойдется или нет; понимали: от нас уже ничего не зависит. Отмашкой для катастрофы могло стать что угодно, любая глупость; так часто случается.
Репетиция светопреставления была назначена на американское 26 октября, советское 27-е. В Москве была ночь, в Вашингтоне день; даты разные, время одно. С чего начнем – с политики, армии, дипломатии? Давай с политики.
Американцы все же получили текст первого хрущевского письма; лучше б никогда, чем так поздно. Не успели они слегка расслабиться, обсудить миротворческий тон, как по советскому радио было зачитано новое послание. Гораздо более жесткое по сути, казенное по языку. В первом ничего про турецкие ракеты сказано не было; в этом – с металлической ноткой в голосе – выводите немедля… Начали совещаться: что произошло? Почему передают по радио, а не по дипломатическим каналам? На Хрущева страшно надавили, заставили пойти на попятный? Он попал в капкан системы, дергается беспомощно, кривится от боли, скребет о ржавые прутья? Сам ли он это диктовал? Может, он уже отстранен от власти?..
Не был он отстранен. Наоборот, кое-чему научился в последнее время. Вы нам объявили о блокаде по телевидению? А мы вам про мир – по радио; никакой сбой с телеграфом не помешает быстро огласить решение, перебросить мысль через океан. Перебрасывать нужно срочно, времени уже не осталось; Хрущев лучше всех понимал, над какой пропастью все зависло. А турецкие ракеты, будь они неладны… он-то полагал, что смягчает условия! просто забыл детали прошлого письма. О Турции с Италией тогда поговорили, писать не стали. Теперь он решил убрать итальянскую тему, оставить одну лишь турецкую. Оставил…
Теперь про армию и дипломатов.
Президенту, и без того ошарашенному, стали докладывать другие приятные вести. Всю ночь советское посольство не спало; дипломаты жгли секретные документы; значит – с минуты на минуту война? Очередной U-2 заблудился на Аляске, чудом не был сбит над Чукоткой… А через час сообщили: еще один U-2, теперь на Кубе, случайно пролетел аккурат над противовоздушной установкой…
Дежурному полковнику Воронкову проморгать бы, пропустить, не проявлять служебного рвения. Все равно ничего нового разведчик не снимет. Но нет; Воронкову хотелось действий; Плиев был в войсках, зато Гречко с Гарбузом сделали радостную стойку: судьба дала им отличный шанс исправить ошибку, искупить вину перед главкомом; тогда один самолет прозевали, теперь другой собьем.
И сбили. Сам понимаешь, что началось.
В Белом доме лица смертельно побелели; под рубиновыми звездами Кремля – покраснели до апоплексического состояния. Было некогда разбираться, что это – случайно случившийся случай, закономерная провокация или вызов на кровавую дуэль; приходилось действовать по обстоятельствам. Кеннеди отдал приказ всем членам семей сотрудников аппарата покинуть Вашингтон, а помощникам – неотлучно находиться возле телефонов, ожидая вести о взаимном запуске ракет. Заодно распорядился снять с турецких ракет взрыватели и без его приказа не возвращать; власть ускользала, надо было подстраховываться: комитет начальников штабов требовал бомбардировок и применения тактического ядерного оружия. Хрущев тоже озаботился – команд от Кастро не исполнять, слушаться только Москвы. И впервые задумался: а быстрой-то связи между Москвой и Гаваной нет; если что, генералы без него обойдутся, и к ним не придерешься.
Кто первым сорвется? кто первым пропустит удар? Началась война нервов, которая всегда предваряет войну держав; все висело на волоске.
Мама, измотавшись вконец, тихо спала, не слыша моего кряхтения; Анна Иоанновна с распущенными седыми волосами, в длинной, до полу, ночной рубашке, привидением кралась к остывающей печке, ворошила угли, подкладывала дрова, открывала заслонку; Ирина Ивановна в своем далеком Ейске кашляла скорострельным кашлем и будила пьяного Алешу; посол Добрынин в Вашингтоне терпеливо ждал указаний, Анатоль Васильич в Запорожье докрашивал любимую моторку: пора было ставить ее на зимний прикол, а он катастрофически не успевал, приходилось таскаться на причал по ночам. И все они должны были в эту ночь исчезнуть. Все мы.
Сколько живет человечество, столько испытывает иллюзию: непоправимое могло случиться с кем угодно, где угодно, только не здесь, не сейчас, не со мной. Народы замышляли тщетное, их города засыпало песком и пеплом. Но это когда было. Красное море заманивало египетских солдат отливом, иглы морских ежей торчали над жижей гниющих водорослей; а потом вода начала прибывать и бежать стало некуда; солдаты толклись в панике, выли, кидались из стороны в сторону, пока море не начало булькать, как гейзер, из-за тысяч захлебывающихся, тонущих, гибнущих – и стихло. Но это же легенда. Евреи жили в Германии, торговали, давали в долг, ходили в синагогу, пейсатые спорили с сионистами, сионисты ругались с антисемитами, и вдруг голая очередь в газовую камеру, анатомический театр иссохших тел, слюнявые собаки, выгрызающие срам человеческий. Это поближе, поисторичней, да все равно не про нас. Крестьяне пахали, работали барщину, вступали в общину, молились, пили, матерились, рожали детей, и вот ни детей, ни молитвы, сплошной голодомор; виевские глаза перепуганных людоедов; омертвевшие лица матерей, совершающих выбор между маленькими детьми: этот пусть выживет, а эти пусть умрут, всех не спасу. Ужас. Только он уже не повторится, верно?
Надеюсь, что верно. А там как знать.
…Поздним вечером 27-го был завершен боевой монтаж ракет Р-12; ядерная боеготовность проверена. Но кнопку запуска в тот день никто не нажал. Братья Кеннеди вызвали посла Добрынина и дали честное слово Хрущеву: ракеты из Турции выведем, хоть объявлять об этом и не станем; наши звездно-полосатые не лучше ваших краснознаменных: сметут. Но времени на мирный ответ у Советов в обрез; если русские не примут условий мира до воскресного вечера 28-го, в понедельник утром – десант.
Хрущев предпочел поспешить. Тем более что Кастро обезумел, в ночь на 28-е явился в посольство, заявил, что до войны осталось двадцать четыре часа и надо первыми начать атаку, чтоб избежать позора. А Малиновский, будь неладен, не выказал возмущения, начал оправдываться перед Никитой Сергеевичем: дескать, ракеты отстыкованы, нам сколько часов понадобится, чтоб присоединить заряды заново, не успеем. Вот уровень мысли; наломают дров; быстрей, быстрей принимать предложение. Радио уже опробовали, хороший инструмент, надежней телеграфа; вызывайте диктора Левитана, будет зачитывать заявление.
Диктор Левитан, маленький лохматый человечек, чьим зычным архидиаконским голосом была озвучена великая война и объявлен вселенский мир, поднялся в дикторскую, стал прочищать голос. Посыльного не было. Стрелки на казенных часах в дубовой оправе приближались к 16–00, началу эфира; пакет никак не несли. Вдруг в аппаратную вбежала взмокшая редакторша, бросила на стол листок и опять убежала. Листок передали Левитану. Заявление на одну страничку? Без кремлевского пакета с сургучом? Несолидно. Да нет же: где конец сообщения? Текст обрывался на полуслове. Редакторша снова вбежала, бросила еще несколько листков и усвистела. Конца опять не было. Ровно в четыре часа пополудни Левитан начал торжественно читать послание; через две минуты, не дыша, на цыпочках, в дикторскую прокрался режиссер и доложил недостающие бумаги. Над миром неслось:
Я отношусь с большим пониманием к Вашей тревоге и тревоге Соединенных Штатов Америки в связи с тем, что оружие, которое Вы называете наступательным, является грозным оружием. И мы понимаем, что это за оружие.
Чтобы скорее завершить опасный для мира конфликт, чтобы дать уверенность всем народам, жажудщим мира, чтобы успокоить народ Америки, который, я уверен, тоже хочет мира, как этого хотят народы Советского Союза, наше правительство в дополнение к уже ранее данным указаниям о прекращении дальнейших работ на строительных площадках для размещения оружия отдало новое распоряжение о демонтаже оружия, которое Вы называете наступательным, упаковке его и возвращении в Советский Союз…
Кремлевские радиослушатели сидели тихо и одобрительно кивали головами. Подробностей доставки они так и не узнали. Быть посыльным вызвался в тот день Полянский, председатель Совета Министров РСФСР. Черная «Чайка» помчалась на Шаболовку. Но сначала водитель – впервые в жизни – заблудился, не там повернул. Потом Полянский застрял в лифте. Побежали за лифтером; в воскресенье у нормального советского лифтера выходной. Попытались просунуть пакет под дверь; не пролез. Тогда посыльный, обмирая от страха, нарушил все нормы секретности, сорвал сургуч и по листочку стал пропихивать послание через плетеную решетку лифта.
Кастро был поставлен перед фактом, начудить не успел; Макнамара тут же отменил разведывательные полеты маломоторных самолетов – и слава богу, кубинцы непременно их посбивали бы, все к этому было готово. Мир был спасен.
Хрущев дослушал, взял газету, пробежал афишу. Заключительный день гастролей болгарских друзей, спектакль «У подножия Витоши». Что, товарищи, опять пора в театр?
11
Достигнув пика и не проломив запретную черту, напряжение стало спадать. Время утекало в никуда, вместе с ним утекала решимость; к утру, он же вечер, стало ясно: кризис миновал, колеса послушны рулю, от лобового столкновения ушли.
Я не знаю, сынок, почему нам так повезло, почему не случилось худшее. Может быть, даже до самых тупых и упрямых членов Политбюро дошло, что погибнуть могли не только они, не только их взрослые наглые дети, но и толстые избалованные внуки, любимчики, коза-дереза, понаваплены глаза. Этих было жалко. А может быть, Хрущев прозрел, как прозревал не раз на протяжении своей путаной карьеры. И пошел напролом, лишь бы спасти ситуацию. А Кеннеди переступил через свои демократические принципы и проявил самодержавную имперскую волю. Или всё вместе, всё сразу: испугались, прозрел, переступил. Знаю только о том, о чем пока не знают Кеннеди с Хрущевым: в результате Карибского кризиса весь мир, как плоская равнина, будет расстилаться между двумя равновеликими вершинами; ядерные монстры Америка и Советский Союз станут управлять планетой. Потом окончится холодная война, СССР, проиграв, распадется; никто не будет понимать, что дальше делать, как жить, кого слушаться, на кого плевать, с кем сражаться, кем дорожить, на какой основе принимать решения и куда вести растерявшийся мир.
Знаю также, что мы с тобой живы, планета все еще существует; маленькая деревня Вашингтон в центре мира; Москва сползла на обочину, зато жиреет и лоснится; Куба нищенствует и без конца что-то празднует; противоречия жизни неразрешимы, и слава богу. И еще знаю, что, подмахнув доброе послание, мирный зайчик тут же превратился в хитрую лисичку. Цель Хрущева осталась прежней: уйти от ответа, списать содеянное на других. Не удалось развести Кеннеди, заставим Кастро и Че. Помощь брали? брали. Пусть отработают, попросят Советский Союз разобрать свои ракеты и увезти их домой. А мы удовлетворим товарищескую просьбу.
Фидель разъярится, заартачится; выставит свои пять условий; опубликует в газетах жесткое заявление; наивный. До бородатых еще не дошло, что во второй половине XX века миром правят не веселые вожди, а мрачные сверхдержавы. Либо ты голодаешь и рискуешь потерять голову от рук собственного народа, либо прибиваешься к одной из враждующих сторон, получаешь паек и не сетуешь на недостаток почтительности. Им помогут разобраться.
12
Именно тогда, сразу после формального разрешения кризиса, Хрущев отправит Микояна через Америку на Кубу. Да, у Анастаса Ивановича жена при смерти, вот-вот отойдет, но что ж поделать; смерть – атрибут жизни, тут нет особой трагедии, одно вытекает из другого. А в случае чего товарищи об Ашхен позаботятся; попрощаются с ней как следует.
Миссия у Микояна была не столько трудная, сколько неприятная. Первые лица великодушно принимают главные решения и отходят в сторону; вторые и третьи расхлебывают следствия, общаясь с наглой челядью. Американские вояки повели себя как победители, стали выкручивать руки: убирайте с Кубы все виды наступательного вооружения. (Тут Хрущев подставился, сам себя перехитрил; предпочитал говорить не о ракетах, а об оружии, «которое вы считаете наступательным», вот они и зацепились.) Перед вылетом в Гавану, презрительно нарушая протокол, посыльный из Госдепа попытался всучить список требований непосредственно Микояну, как если бы он был фельдъегерем; тот спрятал руку за спину и отвернулся.
На Кубе его принимали не лучше. Горячий Микоян проявлял предельное хладнокровие; он был слишком опытен и стар, чтобы отвечать мальчишкам резко, но внутри все кипело. Он сидел напротив мрачного Кастро, устало слушал его упреки; вдруг подошел посол Алексеев и что-то прошептал Микояну на ухо. Анастас Иванович попросил о перерыве, вышел из переговорной, добрался до своих апартаментов, лег навзничь. Ашхен умерла.
Излишней чувствительностью карьерные большевики не страдали. Надо отстреливать непокорных новочеркасских подростков? что делать, отстреляем. Придется вырезать восставших венгров? как быть, вырежем. Но только самые великие и самые беспощадные из них, товарищи Сталин и Берия, добровольно обледенили свою личную жизнь. Следует пристрелить жену? Такая, знать, судьба. Необходимо сдать опасного сына немцам? Ну, солдат на генералов мы не меняем. И вообще, если физиология позволяет, лучше жить анахоретом – ни от кого не зависишь, никому не доверяешь, ни в ком не нуждаешься, ни за кого не зацепят. А не позволяет физиология, так на свете много упругих нимфеток и почти любая готова недолго побыть твоей…
Большинство вождей второго ряда, наоборот, год от года лишь теснее прижимались к женам и детям. Чем холоднее был воздух эпохи, тем теплее становился их домашний круг. Если жен забирали в лагерные заложницы, они ждали и надеялись, просили о пощаде и трусливо сносили отказы, отправляли посылки, а иногда и не отправляли, просто по-собачьи тоскливо и преданно смотрели Сталину в глаза: милостивец, пощади. Человеческого в них почти ничего не осталось; все выгорело, как деревянное масло в забытой лампаде; приходилось соскребать жалкие остатки и расходовать экономно – в лучшем случае хватало только на семью.
А в Микояне, который знал, что такое – узнать об аресте собственного сына, остатки человеческого чувства смешивались еще и с остатками чадолюбивого армянства. Как человек разумный, он дорожил надежностью домашнего круга в эти непредсказуемые времена; как настоящий армянин, обожал детей и терпеливо любил бесчисленную родню; как важный начальник, легко казнил и с трудом миловал; смесь получалась гремучая. Жена была центром его маленького личного мира, стержнем его собственной жизни вне политики, последним оправданием перед самим собой. И вот ее нет. А он есть. Ашхен! где же ты, Ашхен? Неужели это возможно? Возможно. Но это немыслимо! Мыслимо.
Микоян заставил себя подняться, сесть. Подозвал сына, объявил ему новость, велел лететь домой. В одиночку. Похороны пройдут без него. Смерть зависала все эти недели не только над их домом. Страшное позади, но риск остается, точка не поставлена, менять планы по личным причинам негоже. И Кастро, узнав обо всем, неизбежно будет сговорчивей; не бревно же он?
Встал, сжал сухонькие партийные кулачки и пошел продолжать переговоры.
Глава восьмая
1
Наступила ранняя зима; начались сквозняки; печка раскалилась. Бабушка ушла в гости к старой подруге Аде Петровне; они ухитрились проработать в одной школе двадцать лет и не разругаться. Я после обеда спал; Абрам Зиновьевич Романов придирчиво принимал мамину работу. Они в четыре руки разложили свежеотпечатанные копии, даже краска на первом экземпляре смазывалась; затем он выборочно проверил партии, нет ли явных ошибок; наконец, горько вздохнув, расплатился. И стал аккуратно пересыпать свои гомеопатические шарики из маминых рюмок в разноцветные картонные коробочки. В дверь неожиданно позвонили, рука дрогнула, шарики высыпались, Романов полез под стол собирать.
На пороге стоял плотный человек, ростом выше среднего, лицо испещрено рытвинами. То ли следы перенесенной в детстве оспы, то ли рубцы военных ожогов: Абраму Зиновьевичу снизу было плохо видно. Пальто новое, ратиновое, но воротник из густой норки, скользко блестящей, как размазанные по меху сопли, в Москве солидные мужчины таких давно уже не носили. Барашек еще куда ни шло, ну цигейка, но чтоб норка… Явный провинциал. И чемодан, перетянутый брезентовыми ремнями. Людмила Тихоновна бросилась приезжему на шею и шепотом заплакала: «Воло-о-о-дичка!»; Абрам Зиновьевич воспользовался этим, как можно незаметнее вылез на свет божий и застенчиво встал в сторонке.
– Погоди, погоди, Володичка, – бормотала мама, – я сейчас закончу, мы с тобой чаю попьем.
Она раскраснелась, растерялась, вдруг заметила закатившиеся романовские шарики, сама полезла под стол, собрала что смогла, вылезла, смахнула собранное Абраму Зиновьевичу в руку: «Потом, потом, а сейчас до свиданья, у нас дорогие гости», и, не обратив никакого внимания на его тихий ропот – как же так, доктор велел ничего не пропускать, а вот все ли шарики тут, и лечебный процесс может нарушиться, – выпроводила за дверь.
Постепенно суета стихала, волнение уходило, наступила спокойная радость. Машинку переставили на тумбочку, гость был усажен за стол и сквозь решетку настольной кроватки с интересом разглядывал меня. Мама доставала абрикосовое варенье, с мякотью; вишневое варенье, без косточек; клубничное варенье, густое; земляничное варенье, жидкое; крыжовенное, с круглыми золотыми шариками; из алычи – красное, желтое из одуванчиков, мрачновато-темное из грецких орехов. Вытащила ту, больничную банку, от Матильды Людвиговны, но сразу же спрятала обратно. И поставила на стол другую. Свою.
– Стоп! – весело сказал гость. – Я столько не съем, лучше чаю налей.
Мама послушно налила чаю, села напротив, подперла щеку рукой и наконец-то поздоровалась:
– Здравствуй, дорогой; сколько же мы с тобой лет не виделись? И какими судьбами к нам?
– Да с пятьдесят второго и не виделись. Как моя добрая мамаша, царствие ей небесное, запретила мне на тебе жениться, так и не встречались. Десять лет. Как один день.
– Умерла Домна Карповна? – Мама всплеснула руками, в глазах появились слезы. – Бедный Семен Афанасьич, бедный старик…
– Папаша тоже умер, да будет земля ему пухом. Если там что-то есть, им теперь неплохо, вдвоем веселее. А ты, я вижу, все им простила? Забыла зло? Да, Милочка, недаром тебя дразнят исусиком…
– Я даже тебе все простила, чего уж им. Кстати, ты ничего не сказал, были ли вкусными те пирожки, – подколола мама, но тут же опять стала напряженно-ласковой, ей всегда было важно, чтоб люди думали о ней хорошо, злость – не в ее характере, ты знаешь…
Так они сидели, пили чай, тихо говорили. Жаль, никто их тогда не запечатлел.
2
Мама познакомилась с Владимиром Семеновичем вскоре после войны: приехала в ейские гости к тетке Ире и бабе Мане, пошла с местными подругами на лиман купаться, на пляже разговорилась с отвязными ребятами из авиационного училища; жизнерадостный Володя на нее и запал. Ребята над ним шутили: что ж себе такую лядащую выбрал? Но ему ничего, нравилось. Отвечал им со смехом: я сам толстый, хватит на двоих.
Потом они слали друг другу письма; время от времени вкладывали в конверт фотки, надписанные четким фиолетовым почерком: «Владимиру, на добрую память», «Людочке, чтоб не забывала»; так было тогда заведено. Письма все куда-то подевались, то ли мама выбросила, то ли при переезде пропали, но одна фотография в нашем альбоме есть. Можешь достать, посмотреть. Владимир Семенович при параде, в мундире. Еще не такой раскормленный и сильно моложе – на те самые десять лет; даже рытвины на щеках кажутся менее глубокими.
В пятьдесят первом, закончив ейское училище, он перебрался в Краснодар, к родителям. Вообще-то распределить его должны были на Кольский полуостров, но южанину даже слова такие произносить холодно. Помог папаша, полковник, политрук генерала Хрюкина, освободившего Ейск от фашистов. (Ейские ветераны, говорят, просили Президиум Верховного Совета переименовать город в честь доблестного Хрюкина; были б мы с тобой потомственными хрюкинцами… Но это к слову.) Владимира перевели в Краснодар, он снял большую светлую комнату на Яна Полуяна – недалеко от родителей, чтобы почаще угощаться семейным борщом, и близ автовокзала, чтоб удобней ездить в пригородную часть.
С Милочкой они регулярно переписывались, но никаких дальнейших шагов Владимир не предпринимал. Так продолжалось до весны 52-го; в один прекрасный день моя мама, которая была девушкой робкой, нежной, безропотной – и при этом решительной, волевой, безоглядной, пришла в управление Московского завода резиновых изделий, где она тогда работала браковщицей ОТК, и положила заявление об уходе.
Открою государственную тайну. Завод резиновых изделий выпускал не только маленькие черные мячики и белые безразмерные презервативы; там был еще закрытый цех, делавший что-то военное; здесь твоя бабушка и служила. Она была очень надежной, честной и принципиальной, спирт не пила, подарков не принимала, заранее было известно, что брак через нее не пройдет; начальству было хорошо и удобно, а теперь она вдруг собралась уходить. С чего бы это? Принимал ее лично начальник первого секретного отдела, мучительно похожий на дедушку Толю: тот же мелкий росточек, прямая спина, жилистые руки, кустистые бровки, буравистый взгляд исподлобья, типовой облик отставного чекиста. Пройдут годы, и, устраиваясь работать на советское радио, я в 1985-м буду общаться с точно таким же кадровиком. Их как будто штамповали – на том самом резиновом заводе, в особом гуттаперчевом цеху. Специальный модельный ряд. Ныне секрет производства утрачен; надеюсь, навсегда.
– Что случилось, товарищ Архангельская? – кадровик разгладил листок с заявлением, строго постучал по нему отточенным карандашиком, грифель щелкнул и отлетел.
Мама побледнела. У нее всегда отливала кровь от лица, когда она волновалась. Но горе было собеседнику, который принимал это за признак слабости; наоборот: если она бледнела, это означало – стоять на своем будет насмерть. Ничем не собьешь.
– Мне нужно получить расчет. Я собираюсь уехать из Москвы; вот, уже билет купила.
Кадровик повертел зеленоватый билет до Краснодара.
– Значит, в один конец? Вся страна в Москву, а вы из Москвы. Нехорошо получается, Людмила Тихоновна. Получается странно. Нелогично. Может, вы скрываетесь от наших органов? Смотрите мне в глаза! Может, вы прячетесь? В глаза, я сказал! Ты же прописку потеряешь, дурочка…
На самом деле кадровик давно уже все проверил. В органы позвонил, старым друзьям; в милицию, старым врагам; ни там, ни там за Архангельской ничего не тянется, не числится. Врагов народа в семье не было – расстрелянный немец Т. с женой развелся до своего ареста; от переправки в республику Греция бывшая усыновительница Архангельской т. Демулица А. И. отказалась, проявив себя настоящим советским патриотом; гражданство ей возвращено. С формальной стороны полный порядок. Да и кто ж не знает Милочку. Настоящий беспартийный большевик. Сбрендила девка, шлея под хвост попала, не иначе сердечная тема наметилась.
– Замуж, что ль, выходишь?
– Нет. – Мама смутилась. – Просто хочу поехать на юг, поработать в речном флоте, потом, может быть, наймусь на траулер, похожу в море, поближе узнаю жизнь.
Насчет траулера мама слегка приврала; дальше речного краснодарского пароходика планы ее не шли.
– Жизнь она узнать хочет, – разозлился кадровик. – Заходи ко мне в гости, я тебе про жизнь расскажу. Про матросню, про посудомоек, про траулеры, про что хочешь. И про что не хочешь тоже расскажу. Сдавай билет, не то потом пожалеешь, это я тебе говорю.
– Не сдам.
– Не дури, девка. Парня тебе хорошего найдем на заводе, непьющего, оставайся.
– Иван Тимофеич, завизируйте, пожалуйста, заявление. Очень вас прошу, не затягивайте. Я все уже решила. Через две недели уезжаю.
3
Краснодар цвел недолгой весенней свежестью. Солнышко было теплое, бархатное, выглаживало кожу, на маминых смуглых щеках играл румянец; она устроилась поварихой на тарахтящее судно, весь день варила, жарила и парила, но при первой возможности выползала на палубу, погреться, подышать, посмотреть на мощно зеленеющие берега Кубани. Матросы пытались было строить куры, но не слишком бойко. Во-первых, она была не в их вкусе; во-вторых, время от времени у причала ее встречал рябой верзила в форме военного летчика, и перебегать ему дорогу явно не стоило. Лучше пойти выпить пивка с подлeдной таранькой, спинка прозрачная, плотная, икорка твердая, янтарная. Только пену успевай сдувать.
Сколупнув присохшую чешую и тщательно оттерев запах рыбы, сначала вонючим хозяйственным, затем пахучим земляничным мылом, мама переодевалась в легкое ситцевое платье и в бежевых лодочках легко сбегала по шаткому трапу. Володя галантно подставлял локоть; они бродили по светлой набережной, затем шли по тенистой улице Пушкина, выбирались на четко прочерченную Красную, по которой фланировали разряженные краснодарцы; медленно сворачивали на безлюдную Северную и кругалями добирались до озер. Все было хорошо, только у моей невысокой мамы, семенившей рядом со своим крупноформатным спутником, постепенно затекала шея: попробуй-ка все время задирать голову…
Окончательно вечерело; молочное мороженое было съедено, ситро в киосках уже не продавали: продавщицам тоже было пора на свидания, а то молодость пройдет, в девках останешься. В кино не хотелось, там душно; оставалось тихо сидеть на лавочках, нежно поглаживать друг другу руки, любоваться закатной гладью Покровских озер и украдкой целоваться, когда никто не видел. Но видели почти всегда.
Постепенно надвигалось удушливое краснодарское лето. Город усыхал, прятался в тень, по улицам бродили меланхоличные собаки, во дворах послушно играли вялые дети, только на речном пароходике было хорошо, ветерок на палубе обдувал, и в небе тоже неплохо, холодно и просторно. Мама ходила в рейсы, Володя налетывал часы; перед отправкой на июльские учения, в Казахстан, он пригласил московскую подругу в гости к родителям.
Дородная Домна Карповна наварила борща, на жирном мясе и трех маслах, испекла пышный пирог с рыбой, зажарила свежайшего леща, отварила картошки с тмином, вывалила из ведра на блюдо отборных бордовых раков, сообразила соте из синеньких, охладила в подвале пива, поставила на стол резной графин настоящей государственной водки, а не какого-нибудь казачьего самогона, даже браконьерской паюсной икры не пожалела. Жилистый и смуглый Семен Афанасьевич по торжественному случаю приладил негнущийся протез (обычно дома обходился без него, очень ногу по краям натирало), мундир решил не надевать, это было бы слишком, но дверцу шкафа слегка приоткрыл, чтобы ордена с медалями отсвечивали. Окна открыли настежь, и дверь приотворили, ради сквозняка; душная жара, однако, не отпускала даже вечером.
Первый тост подняли за товарища Сталина, второй за великую победу. За знакомство не пили, только со свиданьицем. Как выяснилось еще в самом начале знакомства с Володей, всеобщие кубанские корни связали Володино семейство с семейством Демулиц; Милочку старики помнили с детства. Так что смущенного напряжения не было, все чинно, радушно и вкусно. Поговорили о невыносимой жаре, о важных открытиях наших ученых, об американском маккартизме; Семен Афанасьевич, который очень любил современную советскую литературу, подробно рассказал о романе писателя-фронтовика Василия Гроссмана «За правое дело», очень правдивом произведении, автор которого, хоть и был не из народа и вообще еврейской национальности, многое понимал верно и точно изображал военную жизнь. Со всем ее обыденным героизмом.
Так они хорошо посидели; никаких планов на будущее не обсуждали, и это особенно понравилось Домне Карповне. Она про себя одобрила Милочкино поведение, скромное, события не торопит. К десяти разошлись; завтра всем было рано вставать. Наутро Володя отправился на целинный плацдарм; мама, как всегда, явилась к семи тридцати на пароходик; жизнь пошла своим чередом. Спустя две недели к причалу подошел какой-то мальчишка и передал маме записочку. Витиевато-четким военным почерком Семен Афанасьевич сообщал, что Домна Карповна уехала в Староминскую, ухаживать за 90-летней матерью, а он, как назло, упал, повредил протез и подвернул здоровую ногу, так что очень просит зайти, проведать и кой в чем помочь. Мама зашла. Дверь была не заперта. Старик (какой старик! ему тогда не могло быть больше шестидесяти) смиренно лежал на диване, простыня смялась, на полу стояла полупустая бутылка кефира и на газетке лежал кусок черствого хлеба. Мама сразу побежала на базар, до закрытия, сварила борщ (правда, не такой жирный), накормила Семена Афанасьевича, перестелила ему постель, растерла почерневшую и раздувшуюся ногу; обиходила как могла. И с тех пор стала захаживать почти каждый вечер. Даже после того, как вернулась Домна Карповна, похоронившая мать, и необходимость в помощи отпала.
4
В ноябре не по-краснодарски похолодало, матросы начали готовить пароходы к зимовке, маму списали на берег. Она тут же договорилась с автобусным депо: им нужны были билетеры на дальние рейсы. Но все же решила недельку пожить в свое удовольствие. Утром повалялась в постели, почитала книжку писателя Трифонова «Студенты», про незнакомую молодежную жизнь, космополитов и череду взаимных предательств; сходила на базар, для себя и Домны Карповны; первый вечер счастливой недели безделья провела у одной из немногочисленных краснодарских подруг, следующий намеревалась привычно провести с Володей: Набережная, Пушкина, Красная, Покровка.
Но холодная ясность за ночь сменилась ветром, проливным дождем; стало понятно, что прогулки не будет. Тогда мама решила, что это судьба, а голоса судьбы надо слушаться. Она завернулась в резиновый плащ, добежала до базара, закупила провизии, чтобы налепить всяких разных пирожков, маленьких, на один укус: с мясом, судаком, вязигой, луком и яйцом, капустой, грибной икрой, картошкой, яблоком, абрикосом, сушеной вишней. На вкусную начинку ушли почти все отложенные деньги; ну и не беда, завтра можно выйти на работу, что еще в такую погоду делать. А сегодня она впервые пригласит Володю к себе в гости, на пирожки. И Домне Карповне с Семеном Афанасьевичем через него передаст. Оставила записку с приглашением на проходной военной части; начала стряпать, пока возвратившиеся с работы соседки не заняли кухню.
В назначенный час пирожки приятной горкой лежали на блюде. Слева горькие и соленые, справа сладкие и кислые. Спинки смазаны маслом, блестят. У мясных шовчик вдоль, у рыбных поперек, картофельные просто гладкие, те, что с грибами, загнуты по краям… Черный краснодарский чай заварен в большом чайнике, причем заварен заново, не какая-нибудь спитая жижа. Володя опаздывал. Наверное, в части задержали. Надо было это предусмотреть, чуть попозже ставить. Дождь тупо и ровно бил по карнизу. Часы тикали. Володя не шел, а пирожки стыли.
Через час раздались три звонка, два коротких, один длинный. Это к ней. За дверью Володи не было. За дверью была Домна Карповна, статная, с ярко алыми напомаженными губами, непривычно строгая.
– Пойдем к тебе, – почти приказала она. – Это что, пирожки? Красивые пирожки, молодец.
Привычно побледнев, мама молча налила Домне Карповне чаю, молча подвинула блюдо с пирожками, села напротив.
– Вот что, Милочка. Ты знаешь, что я тебя полюбила. Ты нам как родная. Но я – мать. Ты тоже станешь когда-нибудь матерью и меня поймешь.
Домна Карповна сделала паузу, положила в рот пирожок с мясом, прожевала крепкими краснодарскими зубами, еще раз одобрительно кивнула:
– И вкусные. Володя по пути к тебе зашел к нам, предупредить, чтобы на борщ не ждали. Ну и я все поняла. Погода вон какая, добрый хозяин собаку не выгонит, ясно, что прогулки не будет. И ясно, что будет, если ее не будет. И должна тебе сказать, Милочка…
Тут она опять притормозила, съела пирожок с капустой, прихлебнула чаю с блюдца.
– А этот еще лучше. Должна тебе прямо сказать, что допустить этого я не могла. Понесешь – что будем делать? Мы с отцом вообще долго решали, как ему с тобой быть, непростое это дело, потому что кто ж сомневается: ты бы ему стала отличной женой. Но ему нельзя на тебе жениться, пойми меня как женщина женщину. Он армейский, войны у нас не предвидится, а звездочки получать надо, квартиру выбивать, переводиться в Ленинград или Москву, в академию поступать. Не партия ты ему, прости. Не придет он сегодня, я его не пустила.
Пирожки с луком и вязигой были тоже оценены по достоинству. Оценка эта дорогого стоила; Домна Карповна была одной из лучших поварих в городе. А может, и во всем Краснодарском крае.
– Что ж, ты настоящая мастерица. А теперь можно и сладкие.
Проводив Домну Карповну до двери, мама сунула ей сверток с оставшимися пирожками: «Володе передайте», а сама молча пошла в комнату, прибралась, постелила постель и без слез немедленно заснула.
Утром она рассчиталась за постой и отправилась на автобусную станцию. Но не для того, чтоб приступить к работе, а для того, чтоб купить на последние деньги билет до Керчи. Траулер какого-то НИИ охотно взял ее в посудомойки; мрачное ноябрьское море бушевало; чайки жадно хрюкали над палубой; матросы матерились, квасили, хулиганили, но сразу ее зауважали, в дверь по ночам не ломились; работы было невпроворот.
5
– Дальше-то что собираешься делать?
– Буду летать на гражданке, сначала на внутренних, потом, глядишь, и до международных дорасту. Представляешь? иду я по Бродвею, огни горят, кругом магазины, гангстеры на мотоциклах, вот жизнь…
Мама уже знала, что эти десять лет Володя провел не зря, дослужился до майора, получил по знакомству однокомнатную квартиру рядом с Краснодаром, на автобусе до части полчаса, окончил военную академию; а потом вдруг – и сразу по всем линиям – начались неприятности. Сначала отправили в отставку тестя, генерала из АХУ МО (тут, сынок, ничего неприличного: так называлось административно-хозяйственное управление Министерства обороны). Причем отправили по-плохому: открыли уголовное дело и не закрыли, пока сам не написал рапорт. Затем сократили Володину часть, всех офицеров выгнали на гражданку, кроме племянника какой-то шишки из генштаба. Жена, которая и без того усердно шлeндрала, вскоре подала на развод; хорошо, что детей у них не было. Володя сначала работал техником в облезлом краснодарском аэропорту; потом летал на «кукурзнике»; Домна Карповна моталась в Ленинград и в Москву, искала связи, плакала крупными, круглыми слезами, льстиво смеялась, показывала дальним родственникам справки о своих бесконечных болячках, заклинала боевой памятью отца. Когда пришло подтверждение: Володя принят, будет учиться на высших летчицких курсах, – Домна Карповна вздохнула, в тот же день слегла и через месяц умерла, спокойно и легко.
– Такая вот история. Теперь тоже поживу москвичом, правда в казарменном общежитии, но не беда. Выходные – мои. Давай в следующую субботу куда-нибудь сходим?
– Давай! – Мама обрадовалась. – Может, в театр или на выставку?
– Да нет, насчет художников я не очень. Лучше давай в кино.
– Хорошо, как скажешь. Жила без художников и еще поживу.
Провожая Володю, мама застенчиво усмехнулась и показала на свое осеннее пальто, зеленое, без ворса, с большими темно-желтыми пуговицами.
– Узнаешь? В нем я была, когда мы с тобой последний раз гуляли вместе.
– Неужели за десять лет пальто не поменяла? Негусто живешь, бедная моя.
Володя широко улыбнулся, погладил маму по голове (заметил ли он первую седину?), наклонился, они мирно поцеловались на прощанье и разошлись на неделю.
Глава девятая
1
– Где тут у вас праведники, а где грешники?
Ехидный вождь вваливается в вестибюль Манежа. Толпа сопровождающих из Политбюро и Союза художников стряхивает молодой декабрьский снег; раздаются свистящие шепотки: вот, Никита Сергеич, вот они, ату их! Хрущев делает стойку. Сейчас, погодите немного, чуть соберется с силами и начнет самосуд.
Про манежную выставку 62-го ты наверняка слышал, но явно краем уха; напомню, в чем там было дело. Художник Элий Белютин организовал студию «Новая реальность»; в группу входило до двух тысяч человек. Это сейчас в искусстве сплошные группы, выжить по отдельности почти невозможно. А тогда групповщина не поощрялась; правда, никого за нее уже не казнили. Хотите объединяться – объединяйтесь, только в рамках существующей системы; на дополнительные льготы не претендуйте; в политику не лезьте. Белютинцы не лезли. Советская власть им врагом не была; они просто были чуть помоложе и здорово повеселей всех этих вечных ленинописцев вроде Иогансона и Налбандяна. За что их гнобили художнические начальники и жаловали вольные физики. Начальники могли прищучить, физики могли прикрыть: наука обеспечила коммунизму военную защиту, ученые получили право легкой фронды и щедро делились ею с писателями, режиссерами и живописцами.
В 1962-м начальники одержали маленькую победу: не дали «Новой реальности» устроить ежегодную выставку летних работ. В ответ физики провели осенний вернисаж белютинцев. Формально – только для своих, сотрудников физического института. Реально – для широкого круга интеллигенции. 26 ноября вернисаж открылся; 27-го иностранным журналистам дали пообщаться с художниками; вечером работы развезли по мастерским. А через два дня Белютину неожиданно приказали восстановить таганскую выставку в закрытой части Манежа. Срочно. За сутки. Зачем, почему, отчего такая спешка, никто не объяснял. Но приказ исходил от всемогущего тов. Поликарпова, ослушаться было невозможно. Работы белютинцев затащили на антресоли Манежа (на первом этаже проходила юбилейная выставка городского отделения Союза художников, МОСХа), за одну ночь развесили и расставили; процесс лично отслеживала главная дама советской культуры Екатерина Фурцева, тогдашний министр. Наутро явились высокие гости: ну, где тут у вас грешники…
Если на истории России вам говорили про Манеж 1962-го (в чем не уверен), наверняка трындели про травлю советского авангарда и преследование прогрессивных художников. Это ерунда. Про авангард Хрущев, действительно, ляпнул, но только один раз, в самом конце и по причине полного невежества. Никакими авангардистами белютинцы не были; обычная фигуративная живопись, с некоторыми смещениями цветов и планов, в духе молодежного левого времени конца 50-х – начала 60-х годов. Как раз в 1962-м вышла книжка метафоричного поэта Вознесенского «Сорок лирических отступлений из поэмы “Треугольная груша”», по стилю очень похоже: яркие пятна, громкие вскрики, поэтический аналог раннего Леже и позднего Пикассо.
Пожар в Архитектурном! По залам, чертежам, амнистией по тюрьмам – пожар, пожар!.. А мы уже дипломники, нам защищать пора. Трещат в шкафу под пломбами мои выговора!.. О юность, феникс, дурочка, весь в пламени диплом! Ты машешь красной юбочкой и дразнишь язычком… Все выгорело начисто. Милиции полно. Все – кончено! Все начато! Айда в кино!
Все это Никите Сергеичу скорее нравилось. Стиль, конечно, так себе, модничающий, но дух молодой, революционный. Зачем же тогда было объявлять белютинцев абстракционистами? С какой стати Хрущева потянуло в Манеж, хотя никто и никогда из советских вождей на выставки городского уровня не ходил? Мотивы академических живописных начальников, заманивших его сюда, легко понять; они вполне по-рыночному поглощали молодых конкурентов. Комсомольско-чекистская шваль выслуживалась; с ней тоже все ясно. Но Хрущеву-то, Хрущеву – на кой? Зачем он заглотил наживку Академии художеств? Не спеши; постепенно поймем.
Вот он стоит у входа, зло покачиваясь и примериваясь к предстоящему бою. Никита Сергеич устал, он стар, ему не до картинок. Со времени карибского мандража у него постоянно побаливает сердце, и с гораздо большим удовольствием он провел бы сейчас какое-нибудь кабинетное совещание по сельскому хозяйству и кукурузоводству. Для показного действа кураж не тот, раздражения недостаточно; охотничий азарт пробудить нелегко. Неприязнь ко всей этой шушере то вспыхнет искрой, то погаснет. Но разозлиться – надо, жизненно необходимо. Идеолог партии Суслов, сухой и напряженный, как скрученная жила, аккуратно подзаводит вождя. Никита Сергеевич сегодня непременно должен всем задать жару, просто обязан, и только они вдвоем знают – зачем. Остальные пусть думают, что это просто проработка, партийный контроль за деятелями искусства.
Сначала премьера ведут к картинам старых непослушных мастеров – покойных Фалька, Павла Кузнецова, Татлина, Древина. Эти работы уже куплены музеями. Цены указаны в дореформенных рублях. Лишний ноль производит на царя Никиту должное впечатление; народ трудится не покладая рук, а госмузеи покупают мазню за бешеные деньги. Где-то на дне сознания вождя мелькает мысль: Новочеркасск поднялся из-за копеечного повышения цен на молоко и мясо, а тут… Бычьи глазки наконец-то наливаются кровью; Хрущев переходит в наступление. А не подарить ли товарищу Древину билет в один конец до заграницы? Ах, он расстрелян в 37-м? Тем хуже для него.
