Муза Кормашов Александр
– Люди со средствами никогда не окажут нам поддержку. Но есть другой путь к всеобщему счастью.
– Принудительное перераспределение богатства, – подытожил Гарольд с мрачным видом.
– Вот именно. Народ…
– Ничто так не нарушает баланс в стране, как метод принуждения, мистер Роблес. Но послушайте, – тут Гарольд улыбнулся, – кажется, мы нарушили атмосферу трапезы, приготовленной вашей сестрой.
Тереза сверлила взглядом разболтавшегося брата. А Олив вспомнила тощих, похожих на призраков, работяг в поле, провожавших их автомобиль такими взглядами, словно они были инопланетянами.
– Мистер Роблес прав, – сказала она. – Я это видела своими глазами.
– Лив, ты бы хоть помолчала, – не выдержал Гарольд. – Забыла, во что нам обошлось твое школьное образование?
Олив переглянулась с Исааком, который ответил ей улыбкой.
Вечером, когда брат с сестрой уже ушли, пообещав через пару дней вернуться с хворостом, Олив уединилась в своей спальне на чердаке и заперла дверь. Шоры, шпоры… Эти двое пришли со своими словечками и семенами, и она даже не знала, с кем их можно сравнить. Это она и ее родители впустили их в дом или они сами проникли, обнаружив в крепости брешь? Ни в Мейфэре[36], ни в Вене никто так себя не вел; там клали на стол визитку, а не тушку цыпленка. О бедняках говорили с сочувствием, а не с гневом. Не возделывали свой участок.
Чувствуя прилив крови и легкое головокружение от того, как на нее смотрел Исаак, Олив раздвинула треногу мольберта и основательно все закрепила. Вытащив филенку, принесенную из флигеля, установила ее на пюпитре. Распахнула окно, впустив лунный свет, зажгла масляные лампы и включила электрическую возле кровати. Преклонив колена перед дорожным баулом, как паломник перед алтарем, провела пальцами по тюбикам с красками, спрятанным под хлопчатобумажной одежонкой. А когда их вытащила, все вдруг сложилось, сердце встало на свое место, грудь свободно вздохнула. Ни один тюбик не раздавился во время переезда, порошки сохранились в целостности и сохранности, пастельные кисти не сломались. Эти подручные средства неизменно оставались ей верны, даже когда все шло наперекосяк.
Пока она работала, мотыльки бились о лампочки, но она этого даже не замечала. Впервые за долгое время все заслонило кристальное ощущение цели и образов, рождающихся на старой деревянной доске. Это был вид на сад, в утрированном цвете, и в глубине финка с облезшей багряной краской на оконных рамах. Дом прочно стоял на земле, зато необъятное небо над ним, с ангельским оттенком серебристо-серого, напоминало живой водоворот. Дом на картине казался меньше, чем в действительности, а деревья на переднем плане обзавелись плодами, которых на самом деле не было.
Пожалуй, эту живопись можно было назвать фигуративной, но уж точно не реалистичной. В ней появилось нечто сюрреалистическое, чего раньше не наблюдалось. Несмотря на вполне приземленные тона – охра и веселая зелень, фольклорно-нежные красновато-коричневые штрихи и горчично-бурый, – во всей сцене было что-то потустороннее. Дар небес обещал вот-вот пролиться. С полей, как из рога изобилия, вываливались урожаи злаков, и яблок, и маслин, и апельсинов. Сад больше походил на джунгли, а неработающий фонтан превратился в животворящий ключ, бьющий из-под сатира, украшенного пилястрами. Финка напоминала гостеприимный дворец с огромными окнами нараспашку. Свободные мазки, безупречная точность, цветовые доминанты.
Олив уснула в четыре утра, рядом с мольбертом. Проснувшись, она постояла перед картиной, пока солнце выглядывало из-за горизонта. Она даже не подозревала, что способна на такое. Впервые в жизни ей удалась картина такой экспрессии, непомерности и избыточности, что она была близка к шоку. Вот он, отвоеванный идеал, рай на земле, и ирония заключается в том, что толчком послужило место в заброшенном уголке Испании, куда родители притащили ее силой.
Олив на деревянных ногах подошла к баулу, где было спрятано письмо из художественной школы. Разгладив страничку, она его перечла, затем аккуратно сложила, поцеловала и снова спрятала на самом дне, с глаз долой.
– В прошлом году это было. Приезжаю, значит, я в Барселону, – Исаак говорил по-английски, – а на вокзале поезд уже ждет мужчина. Журналист. Мы начинаем беседовать. И он мне говорит: «К этому все идет. Однажды это уже было, и сейчас повторится опять».
– Что уже было однажды? – не поняла Олив. Она помогала в саду собирать поленья, которые Исаак топориком раскалывал пополам. В какой-то момент, бросив взгляд в сторону дома, она заметила в материнской комнате мелькнувшую за кружевной занавеской тень. Да и черт с ней, может же и дочь когда-то побыть с мужчиной наедине! Сара привыкла быть в центре внимания и умело этим пользовалась, тем более Олив наслаждалась редкими мгновениями в компании Исаака.
Уголком глаза она увидела, как у него задралась рубаха и мелькнула смуглая плоть и дорожка волос. Когда он протянул полешки, она так обрадовалась, словно ей вручали букет цветов. Из романов, прочитанных за десяток лет, Олив знала, что смазливые мужчины – это смертельно. Во всех историях, на протяжении столетий, они оставались неуязвимыми, тогда как девицы оказывались во всем виноватыми и брошенными, а если в венчике из роз, то молчаливыми, как статуи. «Будь бдительна» и «Береги свою девственность» – такими могли быть подзаголовки этих историй, написанных в основном мужчинами. Олив все это знала, но не заморачивалась. Больше того, ей было наплевать.
Он приходил в их дом куда реже, чем Тереза, отчасти из-за дел в Малаге, отчасти же из-за отсутствия предлога. Олив несказанно радовало, что их поленница, пожалуй, была самой высокой в окрестностях. А если ему хотелось рассказать ей о положении дел в родной стране, то она всегда готова была его выслушать.
Ее новую прическу, на которую было угрохано столько материнской помады, чтобы волосы стали гладкими и блестящими, он даже не заметил. Ну конечно, он озабочен куда более важными вещами. Его родина охвачена волнениями. Его мысли заняты судьбой народа. Для полноценного общения, решила она, мне не хватает политической активности.
– Что уже было однажды? Разбивали в часовнях гробницы и выкидывали скелеты монахинь, – ответил ей Исаак. – Грабили богатые дома вроде этого. – Оба невольно поглядели на окна финки, и фигурка за занавеской резко отпрянула. – Рассказывают, что из ризницы выволокли священника и вздернули на дереве, засунув ему в рот собственные яйца.
– Исаак! – От последнего слова Олив передернуло, как маленькую девочку.
– Газетчики раздували эти истории, но они не задавались вопросом: «Что послужило причиной грабежей?» И вот этот журналист…
– Да?
– Начал мне рассказывать про полярного медведя.
– Полярного медведя?
– Да. Как он интервьюировал герцога в его доме.
Исаак положил несколько поленьев в ее протянутые руки. Олив обратила внимание на то, что кончики пальцев у нее красные от акварели. Со дня их знакомства она рисовала постоянно: создавала небольшие полотна, делала наброски в записных книжках. Она словно подключилась к источнику энергии – к какому, бог весть, – и хотя становилось страшно при мысли, что эта длинная полоса творчества может закончиться, было ощущение, что пока Исаак рядом и она открыта – для вдохновения, для него, – все будет продолжаться. Олив знала: оставшись здесь, она избежала внутреннего разлада – и не надо было посвящать отца в то, что ее пригласили в художественную школу. А при этом она давно не чувствовала себя такой счастливой.
– Он рассказал, что у герцога в гостиной висела шкура полярного медведя, – продолжил Исаак. – Lo haba cazado?
– Убил на охоте.
– Да. Из ружья.
Олив растопырила пальцы в надежде, что он обратит внимание на высохшую краску и это позволит ей сказать: Да, знаете, я тоже немного рисую. Хотите посмотреть? Он поднимется к ней на чердак и, увидев ее картину, скажет: Это что-то особенное, вы особенная, как я этого раньше не видел? А затем он возьмет ее лицо в свои ладони, наклонится и прижмется к ней губами, не переставая удивляться, до чего же она хороша. Ей отчаянно хотелось, чтобы он в этом убедился.
Но так как ее пальцы Исаака не заинтересовали, то Олив переключилась на арктическое чудо, полярного медведя, удивительным образом посмертно перекочевавшего в испанскую теплынь, на узаконенное варварство, влетевшее герцогу в копеечку, и на холодок, пробирающий тебя в разгар жары.
– Зачем вы мне рассказали про священника? – спросила она в попытке вернуть себе уверенность. – Хотели меня испугать?
– Нет. Я хочу, чтобы вы понимали, что здесь происходит. Уедете домой, другим расскажете.
– Я не уеду домой. – Она ждала проявлений радости с его стороны, но не дождалась. – Исаак, вы понимаете, что я не такая, как мои родители?
– В каком смысле?
– Они всего боятся. А я нет.
Ей хотелось донести до него: что бы он ни думал о ее предках, она, Олив, полная противоположность. Она не видит мир черно-белым. Они ни в чем не похожи. Ей было крайне важно, чтобы он это понимал.
– В горах есть цыганский лагерь, – сказал он, пропустив ее слова мимо ушей. – Они потеряли одного из мальчиков. Хотя «потеряли» – это не то слово. Его избила до смерти шайка бандитов. Ему было двенадцать лет.
– Какой ужас!
Исаак положил топор и направился к подножию холма в глубине сада.
– Ven aqu, – сказал он. Подойдите. Вдвоем они всмотрелись в раскинувшееся перед ними пространство. Вдали пара сарычей бороздила небо в поисках добычи на земле. Небеса были такими огромными, а горы такими мощными, что казалось, насилие может исходить только от самой природы.
– Все будет хорошо, – прошептала Олив. Ей представилось, что ее рука угнездилась в его ладони, и они так будут стоять вечно.
Его лицо окаменело.
– У тех, кто родился на этой земле, она в крови. Вот почему лендлорды ждут от них неприятностей. – Он помолчал. – Я опасаюсь за сестру.
Олив это удивило:
– За Терезу? Ну, ей-то ничего не грозит.
Поначалу Тереза приходила раз в два дня, чтобы прибраться и постряпать, а теперь ежедневно. И хотя еще оставались темные углы и атмосфера необжитости, ее незаметное присутствие и острый глаз явно пошли дому на пользу. Говорила она мало, просто делала свое дело и в конце недели с молчаливым кивком забирала у Гарольда конверт с песетами.
– Тереза незамужняя, – сказал Исаак. – Небогатая. Она не вписывается в общество.
– В каком смысле?
– Она дочь цыгана…
– Цыгана? Как романтично.
У него поехала вверх бровь.
– И сестра социалиста. Уж не знаю, что для нее хуже.
– Почему?
– Полиция, мэр, кацики. Мой отец. Я для них как кость в горле. Вечно лезу на рожон. А мы с ней близки…
– Исаак, успокойтесь. – Олив взяла тон зрелой матроны. – Мы за ней присмотрим.
Он рассмеялся.
– Пока вы здесь.
– Я вам уже сказала. Я не собираюсь никуда уезжать.
– Зачем вам эта жизнь, сеньорита?
– Я… я еще не знаю. Знаю только одно: я хотела бы здесь остаться.
Исаак, кажется, собирался что-то сказать, и она всем своим существом ждала слов о том, как он рад это слышать… но тут захрустели листья, и у подножия холма появилась Тереза с сумкой через плечо и ничего не выражающими глазами.
– La seсora te necesita[37], – обратилась она к Исааку.
– Зачем? – спросила Олив. – Зачем он понадобился моей матери?
Брат с сестрой обменялись долгими взглядами, после чего Исаак капитулировал и, вздохнув, молча направился к дому.
Пока Исаак петлял среди деревьев, Тереза на мгновение представила, что они с Олив две охотницы, а он жертва, которую они решили отпустить, предпочитая стоять бок о бок на холодке. Их возбуждала не мысль о расправе, а чувство солидарности, оттого что у них одна мишень.
Исаак любил повторять, что Тереза из тех, кто в случае чего родную бабку продаст… если бы она у нее была. Беда заключалась в том, что порой Тереза действительно испытывала ледяное безразличие к близким, ничем ей не помогшим по той простой причине, что она того не заслуживала. Взгляд ее упал на борозды, проделанные ею и хозяйской дочкой с помощью садовых вилок. Семена сидят глубоко в земле, и зеленые всходы появятся даже не через месяц. Как хорошо, что она ей принесла эти семена. Олив как бы напоминала Терезе, что она еще способна испытывать радость.
– Пойдем покурим на веранде, – предложила Олив. – Я утащила у отца три сигареты.
Курила она в одиночестве. В доме, на верхнем этаже, хлопнула дверь.
– Да ты сядь, – сказала она Терезе, но та послушалась ее только после того, как автомобиль Гарольда с рыком устремился к ржавым воротам у подножия холма. – Папа снова уезжает.
– А ваша матушка нас здесь не застукает? Я ведь должна работать.
– Не весь день напролет, Тере. Если ты посидишь пять минут, никто тебя за это не уволит. А кроме того… – Олив прикурила и сделала неумелую затяжку. – Она сейчас разговаривает с твоим братом.
Тереза видела в Сариной комнате пустые упаковки из-под таблеток и непонятные надписи на коричневых флакончиках. Слышала, как хозяйка однажды рыдала в подушку. Перед ее взором промелькнули серебристо-белые перекрестья шрамов на ляжках. Решив, что у Олив, стащившей у отца сигареты, сейчас более бесшабашное настроение, чем в прошлый раз, когда Тереза коснулась этой темы, она спросила:
– Ваша мать серьезно больна?
– У нее депрессия. – Олив пустила струйку голубого дыма, откинувшись в кресле-качалке.
– Депрессия?
– В танцзале смеется, в спальне рыдает. Больна тут. – Олив постучала по виску кончиком пальца. – И тут, – показала на сердце. – Кризис, потом улучшение. Потом снова кризис.
– Это тяжело, – сказала Тереза, удивленная такой откровенностью.
Олив посмотрела ей в глаза:
– Ты это всерьез или так, к слову?
– Сеньорита, я всерьез. – И она не лукавила, хотя за этим стояло желание, чтобы девушка открыла перед ней душу, а уж ради этого она, Тереза, скажет нужные слова.
Олив смотрела в сад, и со стороны казалось, что она как-то расслабилась. Ей шла эта одежка, необычная, мальчишеская, и даже эта неукротимая копна волос по-своему гармонировала с ее обликом. Жизнь в Арасуэло, похоже, помогла ей раскрыться.
– Тяжело, – подтвердила Олив. – Папа называет это ее «грозовыми тучами», такое завуалированное признание, что она нас волчит за собой. Ее мозг, считает врач, похож на соты: ячейка на ячейке, поврежденные, восстановленные. Боли для нее окрашены в разные цвета, представляешь? Синеватая сталь, пожелтевший синяк, коревая краснуха. – Она мрачно расхохоталась, пока Тереза пыталась для себя уяснить малознакомые слова. – Это болезнь по женской линии. Мою прабабку закопали в неосвященной могиле, а тетку – о ней предпочитают не говорить – заперли в психушке. А еще есть кузен Джонни, который ненавидел школу-интернат и пытался утопиться в Узе. История малоприятная, и я, эгоистка, в страхе жду своей очереди.
Тереза поймала короткий выдох, прежде чем Олив глубоко затянулась отцовской сигаретой.
– Иногда я позвоночником чую, как легко подхватить от нее эту заразу. – Олив встретилась с ней взглядом. – Как думаешь, Тере, такое возможно? – Промелькнуло беспокойство – в темно-карих глазах, в открытом рту, даже в россыпи веснушек на носу.
– Я не думаю, что вы сойдете с ума, – честно ответила та, и Олив со смехом поддала ее плечом, что вызвало у Терезы настоящую оторопь.
– Вот и отлично. Если ты так не думаешь, значит, я не сойду с ума. Только моя мать. – Олив помолчала. – Ты считаешь ее красивой?
– Да.
– Ну конечно! По-моему, она помешана на сексе.
Олив захохотала, но тут же себя одернула, ибо это больше смахивало на нарушение врачебной тайны, чем на шутку, как было задумано. Какое-то время девушки сидели молча, наблюдая за коршунами, кружащими в отдалении. У Терезы было одно желание: чтобы время остановилось и не существовало ничего, кроме этой странной близости без слов. Иметь такую подругу – все равно что владеть миром.
– Я уже должна была бы выйти замуж, – нарушила молчание Олив.
– У вас есть жених?
– Нет, нет. Просто… все, кого я знаю в Лондоне – я не назвала бы их подружками, – уже «разобраны». А я – нет. Каждый раз, когда я видела их с обручальным кольцом, мне становилось грустно. Они так рвутся сбежать из дома, взять другую фамилию. Как под копирку. Может, им нравится быть такими, как все.
Казалось, Олив говорит уже сама с собой, и Тереза была не властна заткнуть бутылку, из которой бесконечным потоком вылетали английские слова – слишком долго их там держали закупоренными.
– А женихи! – Олив презрительно погудела. – Это такая периферия. Смысл понятен?
– Нет.
– Обочина. Пустые люди. Они могли бы меняться именами: Филип, Эрнест, Дэвид. Неразличимое лицо без подбородка. Когда я сказала, что не выйду замуж, одна из этих девиц отреагировала: «Олив, тебе не понять. Ты была в Париже, а я дальше Портсмута не выезжала». Совсем без мозгов! В ее представлении замужество – это синоним путешествий!
– А если и так?
Олив метнула взгляд в ее сторону.
– В Париже хватает своих несчастных жен. В том числе среди друзей моих родителей. Не говоря уже о моей матери.
– Правда?
– Брак – это игра на выживание, – прозвучало как цитата.
– Как ваши родители познакомились?
– На вечеринке. В Париже. Маме семнадцать. «Английская крапива», ее слова. Папе двадцать два. Поначалу был шок – брак с венским евреем! Ее семья не сразу это приняла, но потом они его полюбили.
Тереза кивнула, посчитав это упрощением. Полюбить Гарольда не так-то просто. Он ей напоминал жука, прячущегося в стене финки, под слоем штукатурки, в глубокой деревянной щели. Его жесткие крылышки надо натирать до блеска, его усики полировать фланелькой, его тельце холить и нежить, а то укусит.
– Во время войны он был интернирован, – продолжила Олив. – Когда его выпустили, он стал сотрудничать с британским правительством. Эта тема для него закрыта. Он олицетворял собой все то, что не имело к маминой жизни никакого отношения, я бы так сказала. Она чуть что начинает скучать, ей надо постоянно взбивать пену. Владычица острых специй, кокаиновая баловница, эскапады с конюхом-немцем… и все такое показное.
Последнее слово Тереза не поняла, но уловила оттенок ревности.
– Поразительно, как легко она умеет одурачить всех, притворяясь здоровой, при том что внутри от нее остались одни черепки. Интересно, будет у нас хоть когда-нибудь стабильная жизнь: папа в своем котелке уходит в Форин офис, а потом – в клуб на Сент-Джеймс, мама вышивает дома… У меня большие сомнения. А у тебя?
Тереза не знала, что отвечать этой фонтанирующей девушке с печальным открытым лицом. Шлоссы в общении друг с другом отличались немногословностью, а уж докопаться до их прошлой жизни было и вовсе нереально. Они вели себя в доме как актеры на сцене, а их единственным зрителем была Тереза. Ей ужасно хотелось увидеть, как они будут выглядеть без театральных костюмов, за кулисами, в темных углах, где всплывают воспоминания. Только что Олив чуть-чуть приподняла задник и показала ей скрытые силуэты и конфигурации. Сейчас, не дай бог, Тереза что-то не то ляпнет – и задник снова упадет, и магия их совместного уединения рассеется.
– Ты выйдешь замуж, как тебе кажется? – задала ей Олив вопрос в лоб, желая прервать молчание.
– Нет, – ответила Тереза, веря в то, что говорит.
– Если я выйду, то исключительно по любви, а не чтобы досадить родителям, как поступила моя мать. А Исаак?
– Откуда мне знать.
Олив улыбнулась.
– Если это произойдет, ты останешься одна. Придется тебе перебраться к нам с мужем. Я не хочу, чтобы ты страдала от одиночества.
– Вы про какого мужа говорите?
– Назовем его… Борис. Борис Монамур. – Олив засмеялась и давай приплясывать, воздев руки к небу. – О, Борис, иди ко мне, возьми меня! – кричала она, пока не выдохлась. Потом повернулась к Терезе, вся сияя. – Давненько я не испытывала ничего подобного.
– И что это? – последовал вопрос.
– Счастье.
Служанка жадно глотала образ этой девушки в аранском свитере и поношенных коричневых туфлях, которая не хотела, чтобы она, Тереза, осталась одинокой, придумала себе дурацкого возлюбленного Бориса и приехала в испанскую глухомань, чтобы понять, как она счастлива. И тут она вдруг заметила засохшую кровь под ногтями у молодой хозяйки, сразу вспомнила топорик в руках у брата и помогавшую ему Олив. Ее охватила паника, и она схватила Олив за руку.
– Что это?
От такого грубого жеста та застыла посреди танца.
– Ваши пальцы!
Олив опустила глаза на полоски цвета ржавчины. Ее пальцы были зажаты в цепкой Терезиной лапке.
– Все хорошо.
– Это кровь. Он вас…
– Да ты что? Тереза, это не кровь. – Она помедлила. – Это охра.
– Мокрое дело?
– Да не мокро, а охра. Просто до конца не отмыла.
– Я не понимаю.
Олив подумала.
– Тереза, если я тебе кое-что расскажу, ты обещаешь хранить это в тайне?
Вопрос вызывающий, со многими неизвестными, но на другой чаше весов – потерять Олив, а об этом даже думать нельзя.
– Конечно, – последовал ответ.
Олив задрала мизинец.
– Хватайся и поклянись.
Они сцепились мизинцами, и Тереза почувствовала на себе пронзающий взгляд.
– Lo juro, – прошептала она. – Я клянусь.
Олив приложила скрещенные пальцы к сердцу Терезы, и та, словно под гипнозом, ответила тем же, ощущая через свитер идущий от груди жар.
– Хорошо. – Олив потащила подругу. Из дома донесся Сарин смех. – Иди за мной.
Сидя с Сарой в восточной гостиной, Исаак невольно поднял глаза к потолку. В комнате над ними одиннадцать лет назад он потерял невинность. Отец только-только вступил в должность управляющего имением герцогини, и финка еще стояла пустая. Исаак украл ключи из отцовского кабинета и залез в дом вместе с парочкой школьных друзей. К полуночи к ним присоединилась молодежь из окрестных деревень, и он впервые в жизни по-настоящему напился, в одиночку осушив две бутылки отцовского «Темпранильо».
Утром он проснулся на заправленной кровати рядом со спящей женщиной – ее звали Летицией. Когда она проснулась, они начали целоваться, и в состоянии мутноватого похмелья он с ней переспал. Летиции, как он сейчас вспомнил, было двадцать семь, а ему пятнадцать. Внизу кто-то разбил вазу, и когда отец вошел к ним в комнату с осколками, то сначала он прогнал ее, а затем вернулся, чтобы отдубасить сына. Не за секс, а за разбитую вазу. Я думал, ты педик, сказал он. Слава богу, ошибся.
Интересно, где сейчас Летиция, подумал Исаак. Сейчас ей тридцать восемь, примерно как Саре, наливающей им лимонад. Он посмотрел в окно на дорогу, ведущую мимо холма к деревне. Он никогда не мог воспринимать Арасуэло в реальном масштабе. Деревня постоянно менялась и при этом оставалась неизменной. То замкнутой в себе, то гостеприимно распахивающей двери. Исаак все время рвался куда-то прочь, хотя сам толком не понимал причины. Деревня стала его частью. Мадрид – луна, Бильбао[38] – космос, Париж – библейская фантазия, Арасуэло же затягивала тебя целиком, как никакое другое место.
– Мистер Роблес? – обратилась к нему Сара Шлосс, и он ответил ей улыбкой. Он слышал, как его сестра вместе с Олив поднимались по скрипучей лестнице на второй этаж, а оттуда на чердак. Сара, даже если и слышала, виду не подала. Она прикуривала одну сигарету от другой, сидя на зеленой софе с поджатыми ногами. – Как вам такая идея? Нравится?
Поди разберись. Инстинкт подсказывал, тут что-то не так, лучше отказаться. А в чем подвох, не мог нащупать.
– Вы, наверное, ужасно заняты, – продолжала она, не дождавшись ответа. – Но я уже забыла, когда последний раз кто-то писал мой портрет. И это стало бы большим сюрпризом для моего мужа.
– Он любит сюрпризы, сеньора?
– Мне он их устраивает постоянно, – сказала она.
Исаак раздумывал над ее предложением. В том, что он хороший художник, сомнений не было. Может, даже станет великим художником, как знать. Хотя они с сестрой росли как бы в тени, будучи незаконнорожденными, отец частенько подбрасывал им денежки в надежде, что Исаак повзрослеет и порвет со своими левацкими выкрутасами. Недавно, узнав, что сын «якшается» с профсоюзными лидерами, анархистами и разведенками, Альфонсо вызвал его на откровенный разговор. Исаак отказался оставить преподавание в школе Сан-Тельмо, и тогда отец прекратил финансирование. Сестре Исаак про это ничего не сказал.
В школе, после того как урезали государственные субсидии, ему и другим учителям платили сущие гроши. Он понимал: еще два-три месяца, и наступит полная нищета. Но действовать по указке отца, которого он считал главным лицемером по эту сторону Севильи, – нет, это выше его сил.
– Я хорошо заплачу, – поднажала Сара. – Все, что вам понадобится.
Хотя Исаака злила ее уверенность, что его так легко можно купить, он подумал, какое это наслаждение – рисовать подобное лицо.
– Спасибо, сеньора. Я принимаю ваше предложение. Но, позвольте, пусть это будет мой подарок.
Она смежила веки от удовольствия, как будто с самого начала не сомневалась, что он согласится. Как ни неприятно ему было это свидетельство, он не мог не восхищаться такой верой в себя. Вот только ему совсем не хотелось заверять ее в том, насколько она прекрасна. Она и без него знала все о своей красоте.
Сара улыбнулась:
– Нет, так не пойдет. Только за деньги. Сколько сеансов это займет?
– Я думаю, от шести до восьми, сеньора.
– Я должна вам позировать здесь или в вашем доме?
– Где вам будет удобнее.
Сара, склонившись над подносом, взяла бокал с лимонадом и подала гостю.
– По рецепту вашей сестры, – сказала она. – Ничего вкуснее я не пробовала. В чем, по-вашему, состоит ее секрет?
– Я не вникаю в секреты моей сестры, сеньора.
Сара улыбнулась.
– Разумно. По-моему, так и надо – от этого всем только лучше. Я буду приходить к вам. Гарольд постоянно мелькает, а я не хочу, чтобы он что-то заподозрил.
– А когда у него день рождения, сеньора?
– Почему вы спрашиваете?
– Разве это не подарок к его дню рождения?
– О нет. Просто сюрприз. – Она подняла бокал. – Чин-чин. За мой портрет.
Перед своей спальней Олив, тронув старую ручку из кованого железа, повернулась к Терезе:
– Помни, никому ни слова.
Та кивнула. Она слышала, как этажом ниже разговаривают ее брат и Сара. Олив нажала на дверную ручку и впустила гостью.
Они неожиданно очутились в атриуме, залитом золотистым светом, огромном пространстве, занимавшем едва ли не половину дома, с деревянными, выщербленными от времени стропилами и трескающейся штукатуркой. Тереза зажмурилась, привыкая к яркому освещению и пылинкам, которые кружились в сочащихся медом лучах за спиной у Олив. Исаак и раньше бывал в этом доме и облазил все углы, как помешанный. Тереза же была еще маленькая и даже не подозревала о существовании этой комнаты.
Она застыла в дверях, украдкой оглядываясь вокруг – что же здесь Олив прячет? Ни запаха зверя, ни приглушенных выкриков; в глаза бросаются дорожные саквояжи, да неряшливо убранная кровать, да брошенная на стул одежда, да груды книг. О такой комнате можно только мечтать.
– Закрой дверь, дурында.
– Дурында?
Олив рассмеялась.
– Не бери в голову. Просто… не хочу, чтобы они нас услышали.
Терезе вдруг сделалось не по себе. Если прежде Олив производила впечатление выброшенной на берег рыбы, разгуливающей в носках, то сейчас у дальнего окна стоял совсем другой человек. Она вошла в солнечный круг с прямой спиной, уверенная в себе, красиво положила руку на подоконник и погрузилась в мысли, для нее, Терезы, недоступные.
– Тере, закрой дверь, – сказала она. – Подойди сюда. Я хочу кое-что тебе показать.
Тереза подчинилась. А Олив опустилась на колени и вытащила из-под кровати огромную деревянную доску. Когда она поставила ее на попа и развернула, у Терезы перехватило дыхание.
– Madre ma![39]– воскликнула она с нервным смехом.
– Почему ты смеешься?
– Это сделали вы?
Олив помедлила с ответом.
– Да, я. Она называется «Сад». Что ты об этом думаешь?
Ничего подобного Тереза никогда еще не видела. Некоторые картины Исаака очень даже ничего, но эта… Эта стояла перед ней как живой человек. Тут дело уже не в оценках, а в ощущениях. Ее ошеломила мощь этой картины.
Взгляд пробежался по всем деталям и насытился до предела. Кто мог это нарисовать? Девятнадцатилетняя девочка в пижаме? Откуда такие краски? Как можно, только вчера ступив на чужую землю, превратить ее в столь высокое и яркое совершенство, что с ним не сравнится даже солнце, заливающее комнату? Да, это, конечно, финка, и это сад, но увиденные в таких невероятных цветах, в такой дикой пляске, что Тереза одновременно узнавала и не узнавала их.
Исаак как-то говорил об искусстве и знаменитых художниках, о том, что его отличает от остальных. Новизна – вот в чем разница. Они ни на кого не похожи. Можно быть великолепным рисовальщиком, но всему этому грош цена, если ты не видишь мир иначе. Терезу словно пронизала боль. Тут не просто новизна. Это не выразить словами, какая-то загадочная сила, не укладывающаяся в голове. Тереза толком не знала, верит ли она в Бога, но одно ей было ясно: эта девушка получила благословение свыше.
– Тебе не нравится. – Олив поджала губы. – Я знаю, мне надо было еще поработать над фруктовыми деревьями. И, наверно, не хватает в саду людей…
– Мне нравится, – произнесла Тереза. Они постояли молча. – Вы… этим занимаетесь, сеньорита?
Олив задумалась, укладывая картину на кровать бережно, как возлюбленного.
– Меня приняли в художественную школу, – сказала она. – Я послала свои работы и получила приглашение.
У Терезы округлились глаза.
– Но вы же здесь?
– Да. Я здесь.
– У вас un gran talento[40].
– Про это я ничего не знаю.
– Если бы у меня были деньги, я бы купила вашу картину.
– Правда?