Повелитель монгольского ветра (сборник) Воеводин Игорь
© Воеводин И. В., 2015
© Издание. Оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2015
И придет, как прохожий
Ночь с 19 на 20 мая 1921 года, Урга (Улан-Батор), Монголия
…Ночь, глухая, тревожная ночь висела над городом. Кое-где горели костры, возле которых грелись часовые и патрульные, да несколько электрических фонарей возле домов правительственных чиновников, да еще несколько уцелевших лампочек единственного в городе синематографа сигнализировали о том, что в Урге теплилась жизнь.
Звезды, мохнатые звезды пустыни, каких никогда не увидишь в Европе, начали проступать еще тогда, когда сиреневый закат ласкал и прямой, как стрела, Кяхтинский тракт, и главный монастырь – Гандан, что по-русски значит «Большая Колесница Совершенной Радости», где обучались врачи, астрологи и гадатели-изрухайчи.
Звезды, казалось, касались самого высокого здания в основном одноэтажной Урги – храма Авалкитешваре Всемилосердному, внутри которого покоилась 25-метровая статуя из позолоченной меди.
Ночь тонула в безмолвии, только из сопок доносились еле слышные завывания волков да скрипели, чуть колеблемые ветерком, барабаны у бесчисленных храмов – сколько раз повернешь их по пути в святилище, столько грехов с тебя и спишется. Но никто не клал своих ладоней на дерево барабанов, крытых лаком, никто не молил о пощаде, и только ветер, ночной ветерок, все надеялся, что его усилия не останутся незамеченными и хоть что-то ему простится.
– Входи, – раздался голос.
Барон Унгерн откинул кошму и вошел внутрь. Жамболон, хозяин юрты, высокий и худой человек средних лет с длинным, каким-то лошадиным лицом, был до Мировой войны простым пастухом. Однако по крови он был бурятским великим князем, потомком царей.
Барона он знал еще по Германскому фронту и позже сражался вместе с ним против большевиков.
– Это последняя ночь, Жамболон! Я больше ждать не могу, ты обещал мне! – произнес Унгерн.
Бурят кивком головы дал понять, что все помнит. Слуга поставил на низенький столик чай, орехи, кишмиш и финики.
– Пусть это будет последним предсказанием, Жамболон! – снова заговорил Унгерн. – Если и твоя гадалка предскажет то же, что и остальные, я смирюсь. Но я должен знать наверное!
Хозяин молчал. Ровно в полночь в юрту двое дежурных офицеров ввели женщину маленького роста и средних лет, одетую цыганкой. Низко поклонившись, она уселась перед жаровней и подняла немигающие пронзительные глаза на барона. Ее лицо было белее и тоньше, чем у монголок, она была полубуряткой-полуцыганкой и самой знаменитой прорицательницей по всем Срединным землям.
Медленно вытащив из-под кушака мешочек, она достала из него несколько плоских костей и какие-то сухие травы. Затем, понемногу бросая траву в огонь, зашептала заклинания.
Юрта наполнялась благовониями. Барон нервно теребил православный крестик под монгольским халатом и молился.
Гадалка положила на жаровню кости и долго переворачивала их бронзовыми щипцами. Когда кости почернели, она склонилась ниже, рассматривая их. Ее волосы – чернее ночи – выбились из-под цветного платка и свесились, закрывая лицо.
Внезапно она откинулась, упала на спину и в полузабытьи стала выкрикивать:
– Тень… Ночь… Бог войны, твоя жизнь идет к концу… Сто тридцать! Еще сто тридцать шагов! Пустота…
Она потеряла сознание, и два бурята вынесли ее на воздух.
Барон сидел недвижим, опустив голову. В юрте царила тишина, только потрескивали угли в жаровне да внезапно прорезал ночь крик филина, перекрыв волчий вой.
Унгерн встал. И, ходя в нервном ознобе по юрте, не замечая никого, бормотал:
– Умру… Я умру… Но это ничего, ничего! Дело не умрет. Оно начато и не погибнет, племена потомков Чингисхана проснулись, и никто не потушит огня в их сердцах. Образуется царство от Тихого и Индийского океанов и до Волги, родится новый человек, не извращенный Западом, первозданный, сильный и мудрый в простоте своей…
– Боже, Боже мой! – внезапно возвысил он голос, воздев руки в молитве, не замечая никого. – Всесильный Господи, ну почему, почему я не увижу, как Россия очистится от позора революции, неужто по грехам моим Ты не даешь мне счастья быть в первых рядах бойцов?! И неужели Ты, даже Ты не в силах нарушить законы кармы?!
Он упал ничком и долго лежал без движения. Чуть слышно бормотал мантры Жамболон, и лишь самое чуткое ухо могло разобрать бесконечно повторяющееся:
– Ом мани падме хум…
Офицер-бурят откинул полог. Забрезжило утро. Барон Унгерн фон Штернберг встал и выпрямился во весь свой высокий рост. Жаровня чуть дымила, угли в ней дотлевали и подернулись седым пеплом. Желтый монгольский халат, на котором выделялись погоны генерал-лейтенанта Российской империи да Георгиевский крест 4-й степени, лишь подчеркивал болезненную бледность его безжизненного лица. Тем ярче, неожиданней горели голубым его глаза. Они горели решимостью, бесповоротностью, но никто бы не углядел красных угольков безумия в них – наоборот, разум барона был светел и ясен, как никогда. Он смирился, подчинился, он отрешился от всего земного, он знал свой день и час, и ничто больше не тяготило его.
– Время пришло, – голос его был чист и звонок, – я сейчас выступаю из Урги.
Он быстро и крепко пожал руки Жамболону.
– Прощай навеки, верный друг! Я умру ужасной смертью. Но великое, вселенское, очистительное пламя уже горит!
Барон повернулся, чтобы уйти, и остановился, увидев перед собой фигуру Богдо-гэгена.
– Ты не умрешь, бог войны! – медленно произнес тот по-монгольски. – Ты воскреснешь вечно живым для лучшей участи, иди и помни!
Вокруг юрты трубили в рожки и били в барабаны бесчисленные ламы из свиты Богдо-гэгена, отгоняя от него и собеседников злых духов.
И только все повторял и повторял, раскачиваясь, как в трансе, пастух и царь Жамболон:
– Ом мани падме хум! Ом мани падме хум! Ом мани падме хум!
12 февраля 1905 года, Санкт-Петербург, Россия
…Шаги под гулкими сводами Морского кадетского корпуса раздавались особенно отчетливо, потому что в этот ранний час все кадеты и воспитатели находились в церкви на утренней молитве, здание было пустым.
К одинокому человеку лет сорока, во франтовском сюртуке и с тростью, недвижно стоявшему в огромном холле, у мраморной лестницы, ведшей на второй этаж, приблизились двое – офицер и юноша в кадетской форме. Стук их каблуков, многократно повторившись под сводами, затих. Наступила неловкая пауза. Кадет исподлобья смотрел на штатского.
– Господин барон, вот документы, а вот и сам герой. – Лейтенант Павлинов протянул бумаги штатскому и слегка подтолкнул кадета. Тот не пошевелился.
Барон Гойнинген-Гюне, холодно посмотрев на пасынка, углубился в чтение. «Самовольно вышел из фронта… курил в постели… Арест за драку…»
– Тэк-с… – промолвил барон. – Замечательно…
– Увы, господин барон, – откликнулся лейтенант, – балл за поведение выставлен низший, четыре, но поведение кадета барона Унгерн фон Штернберга продолжает ухудшаться…
– Да, я в курсе, благодарю вас. Все необходимые бумаги, что мы добровольно забираем его из корпуса, мною подписаны…
– Весьма сожалею, господа. – Офицер козырнул и, повернувшись на каблуке, удалился.
Отчим и пасынок остались одни. Старший чувствовал, как гнев поднимается в нем удушливой волной откуда-то из желудка и туманит голову. Он хотел сказать что-то резкое, но, натолкнувшись на холодный взгляд юноши, в упор разглядывавшего его – они были почти одного роста, – не произнес ничего.
Кадет сделал шаг к выходу, и так, ничего не сказав друг другу, оба вышли вон.
Прошение барона О. Ф. Гойнинген-Гюне директору Морского кадетского корпуса, 17 февраля 1905 г.
…Желая по домашним обстоятельствам взять пасынка моего барона Романа Унгерн-Штернберга, кадета I роты, из вверенного Вашему Превосходительству Морского кадетского корпуса, покорнейше прошу об увольнении его на мое попечение.
Барон О. Ф. Гюне[1].
22 сентября 1914 года, Восточная Пруссия, позиции 34-го Донского казачьего полка
Крепостные орудия немцев, установленные в форте Подборск, расстреливали окопы русских на прямой наводке. Разрывы были столь часты, что пластуны, засыпаемые землей и осколками, лежа на дне окопов, только молились. Об атаке нечего было и думать, впереди – сплошные ряды проволочных заграждений, все команды саперов, высылавшиеся резать их, были расстреляны из пулеметов.
– Так что, господин сотник, похоже, мы с вами таперича так молодыми и останемся. – Степан, вестовой Унгерна, широко улыбнулся, превозмогая страх. На его перепачканном грязью лице сверкнули белые крупные зубы.
Барон Унгерн также лежал на дне окопа. Если затихали разрывы – немцы били по квадратам, следуя шахматной методе, – за дело брались снайперы.
Сам того не желая, вестовой задел самую болезненную струнку души сотника – тот не выносил безысходности, она рождала в нем не страх и отчаяние, как в других, а ярость и безрассудство.
– Вот что, Степан, – медленно проговорил он, бледнея, – я сейчас поползу, как момент улучу, дай полевой телефон…
– Ваше благородие, господин барон, да в своем ли вы уме? Подстрелят вить, как куропатку! – заговорил вестовой.
Глаза барона сверкнули бешенством.
– Ты будь на трубке, понял?! – прошипел он. – Да не ошибись в таком грохоте…
Артиллеристы перенесли огонь на следующий квадрат, а барон ящерицей скользнул за бруствер. За ним ужом извивался провод телефона.
До проволоки было метров двести. То, что барона не пристрелили сразу же, можно отнести за счет чего угодно, только не логики. И он эти двести метров прополз.
Унгерн, вынырнув из очередной ямы от разрыва, перевел дух и огляделся. Он лежал на пригорке у самой проволоки, до форта было метров пятьсот, и с пригорка он просматривался весь.
– Степан, Степан, – зашептал он в трубку, но ответа не было. – Степан! – заорал он во всю мочь, – прицел постоянный, поправка ноль-пять беглым, огонь, огонь! Передай на батарею – поправка ноль-пять!
Наконец-то его заметили из форта, и первая же пулеметная очередь накрыла сотника. Нечеловеческая боль от ранений кинула его на проволоку, он повис на ней, но, сжимая трубку полевого телефона, продолжал хрипеть в нее:
– Поправка – ноль-пять! ноль-пять! ноль-пять!
Пулеметные очереди рвали землю вокруг. Барон не знал, сколько пуль попало в него, и, истекая кровью, не терял сознания, цепляясь за свой хрип:
– Поправка – ноль-пять…
Немцы словно взбесились – поняв, что этот странный казак еще жив, они перенесли на него огонь орудий.
Унгерн ничего не слышал и не видел. Он не понимал ничего, не узнал, что, получив поправку, дальнобойная артиллерия накрыла батарею форта тремя залпами, он не чувствовал, как его снимали с колючек подоспевшие казаки, как железо рвало его тело и черкеску, не понимал, почему рыдает и трясет его Степан.
Над ним, в невыносимо глубоком небе, опрокинутом и прозрачном, кто-то пел. Глубокий, чувственный женский голос пел и пел в вышине, и не было вокруг больше ничего, кроме этого неба и голоса.
– Ich liebe dich! Ich liebe dich![2] – все пел и пел чудный голос. Меццо-сопрано…
Бах… «Страсти по Матфею» – узнал голос сотник. Это была любимая ария его матушки, Софии-Шарлотты, она часто пела ее, сидя за роялем в гостиной их огромного замка на острове Даго. Он, мальчиком, прятался за креслами и слушал, и слушал, и плакал, сам не зная почему, до тех пор пока слезы не начинали душить его, и он выбегал вон, пораженный в самое сердце чем-то невыразимо прекрасным и чистым, неземным, ему до боли, до смерти, до последнего вздоха было жаль всего сущего и всех хотелось любить, он, не колеблясь, отдал бы свою маленькую жизнь за кого угодно – за конюха, чистившего Фауста, за чайку, за вот этого жука, запутавшегося в осоке и сердито ворчавшего и никак не могшего перевернуться.
Но жизнь его была решительно никому не нужна, и он, задыхаясь и плача, бросался в дюны, и серые пески хра нили отпечатки его маленьких кавалерийских сапог, а волны все набегали и набегали на пустые пляжи, и шептались сосны, и на что-то тоскливо и протяжно жаловались чайки:
– Ich liebe dich!
– Ваше благородие, да ты живой аль нет?! – плача, все тормошил и тормошил его Степан.
И барон Унгерн улыбнулся ему счастливо и благодарно.
15 сентября 1921 года, Новониколаевск, Россия. Заседание Чрезвычайного ревтрибунала
Председатель: предотдела Верхтриба ВЦИК т. Опарин, члены: тт. Габишев, Кудрявцев, Кравченко, Гуляев. Обвинитель: т. Ярославский.
Обвинитель:
– Обвиняемый, прошу более подробно рассказать о своем происхождении и связи между баронами Унгерн-Штернберг немецкими и прибалтийскими.
Унгерн:
– Не знаю.
Обвинитель:
– У вас были большие имения в Прибалтийском крае и Эстляндии?
Унгерн:
– Да, в Эстляндии были, но сейчас, верно, нет.
Обвинитель:
– Сколько лет вы насчитываете своему роду баронов?
Унгерн:
– Тысячу лет.
Обвинитель:
– Сколько лет ваш род служил России и чем отличился?
Унгерн:
– Триста лет и семьдесят два убитых на войне!
Из речи обвинителя т. Ярославского:
– Товарищи! Мы знаем, что не было более эксплуататорской породы, как именно прибалтийские бароны, которые, в буквальном смысле, как паразиты, насели на тело России и в течение нескольких веков эту Россию сосали…[3]
11 октября 1797 года, Балтийское море, о. Даго, Эстляндия, владения Российской империи
…Ветер, ворошивший волны, гнавший над серо-зеленой бездной стада белых барашков, усилился к вечеру.
И часу в четвертом огромная черная туча, пришедшая с Запада, укрыла собой горизонт, навалилась и на море и на дюны.
На самой высокой из прибрежных скал был построен маяк. Он высился среди каменных утесов как исполин, как циклоп, и его единственный глаз вспыхивал во тьме тоской и бесприютностью.
В вечерней мгле носилась ледяная водная взвесь, волны сравнялись с низкими облаками и лизали им лиловые подбрюшины.
Барон Отто-Рейнгольд-Людвиг фон Унгерн-Штернберг оторвался от подзорной трубы, услышав негромкий голос слуги:
– Господин барон, чай подан.
Черный индийский чай с корицей, бергамотом и ромом – память о лихих годах пиратства в Индийском океане – согрел барону душу.
Но Даго – не Мадрас, здесь правила иные, здесь не налетишь с шайкой забубенных приятелей на купца, здесь, в мелкой полулуже, не растворишься бесследно, здесь все хоть и родное, но пресное, чуждое душе рыцаря и бродяги – здесь и пища, и женщины лишены перца и огня, здесь не умеют ни любить, ни играть…
– Кажется, есть, господин барон, – так же тихо уронил слуга, стоявший у окна башни.
Барон взглянул ему в лицо. Карл, его денщик и камердинер, был старше десятью годами. Товарищ по детским забавам и оруженосец, он прикрывал барона в стычках и следовал по пятам в гулянках.
– По виду – швед, – добавил слуга, отрываясь от окуляра трубы.
На горизонте, там, где сходилась мгла, еле виднелась точка, и в этой точке вспыхивала искорка – там боролся со стихией корабль.
Барон улыбнулся. Нет, не жажда наживы взволновала ему кровь. Его волновало дело – барон не выносил бездействия…
Да и по всей Балтике знали: никто не смеет пройти Даго, не заплатив.
– Включай, – тихо, в тон слуге, уронил барон.
Огонь маяка всколыхнул на терпящем бедствие «купце» надежду.
– Земля! Земля! – в исступлении закричал вахтенный из бочки на грот-мачте. – Земля, о господи!
«Купец» то ложился на бок, то нырял с кручи. Оснастка скрипела и стонала, дождь хлестал, как из брандспойта, и только огонь маяка – зовущий, желанный, такой близкий и неожиданный, сулил спасение и отдых.
– Курс – на маяк! – прогремел капитан. Это был швед лет шестидесяти пяти, краснолицый и приземистый. Хозяин груза, перс с вишневыми глазами, воздел руки, благодаря небеса.
Повинуясь тяжелым мускулистым рукам рулевого, корабль нехотя повернул нос на восток и устремился к своей гибели…
Через два часа все было кончено. Буря разбила «купца» о прибрежные скалы, чьи клыки еле виднелись в окружении маяка. В стоне ветра и реве волн еще какое-то время слышались отчаянные крики погибавших, и столб света с башни периодически выхватывал из темноты то волны, то фигурки мечущихся по палубе обреченных.
Барон Отто-Рейнгольд-Людвиг фон Унгерн-Штернберг и его верный слуга Карл молча взирали с башни. Их лица не выражали ничего.
30 марта 1921 года, Москва. Кремль
Проект ответа правительства РСФСР на ноту правительства Монголии о дружбе и добрососедстве, Троицкосавск, Борисову 928/III 30/III-21
Халха: «Предложите Правительству послать Хутухте тысяч десять долларов на его личные нужды, тысяч пять мы наберем здесь, остальные изыщите на месте. От себя пошлите ему же ценные подарки вроде парчи с указанием, что подарки от Наркоминдела. При вручении подарков следует устно передать, что правительство дружественной страны отнесется одобрительно к избранию Хутухты правителем всей Монголии и окажет благоустройству Монголии всемерное содействие, но это содействие задерживается присутствием в Монголии вора Унгерна и содружеством с ним некоторых монголов, и что дальнейшее пребывание Унгерна, угрожающее спокойствию приграничных районов, заставит, к сожалению, дружественную страну выступить не только против Унгерна, но и идущих с ним монголов самым решительным образом. 29 марта 1921 г. Бородаевский»[4].
12 ноября 1916 года, тыл 8-й русской армии, г. Черновицы
– Эй, открывай! Оглох ты, что ли? – Есаул барон Роман фон Унгерн-Штернберг и поручик Артамонов заботливо поддерживали друг друга перед входом в гостиницу «Черный орел».
Городишко спал, только что-то брехали псы. Шинкарка Лия, стоявшая на пороге кабака, который наконец покинули офицеры, неодобрительно покачивала головой и чуть слышно причитала по-бабьи:
– Азе… стозе… И надо ить таки куда-то итти… Как будто нельзя уже переночевать у добрых людей!
Но господа офицеры сердобольную хозяйку не слу шали.
– Открывай, морда! – заревел барон, увидев за стеклом заспанного швейцара.
Тот замотал головой и замычал, что впустить господ офицеров не может, не имеет права, так как на рассе ление в гостинице требуется бумажка от коменданта города.
Покачнувшись, барон коротким тычком кулака рассадил стекло и въехал швейцару в физиономию.
Тот мигом исчез, а барон, лихо шепча немецкие ругательства вперемешку с русскими, стал вытаскивать осколки из окровавленного кулака.
Артамонов, икнув, произнес:
– Вот что, дружище, вы пока занимайтесь вашими руками, а я мигом – к коменданту, благо недалече…
И, сдавая барона на руки подоспевшей с кружкой воды и чистой холщовой тряпкой шинкарке, пробормотал:
– Enchante de vous voir, madame! Permettez…[5] Ну, да что тут! Попользуйте покуда раненого!
…Дежурный помощник коменданта, прапорщик Загореков, провел ногтем по маленьким белесым усикам, покосился на новенький погон (прапорщик был недавно выпущен ускоренным курсом из офицерского училища, а до армии служил бакалейщиком), вздохнул и продолжил письмо своей Дульцинее:
«Так что, несравненная Авдотья Дмитриевна, отчасти даже скучно. Вчерась, как ходили в атаку, отбил у германцев полковое знамя и три пулемета, так что сам Великий князь, случись которому проезжать мимо, хвалили меня молодцом и, наверное, Георгием…»
Стонал в «обезьяннике» пьяный казак, коптила керосинка. Поймав таракана и казнив его, прапорщик задумался. «Наверное, с Георгием переборщил, – текли мысли в его головке с зализанным пробором, – неловко сразу как-то Георгия-то…»
Горестно вздохнув еще раз, он похерил Георгия и начертал: «Владимира…» Шум шагов и окрик часового: «Куда, куда, вашбродь?!» – заставили его поднять голову.
Перед ним, слегка покачиваясь, стоял бравый поручик Артамонов.
– М-м-милейший, – промолвил он, небрежно облокотившись на бюро, – извольте выписать на господ Артамонова и Унгерна в этот ваш шалман… в отель, то есть…
Прапорщик завистливо покосился на кресты и медали на груди Артамонова и ледяным голосом промолвил:
– Почему без доклада, поручик?
Артамонов усмехнулся.
– Господин… Господин поручик, вы хотели сказать, миляга… – уронил он.
Поручик был в прекрасном расположении духа и цукать недоумка ему не хотелось.
После долгих препирательств и отнекиваний, ссылок на то, что дело чрезвычайной сложности и полномочий на него не имеется, прапорщик позвонил в ресторан «Амбассадор», где кутил комендант города подполковник Трещев, и был послан тем коротко, но внятно и исчерпывающе.
– Видите, господин поручик, – опять вздохнув, скосил глазки дежурный, – сделать ничего не представляется возможным…
Внезапно в прихожей послышались гром и звон, мат-перемат, и в дежурку влетел Унгерн, таща на себе пытавшегося преградить ему путь солдата.
– А ну, кому тут морду бить?! – загремел барон, и глаза его уперлись в фигуру прапорщика, который как-то сразу съежился и сдулся.
– Что, тыловая крыса, вот и свиделись, – процедил барон, узнав в дежурном того шпака и ферта, который в прошлом месяце не подписал ему, раненому, продления проживания в том же «Черном орле», и барон с полузалеченной ногой вернулся в строй.
Барон размахнулся, но юркий прапорщик ужом выскользнул из-за бюро, уйдя от удара пьяной руки.
– A-а, сволочь, прапорщик, – проскрипел зубами барон и, отстегнув шашку в ножнах, огрел ею по голове полностью потерявшего и лоск, и лицо дежурного, мечущегося по комнате.
Артамонов, свалившись в кресло, хохотал и дрыгал ногами. Прапорщик и часовой исчезли.
Прибывший через пятнадцать минут во всеоружии на место происшествия поднятый по тревоге комендантский взвод обнаружил господ офицеров в креслах дремлющими и посапывающими. С огромного портрета на них приветливо покашивался и покровительственно улыбался государь император.
Аттестации Р. Ф. Унгерна для представления суду военного трибунала при 8-й армии:
Кому: Председателю суда при 8-й армии 1916 г. 18 ноября 12 час. 00 минут, № 6503 из Биваляри 19 нояб. 1916 г., вход № 3630, карта «2» в дюйме.
1-го Нерчинского Его Императорского Высочества Наследника Цесаревича Казачьего полка есаул барон Унгерн-Штернберг – безукоризненной доблести и храбрости офицер, пять раз ранен, после каждого ранения возвращался в полк с незалеченными ранами и, несмотря на это, нес безупречную боевую службу. Во всех случаях боевой службы есаул барон Унгерн-Штернберг служил образцом для офицеров и казаков, и этими и другими горячо любим.
Лично преклоняюсь перед ним как пред образцом служаки Царю и Родине.
До совершения проступка есаул барон Унгерн-Штернберг был почти в течение целой недели в беспрерывной разведывательной службе. О всем вышеизложенном доношу Вашему Превосходительству.
Командующий Уссурийской конной дивизии генерал-майор… (подпись).
Есаул барон Унгерн-Штернберг два года на моих глазах несет службу во вверенном мне полку. За это время нравственный облик его обрисовался вполне, и потому он известен как хороший товарищ, любимый офицерами, и как начальник, всегда пользовавшийся обожанием своих подчиненных […]
Его боевая служба – это сплошной подвиг на славу России.
[…] Он был представлен к восьми наградам до Георгиевского оружия и чина войскового старшины включительно.
[…] Этот офицер участвовал в десятке атак, доведенных до удара холодным оружием, всегда горел жаждой новых боевых подвигов.
Bp. команд. 1-м Нерчинским Е. И. В. Н. Ц. полка З. К. В. полковник Маковкин[6].
12 октября 1797 года, Балтика, остров Даго, Эстляндия, Российская империя
Буря улеглась, как будто ее и не было вовсе. Серо-зеленый ласковый прибой набегал на песочек и скалы и ворчал, играясь, как котенок.
Барон Унгерн сидел в кресле на широком ковре, кинутом в песках. Челядь выуживала из воды вещи с погибшего кораб ля и исследовала его самого, застрявшего в скалах и разби того. Гора ларцов, ящиков, сундуков все росла справа от ног барона, слева складировали под навесом содержимое трюмов – пряности, шелка, парчу и рис. В нескольких бочонках было золото и в одном из ларцов – самоцветы. Они искрились на солнце, золото горело жаром, но барон не повернул головы на драгоценности.
Тел погибших почти не было – их унесло море. Внезапно на корабле раздались удивленные крики, и барон всмотрелся внимательнее.
На палубе в кольце его слуг появилась худенькая девушка в восточных одеждах. Карл, поймав взгляд барона, крикнул:
– Давайте сюда, осторожней!
Девушке помогли спуститься в шлюпку, и через несколько минут она ступила на песок, поддерживаемая людьми барона.
На вид ей было лет пятнадцать-шестнадцать. Румянец ее щек не выпили даже ночная буря и опасность. Она подняла глаза на вставшего с кресла барона и тут же опустила их. Ее цветные мокрые одежды не скрывали прелестей фигуры, и мир померк в глазах барона, рыцаря и пирата, камергера и бродяги, университанта и босяка, и для него зажегся другой свет – любви и преданности.
Гроза Индийского океана и Балтики, головная боль английского и шведского королей, бельмо в глазу русских императоров, замок которого не могли взять осадой и кого не решались убить из-за угла, лютеранин и буддист, мистик и бретер, энциклопедист и гуляка, не подчинявшийся никому и не боявшийся ни земной нечисти, ни морской, барон Унгерн пал без выстрела под взглядом юной магометанки.
Преданный слуга и верный товарищ, оруженосец и собутыльник Карл, разом оценив ситуацию, вздохнул и отвернулся.
1 сентября 1220 года, Самарканд, Средняя Азия
– Толуй!
– Я здесь, отец. – Поспешно вошедший в комнату человек остановился у порога и низко склонился.
Удушающий полдневный жар не проникал сквозь решетчатые окна. Прохлада струилась от небольшого фонтана в центре сумеречного зала. На скамье у фонтана сидел человек. Золотые рыбки тыкались носами в его опущенную в воду руку.
Чингисхан медленно провел по лицу холодной и влажной ладонью, прогоняя дремоту. В рассеянном свете брызнули искры от самоцветов, унизывавших его пальцы. Казалось, одни глаза жили на одутловатом лице. Сидящий повернул голову, и тяжелая коса шевельнулась за плечами, как змея.
– Скоро ли он придет, Толуй?
– Да, отец, скоро! – Человек у дверей опять покло нился.
– Иди, – уронил каган, склоняясь к фонтану. Доверчивые рыбки снова принялись играть его пальцами.
Уходящий рискнул бросить взгляд исподлобья на танцовщицу по другую сторону водяных струй. Гибкая фигурка завязывалась в узел и принимала невероятные позы под заунывную мелодию лимба слепого музыканта, притулившегося поодаль. Лишенное жира и, казалось, костей тело наложницы блестело от пота. Она не обратила на Толуя ни малейшего внимания, продолжая имитировать танец раскачивающейся на хвосте кобры.
Толуй вышел, и каган продолжил разглядывать рыбок.
«Все метят на мой трон, о Всевышний. – Невеселые мысли текли в тяжелой голове кагана так же неторопливо, как вода в фонтане. – И этот, самый любимый из всех, что родила мне Бортэ, спит и видит, когда унаследует власть… О, Великий и Всемудрый, зачем она им? И как мне объяснить молодым глупцам, что власть – это бремя, а слава – не крылья, а мельничный жернов в ногах?! Они не понимают, не хотят знать того, что быть властелином мира для меня – лишь выполнить предначертанное, им кажется, что они начнут жить по-настоящему, лишь когда положат меня в могилу…»
Кагана разбудили поздно ночью. Молодой мусульманский месяц уже валился куда-то за крепостные стены, в городе замерло в дремоте все и вся – и воины, и жители, и даже двадцать боевых слонов, которые одни могли уничтожить армию Чингисхана, не будь он хитер, как гюрза, не внуши он шестидесятитысячному гарнизону кипчаков, что они и монголы родственники, что он всех пощадит, если сдадут Самарканд… Слоны спали стоя, а от кипчаков остались одни тени – кому нужны глупцы и предатели?
– Вставай, проснись, о великий из великих! – шепнула молоденькая девочка, дремавшая у него в ногах. – К тебе пришли, кого ты ждал…
Каган встал и накинул халат. Толуй, войдя в опочивальню, покосился на наложницу.
– Он пришел, отец, – прошептал он.
В соседнем с опочивальней чертоге, том, с фонтаном, каган разглядел высокую гибкую фигуру человека без возраста и национальности. Он свободно говорил на всех языках, которые были в ходу в любом уголке из Еке Монгол Улуса, объединившего полмира…
– Ты знаешь, зачем я звал тебя? – спросил Чингисхан, дождавшись, пока стихнет вдали звук шагов Толуя.
– Знаю, каган, – ответил незнакомец.
Повисла пауза, было слышно только, как журчит неутомимая вода.
– И что ты скажешь мне? – наконец спросил хозяин.
– Ты правильно опасаешься, что твои сыновья не смогут удержать власть, – ответил гость.
Каган горько улыбнулся:
– Что ж… Я так и знал. Но скажи, посланец, неужели все труды моей жизни пойдут прахом, неужели я напрасно убил столько людей во имя великой цели? Зачем тогда вы вызвали меня к жизни, зачем заставили поверить мечте, во имя которой я покорил полмира?!
Гость долго молчал, а потом произнес: