Свой круг Корецкий Данил
Тогда он еще не был толстым — коренастый парень, расположенный к полноте, но удивило его не столько обращение, сколько впервые услышанный голос девчонки и нешуточная злость в этом голосе.
Потом он сидел на бетонных плитах у люка, слушал доносившийся снизу гадливый смешок Ермолая и не мог разобраться в своих ощущениях, ибо происшедшее оказалось не менее заурядным, чем ежедневная кильдюмная пьянка. Представлял он это совсем не так.
Из люка вылез Ермолай, глянул цепко, длинно сплюнул и заговорщицки подмигнул.
Когда выкарабкивалась девчонка, он дал ей пинка, так что она, не успев разогнуться, проехалась на четвереньках, раскровянив локти о шершавый бетон. — Какого… — огрызнулась, слюнявя ссадины, а Ермолай визгливо захихикал и дурашливо выкрикнул:
— Служи, дворняжка, жинцы куплю!
Потом он приводил ее еще несколько раз, молчаливую и тупо-покорную, безымянную, дворняжка и дворняжка — отзывалась, поворачивала голову, подставляла стакан.
Когда однажды, прибалдев, она коряво и косноязычно заговорила «за жизнь» или про то, что она считала жизнью, — как козел вонючий Колька поставил ей фингал под глазом, из-за чего она не смогла пойти устроиться на работу, и теперь участковый грозит посадить, — Золотов, тоже изрядно пьяный, встал и молча звезданул ее в ухо.
Дворняжка спокойно переносила пинки и зуботычины от Ермолая, но тут взвилась, схватила бутылку, грохнула о трубу — только осколки брызнули, и нацелила щерящееся стеклянными лезвиями горлышко в физиономию обидчика. Реакция у Золотова была хорошая, увернулся, схватил за руку, а правой гвоздил куда попало, пока Ермолай не вмешался, не оттащил в сторону.
Дворняжка выла, размазывая кровь, страшно ругалась, сквозь всхлипы и ругань спрашивала: «За что, падла? За что?»
— А правда, за что? — как-то уж очень внимательно поинтересовался Ермолай.
— За жирного! — ответил Золотов первое, что пришло в голову.
— А-а-а, — протянул Ермолай и расслабился. — Вспомнил…
Дворняжка, услышав, что получила за дело, тоже успокоилась, но потребовала, чтобы за разбитую морду Золотов купил ей бутылку вина и «каликов».
— Вишь, как она теперь! Получила — будет как шелковая! — сказал Ермолай. — И всегда так! А ведь ты не верил про парашу, я видел… — Он острым взглядом царапнул Золотова по лицу. — Запомни, Ермолай никогда не врет клиентам! Еще как жрут, очень даже просто… И дворняжка будет, куда денется! Хочешь, накормим, чтоб убедился?
Сейчас Золотов уже не был уверен, что собеседник врет, но дела это не меняло; блатная фиксатая рожа опротивела до предела, он хотел развязаться с гадким типом, но не знал как. Тем более что Ермолай почему-то не хотел прерывать сложившихся отношений и, почувствовав охлаждение к себе, словно бесценную реликвию принес самодельную финку и как корешу продал «всего за пятерку». Тогда это была сумма немаленькая, пришлось у матери выпрашивать, да у отца незаметно из кошелька трешник свистнуть…
Финка так себе, рыбка — наборная ручка, тусклый серый клинок, скошенный «щучкой», по нему примитивные узоры — чайка, кораблики… С дедовым кортиком, которым поигрался достаточно, не сравнить. Но зато настоящая. И хотя не верил Ермолаю, что он ее в зоне сделал, все восемь лет, пока срок мотал, надфилем рисунки выпиливал и двух фуфлыжников собственной рукой пришил, но, когда держал на ладони, ощутил холодок под сердцем — это не парадная игрушка, это специально для дела, ею и правда можно…
Потом пили, обмывая сделку, Ермолай нетерпеливо наливал, нервно ломал истатуированными пальцами плавленый сырок да снова вел рассказы свои, путаные, длинные, сводившиеся к тому, что ворье всякое ничего не боится, ему никто не указ, только и ценят пуще жизни честное слово да верную дружбу. И когда застрелили одного налетчика из засады, то тысяча корешей собрались хоронить, фоб через весь город на руках несли, движение остановили, а милиция по углам пряталась да не вмешивалась.
Золотов слушал и вроде даже верил, но неопределенная смутная мысль, дохлой рыбкой разбуженная, билась в сознании все настойчивей. Ведь дворняжку он избил не за испытанное разочарование — за то, что напомнила безымянная подстилка, с кем были мечты о прекрасной жгучей тайне связаны. А та, другая, пожалуй, и не лучше этой…
Когда допили, разомлевший Ермолай затянул как обычно:
Однажды поздней ночью я стал вам на пути, Узнав меня, ты сильно побледнела.
Я тихо попросил его в сторонку отойти, И сталь ножа зловеще заблестела…
Тут мыслишка и оформилась: с этой тварью поквитаться, из-за которой вся жизнь наперекосяк пошла…
Потом я только помню, как мелькали фонари, И мусора кругом в садах свистели.
Всю ночь я прошатался у причала, до зари, И в спину мне твои глаза глядели…
— А что, очень даже просто. Ермолай, ты мне друг?
— Спрашиваешь!
— Живет одна сука как ни в чем не бывало, а у меня из-за нее все кувырком…
Видно, наваждение нашло: то ли бутылка вина на нос, то ли бывалый парень-кремень Ермолай с его фиксами и татуировками, то ли песня лихая жалостливая, а скорее всего все вместе — как дурман, гипноз какой. Сейчас не веришь, а ведь пошел, и финку в рукав спрятал, как кореш подсказал, друг верный — сам вызвался на атасе постоять и научил, что потом делать.
Главное — перо выбросить и ручку протереть, и амба — концы в воду! А если все же заметут — не колоться, упираться рогом: знать не знаю, мимо проходил, вы мне дело не шейте, дайте прокурора! — и амба, отпустят! А если все же срок навесят — не страшно, скажи: я от Ермолая, и амба — не жизнь, а лафа! Кому сказать? Всем скажи!
И звонил, давил знакомую кнопку, руки вспотели у идиота, думал, не удержится в ладони скользкая рыбка, и кулаком стучал, пока соседка не выглянула: уехала, месяц не будет, шляются кобели, то один, то другой… Я от Ермолая! Да хоть от чертовая, иди отсюда по-хорошему, пока милицию не позвала.
Выкатился из подъезда со смехом, дура бабка, Ермолая не знает, при чем тут милиция, и внезапно гипноз прошел, и накатила дурнота, земля провернулась и булыжником в морду, но небольно, кажется, сейчас горло лопнет, и все потроха выскочат, и друга нет, помочь некому, да какой он друг — сволота приблатненная, под расстрел подвел и убежал, в штаны наложил, сука! — скорей в переулок, сюда, через проходняк, черт, забор!
Тыкался мордой в занозистые доски, на мусорный бак взгромоздился, перевернулся и копошился под забором в куче всякой дряни, пока, ободравшись, не протиснулся сквозь собачий лаз на ярко освещенную улицу, инстинктивно вытер морду левым рукавом — правой руки как не было: держал на отлете какую-то деревяшку вроде протеза; и нырнул в первую же подворотню, темными проулками дотащился до дома, вдруг из кустов парень-кремень: ну, колись, как оно все вышло. Бабка вышла, соседка… И бабку?! Вот что, кореш, закон знаешь — друга не сдавать, я с тобой не был, финарь в глаза не видел, понял? Перо выбросил?
Вон почему рука как протез — финка все еще в рукаве, в потных пальцах, а ведь не выскочила и в бок не воткнулась, значит, не для той и не для него жадная «щучка» на тусклом клинке! Бросил в водосточную решетку, не попал, звякнула рядом.
Ермолай орлом кинулся, схватил, осмотрел со всех сторон, понюхал… Она же чистая! Ты что, падла, туфту гонишь, нервы мотаешь?!
Глаз выпучил — дурной, бешеный, но не страшно: сам, гад, трусость выказал, «стремя» бросил, значит, правилку ему да пику в бок, как брехал-заливался. Не страшно: ведь ничего не было, примерещилось все, от чего же он так бежал? Как гора с плеч! Достал платок, утерся неторопливо, постарался ухмыльнуться зловеще в налитый яростью зрачок: сам, падла, с атаса ушел!
Кто ушел, я?! Задергался в искусственной истерике, забрызгал слюной, завыкручивался. Да я рядом стоял, за углом, просто видно не было! Ермолай корешей никогда не продавал, Ермолай за кента под вышку пойдет, он и тебя, слюнтяя, другом считал, потому и не трогает за такие слова, а то бы в куски попорол! Выругался длинно-предлинно, цевкнул через губу струйкой слюны, засунул привычно финку за брючный ремень и покатил разболтанной походкой. И к черту, чтоб тебя пополам перерезало!
Когда повзрослевший Золотов анализировал историю своего превращения, то пришел к выводу: псевдочеловеком его сделал Ермолай! И если бы кто-то сказал, что на самом деле перерождение произошло значительно раньше, он бы с этим не согласился.
Долгое время не мог понять, что вообще привлекло Ермолая к нему — обычному зеленому фраеру, какой интерес искал тот в его обществе? Деньги на вино? Так чаще тратился сам Ермолай! Компания, чтоб не пить в одиночку, неискушенный слушатель для его бесконечных бредовых историй? Пожалуй, но только отчасти: ведь та же дворняжка или любая другая шваль за стакан вина будет слушать самую несусветную чушь, да еще кивать и восхищаться.
Наконец догадался: Ермолаю до левой пятки восхищение всякой дряни, ему нужен был именно он, Золотов, порядочный мальчик из приличной семьи, каких не найти в привычном окружении, чтобы ему, а не жалкой дворняжке доказать: Ермолай — парень-кремень, ничем не хуже остальных, чистеньких, и житуха у него замечательная, веселая и разнообразная. В самоутверждении нуждался, хотя и слова-то такого не знал, а вот поди ж ты… И поглядывал цепко на кента-приятеля: верно ведь, что все у него, как у людей, — и хаты-кильдюмы, и чувихидворняжки…
Потому и напрягся, когда Золотов дворняжке в ухо въехал, насторожился: не на образ ли жизни его, Ермолая, рука поднята, не идея ли о «нехужести всех остальных» в кровь разбита…
Обо всем этом думалось потом, годы спустя, а тогда прокрался в дом, морду вымыл, утром все равно объясняться пришлось: нос-то распух, сказал — хулиганы избили.
Папахен разорался: нечего шляться по ночам, лучше делом занимайся да дома сиди.
Он и сидел — неделю носа не высовывал, в себя приходил.
Нет, хватит, с блатарями — никаких дел! От них за версту камерной вонью несет, откуда вышли, туда и вернутся, другого пути не знают и знать не хотят. Какая цель в жизни у того же Ермолая? Татуировками, фиксами, «делами» подлинными, а большей частью придуманными авторитет для зоны заработать! Значит, зона и есть главная и единственная цель! Хотя сам он того и не понимает. Побегает еще немного, погоношится — и туда.
Только Ермолай по-другому раскрутился. Через пару месяцев выпрыгнул на полном ходу из трамвая, он любил рисковость показать, чтоб все рты пораскрывали, и показал: споткнулся, замахал руками, равновесие удерживая, согнулся вдвое на бегу, если б не финка за брючным ремешком, то и удержал бы, выпрямился победоносно, зыркнул бы глазками, усмехнулся с превосходством — чего раззявились? — да воткнулся тусклый клинок с хищным щучьим вырезом в живот, пониже пупка, и дернуло его влево, под колесо, хрясь! — был Ермолай — стало два, действительно — все рты раскрыли.
Хоронить Ермолая ни один кореш, ни один парень-кремень да и вообще никто не пришел. Мать на законном основании — с горя — напилась до такой степени, что толку от нее не было никакого. Организовывал все вечный враг — участковый.
Много лет спустя Золотов понял, что Ермолай сыграл в его судьбе значительную роль, преподав предельно наглядный урок того, как надо жить и к чему стремиться, чтобы четверка небритых пятнадцатисуточников, понукаемая усталым пожилым капитаном, оттащила тебя по узкой, заросшей бурьяном тропинке в самый угол кладбища, к бесхозным просевшим земляным холмикам, на краю оврага, заваленного истлевшими венками и другим кладбищенским мусором.
Злую бесшабашность как рукой сняло.
Пошел в вечернюю школу, отдал направление комиссии, пояснил, что тяжело болел, потому несколько месяцев не появлялся, потому же пока и не работает. План набора школа не выполняла, лишний ученик был подарком, формальностями его не допекали.
Тем более что Золотов проявлял редкую дисциплинированность, занятий не пропускал, исправно сидел в полупустом классе от звонка до звонка, вскоре был назначен старостой и получил поручение контролировать посещаемость.
Стал ходить по домам, теребил прогульщиков по месту работы, требовал объяснения, справки, завел папку, в которую подшивал накапливающийся материал, анализировал его, составлял отчеты, несколько раз выступал на педсовете.
Вернулся в секцию, но через пару месяцев произошел инцидент с чужим пистолетом, все ребята почему-то решили — он сбил прицел, чтобы обойти соперника, и Григорьев, похоже, поверил… Ну и черт с вами!
Бесцельное шатание по улицам и бесконечные походы в кино остались в прошлом.
Теперь он проводил в школе все свободное время, помогал учителям вести учебно-методическую документацию, завучу красиво чертил расписание и в житейских просьбах не отказывал — в магазин слетать, врача вызвать, в очереди за билетами постоять.
Ему было приятно находиться в гуще событий, чувствовать себя нужным и полезным, тем более что нужным и полезным он стал для людей, от которых зависело получение хорошего аттестата и приличной характеристики.
Но результат превзошел его тайные ожидания.
Постепенно он превратился в заметную фигуру, соученики рассматривали его как представителя школьной администрации, и незадолго до выпускных экзаменов рябой тридцатилетний сварщик Кошелев, дремавший, если приходил на занятия, в среднем ряду, отозвал его в сторону и предложил магарыч за темы сочинений и вопросы билетов.
И снова зашевелилась пока не осознанная мыслишка, а во время субботника оформилась четко и определенно. Он взялся за уборку чулана, вытащил во двор и сжег в огромной железной печке три мешка ненужных бумаг, предварительно пересеяв и отобрав прошлогодние билеты, а главное — целую кипу шпаргалок, изъятых на экзаменах за последние годы.
Поскольку из разговоров в учительской он знал, что план выпуска под угрозой, а значит, всех, кто есть в наличии, надо вытащить за уши и выдать аттестаты, то смело открыл торговлю «вспомогательным материалом», гарантируя на сто процентов успех его применения.
Наученный горьким опытом, действовал осторожно и осмотрительно: с явными разгильдяями дел не имел, только с обремененными семьями и работой «взросляками», не способными из-за постоянной вечерней усталости осилить школьные премудрости, страстно желающими получить аттестат, искренне благодарными своему благодетелю и наверняка сумеющими удержать язык за зубами.
Экзамены, как и следовало ожидать, прошли благополучно, радостные «взросляки» пригласили его в ресторан для обмывания долгожданного документа, поблагодарили за помощь, похвалили за отзывчивость и чуткость, только рябой Кошелев мрачнел с каждой рюмкой, а в конце сказал, тяжело растягивая слова:
— Ты ж еще молодой, а что из тебя получится, когда вырастешь? По-моему — большая скотина!
И даже попытался ткнуть своего благодетеля крупным, с оспинами ожогов, кулаком в чисто выбритую и наодеколоненную физиономию, но другие «взросляки» этого не допустили, а Золотов убедился в человеческой неблагодарности и впредь решил иметь дело только с интеллигентными людьми.
Такими, как школьные учителя, которые тоже пригласили его на торжественный вечер по случаю очередного выпуска и наговорили много приятных слов, слушая которые Золотов в первый раз почувствовал, что он не тот, за кого его принимают, и испугался на миг возможного разоблачения.
Но минутный испуг прошел, аттестат был хорошим, характеристики отличными да плюс рекомендация на работу в гороно методистом по вечерним школам.
Должность требовала высшего образования и педагогического опыта, а предлагала скромный оклад и значительные хлопоты, преимущественно в вечернее время, поэтому желающих занять ее не было. Но завгороно сделал хорошую мину при плохой игре и сказал, что, хотя от специалистов-педагогов отбою нет, он считает нужным взять молодого и энергичного парня; ибо главное — желание работать, а опыт придет, и образование — дело наживное.
Стал работать: дело нехитрое, главное — понять систему, а потом вертись себе между запросами и отчетами, указаниями и справками, жалобами и актами проверок.
Освоившись в канцелярской круговерти, Золотов легко имитировал активность, удвоив количество входящих и исходящих бумаг и накапливая их в аккуратных папках.
Начальство сразу оценило трудолюбие и деятельность нового работника, на собрании аппарата его приводили в пример, в личных беседах обещали направление в институт.
Тут-то и появился страшок — предвестник будущего большого страха. Вдруг встретится в приемной заведующего со своей бывшей директрисой, или столкнется в коридоре с Фаиной, или астматический прокурор окажется в президиуме на совещании по проблемам предупреждения правонарушений среди учащейся молодежи…
И поднимутся обличающие персты, и раскроются изобличающие уста, и спадет пелена беспечности с начальственных очей, и обрушится праведный гнев на голову обманщика и проходимца!
Нет, тот настоящий страх, с кошмарными снами еще не появился — ну раскроется и раскроется, что с того? Выгонят со сторублевой ставки — и черт с ними, не велика потеря! Но все же опасение было неприятным: слишком удачно все складывалось и достаточно много — он уже просчитал — обещано в дальнейшем.
Решил подстраховаться, присмотрелся к своему непосредственному начальнику — завсектором Собакину, вечно унылое лицо которого оправдывало фамилию — старый усталый пес, чувствующий, что со дня на день его пустят на шапку.
Подходил, показывал проекты справок и отчетов, советовался, расспрашивал о тонкостях работы. И вообще у Харитона Федоровича такой опыт — десять лет вращался в «инстанциях», интересно услышать его мнение о том-то, том-то и том-то, да и о жизни товарища Собакина было бы очень поучительно узнать молодому, начинающему трудовой путь человеку.
Но Собакин глаза прятал, в разговоры не вступал, отвечал односложно, а намек на собственное мнение воспринял как провокацию.
Золотов чуть ослабил хватку, но из клыков не выпустил, держал осторожненько Харитона Федоровича за безвольную складку между шеей и затылком. Почему ты утром хмурый, как родственника схоронил, а притрусил к кабинету, закрылся — и через пять минут другой человек? Рожа-то, конечно, кислая, но озабоченность мрачную как рукой сняло!
А когда перехватили тебя как-то в коридоре — бумагу срочную подписать, так не подписал ведь: руки дрожали, ручка выпадала! А зашел к себе пальто снять — дрожь и прошла…
Да, кстати, а почему тебя из «инстанций» поперли?
Короче, как-то под праздник скользнул к Собакину, бормотнул поздравления, булькнул круглым газетным свертком, аккуратно вложил в приоткрывшийся кстати ящик стола, тот, как обычно, глаз не поднял, но прохрюкал нечто одобрительное.
Так и сошлись.
А через год с блестящей характеристикой да с направлением гороно поехал за тридевять земель в пединститут, поступил вне конкурса на физвос да сразу окунулся в общественную работу: то на собрании выступает, то в общежитии дежурит, то буфет по профсоюзной линии проверяет, Золотов тут, Золотов там, у всех на виду. Преподаватели им довольны, деканат, комитет комсомола… Ба, да он и не комсомолец, как так? Потупился, объясняет: формализму противился, меня на аркане тянули, для «галочки», а я из принципа, может, конечно, и не прав был, да молодой, горячий… Поверили, приняли.
Тогда и стал расти страшок, а вдруг да выплывет все, вдруг раскроется?
Успокаивал себя: мол, далеко забрался, кто тебя здесь знает, а придет время возвращаться — придумаем что-нибудь…
Он уже с самого начала определился: назад не возвращаться, здесь корни пустить!
И способ придумал: в аспирантуру пролезть да зацепиться на кафедре… Новое место, новая страница биографии, новая жизнь. А старой вроде и не было!
Да только странное дело — так хорошо все начиналось, а потом не заладилось, забуксовало. С учебой не клеилось: науки вроде немудреные, не физика с математикой, шпарил на экзаменах правильные слова газетными фразами, а преподаватели скучали и выводили серенькие «уды».
И в общественной деятельности не преуспел: суетился, гоношился, делал волну, а интерес к нему вроде пропал — поручений не давали, почетными местами обходили, из одних комиссий вывели, в другие комитеты не избрали, к третьему курсу только и осталась одна нагрузка — член комиссии по общественному питанию студенческого профкома.
Буфетчицы, правда, уважали, колбаску сухую оставляли, помидорчики-огурчики парниковые среди зимы, в столовой кормили сносно, не обсчитывали — и то хорошо!
Хорошо, да мало. С преподавателями пытался сойтись поближе — на консультации приходил, расспрашивал о том о сем, пытливого студента разыгрывал — бесполезно.
Выпросил однажды тему — сообщение на научной конференции сделать, подготовил докладик — неделю в библиотеке сидел, выступил, отбарабанил гладко правильные вещи, которые в учебниках, статьях и монографиях вычитал, а ему стали дурацкие вопросы задавать, и выходило, что ничего правильного он не сказал. Так и остался с носом, зря себе голову морочил! И главное, что обидно: другие отсебятину несли, а им аплодировали, и преподаватели приглашали на кафедру, заинтересованно беседовали, обсуждали что-то…
Нет, не везло Золотову, определенно не везло.
С кем хотел дружить — не получалось, липли всякие серые посредственности, одному скучно, так и сложилась у них своя компания. В ней-то он верховодил, истории всякие рассказывал, в основном про дедушку-адмирала, аж рты раскрывали. Правда, радости мало, иногда напоминал себе Ермолая и осекался на полуслове — до того тошно становилось!
Да и с деньгами было туговато: стипендию не получал, отец и дед присылали сотню-полторы в месяц, должно бы хватать, ан нет — у серых друзейприятелей «капуста» водилась в изобилии, в преферанс резались, по кабакам таскались, и он пыжился, тянулся, чтобы не отстать, потому еле сводил концы с концами. Несколько знакомцев «крутились», делали деньги: один джинсами приторговывал, другой заочникам курсовые изготавливал… Но с явной уголовщиной Золотов связываться не хотел, а писать — не получалось, так и страдал, давая зарок, что в будущем еще возьмет свое.
К выпускному курсу мечты об аспирантуре развеялись сами собой, распределение получил по месту выдачи направления, и наступил день, когда новоиспеченный учитель физвоспитания возвращался в родной город, и страх уже прочно поселился внутри, глодал, жевал внутренности.
Теперь не отсидеться в методическом кабинете да в полупустых классах вечерних школ, учитель с учителем не разминется, рано или поздно сведет его судьба с Фаиной или еще с кем, и тогда…
Кинулся на старое место — там большие перемены: заведующий на пенсии, а друг-покровитель Собакин Харитон Федорович в очередной раз шагнул вниз и заседал теперь в горкоммунхозе на скромной должности рядового клерка. Накачивая его в третьесортной забегаловке дешевым портвейном и слушая сбивчивые сетования на несправедливость судьбы — раньше спроси, кто такой Собакин, — ого-го! — Золотов тяжело размышлял над собственным невезением: ступени лестницы, по которой он рассчитывал подняться вверх, оказывались трухлявыми и подламывались одна за другой.
Но Собакин свою роль сыграл — позвонил новому завгороно, видно, его имя еще связывали с авторитетом «инстанций», сделал открепление да в горкоммунхоз устроил, по иронии судьбы на собственное место, ибо путь вниз продолжался, и пересадили Харитона Федоровича ниже, казалось, некуда — заведовать захудалым парком, так что Золотов успел сделать ему несколько нахлобучек за некачественные засевы клумб и неиспользование прогрессивных форм вертикального озеленения, пока Собакин не умер от внезапно приключившейся прободной язвы.
Золотов прекрасно прижился в горкоммунхозе — если бы все декоративные посадки, которыми он заведовал, с такой же легкостью и быстротой пускали обширные корни на новом месте, город давно бы превратился в цветущий сад. Он пытался было подобрать ключик к своему начальнику, но тот оказался строгим и непьющим, попытки к сближению пресек, и Золотов мгновенно трансформировался: стал четким, кратким и деловым. Столь явное превращение начальник отнес на счет своего умения работать с людьми, а так как наблюдать плоды собственных способностей приятно любому, он заметно смягчился и начал относиться к инженеру-озеленителю отечески-снисходительно.
Но окончательный перелом произошел позднее, ибо начальник оказался совершенно неприспособленным решать мелкие житейские проблемы, которые, оставшись нерешенными, перерастают в серьезные трудности.
Летняя сушь, изнурительная жара, декоративные культуры желтеют и подсыхают, начальника вызывают на ковер, а он начинает лепетать какие-то глупости про выбранные фонды на бензин, из-за чего поливальные машины простаивают в гараже.
Что за чушь! Вы нам здесь голову не морочьте! Неспособны организовать работу, так и скажите, а мы сделаем соответствующие выводы!
И приходит, бедняга, сам не свой, таблетки глотает, телефон накручивает, красный весь — давление подскочило… А всего-то и делов — достать двести литров бензина! Смех да и только…
Но с почтением, без фамильярности, Боже упаси, осведомиться: мол, я могу повлиять через горисполком, так что если распорядитесь… Тот на Валерия Федоровича как на волшебника — неужто удастся такое дело сдвинуть с мертвой точки? Трудно, но попытаюсь — опять-таки скромно, но с достоинством.
А через час-полтора поливалки поливают, травка зеленеет, начальники довольны: подтолкнули, подсказали, разъяснили, резервы изыскал, фонды мобилизовал — значит, умеем воспитывать подчиненных!
И начальник как на свет народился — голос звонкий прорезался, рапортует: да, указание выполнено, решили вопрос, полный порядок! Да к Валерию Федоровичу исполнительнейшему с расспросами, а тот, скромняга, смущается, плечиками пожимает: мол, я же не для себя, для дела, потому и пошли навстречу, руководители еще дедушку помнят, да и меня Харитон Федорович многим рекомендовал.
Тут главное не переборщить, не перегнуть палку, остальное сам додумает: про дедушку-адмирала слыхивал краем уха, что с Собакиным в гороно работал — знает, вот и выходит: не такая уж простая фигура скромный инженер-озеленитель! Скрыта за ним сила немалая, да не пользуется почему-то, может, по простоте, а может, до времени приберегает…
Так и создается авторитет, складывается репутация, мнение формируется. Разве не стоит оно тридцатника, что заплатил Фимке-заправщице? Тем более что водилы — мошенники все на крючке, за графиком он следит жестко, и если хочет кто подкалымить — отвезти цистерну-другую воды частнику в сад, — вынь да положь пятерку за каждую ездку! А машин — восемь, и калымят каждый день, так что в летний сезон «капуста» водится…
И рабочий день теперь у уважаемого Валерия Федоровича жесткими рамками не стиснут, поспать утром можно и днем фактически свободен, позвонишь пару раз, доложишься: я по паркам, и дуй на все четыре!
Золотова вольный режим устраивает, начальник доволен и спокоен: если вдруг приедут коллеги иногородние по обмену опытом, незаменимейший Валерий Федорович в мгновение ока в гостиницу определит, а случится проверяющий, комиссия какая, начальство столичное — так и на дачке адмиральской обустроит, и шашлычок организует, и баньку, все сделает, все придумает, не о чем волноваться…
Дачей Золотов в последнее время свободно распоряжался. Пока дед был, он там почти круглый год жил. Квартира двухкомнатная, которую сразу дали, как отставнику, пустая простаивала. Но у отца дальний прицел: давай, говорит, съезжаться, захочешь — будешь с нами вместе жить, все веселей, да и внуку для воспитания, надоест — отселишься на дачу, отдохнешь в одиночестве.
Дед как овдовел да ушел со службы, помягче стал, посговорчивей. Согласился сразу: у вас две комнаты тесные, да двор колодцем, умру — останетесь в хорошей квартире…
Папахен подобрал вариант: старое поколение с молодым не ужились, дом профессорский, в самом центре, потолки высокие, по коридору — хоть на велосипеде катайся. Привел деда — то что надо! Ну и провернул обмен в полмесяца.
Жили все вместе, не тужили, дед смирился, что кончилась морская династия, иногда только с тоской спрашивал внука: "А помнишь, как тебя в детстве море тянуло?
Матроску и бескозырку носил, стихи любил морские, на корабль тебя повез — танцевал от счастья. Значит, правда гены свою роль играют!"
Так и шло все хорошо до тех пор, пока дед не встретил случайно меныцика-профессора, а тот ему и высказал: не ожидал, мол, морской офицер, а три тысячи доплаты взяли, стыдно, батенька!
Дед как полотно домой заявился, дрожит весь, хорошо, отца не было, мог и убить стулом или чем под руку попадется, бегал по квартире, кричал: "Посажу подлеца!
Опозорил, чести лишил!"
А потом захрипел, повалился на бок, «скорая» его в больницу увезла, да оттуда уже капитан первого ранга Иван Прохорович Золотев не вышел.
Отец вроде переживал, а может, для людей прикидывался. Младший Золотов, шагая в похоронной процессии, вспоминал, как боялся разоблачения перед добрым дедушкой, который верил, что он хороший, неиспорченный мальчик, не замечал угнездившейся в маленькой душе червоточинки, и ему было жаль деда. Хотя три тысячи — нормальная доплата при таком обмене.
Возможность разоблачения детских грехов умерла вместе с дедом, но большой страх поселился внутри навсегда, подремывал, дожидаясь своего часа, и следователь прокуратуры Зайцев разбудил его, не то слово — разъярил до предела, и теперь он буйствовал, выедал внутренности, не давал спать, заставлял глушить его ударными дозами спиртного, подталкивал к действиям. Лучшая оборона — это наступление!
Когда Зайцев читал ночной порой про инопланетных упырей, не кровь пьющих, а саму сущность человеческую высасывающих, нетрезвый псевдочеловек Золотов старательно вписывал фамилию следователя в аккуратно разграфленную тетрадку с зеленым переплетом.
Надо же, попался такой на мою голову! Будто без него мало неприятностей… Ну ладно, получилось, Федьку не вернешь, Мэри тоже жалко, хорошая девочка, да она скоро выпрыгнет, адвокат сказал — в самом худшем случае — «химия», но чего он копает? И глядит с затаенным презрением — как Фаина, словно насквозь видит и нутро его, золотовское, настоящее, от всех скрытое, рассматривает… Может, действительно раскусил, работа у него такая — раскалывать, раскусывать, раскапывать… Если просто разгадал и презирает — черт с ним, а если надумает всем показать? Тогда плохо.
«… ведет разгульный образ жизни, посещает рестораны, танцевал со свидетельницей Марочниковой, — почерк у Золотова был никудышный, как курица лапой, но в заветной тетради писал разборчиво, буковку за буковкой вырисовывал, аж язык высовывал от напряжения. — После совместного употребления спиртных напитков, к которому принудил Марочникову, злоупотребляя служебным положением…»
Хмыкнул: ничего, — пусть оправдывается, но ощущение, что события развиваются не по закрученному им сценарию, усиливалось. Галка уже давно должна была позвонить!
Не остался же он ночевать… Если бы так! Но вряд ли, ой вряд ли… Скорей всего и в дом не зашел, хотя Галка артистка еще та — вцепится в рукав: умоляю, сердце схватило, доведите, там в аптечке валидол, капли.
«Напоив Марочникову допьяна, он, под предлогом проводить, проник к ней в квартиру, где находился до глубокой ночи…»
И вдруг сквозь завесу опьянения пробилось воспоминание, подтверждающее его подозрения: откуда у Галки слова издевательские про адмиральского внука и про круизный теплоход? И смотрела она по-настоящему зло, это не игра в ссору, как задумано, тут что-то другое.
Он медленно закрыл тетрадь.
Ясно что! Крючок прокурорский раскрутил все насчет деда и ей выложил…
Прости-прощай хрустальная мечта про белый теплоход, разные страны, инвалютный оклад. Мечты про новую жизнь — псу под хвост! А ведь только этими мечтами он ее и держал.
Золотов выругался.
Значит, Галка сейчас на него не играет! В лучшем случае. В худшем — играет против. Очень даже просто — заманила этого хмыря и закладывает своего благодетеля Валерия Федоровича с потрохами. Что она знает? Достаточно, чтобы грязью обмазать. А главное? Не должна. Но догадываться может, а иногда достаточно только подсказать, идею подбросить, дальше само пойдет разматываться.
Нет, так не годится, надо восстанавливать контроль за развитием событий! И крючка прокурорского прибирать к рукам не мытьем, так катаньем. Подумаешь, страшный зверь заяц! Не таких видали!
Золотов хорохорился, взбадривая сам себя, ему казалось, что и теперь удастся удержать в тени свое настоящее нутро, сущность свою омерзительную, что все утрясется, образуется, как обходилось уже много раз ранее.
ПЕРВЫЙ КАМЕНЬ
Утром следующего дня я ставил задачи практикантам. Собственно, задач было две: заполнять статистические карточки по оканчиваемым делам, отвечая на возможные телефонные звонки, и бегать по адресам с длинным списком поручений.
Петр выбрал первое, Валек — второе. Мы вместе вышли из прокуратуры, по пути я повторил инструктаж, потом он свернул к троллейбусной остановке, а я пошел прямо тихими улочками старой части города.
Через несколько кварталов начинался запущенный сквер, за ним вставало массивное безрадостное здание следственного изолятора. В ИВС до трех суток содержались задержанные по подозрению в совершении преступлений, если подозрения подтверждались, их перевозили сюда дожидаться судебного процесса, но мало кто разбирался в таких тонкостях, и в народе оба учреждения называли тюрьмой, что было не правильно, ибо в тюрьмах отбывают наказание уже осужденные опасные преступники.
На углу, у входа в комнату передач оцепенело застыла унылая очередь со свертками, узлами, посылочными ящиками, в основном женщины. Тротуар узкий — я проходил совсем близко: вдоль блеклых неопределенных одежек и ярких платьев, спутанных посеченных волос и элегантных причесок, запахов кухни, помойки, похмельного перегара, неожиданно перемежавшихся фантазийными волнами французской парфюмерии… Череда контрастов!
— Не толкайся, ослепла, что ли!
— Подумаешь, цаца какая! Расфуфырилась и воображает!
— Хамка, лучше бы умывалась как следует!
В какой очереди, за каким товаром могли оказаться рядом здоровенная бабища с бледным пористым лицом, в застиранной коричневой хламиде, матерчатых треснувших по шву тапочках на растоптанных ступнях и тонкая изысканная дама, возраст которой умело скрыт гримом, лиловый шелковый комбинезон расчетливо обнажает грудь и плечи, а изящные золоченые босоножки позволяют демонстрировать безукоризненный педикюр? Но общее у них есть — в грубом запачканном мешке и раскрывающейся из кошелечка серебристой японской сумочке лежит одно и то же: сало, масло, сухая колбаса и табак, даже вес одинаковый — по пять килограммов.
— Ничо, привыкай, ты теперя не лучше меня, — злорадно щуря заплывшие глаза, выговаривала одна, а другая, не успевшая свыкнуться с новым для себя положением, изумленно переспрашивала:
— Ты что, чокнутая? Посмотри на себя в зеркало!
— Ничо, зеркала тут ни при чем. Мой по пьяному делу морду набил, а твой небось мильены воровал. Вот и сама смотри, кто лучше, кто хуже! Моему трешник — само много, а твоему? Небось пятнадцать привесят, а то и под вышку подведут!
Я прошел мимо, но успел услышать торжествующее:
— Заткнулась? Вот то-то! Брильянты из ушей вынула, а дырок не зарастишь! Правда себя кажет…
У каждого своя правда, свое представление о том, как надо жить на белом свете, и что самое интересное — каждый считает: уж кто-кто, а он живет правильно!
Квартал вдоль высокого — метров восемь — забора, свернуть за угол, в глухой желтой стене бронированная плита, запрещающе раскалена красная лампочка, вдавить кнопку звонка, приглушенный зуммер, лязг втягиваемого электромагнитом засова, одновременная вспышка зеленого сигнала, с усилием поддается тяжеленная дверь, войти в тамбур, подождать лязгающего звука за спиной, предъявить отгороженному решеткой дежурному удостоверение, выслушать традиционный вопрос: «Оружие есть?»
— ответить, лязг следующего замка, открыть решетчатую дверь, войти туда, лестницы, коридоры, оформление вызова, снова двери, замки, ключи, удостоверение контролеру — и вот я в следственном кабинете, подсознательно ощущая радостное чувство от того, что все эти двери, решетки, замки, посты, сигнализация, двойной контроль — для меня не препятствие, не помешают вернуться в обычную жизнь, как только захочу. В самом начале своей работы я испытывал почти физическое облегчение, выходя из этих давящих стен.
— Здравствуйте, Юрий Владимирович!
В кабинет вплыла управдом Рассадина, изображая очаровательную улыбку, которая вызывала какие угодно чувства, кроме очарования.
— А я прямо из бани! Представляете, если бы я вышла к вам завернутой в полотенце?
Вот на кого обстановка следственного изолятора не оказывает угнетающего воздействия. Но если Рассадиной сказать об этом, она всерьез обидится.
— Нет, вы представляете: из бани, распаренная, в одном полотенце! Маленькая, сутуловатая, похожая морщинистым не по годам лицом на обезьянку, Рассадина считала себя неотразимой женщиной. Укрепиться в таком заблуждении ей помогли любовники, на которых она потратила восемь тысяч рублей, добытых хищениями, взяточничеством, а порой и неприкрытым мошенничеством.
— Давайте не отвлекаться, Лариса Ивановна, Я хочу получить образцы вашего почерка.
— Да зачем это? Я же и так все признаю…
Действительно, Рассадина с первого допроса, как говорится на профессиональном сленге, «пошла в раскол». Не потому что раскаялась: привыкла плыть по течению и прикинула — так проще, не надо хитрить, держать в памяти оправдательные версии, противопоставлять доводам следствия правдоподобные выдумки, тем более что на них далеко не уедешь, а признание — надежное смягчающее обстоятельство, обязательно принимаемое судом в расчет.
— Порядок есть порядок.
Хороший следователь, профессионал, не ограничивается голым признанием, а всегда подпирает его объективными фактами. Я считал себя профессионалом, хотя вслух об этом, естественно, не распространялся. И сейчас, глядя на старательно воспроизводящую экспериментальные образцы почерка Рассадину, думал о другой обвиняемой — Марине Вершиковой, в деле которой достоверных доказательств, подтверждающих довольно сомнительное признание, так и не отыскалось.
— Хватит или еще?
Рассадина смотрела, как прилежная школьница на строгого учителя.
— Достаточно. Теперь подпишем протокол.
Когда с формальностями было покончено, Рассадина откинулась на жесткую спинку неудобного стула.
— Угостите сигареткой, Юрий Владимирович, да давайте поговорим за жизнь!
Специально для подследственных я носил крепкое курево. Рассадина разочарованно поморщилась, вытягивая из пачки «беломорину», но привычно смяла мундштук и жадно затянулась.
— Гадость, но продирает! Можно еще парочку?
Она вытряхнула пяток папирос, сунула за пазуху, улыбнулась.
— У одной новенькой почти полная пачка «Мальборо», никому не дает, по штучке в день смолит. Говорит, на днях выйду под расписку, что останется — вам оставлю.
Хорошо, чтоб скорей, а то закончится…
Я перестал изучать исполненный обвиняемой текст, отложил бланки в сторону.
Совпадение?
— У нас вообще девчонки дружные, веселые, анекдоты рассказываем, смешное сочиняем… Знаете, как мы это место называем? — Она потыкала корявыми пальцами во все стороны. — Санаторий «Незабудка». Правда, смешно? Кто здесь побывает, не забудет! — Рассадина хихикнула. — Томке недавно день рождения справляли, как раз у Люськи передача была, стол сделали, попели тихо. Камера хорошая, повезло, все девчонки честные, ни одна чужого не возьмет. Но вот перевели к нам одну цыганку, ну и стерва! Ворует, сплетни сводит, врет в глаза… — Она возбужденно жестикулировала. — Просыпаюсь утром — жует, спрашиваю что, говорит, хлеб, со вчера полпайки оставила. А Люська хватилась — куска сала нет, вот такого, с ладонь! Где сало? А она свои глаза наглые вытаращила и на меня показывает, божится, будто она меня застукала! Ну где же совесть? Вот я вас спрашиваю, вот как таких людей земля носит?
Я молча пожал плечами.
— А Люська вроде и не поверила, но смотрит с презрением… И в обед уже не угощалась, как водится! — Рассадина горестно вздохнула. — Вот так заведется в коллективе один нечестный человек, и никому веры нет!
— Если все честные, как же под стражей оказались?
Она поперхнулась дымом.
— Но ведь это ж совсем другое! Одно дело, когда по работе — у меня в домоуправлении, у Томки — в гастрономе, у Люськи — на базе, химичили себе понемногу, но в карман никому не лезли, не били, не убивали, разве ж можно сравнивать!
Возмущение Рассадиной было вполне искренним.
— И все девочки так! Правда, у Мэри получилось, кобель один на нож напоролся, так он к ней полез, сам виноват! У нее и статья легкая, и адвокат самый лучший… Она попервой, говорит, горевала, думала, забыл ее друг один, а как передал сигареты, поняла — помнит, вытащит, он какая-то важная шишка, все может… — Рассадина опять вздохнула. — Не то что некоторые…
Денег у нее не нашли, по слухам, она подарила автомобиль своему последнему «другу». И действительно — мордатый смазливый самец разъезжал в вишневой «шестерке», оформленной на двоюродного брата, но дата приобретения соответствовала предполагаемому времени дарения. Вызванный в прокуратуру «друг» потел, ерзал на стуле, горбился, уменьшая свой могучий остов, и решительно отперся от Рассадиной, и от автомобиля, и даже, по инерции, от брата, пояснив, что это никакой не родственник — посторонний человек, так как не является родным сыном жены дяди, а усыновлен ею. «Шестерка» у чужого человека действительно есть, он давал ему, самцу, кататься и даже оформил доверенность, но сам самец ни к машине, ни к деньгам на ее покупку, ни тем более к Рассадиной отношения не имеет.
Я и ожидал такого ответа, но Рассадина болезненно интересовалась результатами допроса, а узнав их, расстроилась и отвлеченно, поскольку никаких официальных показаний на «друга» не давала, высказалась про мужскую неблагодарность, бесчувственность и неумение любить. Получалось, она ждала благородного порыва: самец рассказывает правду, облегчая ее положение, отдает машину для конфискации в возмещение ущерба и сам проходит по делу как лицо, причастное к преступлению?
Ну разве можно предположить такую сверхнаивность в прожженной и ушлой расхитительнице?
— В жизни чаще по-другому: с глаз долой — из сердца вон!
Она расстроенно закурила вторую папиросу, транжиря сделанный запас, глаза повлажнели.
Следствие как линза открывает в людях глубоко скрытые качества, оказывается, и у бесшабашной Рассадиной имеются в душе свои болевые точки. Они есть у каждого человека, только докопаться, достучаться ой как трудно! Часто и не удается…
Я отдал ей пачку «Беломора» и нажал кнопку звонка.
— Когда я уже в суд пойду? — обычным тоном спросила обвиняемая. — В любом санатории надоедает, в «Незабудке» тем более. Девчонки уходят — Томка, Люська, вот Мэри выскочит, с кем мне сидеть? Нужна же хорошая компания, а не ворье всякое!
— Свой круг?
— Ну да! — кивнула она, не заметив иронии. — Я же не какая-нибудь тунеядка, побирушка, наводчица…
В дверь заглянул выводной.
Рассадина изобразила на лице то, что, по ее представлению, обозначало очаровательную прощальную улыбку. Глаза сухие с обычным плутоватым выражением.
Она вошла в норму.
Снова двери, лязгающие замки, лестницы, коридоры, решетчатые перегородки… Я шел, машинально выполняя необходимые действия, и обдумывал то, что мимоходом, случайно услышал от болтливой домоуправши. Есть, существует интуиция, и недаром я так потрошил золотовские сигареты! Только искал что-то материальное, скрытое под яркой упаковкой или спрятанное в табак, а информация заключалась в самом факте получения пачки «Мальборо»!
Дескать, ничего, девочка, все в порядке, к чему привыкла на воле — то и в камере кури, и знай, я о тебе помню, со следователем контакт наладил — сам от меня приветы передает, по-прежнему все в моих силах и в моих руках, я хозяин положения.
Вот такое примерно послание вручил следователь Зайцев обвиняемой Марине Вершиковой. И сразу объясняется подъем ее настроения, изменение поведения и резкая смена занимаемой позиции!
Но про лучшего адвоката, про «легкую» статью и скорый выход на свободу она таким путем узнать не могла… Разве что еще до ареста получила соответствующий инструктаж и, убедившись — события развиваются по плану, — сделала необходимые выводы.
Первый раз за годы следственной работы я ощутил дурацкое чувство подвешенной на ниточках марионетки. Рывок — и дернулась рука, второй — согнулась нога, третий — двинулась другая…
Все обстоятельства дела соответствовали доводам адвоката, и я уже готов был сделать шаг, которого с нетерпением ожидали Марочникова, Вершикова и, конечно, сам Золотов. Изменение меры пресечения и статьи обвинения подтвердили бы всемогущество Золотова и укрепили его авторитет в компании себе подобных на многие годы вперед. И если бы ему вздумалось намекнуть или прямо сказать, мол, следователь сделал это не за красивые глаза, никто бы не усомнился, что так оно и есть.