Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества Клепикова Елена
Марией звали его мать, Мариной – оставленную им в Петербурге фемину, его первую любовь (она же – последняя), которую он называл «врагиней», «ягой» и «дамокловой женой» и посвятил ей все любовные стихи плюс одно антилюбовное. Говоря о ней, ссылался на Стесихора и Еврипида, а те, как известно, считали Елену Троянскую: один – наваждением, другой – видением. Здорово она тогда его достала, коли он теперь отрицал само ее существование, но все еще был зациклен на ее имени и жену подобрал по именному принципу.
– Что говорить, сильный аргумент в пользу твоей женитьбы, – сказал папа. – Реванш с Марией за поражение с Мариной.
– А что! У мужиков обычно физический стереотип, со стороны непонятно – зачем меняет шило на мыло? Похожи, да? В одну масть. А у меня как пиита – еще и лингвистическое клише. Архетип, так сказать.
Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно. Не оно, а она. И не только слух.
Вот и торчу на ней. Реванш? Даже если реванш. Отступать уже некуда.
Очень гордился, что зачал, что зачал под 50.
Козел в Питере был еще тот, даже запах козлиный, который мама объясняла коммунальными условиями его тогдашнего существования: одна ванна на несколько семей. Это еще мои девичьи от него импрешнс, питерские: потеющие подмышки да мужской возбуждающий запах.
Или это я потом напридумала – насчет возбуждения? Самец по преимуществу, с харизмой, с талантом, но и талант на сексуальной основе.
Лучшее, что сочинил в Питере и первые годы в иммиграции – стоячим, да еще каким: стоячим и горячим. Хотя потом отрицал самцовость как творческий фактор, проповедуя равнодушие, остраненность и флегму:
– Скука? Как признак мыслящего тростника. Знак цивилизации, если угодно.
Это уже в Нью-Йорке, отстаивая свой новый статус-кво и опровергая себя прежнего.
Помню, как вы с папой собачились на этот предмет в отеле «Люцерн», что у Центрального парка, куда ты явился к нам на следующий день после нашего приезда и повел в китайскую столовку: стоячим писать или не стоячим?
Теперь ты отстаивал нестоячий способ, что было адекватно не только твоему нынешнему профессиональному письму, но и твоей сексуальной энергии. Про первое можно было сказать словами Флобера:
«Он приобрел часы и потерял воображение», а про второе лучше всего написал ты сам: красавице платье задрав, видишь то, что искал, – ни больше и ни меньше. Пересказываю прозой – и впредь постараюсь, – чтобы не испрашивать у вдовы разрешение на эксцерпцию. В Питере был воображенником, а здесь перестал и отстаивал теперь право на существование каков есть. Говорю не в укор, а с жалостью, хотя он предпочел бы укор и обложил бы меня потоком контраргументов и трехэтажным матом.
Когда впервые увидела его в Джей-Эф-Кей, не выдержала и заплакала: облысел, морщины, выпирающий живот, кривая ухмылка. Глаза стали белесыми, почти бесцветными, но взгляд – тот же. Нет, не потускнел. И голос, слава богу, тот же. Постепенно привыкла. Будь русофилкой, сказала бы, что это мичиганщина его состарила. Как и было на самом деле, но это потребовало бы долгих пояснений. То, что мы застали в Нью-Йорке, были останки человека, мужа, пиита. Он весь был в прошлом, и мы его любили за прошлое. Хотя уже не так, как прежде.
А настоящего было бесконечно жаль. Потому папан с тобой и сцепился тогда в «Люцерне», не узнав тебя в тебе, а я качу на тебя сейчас бочку.
– Что было, то было, – сказал ты, идя на попятную. – Стоячий период позади.
И перекинулись на политику: политическое животное с ног до головы, ты теперь отрицал политику и отстаивал искусство для искусства.
Что не мешало тебе возвращаться к ней постояно: в трепе, в стихах, в интервью. Живой оксюморон, ты не стеснялся противоречий.
То же самое с Приапом, который занял место Эроса, но не заменил его.
Жаловался на проблемы с эрекцией и спермой. Больше, правда, прозой – устной и письменной, чем в стихах. Странно: тебя травмировала импотенция, а не безлюбость. Ты разучился влюбляться. А если это связано: Эрос с Приапом, импотенция с невлюбчивостью?
Твоя метафизика не от хорошей жизни. Сам так считал.
Импотент не узнавал в себе самца и отвергал былую самцовость.
Хуже того: былую любовь.
Изменился ты и в самом деле катастрофически.
Ты уже не понимал собственных чувств, вызванных – или вызвавших? – любовной катастрофой, которая разломила пополам твою жизнь. А вовсе не судебный фарс – потому ты и отнесся к нему с таким неделанным равнодушием, что было не до того. Ты прожил две жизни, и вторая перечеркивала первую.
Или наоборот?
Ты больше не узнавал себя в рыжем мешуге с голодным сердцем и вздернутым болтом, а узнал бы себя тот в живой мумии, каким ты стал в Нью-Йорке?
Вопрос вопросов, потому и возвращаюсь к нему постоянно.
Анахрон, скажешь ты, имея в виду интервенцию настоящего в прошлое. Контрабанда настоящего в прошлое, уточнил бы тот, судьбу которого ты взял за образец, а не достигнув, стал отрицать.
Прошлое вызывало у тебя не ностальгические, а реваншистские чувства.
Но, в отличие от графа Монте-Кристо, который простил и пожалел свою Мерседес (не путать с твоим «мерсом», который ты называл «дом на колесах»), ты, спустя четверть века, вдарил своей через океан антилюбовным стишком, который есть доказательство от обратного твоей хронической к ней любви. От себя куда уедешь, нет таких дорог. Даже если были: позади всадника усаживается его любовь. И так до самой смерти, у которой будут ее глаза: Verra la morte e avra i tuoi occhi, твердил ты на языке, который не знал. Ты оставил в Питере ее стареющую двойницу и подмену, а с собой увез: без морщин, молода, весела, глумлива!
Что делает с человеком время!
– Оно его трансформирует, – слышу картавый голос. – И отступает перед памятью. Сиречь поэзией.
Вот почему два голландца так неистово писали автопортреты, пытаясь остановить мгновение и уловить неуловимое. Коли ты помянул одного из них, то я продолжу: автопортреты Ван Гога – это портреты разных людей, каковы ваны гоги и были в разные времена. То же – с рембрандтами.
То же – с тобой: сюжет своей жизни положил в основу стихов, а я движусь теперь в обратном направлении и выуживаю из них биографический подтекст, соотнося поэзию с реальностью. По принципу: «Не верь, не верь поэту, дева!» – как сказал сам поэт, хоть и не самый у тебя любимый. Не так чтобы тотально: когда верю, а когда – сомневаюсь. Ты писал свой портрет таким, каким себя видел, а под конец – каким хотел, чтобы тебя увидели другие (потомков включая).
За пару месяцев до смерти ты сочинил свой «Памятник», с его порноподменой: Monumentum a(ere) pе(re)nnius. Памятник не себе, а Приапу. В твоем варианте – в отличие от горациево-пушкинского – не памятник крепче меди, а памятник крепче пениса как мерила крепости, и не слово тленья избежит, а семя, заброшенное в вечность. Памятник собственному члену – твердая вещь, камень-кость, гвоздь моей красы, – что, впрочем, очевидно из названия, тем более – из самого стиха: фалл обеспечит вечную жизнь, а не фаллическое кадило. Христианином тебя ну никак не назовешь, несмотря на эти рутинные подношения Иисусу на день рождения. Спецнаказ, соцзаказ.
Похоть или ностальгия по похоти – по твердой вещи, которая с годами, увы, утрачивает свою твердость? А подзавел тебя на стишок Толя Найман, с его удручающим прозелитством и пошлыми призывами немедленно креститься. Что странно, так это твой отказ от воинствующего индивидуализма в пользу семейного, родового, генетического инстинкта. От христианства назад к иудаизму с его «плодитесь, размножайтесь» и отрицанием вечной жизни? См. об этом отдельную главу под названием «Плохой хороший еврей».
Или…
Меня вот что интересует: о своем х*е ты писал стоячим?
Или это из категории «мечты, мечты, где ваша сладость» – два вопросительных знака в конце:??
Детородный орган или мочеиспускательный крантик?
Несмотря на внешнее тщедушие и потливость, ни мозгляком, ни еврейчиком не был. Скорее шпана, чем интеллигент. Роста хорошего, руки дюжие. На том моем дне рождения, когда посвятил мне стишок с воробышком и ястребом, я от волнения перепила – так ты не только вынес меня на свежий воздух, но и внес обратно домой, а жили мы тогда на четвертом, лестница крутая, да и я была не из легковесов, это сейчас, сев на диету, постройнела. Не тогда ли, от перенапряга, начались у тебя сердечные проблемы? Mea culpa? Или все-таки врожденный порожек?
Перфекционист: стопроцентность как недостижимый идеал и как достижимая цель. Желание есть его осуществление. Скорее двужильный, чем сильный. Скороход, хоть и без сапог-скороходов – одной волей. Шел напролом семимильными шагами, всех обошел, потеряли из виду – сначала виртуально, потом физически. Высший импульс – перегнать всех в жизни и в смерти. Желание, страсть и воля, начав, довести до конца, пусть даже конец есть смерть. Напряг как при оргазме; он же – смерть. Напряг при оргазме и есть смерть. Для других – малая, для тебя – настоящая.
В том моем частном случае – донести, а не уронить и не сбросить.
Лично я ничего не помню – только по рассказам других. Все попытки перехватить у него ношу или хотя бы подсобить, отвергал с презрением. Взмок весь, а донес. Как тот греческий гонец, который добежав с депешей, упал замертво. Вот и ты – все делал сверх своих возможностей, хоть и говорил, что fatum non penis, in manus non recipis.
– В вольном переводе: выше х*я не прыгнешь, да?
Основное твое занятие – от рождения до смерти.
Женитьбу включая.
Запрет был не только на курение и алкоголь, но и на секс.
– Ты биограф или соитолог? – опять вмешивается он из могилы.
– А ты сам? Отрицал секс, противопоставляя ему работу, а кончил его апологетикой, воспев собственный пенис! – имею в виду уже упомянутый стишок.
– Not so elementary, Watson.
Снизойдя к просьбе покойника, накладываю замок на уста мои.
Не в обиду твоей вдове будет сказано (тебе – тем более), но в принципе тебе было без разницы с кем и на ком – для реванша сгодилась бы любая. Женитьба как доказательство нелюбви: потому и женюсь, что больше не люблю. Свобода от любви, и как следствие этой свободы – семейные узы. Пусть даже далекий слабый отсвет той изначальной ты и узрел своим третьим, метафизическим глазом – в масти, в имени: Марины – в Марии, Лилит – в Еве. О том, что Адам однолюб, и Ева – жена, а не возлюбленная, и ежу понятно. Безумная, отчаянная надежда мгновенного старика, каким ты стал, израсходовавшись к 50, – начать жизнь сначала. Vita nuova! Хотя не это тебя сгубило, мама не в курсе. Твою женитьбу переживала тяжелее, чем твою смерть, – вот и придумала, что надорвался. Не в том смысле, что она заездила тебя до смерти. А слухи «привожу лишь затем, чтобы ничего не пропустить, а не оттого, что считаю их истинными или правдоподобными».
Привет Светонию, чьих «12 Цезарей» штудировала перед тем, как засесть за жизнеописание 13-го.
……………………………………………………………………………………..
……………………………………………………………………………………..
Ты и сам переживал, что не можешь соответствовать жене, вдвое (плюс-минус) его младше, а виагра еще не была изобретена. В нынешние времена и Хемингуэй не подстрелил бы себя, охотник и зверь в одном лице – навиагрился бы себе вволю, не дожидаясь вдохновения.
«Жена – прижизненный гроб», – отшучивался ты, но и ей можно посочувствовать: семейная непруха всегда взаимная.
В случае с ИБ проблема другая. Твоя жена похожа на нимфоманку еще меньше, чем я. В отличие от меня: из породы поклонниц и собирательниц автографов.
Я – нет. Твои стихи любила больше, чем твою славу, а тебя самого – больше твоих стихов.
Что тебя мучило? Что оставишь ее вдовой, а дочь – сиротой? Тебе осточертело в своем поколении – вот результат. Среди своих обречен был на повторы и клише. Хотел второго дыхания. Вот и задумал катапультировать из своего поколения в чужое. За эту измену Бог и покарал.
Несмотря на внезапность, случайность и мимолетность (даже в отпущенных ему жизненных сроках) женитьбы, именно она, подпортив бобыльную анкету, сбила его жизненный ритм и усугубила трагизм судьбы.
Все равно что вытащить нож из раны. А так бы – с ножом в левом боку и рефреном «сердце пошаливает» – проходил еще пару-тройку лет. Сильно переживал, что пришлось переехать из Виллиджа в Бруклин. Прерыв жизненной инерции, благодаря которой только и жил: топографический, матримониальный, семейный, сексуальный, физический и бытовой.
Прожил всю жизнь холостяком, а умер женатым человеком, так и оставшись в крутом одиночестве. А кто не одинок наедине со смертью?
Помимо имени и нордической внешности важен был еще возрастной фактор: женился на женщине того же приблизительно возраста, как твоя питерская фафа, когда ты видел ее в последний раз, придя на Глинку попрощаться: навсегда.
Вот почему высказываемую биографами гипотезу о женитьбе, вынужденной беременностью его будущей жены, я все-таки отвергаю. Да, ты не был в нее влюблен, истратив весь свой любовный потенциал еще в Питере, но все-таки любил ее – скорее как дочь, чем как женщину, а после рождения ребенка говорил:
– Теперь у меня две дочки.
Доля истины в этой шутке была.
Хоть здесь тебе повезло – на девочку. Во-первых, учитывая самцовую и эгоцентричную твою породу, младенца мужеского пола любил бы с неизбежной примесью соперничества. Во-вторых, пацан у тебя уже был: плод – зачеркиваю вашей – твоей страсти. Вылитый ты, будто Марина и вовсе не участвовала в зачатии – еще одна причина, почему множественное число пришлось заменить единственным. Со всеми твоими недостатками минус достоинства. Та же патологическая неспособность к учению – Марина возила его в школу на такси, иначе его бы, как тебя, турнули из восьмого класса (а не сам ушел – еще один self-myth). Прошу прощения за штамп: природа отдыхает на детях гениев. Замыслив жениться, ты называл первого отпрыска «эскизом».
Мы с Андреем почти ровесники. Не очень чтобы артикуляционный.
20-летним недорослем прибыл на пару недель из Петербурга, удручив родителя дурным вкусом, роколюбием, песенно-есенинщиной и гитарой, с которой не расставался. Я его несколько раз наблюдала в контексте – «у Казани», среди других хиппи. Самое смешное, что тоже писал стихи, но какие! И распевал под гитару на ступеньках собора. Само собой, шок был при встрече еще какой. Культурный шок. А ведь перед его прибытием лелеял какие-то смутные планы: «Может, полюбимся друг дружке, да? Одна кровь как никак…» – которые пришлось оставить.
Ты и жениться надумал сразу же после этой встречи-невстречи с так похожим на тебя физически Андреем. В которой – так я теперь думаю – виноваты обе стороны. Андрей, наверное, все-таки без вины виноватый. Как мог он соответствовать твоим представлениям, когда ты оставил его крохой, он тебя знал только по фотографиям, его становление как личности прошло без тебя. Помню (мне было пять лет), как мы с папой пришли в дом на Глинке, посередке между Николой и Мариинкой, и пока папа трали-вали с Мариной, я глядела на щуплого нелюдимого однолетку – он рисовал за огромным дедовым столом и оттого сам казался крошечным: ты в детстве! И вот Андрей прибыл к тебе в Нью-Йорк, ты окружил его стеной презрения, не дожидаясь его отъезда, направо и налево трепался о своем разочаровании и так и не купил ему видеоплейер, а он его вымечтал еще в Питере.
И вообще, Юпитер: ты сердишься – значит, не прав.
Нюха родилась у тебя в Нью-Йорке – бывает же такое! – в один день с внуком в Питере.
– Снова художественный вымысел! – слышу возмущенный венецейский окрик.
– Хронологический анахрон.
– Ужасное слово – внук, да? – это уже твои слова здесь, на земле.
Вторичное отцовство было, если хотите, его реакцией на сам процесс старения, у него такой преждевременный и мгновенный.
– Чем ближе зима, тем все больше похожи мы на наши снимки в паспорте.
– Ежи Лец?
– Не угадала. Хотя близко. Другой поэт-поляк-еврей, поколением старше. Жизнь, увы, единственна и непоправима.
Отцовский статус перечеркивал статус деда – по крайней мере, в твоем представлении.
Фауст и Маргарита?
Холодно.
Мастер и Маргарита?
Теплее. Ты и меня, как читатель помнит (если не забыл), пробовал на эту фатальную роль, да я отказалась. Вместо того, чтобы пожалеть тебя, пожалела себя.
О чем не жалею.
Бенцы, или Мизогинизм как часть мизантропии
ИБ. Натюрморт, 1971
- Кровь моя холодна.
- Холод ее лютей
- реки, промерзшей до дна.
- Я не люблю людей.
Ты всегда подозревал, что ты сам, возможно, так же ужасен, как дракон, и в определенных обстоятельствах ты можешь вести себя так же мерзко, как он. То есть ты всегда предполагал, что в тебе больше от монстра, чем от святого Георгия.
ИБ о самом себе – Дэвиду Монтенегро, 1987
…Я не чувствую себя нобелевским лауреатом. Чувствую себя просто исчадием ада, – как всегда, как всю жизнь. Я просто достаточно хорошо себя знаю – что я такое, какой я монстр, какое исчадие ада… Достаточно взглянуть в зеркало… Достаточно припомнить, что я натворил в этой жизни с разными людьми.
ИБ – Томасу Венцлове, 1988
…Когда мне было двадцать два или двадцать три года, у меня появилось ощущение, что в меня вселилось нечто иное. И что меня, собственно, не интересует окружение. Что все это – в лучшем случае трамплин. То место, откуда надо уходить. Все то, что произошло, все эти «бенцы», разрывы с людьми, со страной. Это все, при всей мелодраматичности этих средств – а в жизни других нет, – это всего лишь иллюстрации такой тенденции ко все большей и большей автономии. Которую можно даже сравнить с автономией если и не небесного тела, то, во всяком случае, космического снаряда.
ИБ – Аманде Айзпуриете, 1990
Казалось, ты расквитался с прошлым раз и навсегда, сжег за собой мосты и корабли, сменил, как змея, кожу и начал vita nuova. Mixed metaphor, снова слышу твой замогильный голос, на что я: «А как насчет Шекспира – у него метафора на метафоре и метафорой погоняет?» – «Не читал» – имея в виду по-английски. В самом деле, пастернакова Шекспира предпочитал Шекспиру шекспирову, хотя Лозинский точнее – очередной твой подъё* Пастернаку, а тот не давал тебе покоя: как поэт, как прозаик, как нобелевец и как еврей-отступник.
Кое-какие заусеницы, конечно, остались. По нашему семейному убеждению, жена у тебя была хоть и любящая, но не любимая, то есть, по Аристотелю, она как любящая была божественнее тебя любимого.
Ты, правда, уже был любящим – да еще каким! – то есть божественным в Питере, но потом ударился в противоположную крайность, низвергнув любимую с возведенного тобой же пьедестала с помощью нехитрой теоретической уловки: объект любви – ничто в сравнении с самой любовью. В конце концов, что такое любимая женщина как не творение любящего, а сама по себе – пшик и фикция? Можно сказать и так: скорее ты любил свою любовь к ней, чем ее самое. Твое отрицание живого объекта собственной любовной лирики рикошетом задевало всех остальных женщин, даже самых тебе близких. В самом деле, как могла сочетаться стойкая твоя мизогиния с любовью к женщинам вообще, к жене конкретно, да хоть к дочери? Эти метаморфозы – превращение влюбленного в мизогиниста и последующая женитьба мизогиниста – и являются одним из главных сюжетов этого жития несвятого.
С увяданием мужественности, но с прибавлением славы усилился приток к тебе женщин: вешались на шею, отбоя не было – в обратной пропорции к нужде в них: чем меньше женщину мы любим и прочее. Аристотеля ты цитировал теперь в вольном пересказе Фицджеральда:
– Как легко быть любимым, как трудно любить…
– Кому как, – скромно потупив очи, возражала юная жрица любви.
– Как сказал один герцог или кто он там, из двух любовников один любит, а другой только позволяет себя любить. Вопрос, кто из них в выигрыше.
В конце концов у тебя выработался стойкий иммунитет к женщине как таковой. Ты рассматривал ее с холодным расчетом на предмет получения того минимума физических утех, который положен тебе как мужику. «Любовь», «люблю» отсутствовали в твоем лексиконе по отношению к реальным женщинам, само буквосочетание стало казаться тебе непристойным либо смешным.
Пусть даже мизогиния часть мизантропии, а твоя мизантропия притча во языцех, вот твой постулат, дословно: к определенному возрасту, считал ты, любой человек – гомофоб, и ненавидит род людской за редкими исключениями (и на том спасибо). Включая самого себя, добавлял ты милостиво. Как будто от этого легче другим!
И еще одно противоречие: коли ты мизантроп, то не жди, а тем более не требуй любви к себе от других. Мизантропство – полбеды, хуже – кокетство мизантропством. Ты был мизантроп-кокет. Точнее: и мизантроп, и кокет мизантропством.
У тебя, правда, человеко– и себяненавистничество с детства, сам признавался. «Достаточно глянуть на себя в зеркало – монстр и есть монстр, – говаривал часто, скорее опять-таки игриво, чем покаянно. – Чего только не натворил я с людьми. Особенно с близкими».
Считал себя «исчадием ада» и то же самое выражение применил в статье о своем тезке, за 13 лет до смерти которого ты родился и в честь которого был назван: «Недаром» – это твой, а не мой коммент (хихикая). Да и «Одному тирану» – это, конечно же, обращение к самому себе. Изначальный импульс поэзии определял как потребность услышать собственный голос. Монологичен до мозга костей, а излюбленный жанр эпистол или разбивка на диалоги – игра с самим собой в поддавки. Все твои горбуновы и горчаковы, туллии и публии и прочие dramatis personae – не что иное, как раздвоение (увы, не шиза, а прием) твоей личности. Alter и atra egi. Способность слушать другого – на нуле, а отсюда уже его полная неспособность к усидчивому чтению – не прочел ни одной более-менее крупной прозы, включая те, которыми восхищался. Тем более – которые ругал. Само собой, невосприимчивость к окрестному миру (не только к природе) – окромя самого себя ничего больше не видел и ничем больше не интересовался. Склад ума – а не только характер – нарциссианский. С той поправкой, что Нарцисс, глядя на свое отражение, может каяться и казнить себя сколько угодно, получая от этого скорее удовольствие, чем наоборот, но не поздоровится тому, кто скажет ему то же, что он говорит сам себе, пусть даже один в один либо эвфемизмами.
Вот, кручусь вокруг да около, а что-то главное упускаю.
После женитьбы, хмыкая, говорил:
– Теперь я – моногамный мизогин, как один скандинав сболтнул про другого.
Сноска: Георг Брандес – о Генрике Ибсене.
Твое матримониальное счастье у нас дома было под бо-о-ольшим вопросом. Ну, ладно мама – у нее были (возможно) на то субъективные причины. Ладно я, хоть я и отрицаю за собой какие-либо поползновения, каковые могли исказить объективное восприятие его женитьбы. Кто вне подозрений, так это папа. Даже если он ревновал маму к тебе, то, наоборот, должен был радоваться, что тот, наконец, уполз в семейную нору. Однако и папа сомневался.
Со второго лица на третье – путем остранения от объекта исследования. Перед следующей многоголосой главой, когда автор и вовсе устраняется, дав слово четырем персонажам.
– Тихая пристань, – сказал ИБ как-то, но никто так и не понял, что именно имелось в виду.
– Могила еще тише, – тут же встряла я с присущим мне тактом.
ИБ согласился:
– Воробышек, как не всегда, прав.
Женоненавистничество ИБ многопричинно – от изначальной любовной травмы до кордебалета, который крутился вокруг него еще с питерских времен, предлагая ассортимент различных услуг, включая те самые. Баб у него было без счета, а могло быть еще больше, но перелетев через океан, ИБ не то чтобы стал в этом деле щепетилен – скорее брезглив. И брюзглив: «Не в ту минжу сунулся», – мог сообщить после разочаровавшего коитуса. Все стало наоборот, чем у нормальных людей: не баба, а ИБ жаловался, что баба тебя разочаровала. Баба или бабы? Сам определял это как «смену координат, точнее ориентиров»: там – романтические и романические, здесь – литературные, метафизические:
– Любовь слишком мгновенна. Отлюбил, а что потом делать? Работа длится дольше. Вот я и выбрал.
А когда шебутной «Вова Соловьев» напечатал к 50-летию гения-лауретата панибратский юбилейный адрес, вызвав взрыв недовольства у друзей и клевретов, ИБ, не вдаваясь в подробности, взял статью под защиту:
– Название хорошее: «Апофеоз одиночества». Человек – существо автономное. Чем дальше, тем больше. Я уж не говорю о смерти. Один как перст. То есть куда больше! Пусть не небесное тело, а космический снаряд, скажем? Спасибо судьбе, что в моем случае она подтвердила это физически. Все мои бенцы, то бишь разрывы – с друзьями, с бабами, со страной, – есть стремление к абсолюту. Как сказал классик из нелюбимых? И манит страсть к разрывам, да? Свобода? Она же одиночество. То есть смерть. Ее-то я и выбрал. Самолично пересадил себя на другую почву. Прижился – да, но с неминуемыми потерями. А если начистоту, сократил свой жизненный срок. Жизнь, как басня, ценится не за длину, а за содержание – это мы уже вроде проходили, да? Кто это сказал, детка?
– Сенека, – голос детки.
– Так вот, хоть и Сенека, а неправ. Жизнь – что человеческая, что муравьиная, что мушиная – вообще не ценится. Ни природой, ни этим, как Его, каждый раз забываю? Ну да: Богом. А Бог терпеть не может жалоб. Помимо того, что моветон, каково Ему выслушивать жалобы на самого себя? Нашли на Кого жаловаться. А главное – Кому! Человек – стрингер по определению, вся жизнь в условиях высокого риска. Если уж кому на Него жаловаться, то черту. В отличие от Его сыночка, я не возоплю на кресте «Пошто меня оставил?» Околеванец – условие жизни, а на кресте, на электростуле или в собственной постельке – разница чисто формальная. Коли человек одинок в смерти, и никто ему в этом деле не в помощь, то и в жизни – тоже, несмотря на иллюзион, с помощью которого мы коротаем время до смерти.
Смерть нам явлена при жизни – это наши о ней мыслишки. Жизненная суета и есть последний заслончик, которым я отгораживаюсь от мыслей о смерти, не даю им овладеть мной. Чтобы не сойти с ума от смертной тоски. А иллюзии, увы, выпадают к старости, как зубы – все до одной. Вставная челюсть иллюзий, ха-ха! Вот Паскаль – тот как задумался на эту тему, так до самого конца ни о чем другом больше думать не мог. Крыша у него поехала, когда до него дошло, что жизнь и есть смерть. Пусть и медленная. Полная противоположность твоему Сенеке. Вот кто был не промах. Подошел к самому краю, но железно так, как только стоики умели, сказал себе: если хочешь ничего не бояться, помни, что бояться можно всего. И я как-то держусь, хотя от мыслей о смерти меня отделяет еще меньше, чем от самой смерти. Пока что. На этой паскалевой шкале одиночество – это человек в квадрате. И я одинок абсолютно, несмотря на массовку. Вывод: я – человек в кубе. Паскаль был одинок в энной степени, ибо отказался от массовки и остался с безносой один на один. А апофеоз или наоборот – это как посмотреть. То есть взгляд со стороны. Что мне по фигу.
– Итак, мы для тебя массовка, – обиделась мама.
– Если мы для тебя массовка, то и ты для нас массовка, – выровняла я наши отношения, чтоб не задавался.
Знаменитую апологию одиночества и самодостаточности Ницше – немногие мне нужны, мне нужен один, мне никто не нужен – ИБ трактовал как эвфемизм онанизма, который есть верность самому себе и при определенных условиях предпочтитетельней романтических и романических связей, ибо те требуют душевных трат. Этой теме – душевной и эмоциональной экономии – посвящено нигде пока что не опубликованное стихотворение «О преимуществах мастурбации» – отстоявший итог печального любовного опыта ИБ, деперсонализация секса как такового.
– Либо проституция. Что советовал Персий Флакк? Воробышек, заткни уши! «Когда в тебе воспылает бурное и неудержимое желание, излей накопившуюся жидкость в любое тело». Венера без Эроса. Нет, не Венера, а Муза, а с ней любовь с годами все безответней. Деперсонализация любви: все равно с кем. Умирать буду, вспомню, как девушка у стойки улыбнулась мне в открытую дверь и пальчиком поманила, когда брел мимо по какой-то привокзальной римской вие. Не путать с Вием! Скорее всего бля*ь, но кто из них не бля*ь! О присутствующих помалкиваю.
Да и лучше априорно считать бля*ью, чем опять же априорно – идеалом. Зависит от точки отсчета: в одном случае, баба выигрывает, в другом – проигрывает. Мужик сам толкает женщину на ложь, творя из нее кумира, любая трещина в котором – катастрофа для него. Или другая история. В поезде Милан – Венеция напротив сидела, с дедушкой Зигги на коленях и карандашом в руке, но все время отвлекалась и карандаш посасывала – вот-вот! – напропалую со мной кокетничая. Само собой – молча. Сплошные флюиды, будто никого, кроме нас, в вагоне нет.
Почему не откликнулся? По незнанию итальянского? Из-за Марины?
В бейсменте, когда мусор выносил – поворошил рукой в брошенных шмотках, а под ними бездомная девочка, смотрит на меня спросонья дивными своими глазами – как короткое замыкание. Снова сбежал.
Еще одна нищенка с юным интеллигентным лицом в темном углу Коламбус Серкл – еще одна упущенная возможность, жжет как изжога.
А вчера в ресторане попридержал дверь, пропуская ужасть как красивую негритянку – и снова искра промеж нас. Ни одна из них никогда меня не вспомнит, а я помню всех и торчу на них будто это было вчера.
А меня, наверное, помнят те, кого я начисто позабыл. Да и что такое любовь? Абсолютная случайность – что встретил именно эту, а не ту. Миражистая жизнь, не врубаюсь. Ну что, в самом деле, я на Марине застрял!
Женился бы лучше на той привокзальной бля*и: там хоть знаешь что к чему и что почем, никаких иллюзий. Из бля*ей, как известно, самые лучшие жены: они свое уже от*лядовали. А хуже всего девственницы – у них все впереди, дай им все попробовать да сравнить, у кого толще.
На этой фразе мама демонстративно нас покинула. Папа остался – из солидарности: как мужчина. А я как кто? Как девственница. Хотелось все про себя узнать заранее.
– Любите самих себя – этот роман никогда не кончается, – цитировал он в сотый раз понятно кого и в ответ на мое «чем ты и занят всю свою жизнь» мгновенно парировал следующей цитатой:
– Если идешь к женщине, захвати с собой… – что? Плетку! Где моя плетка, чтобы отшлепать эту женщину-ребенка?
Весь состоял из цитат, человек-компендиум, цитаты как костыли, но коверкал их на свой лад, перевирал, извлекал боковой либо обратный смысл.
Здесь потребуется сноска, хотя, наверное, ее следовало сделать значительно раньше. Почему никто меня не стеснялся и говорили в моем присутствии о самых интимных вещах и употребляли ненормативную лексику – и не только лексику? Так уж повелось у моих продвинутых родаков в отношении их единственной дитяти. Они исходили из того, что в школе и на улице я слышу – или услышу – кое-что почище, а потому надо приучать дочь сызмала. Да и не только разговоры. С раннего детства я видела моих парентс голыми, папа бы, может, и застеснялся, но моя преодолевшая стыд мама заставила и папу не стесняться своей голизны при мне:
– Пусть видит, что вы из себя представляете, чтобы потом никаких иллюзий.
Было дело: однажды застукала их и вовсе в фривольной ситуации, хоть и под одеялом – к сожалению. Мама не растерялась:
– Теперь видишь, каким элеметарным способом ты была сделана, – сказала она, выглядывая из-под папы.
– Чур, братика! – сказала я.
– А ну, марш отсюда! – скомандовал папа, хотя я предпочла бы остаться, чтобы досмотреть до конца, но мама сказала, что зрелище более-менее однообразное и конец мало чем отличается от начала.
Не сказала бы! Одна звуковая дорожка чего стоит – слушать интересней, чем смотреть! Мне было тогда 11, а досмотрела-дослушала уже по телеку пару месяцев спустя, завершив таким образом свое сексуальное образование (теоретически). Кстати, тот фильм, помню, мы смотрели всей семьей, и папу-маму, уверена, он возбудил, в то время как у меня вызвал только здоровое любопытство.
Они таскали меня с собой повсюду, я такого наслышалась в детстве – меня ничем не удивишь, по сравнению с тогдашними впечатлениями моя нынешняя взрослая замужняя жизнь – сплошная невинность. Вот они, плоды современного воспитания! Во взрослых компаниях привыкли ко мне настолько, что совершенно не стеснялись в выборе сюжетов и слов, а ИБ, будучи кокет и жеманник, перед тем, как что-нибудь выпалить, шутливо предлагал мне заткнуть уши или по кинуть собрание, надеясь смутить меня таким образом, да не на ту напал.
Все эти его довольно однообразные шуточки продолжались, когда я стала взрослой – как будто я ею и не стала. Но именно благодаря этому нашему возрастному неравенству, отношения наши как раз и выровнялись, несмотря на его тиранство-паханство по отношению к остальной публике. Баб тиранил не меньше, чем мужиков, словно мстя им за ту свою давнюю обиду. Приставучих и вовсе презирал, а особенно тех, с кем прежде «обожались и обжимались» (его словечки). Философия ИБ после Катастрофы сводилась к довольно простому правилу: зачем вся дева, раз есть колено. Одно и то же колено ему быстро приедалось, связи были поверхностными, случайными, одноразовыми, предпочитал по-быстрому. За одним только исключением, о котором, не знаю, буду ли. И не считая кратковременной все-таки, ввиду смерти, женитьбы. Чего всеми силами избегал, так это возобновлений и продолжений: «В одну и ту же дважды? Да ни за что! Имею в виду реку».
Гераклита перевирал постоянно, трактуя каждый раз на новый лад:
«В одну и ту же ямку снаряд не падает. По Гераклиту». Или по поводу встречи с уже помянутым мной подонком, нагрянувшим из Питера:
«Супротив Гераклиту, в одно и то же говно вляпался дважды». Еще одна форма его борьбы с тавтологией?
Одной здешней диссертантке, с которой у него были трали-вали в Питере, наотрез отказал, заявив, что после сердечной операции импотент, что было не совсем еще так, хотя удивление по этому поводу и фантазии на этот счет были утрачены, эрекция возникала по сугубо физическим причинам: переполненный мочевой пузырь либо тряска в автобусе. Откуда я знаю? Его собственные слова. «Еще во сне, – добавлял ты. – По совсем уж невнятным причинам».
Кстати, знаменитое «конец перспективы» – внимание бродсковеды! – относится именно к вагине, а никак не к политике.
Даже Л. не удалось его соблазнить, а эта абсолютная фригидка знаменита именно тем, что коллекционировала гениев. И негениев тоже.
Не было в иммиграции мало-мальски подающего надежды литератора, которого бы она не поимела. «Сквозь ее пи*ду прошла вся литература в изгнании», – говорил про нее Довлатов, сам не избежавший призыва. Как может быть толпа из одного человека, так одна женщина может представлять из себя целый бля*оход, а тем более такая бесстрастница, как Л. В конце концов спилась и стала литературным критиком.
– Он мне лазил под юбку, – утверждала она под пьяную руку.
– И всё?
– К сожалению.
Даже если ИБ, действительно, лазил ей под юбку, в чем я сильно сомневаюсь, то инициатива все равно исходила не от него. Сама видела, как, усадив гостя на диван, она лезла через него, чтобы открыть фрамугу, то есть подставлялась. В связи с ней ИБ рассказывал о своих подростковых переживаниях, когда парикмахерша терлась минжой (любимое его словечко) о его руку, лежащую под простыней на ручке кресла, а он не знал, что делать. Так и остался с замершей рукой на всю жизнь, жалел до конца дней.
Что я заметила: в вопросах секса даже у таких преждевременных старичков типа ИБ остается что-то инфантильное, хоть он и перестал удивляться. Самая невинная из нашего гендерного сословия испорченнее в душе, чем самый Дон Жуан из их. Тот же Казанова – сущий ребенок! К сожалению, во всем остальном ребенок в ИБ как-то испарился, хоть он и повторял: чтобы не впасть в детство, оставайся в нем навсегда. А сам как-то рано повзрослел, а потом преждевременно постарел – состарился. Что не могло не сказаться на стиховом потенциале.
Американский мизогинизм ИБ (все-таки лучше, чем словарная мизогиния) был в том числе реакцией на его российскую влюбчивость.
Там он был большой ходок, хоть и любил одну женщину, а та оказалась блудней и курвой с рыбьей кровью. Так он сам говорил. А потому влюбчив да отходчив – все его питерские романы носили мгновенный характер, продолжения не имели: спринтер в этих делах. Влюбчивый однолюб, а однолюб, как известно, может сделать несчастной только одну женщину. Ее и себя. Что и произошло.
– Хронический случай, – объяснял он всем желающим. – Вирус в крови. Вывести можно только со всей кровью. Как сказал опять-таки не я, а жаль: высокая болезнь. От себя добавлю: неизлечимая. Единственный эскулап – небезызвестная мадам. Безносая и с косой.
У меня есть доказательство, что ИБ до самой смерти любил только МБ, и в надлежащем месте я это доказательство предъявлю. Если решусь. А не решусь, читателю ничего не останется, как поверить мне на слово. Остальные бабы – как он говорил, ляфамчик – были для него на одно лицо. Точнее – на одну муфту. Отношение: от равнодушного до презрительного:
– А ты замечала, детка, что все чудища в греческих мифах – женского рода: гарпии, мойры, эринии, горгоны, химеры, ехидны и прочие граи и Ламия?
– Что еще за граи и Ламии?
– Ну, знаешь, не знать грай и Ламии! Граи родились старушками, и у них на троих был один глаз и один зуб – пользовались по очереди.
А Ламия на сон грядущий вынимала из орбит свои глаза, как не я свои зубы, и те продолжали за всем следить, пока она спала. Недреманное око, но во множественном числе. Вот что такое женщина! Суккуб. Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.
Если бы не та его личная Катастрофа, ИБ, может, и мизогинистом не стал. Кто знает: ни мизогинистом, ни иммигрантом, ни нобельцем, ни сердечником. Жил бы себе и жил в Питере до сих пор. О это сослагательное наклонение…
Пусть прозвучит кощунственно, но должен быть благодарен Марине за измену. Без той измены он, может быть, и не смог бы реализовать свой потенциал. Потому он и раздул любовный эпизод до размеров жизненной катастрофы, мыльной опере придал трагические черты – из творческого инстинкта. Катастрофа – его главный литературный, поэтический и карьерный импульс. Как поэт и как человек он сформирован Катастрофой, которую создал все-таки сам, пусть и из жизненного материала. Можно сказать и так: он есть причина и следствие той Катастрофы. Его так называемое мужество в тюрьме, на суде и в ссылке – по причине его эмоционального перерасхода: у каждого есть свои квоты, он весь истратился на любовные переживания. Отсюда его равнодушие к внешним перипетиям жизни да и к ней самой – он был ведом судьбой, жизнь по барабану. Он как бы попал в иное ведомство: парки уже плели и расплетали нить его судьбы, голос нарсудьи доносился до него глухо, издалека и не имел большого значения.
Было бы упрощением сводить литературную карьеру ИБ к реваншу за любовное невезение. Что несомненно: та неудача стала главной подпиткой не только его поэзии, но и его судьбы, из человечьей беды он извлек литературную выгоду, вырвал победу из рук пораженья, творил себя и свою жизнь всей силою несчастья своего. Слово в слово.
В качестве примера приводил великого британского меланхолика лорда Теннисона, который написал классное стихотворение, вдохновившись разгромом британского отряда в Крымскую войну и гибелью капитана Чарлза Нолана: вырвал трофей из поражения. И еще рассказывал о музее человеческих неудач где-то в Ново Скоше. Фразу о tristesse после случки я уже приводила. «Посткоитальные страдания юного Вертера», – шутил он уже в Нью-Йорке. И перевертыш американской поговорки как постулат: цепляйся за седло сбросившего тебя коня.
Что касается женщины как таковой, то ее общедоступность – особенно замужней – стала смущать его инфантильно-романтическое сознание, живо напоминая, как разом потерял он двух близких людей – любимую и друга. Не простил ни той, ни другому, хотя связь у тех была случайная, мимолетная. «Перепихнулись – и всех делов», – объясняла его бывшая подружка, а друг будто бы даже подвел под это дело довольно замысловатое основание – философскую базу, как он говорил.
Мол, на самом деле, это был перенос латентной страсти к другу на его подругу, сексуальный эвфемизм из-за предрассудочной нерешительности перейти с ИБ на «ты» и трахнуть. Говорю со слов Довлатова, а тот мог, конечно, и передернуть, подвести под образ ДБ, которого относил к породе достоевских персонажей, а те любую свою гнусь объясняют высшими материями.
Что верно, так это что объектом творческого либидо ДБ был сам ИБ, а не МБ. То есть в переносном смысле. Не как муж, но как пиит. Но поединок с поля поэзии, где был обречен на проигрыш, ДБ перенес на любовное и взял-таки реванш за литературное поражение, уязвив и унизив друга, в котором видел соперника, а тот в нем – нет. ИБ был так забалован не только литературными, но и любовными успехами, что его мужское ego просто не успело приспособиться к такому провалу. А что, если не только Дима Бобышев, но и Марина Басманова – оба брали реванш? За чт – было обоим. Но я пишу не их парный портрет, а жизнеописание ИБ. Он не привык к поражениям, потому это и стало Катастрофой. Она же – вдохновение. ИБ был романтик, трагедия – его муза.
Жизнь ИБ – как личная, так и поэтическая – делится на два периода: до Катастрофы и после Катастрофы. Все остальные принятые у исследователей периодизации – до суда и после суда, до ссылки и после ссылки, до отвала и после, до Нобельки и после Нобельки – условны, а то и вовсе вздорны.
С его точки зрения, не столько само сношение, сколько антураж был с подлянкой – снюхались они, когда гэбуха обложила ИБ со всех сторон, до ареста осталось всего ничего, все уговаривали ИБ остаться в Москве, но он, чуя неладное в любовном тылу, примчался в Питер – само собой, на самолете, на поезд у него никогда не хватало терпения, – где его тут же и схватили. Кто знает, отсидись он в столице… Но опять-таки, не было бы тогда и его великой судьбы, не говоря уж о внешних знаках – суд, слава, ссылка, отвал, Нобелька и проч. В том и суть, что гения судьба тащит силком, а этот и не отбрыкивался, эмоционально расслабленный и равнодушный ко всему – включая арест, суд, дурдом и ссылку – кроме измены-предательства. ИБ подловили там, где он менее всего ждал подвоха. А счеты с гэбухой и советской властью – мелководье по сравнению с той бездной, куда он летел вниз головой по вине ли друга, подружки или своей собственной: разберемся вот-вот с их же помощью.
Безотносительно к контексту, супостат и супостатка, как я уже вроде бы упоминала, были единственными гоями в его разношерстой во всех других отношениях питерской компашке. Наше семейство не в счет, ибо со стороны.
Его подружка так и застряла в Питере, а бывший друг, который осудил ИБ за отвал в виршах и устно («Сейчас ты в заграничном том пределе, куда давно глаза твои глядели»), сам вскоре женился на американке русского происхождения, переехал в Америку, переженился на русской еврейского происхождения и сетовал, что ИБ, в отместку, перекрыл ему здесь кислородные пути. На самом деле прямого такого указания со стороны мэтра не поступало, но мир литературной иммиграции и сопредельный ему мир американской славистики – это тесное гетто, члены которого, сочувствуя либо угождая страдающему гению, подвергли литературного Иуду пусть не тотальному, но довольно чувствительному остракизму, который закончился только после смерти ИБ, и Иуда стал выпускать книжку за книжкой с совсем даже недурными виршами. Вообще, из ахматовских сирот Бобышев, после ИБ, – самый талантливый, пусть и с большим от лидера отрывом. Он долго – дольше других – сдерживал свой вспоминательный зуд, но в конце концов и он включился в «волшебный хор» посмертных мемуарщиков, выдав свою версию их совместной истории, предварительно оглашенную им в стихах. Тем не менее я заставлю его говорить в этой моей книге как на духу. Или – на исповеди у психоаналитика. Пусть сравнит свои мемуары со своим же монологом, мною за него сочиненным.
Еще в Питере, подростком, я осуждала именно его, а ее жалела (с кем не бывает!), но все равно удивлялась, что ИБ восстановил с ней (почему тогда не с ним?) отношения и заделал ей ребеночка. Что бы там ни говорил в свое оправдание Сальери, сваливая вину на Марину, инициатива на самом деле исхоила от него, без разницы, кто первым скинул исподнее. Девица она была шальная, но я и теперь ее жалею.
Тем более в свете того мстительного антилюбовного стишка, который ИБ сочинил в качестве эпилога к своей любовной лирике.
– Лучшее, что в этой жизни написал, – насмарку, весь душевный капитал в нее вложил, а теперь, сама понимаешь, – банкрот, – хныкал он, а ее с тех пор иначе, как лярвой, курвой, зае*анной дамой и спящей – со всеми – красавицей, не называл, и свой уход трактовал как бегство от тавтологии – тавтологии секса, тавтологии любви, тавтологии семейной жизни.
Эврика! Его страх тавтологии – это страх жизни.
– Выбирая то, что привлекает других, обнаруживаешь свою собственную вульгарность. Подруга напрокат? Подержанная баба? Делить любимую женщину с другом? Дефиниция друга: будущий враг. Не говоря о гигиене: все равно, что пользоваться с кем на пару одним презервативом.
– Фу, какая гадость! – сказала мама.
– Вот именно! Ладно, пусть будет эвфемизм: одной зубной щеткой.
Что дела не меняет. Никогда не понимал и не приму феномен женской полигамии. Бля*ь можно трахать, но не любить. Любить можно только то, что принадлежит лично тебе. Любовь – это частная собственность, а красота – тайна за семью замками. Общедоступной красоте место в музее восковых персон или в борделе.
– А как же Клеопатра?
– Жуткая уродка! Одно – на экране, когда ее там разные Вивьен Ли, Лизы Тейлор и Сони Лорен изображают, другое – в жизни.
– Ты ее видел в жизни? – поинтересовалась я.
– Я ее видел в музеях, детка. Стати сохранились. Толстая такая коротышка в полтора метра с длинным-предлинным носом. Как ты знаешь, будь нос Клеопатры покороче – иное было бы лицо мира. Но Паскаль и представить не мог, что у нее нос, как у Сирано де Бержерака. Он бы тогда Клеопатру заменил Еленой, которая тоже изменила лицо мира, пусть древнего, собрав у Трои тысячи кораблей, что наш поэт смог сосчитать только до половины. Клеопатра! А личико у этой карлицы – в ореоле черных, как смоль, завитков. Отсюда изометафора: заплетенные в волосы змеи. Жгучая брюнетка. Семитский тип, короче.
В его устах – антикомплимент. Хотя его окружение и состояло по преимуществу из евреев, его гарем, напротив, носил интернациональный характер с весьма редкими, случайными вкраплениями соплеменниц, связь с которыми он приравнивал к инцесту. По преимуществу блондинки, большинство гойки, по этому разряду я и проходила, помимо личных качеств. Из его изречений: «Мало того, что сало русское едим, так еще и девок русских е*ем». При чем здесь сало?
– Значит была сексапилка! – предположила я.
– Да, сексапилка. В том смысле, что ее пилили все, кому не лень ночи напролет. Хоть и шла по дорогой цене. Заманиха. Шмара. Проходной двор. Мужиков привлекала не только царским саном, но и запахом спермы, который и был ее главным благовонием. Есть такие охотники – по живому следу, чужая сперма их дико возбуждает. Бобышев, например. Плюс колхозно-кибуцное сознание. То есть недостаток воображения, да? Я не из их числа. Учти на будущее: голая баба возбуждает пять минут, одетая или полураздетая – всю жизнь. Вот тебе пример из личной практики: будь у Марины телефон на дому, я бы так, наверное, с ума по ней не сходил. Являлся к ней, чтобы услышать ее голос, а сама звонила крайне редко. Да еще переть через весь город – с Пестеля на Глинку! Любовь – это бег с препятствиями. А то, что уже было в употреблении – извиняюсь. Да, индивидуалист. Да, собственник. Любовь и есть собственность. Как и поэзия.
Папа говорил, что ИБ переживал предательство друга чуть ли не сильнее измены, а ту списывал на физиологию – его мозги не могли переварить не измену как таковую, а саму возможность измены, заложенную Богом в любой женщине:
– За что и пострадала Дездемона, а не за гипотетическую измену, которую совершала мысленно и неизбежно совершила бы на самом деле – с тем же Кассио, например, который ей куда более адекватен, чем экзотический Отелло, а тот потому и сходит с ума, что ей не пара.
– Ну и что? К чему ты клонишь? – раздраженно сказала мама.
– А к тому, что все бабы – бля*и.
– Ну уж все… – примирительно сказал папа.
– Пусть докажут обратное.
– А как насчет презумпции невиновности?
Это я.