Город на воде, хлебе и облаках Липскеров Михаил
– Да мы ничего, – отвечала христианская сторона, – мы вообще не стоим, мы вообще-то идем. Точнее, шли, пока эти жи… граждане евреи с угрожающими лицами, вы только посмотрите на реб Шломо Сироту…
– А чего вы вообще шли?! – взвился реб Шломо Сирота (если можно употребить глагол «взвился» к девяносточетырехлетнему еврею в инвалидной коляске).
Пролетарская часть христианства хотела было указать Шломо Сироте его место, но потом передумала, потому что на этом месте он как раз и сидел.
– А идем мы, реб Шломо, – ответил Шломо Сироте Гутен Моргенович, представлявший в данный момент христианскую составляющую Города, – чтобы в Магистрате обсудить проблему со странствующим Ослом, остановившимся на площади Обрезания, и вашим тезкой Шломо Грамотным, который по своей доброй воле составил компанию Ослу, коя компания не предусмотрена архитектурой Города и не вписывается в дизайн площади Обрезания.
Все замолчали. А как не замолчать? Когда говорит Гутен Моргенович де Сааведра, пушки молчат. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые. А если не разговорчивые, то пишущие. Вот все и молчали. И христиане, за которых уже все сказал Гутен Моргенович, и евреи, потому что и Троцкого, и Михоэлса уже убили. И тогда за евреев пришлось отдуваться тому же Гутен Моргеновичу де Сааведре. У них, у де Сааведров, все были разговорчивые.
– Так бы сразу и сказали, – отдулся за евреев Гутен Моргенович.
– А вы об этом спросили? – спросил он со стороны христиан. – Нет. Не спросили, – ответил он с еврейской стороны, чтобы не подумали, что евреи народ лживый и им бы лишь пограбить, шейлокам проклятым.
– Ну вот, – успокоенно сказала христианская половина де Сааведры, – ребята, покажите.
И ребята показали. Они отверзли сумки, саквояжи, вещмешки, внутренние карманы чуек, армяков, пиджаков и фраков. И всюду была водка и зелено вино. И еврейская сторона была враз умиротворена. Ибо с таким количеством водки и зелена вина на погромы не ходят. И окончательно добили евреев, предъявив кассовые чеки винной лавки зубного врача Мордехая Вайнштейна.
Так закончился сейчасный погром, о котором я вам давеча намекал прямым текстом.
И евреи поняли, что если их сидение в синагоге не привело к ощутимым результатам (и к неощутимым тоже), то надо дать возможность и христианам поразмыслить над проблемой. Среди них тоже встречаются умные люди. Говорят, был такой Сахаров, очень, говорят, был умный человек. А почему умный? А потому что женился на еврейке. Вот!
Ну, две общины в знак примирения присели на часок на площади Обрезания, чтобы смыть горечь недоразумения, возникшего по недоразумению, и к вящей славе Божьей не приведшего. Слава Богу.
И над площадью Обрезания взорвалось ликующее «Лехайм!».
А поутру они проснулись. Не то чтобы совсем никак и на площади. Нет. А у себя по домам. Но в смутном ощущении, что что-то сделано не совсем так, не так, как хотелось. А некоторые решили, что не то чтобы не совсем так, а скорее совсем не так. Причем этих некоторых было значительно больше тех, которые «не совсем». Как среди евреев, так и среди неевреев. Первые не очень понимали, как можно напиваться посреди площади Обрезания, а вторые – как можно ТАК напиваться посреди площади Обрезания. Причем и те и другие не помнили, по какой причине весь город ТАК напился посреди площади Обрезания. А раз так, то поутру весь Город стал стекаться к площади Обрезания, чтобы попытаться обрести первопричину всегородского пьянства накануне на площади Обрезания.
Я полагаю, мой читатель, тебя уже давно интересует, почему центральная площадь Города носит столь многозначащее название, не кроется ли здесь какой-нибудь подвох, свойственный людям с некоторыми литературными наклонностями, которые в первом акте вешают на стену ружье, чтобы зритель и читатель мучились, в кого это поганое ружье выстрелит в третьем. Сам бы я не стал заморачиваться подобными мыслями, так как дал это название просто так, по наитию, о чем и сказал девице Ирке Бунжурне, которая однажды позвонила мне в 3.17 ночи с вопросом, что я делаю. После чего наступила пауза, а потом всхлип, перешедший в слова:
– И чеши отсюда. И джинсы свои забери. А рубашка твоя выстиранная в ванной сохнет. Ничего, на улице тепло. Обсохнет… Михал Федорович, какой сакральный смысл заключается в названии «площадь Обрезания»? И нельзя ли применить это обряд к отдельным русским людям? Иди-иди… А это не мое дело куда… Туда, где оставил майки… Да, Михаил Федорович, а каким ножом делают обрезание? И в каком месте? Под корешок? Или можно немного оставить?.. Я тебе, что сказала, гад?… Иди-иди… А вот сейчас!..
И опять раздался всхлип. Но очень уж решительный. С прямой скрытой угрозой.
– Стой, детка! Ни в коем случае не под корешок! Это тебе не елочка. А то с чем он к тебе вернется в очередной раз? С осиротевшими джинсами? Так что пусть идет… Он недостоин обрезания! Раз он такой!.. Нам на него наплевать!.. – поднялся я до высокого пафоса, с которым в кино «Александр Невский» хор сзывал русский народ на Ледовое побоище, пафоса Михаила Юрьевича, призывающего русский народ умереть под Москвой, к вам обращаюсь я, друзья мои, и так далее. Вплоть до мобилизации куда-нибудь против кого-нибудь. А напоследок я перешел на патетический визг:
– Гони его! Мы нам другого найдем!
И услышал в ответ тихий всхлип:
– А я не хочу другого…
Ну что ты будешь делать!.. Я от этой чувихи сойду с ума… От этих сумасшедших перепадов. И почему-то каждый раз это происходит у нее в 3.17 ночи. И каждый раз она будет звонить мне с каким-нибудь идиотским вопросом, на который я буду так же идиотски отвечать, зная, что через пять минут он, сучара, как бы случайно проведет пальцем по ее позвоночнику, а утром эта дуррррра в очередной раз побежит покупать очередные майки. Потому что предыдущие «украли в спортзале, унесло течением реки Серебрянки во время сплава, застряли в пробке, попали под электричку „Москва – Можайск“, сгорели на торфяниках, уехали по обмену в Колумбийский университет, стали нелегалами СВР в Капо-де-Верде…».
Этим дело бы и закончилось. Если бы я сам не задумался, почему я, ни секунды не колеблясь, назвал центральную площадь Иркиной квартиры «площадью Обрезания». Ведь что-то же должно было щелкнуть в моей седой голове, чтобы это название откуда-то появилось, прилепилось намертво, чтобы я и другие жители Города восприняли его как абсолютно органичное и не задавались вопросом почему. А почему небо – небо, мадам Пеперштейн – мадам Пеперштейн, а портной Гурвиц, совсем наоборот, – Гурвиц. А когда неумеренный в своих мудрствованиях горожанин уж очень особо допытывался, почему площадь Обрезания – площадь Обрезания и вышеприведенные доводы разума на него не действовали, то тогда звали на помощь равви Шмуэля, и тот, внимательно выслушав вопрос, опускал очи долу (или у евреев это как-то по-другому звучит?), потом поднимал их горе (или у евреев это как-то по-другому звучит?) и только потом устремлял их в душу проезжего зануды и отвечал вопросом на вопрос (именно так это и звучит у евреев):
– А вы никогда не задумывались, почему после «три» идет «четыре», а не «пять», «двенадцать» или «сто двадцать четыре тысячи восемьдесят шесть»?
Приезжий от этого вопроса обалдевал и, в свою очередь, отвечал вопросом на вопрос (даже если он и не был евреем):
– А при чем здесь это?
– А при чем здесь почему площадь Обрезания называется площадью Обрезания?
– Ну как при чем…
– Вот и я вас спрашиваю: как при чем?..
После этого не горожанин терял суть проблемы и ловил себя на мысли, что площадь Обрезания – это площадь Обрезания, и только крайнему идиоту, коим он и являлся до встречи с равви Шмуэлем, мог прийти вопрос, почему это так, а не иначе.
Но после очередной ночной беседы с девицей Иркой Бунжурной я счел необходимым найти объяснение, почему я назвал ее, девицы Ирки Бунжурны, площадь площадью Обрезания. Думаю, что к завтрашнему утру я это объяснение найду. Или оно найдет меня.
И вот завтрашнее утро настало и наткнулось в моей голове на объяснение.
Почему площадь Обрезания – площадь Обрезания, а не, скажем, Революции или Тверской заставы, например
В старые времена, когда Господь только создал Землю и она Ему еще не успела наскучить, людей было мало. Так мало, что Господь знал всех по именам. Да и как Ему не знать их по именам, когда Он их сам назвал. А потом людишки плодились и размножались, и Господу стало трудно упомнить всех, – а куда это годится, рассуждал Господь сам с собой на досуге, которого у Него было предостаточно. А почему, спросите вы меня, почему это мы работай-работай, а у Него, видите ли, досуг? А потому, отвечу я вам, мало того, что Он создал вас, дал возможность размножаться – не без удовольствия, замечу, – окружил ваше размножение чудесной экологической действительностью, а птички соловьи-тетерева как поутру поют, так заслушаешься, а то, что потом хлеб в поте лица, а рожать в муках, – ну так что ж вы хотите, за удовольствие приходится платить, чать, не в раю живем, а тут, на Земле, которая чудо как хороша, – так почему бы Господу и не отдохнуть? Ибо суббота для нас – суббота, а для Господа суббота – Суббота! Чувствуете разницу?.. А если не чувствуете, то говорить мне с вами, а тем более писать для вас, просто глупо, так как пишу я исключительно для чувствования, а не ума для.
И вот Господь сосредоточился, окинул взглядом землю Ханаанскую (она как раз на глаза попалась) и увидел там мужика еврейской национальности, а других, кавказской, скажем, еще не было. А русские появились чуть ли не позже всех, отчего до сих пор страдают и чуть что – сразу обижаются на все человечество, за исключением, скажем, северных корейцев и палестинцев. А Господь этим делом удивляется, так как (Он это точно помнит) именно северных корейцев Он не создавал. За палестинцев тем более удивляется, потому как по созданной Им Палестине шастало много разных национальностей людей, которых (Он точно помнит) Он создал, а вот палестинской национальности людей (это Он тоже помнит) среди них ну никак не было. Он мне об этом говорил. У меня тогда бессонница была, и я от нее таблетки пил, но бессонница их игнорировала, а вот мозги не игнорировали даже очень. Поэтому долгими бессонными ночами с Ним и разговаривал.
А с кем еще, когда тут у нас по ночам принято спать? А раз принято – то и спят. Ну разве что пописать выскочат. Но в это время они почему-то к душевному разговору о палестинской национальности расположены не были. Дежурно пожурчат – и опять в койку, и ты опять остаешься наедине с Богом.
Так вот, этого мужика еврейской национальности звали Авраам. Раньше Господь имел с ним кое-какие дела, о чем и слова написаны, и картинки нарисованы, и скульптурки порублены. Но не все всё знают, потому что не все слова понаписаны, не все картинки понарисованы и не все скульптурки порублены. Потому что не у всех была бессонница, не все глохтали таблетки и не у всех таблетки встречали у мозга радушный прием. И значит, Господь когда-то сказал Саре (жене Авраама), что она родит сына Исаака, а она сказала об этом Аврааму, и Авраам познал Сару, хотя уже давно не занимался этим делом, и я его могу понять, потому что вряд ли я, к примеру, смогу (я не говорю – не захочу) познать какую-либо женщину, тем более жену, когда чего там познавать за семьдесят лет жизни. Но Господь сказал – Авраам сделал. И ничего. Тогда он снова познал Сару. И обратно ничего. И я уж не знаю, сколько раз он ее познавал, но, кроме тяги евреев к знанию, из этого ничего в смысле сына не вышло. Тут уж Господь призадумался. Как же так, мол? Что же это, мол, такое? И как это, мол, объяснить? И перед всем еврейским народом стыдно!.. И тогда Господь отозвал Авраама в сторонку и сказал:
– А ну покажи…
А Авраам застеснялся – как это он Господу будет свой детородный орган показывать, потому что в низших кругах еврейского общества показать кому-нибудь… означало «бросить через канифас», «кинуть чепуху мусорам», «за бейцалы крутить», и по отношению к Нему не то что в фигуральном смысле, а в натуре – ни в какие ворота не лезет. (Это метафора. Не подумайте, что… ну, вы меня понимаете. Так, средних размеров… На массовку в порнофильмах.) Но Господь был неумолим. И Авраам показал.
– Господи, – воскликнул Господь, – так ведь у тебя самая плодородная часть семени остается под крайней плотью! (С чего это он так решил, мне решительно непонятно. У меня, насколько я помню, ничего не оставалось.)
И Господь откромсал бронзовым ножом крайнюю плоть Авраама. Пошла кровь, и Сара, чтобы утишить боль Авраама, взяла его детородный орган в рот, и тот обрел свою детородность. Авраам уже в который раз познал Сару, и та родила ему сына Исаака.
А Господь, глядя на это дело с неба, радовался и распорядился отныне обрезать у евреев крайнюю плоть, дабы добро (я имею в виду семенной фонд) не пропадало. Вот с тех пор и пошел на Святой Ру… тьфу ты, земле, обычай – обрезать младенцев мужеска пола в память о первом обрезании. Ну а потом и другие народы, увидев, что это, помимо пользы, еще и красиво, тоже переняли этот обычай, Но божественного в этом деле было мало. Чистая медицина и пластическая хирургия.
Ну ладно, revenons chez les moutons – вернемся к нашим баранам, как говаривал один персонаж из пиески «Аббат Патлен» года эдак 1470-го. Встал вопрос, куда девать крайнюю плоть. Ведь это не какой-либо кусок кожи типа заусенца, который взял и выкинул, а по Господней воле… А что с этим «богообрезанным» делать, указаний от Бога не поступало. Поэтому евреи решили все крайние плоти со всех концов Земли со всех евреев собрать и хранить до специального распоряжения Господня. И вот такое местечко нашли как раз в пустынном месте, закопали в глубину земли и посадили человека по имени Эшмиэль его охранять до специального распоряжения. А чтобы где жить, поставили ему домик. А потом постепенно вокруг этого домика вырос наш Город. Домик за ветхостью снесли, Эшмиэлю в целях улучшения жилищных условий построили дом поближе к синагоге, где он вот уже века ходит в раввинах. Имя сократили до Шмуэля, а то язык сломаешь, а образовавшуюся площадь, в глубине которой хранятся миллионы и миллионы еврейской крайней плоти, назвали площадью Обрезания.
И девица Ирка Бунжурна с этой моей идеей согласилась.
А откуда появился человек по имени Эшмиэль – это потом. Не все же сразу. Потому что если все сразу – то что тогда потом?
Так вот, мы разобрались с идеологической и исторической подоплеками, почему площадь Обрезания – площадь Обрезания, а заодно, мимоходом, коснулись таинственной жизни маек джентльмена, делившего с большей или меньшей долей постоянства кров и ложе с девицей Иркой Бунжурной. Которого Ирка Бунжурна считала своим на всю оставшуюся жизнь, с чем он с большей или меньшей долей постоянства соглашалея. Не то чтобы с большей, но все-таки. И она могла спокойно (с большей или меньшей долей постоянства) рисовать свои, а теперь и мои картинки, не задумываясь отдельными частями тела, что всему телу чего-то не хватает. Но временами в 3.17 ночи…
Короче, мыслящая составляющая многоконфессионального населения Города поутру воскресенья собралась на площади Обрезания, чтобы выяснить, для чего она накануне собралась на площади Обрезания. Мусульманская община участия в сборище не принимала. Пока!
– Пусть, мол, – рассуждала мусульманская община (ее мыслящая составляющая), – эта иудеохристианская цивилизация, не понимающая, что учение Мохаммеда истинно, потому что верно, а верно, потому что истинно, пусть разбирается сама, чего она пила накануне на площади Обрезания. Не пригласив мыслящую часть мусульманской общины, которая тоже не абы как, а ой-ой-ой!.. А мы, когда она, иудеохристианская цивилизация, встанет в тупик, а не встать в тупик она не может, потому что – иудеохристианская, вот тогда-то мы шмыг-шмыг-шмыг и бяк-бяк-бяк – к вящей славе Аллаха…
Так рассуждал поэт Муслим Фаттах, брат садовника Абубакара Фаттаха, сидя в моей комнате на Лечебной улице, что на границе Черкизова и Измайлова, пия со мной утренний кофе и поглядывая на второразрядную по мировым масштабам смуту на площади Обрезания. Ну да ладно.
А на площади Обрезания первым делом встал вопрос: кто начал? То есть кто виноват? Вторым делом встал второй вопрос, без которого невозможно было ответить на первый: что именно начал и кто это что и начал? И в зависимости от этого и решать, кто виноват в чем. И, посовещавшись, мыслящие части вышеупомянутой цивилизации в целях разумного решения обоих вопросов поменяли вопросы местами. А именно: попытаться понять: а, собственно говоря, что? И тогда, как сказал равви Шмуэль, удастся обойтись без решения, кто виноват.
– Потому что, – сказал равви Шмуэль, – по моему печальному опыту я прямо сейчас могу сказать, кто виноват в пока еще неопределенном что.
– Это да, – подтвердил Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, – это и я могу подтвердить, – и целеустремленно глянул взором на мыслящую часть еврейской общины. – Помню, в 1336 году у нас на Европу хлынула чума. И померло двадцать пять миллионов человек. – И замолчал крайне многозначительно. Держал паузу, как русский трагик Геннадий Демьяныч Несчастливцев перед первым стаканом водки.
– Не томи, Аверкий Гундосович, – не выдержал отец Ипохондрий, прерывая паузу стаканом водки, который, истомленный собственно паузой, Желтов-Иорданский и выпил, чтобы продолжить:
– Так вот, среди этих двадцати пяти миллионов ни слова не сказано о померших евреях!
И победительно замолчал. И все замолчали. Кто – победительно, а кто – предвкушая побежденность. Но с каким-то облегчением. С мыслью, что уж если погрому быть, так чем быстрее его начать, тем быстрее он кончится. И всем стало как-то печально. От какой-то дурной предопределенности. Что я кого-то должен бить – или меня кто-то должен бить. Из века в век… Ну что ж, раз суждено, значит…
– А скажите, адмирал, – в мрачной тишине прозвучал голос Гутен Моргеновича де Сааведры, стоявшего пред неразрешимой задачей громить самого себя, – а в ваших сведениях о померших в Европе людях есть какое-либо упоминание о померших голландцах?
Аверкий Гундосович поперхнулся вторым стаканом водки, но, преодолев поперх, нашел на дне его (стакана, а не поперха) ответ.
– Нет, Гутен Моргенович, – зачитал он текст на дне стакана, – о померших голландцах тоже ни слова не было.
Гутен Моргенович молча стоял, сложив на груди руки. Ровно Грушницкий перед выстрелом Печорина. Но с совсем другим настроением. Это я вам говорю. Что-что, а в настроениях я толк понимаю. Как-никак, подмастерье человеческих душ. И держал паузу, как итальянский трагик Сальвини перед удушением Дездемоны. И ему таки, после недолгой паузы, отец Ипохондрий также протянул стакан водки. Де Сааведра принял стакан двумя пальцами и неторопливо выпил. И все это время городское человечество смотрело на процесс с некоторым благоговением. Потому что ТАК водку пить нужно уметь! На это века нужны! А они у Гутен Моргеновича были. Недаром у него на откляченном мизинце правой руки поблескивал перстень с надписью «Все проходит».
– Так что, может быть, – опустошив стакан досуха, спросил окружающую действительность Гутен Моргенович, – во всем виноваты голландцы?
От этого все как-то смутились… А вдруг?.. Тем более не так давно в Городе ошивался на этюдах один голландский парень, Рембрандт ван Рейн, которому позировали мадам Пеперштейн с портным Гурвицем для «Автопортрета с Саскией». И все было согласились, что именно из-за этого голландца Рембрандта ван Рейна и разразилась в Европе чума в 1336 году, и было решили общими усилиями учинить в Городе голландский погром, но тут услышали голос Шломо Грамотного:
– Вы тут все совершенно сошли с ума. Когда была чума – и когда был Рембрандт ван Рейн?..
И все сказали:
– Действительно… Когда была чума, знаем. Со слов Аверкия Гундосовича. А когда был у нас этот голландец, как его, ну и имена у этих голландцев…
И все обратились за знаниями к Шломо Грамотному из композиции «Шломо Грамотный и Осел». Но он молчал. Рот его был занят жеванием чебурека, которым его окормляла девица Ирка Бунжурна.
Никто не мог понять, откуда взялась эта девица, которая окормляла неизвестным продуктом ослиного укротителя. Но делала она это сноровисто, успевая рукой, свободной от чебурека, бить по свободной от Осла руке Шломо Грамотного, пытающейся исследовать ее не бог весть какую попку. Инстинкт! А потом она исчезла, оставив на булыжнике мостовой площади Обрезания рисунок Магистрата. Это была чистой воды мистическая хрень, я бы даже сказал, хрень хреней, – ибо откуда этой сучке знать, что в ее Городе есть Магистрат, если она, боюсь, и слова-то такого не знает. Не иначе как ОН, не будем уточнять кто! Кто знает, тот поймет, а кто не знает, тому и понимать нечего.
И Аверкий Гундосович, увидев на булыжнике рисунок Магистрата, хлопнул себя по лбу, отчего упал на спину и уже со спины выкрикнул:
– Мы же, сорок пять соленых брызг (изощренная матерщина мореплавателей) в Магистрат шли! Чтобы решить проблему!..
Далее он замолчал, потому что решительно не помнил, сорок пять соленых брызг, за каким, сорок пять соленых брызг, они, сорок пять соленых брызг, шли в этот, сорок пять соленых брызг, Магистрат.
И тогда поэт Муслим Фаттах высунулся из окна моей квартиры на Лечебной улице, что на границе Черкизова и Измайлова, и прокричал:
– Дети Осла! (Осел недовольно заорал: мол, на… сорок пять соленых брызг, ему такие дети!) Это я не к иудеям обращаюсь, эти дети Осла, это к русским относится (Осел недовольно… мол… на… брызг… дети), не пограмливать вас шли, а на… (Муслим Фаттах вопросительно посмотрел на меня.)
– На коллоквиум, – подсказал я умственное слово, ни в малейшей степени не зная его сущности.
– На коллоквиум! – выкрикнул Муслим Фаттах толпе, представляющей частицу иудеохристианской цивилизации, не представляющей, что такое слово вообще существует.
Но русская составляющая, сопоставив слово «коллоквиум» с картинкой Магистрата, походом в винную лавку зубного врача Мордехая Вайнштейна и скульптурную композицию «Шломо Грамотный, укрощающий безымянного, как звезда, Осла», сообразила (русские вообще сообразительный народ, что бы об этом ни говорили клеветники России. О пане Кобечинском речь не идет. Он вообще ничего не понял, но он, во-первых, не русский, да этого от него никто и не ожидал. Не он был мозгом нации нашего Города), что шли-то они в Магистрат решать проблему этой самой почему и винная а как без а тут евреи нигде без них а без них тоже никак потому как испокон и вон дети в двенадцать палочек а бабы их и если бы не еврейки так ох ох ох а за погром по поганой морде и колоссальное количество сорок пять соленых брызг в переводе с морского на человеческий. Так что даже некоторые еврейские женщины от этих комплиментов закраснелись, а русские бабы возревновали и разом уперли руки в бока. И быть бы межрусскому погрому, если бы адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, вставший с булыжника (а он на нем лежал? Не помню) в позу «не Москва ль за нами», не указал в сторону Магистрата. И вся христианская часть Города двинула за ним решать проблему Осла и Шломо Грамотного, которую не удалось решить еврейской части Города, и тем самым утвердить главенство христианства над иудаизмом. Предварительно посетив винную лавку зубного врача Мордехая Вайнштейна. Тем более что после мирного разрешения несуществующего конфликта Мордехай Вайнштейн отправился к себе на работу. Потому что, судари, вы очевидно запамятовали, что дело происходит в воскресенье, которое для евреев является тем же самым, что и понедельник для русских. То есть суета сует и сильное томление духа… Тем более что Мордехай Вайнштейн родом…
История Мордехая Вайнштейна, зубного врача и хозяина винной лавки нашего славного Города
Папа Мордехая Вайнштейна происходил из старинного рода Вайнштейнов, участвовавших еще в исходе из Египта, глава которого умер вместе с Моисеем в виду города Иерихона по истечении сорока лет блуждания по пустыне, чтобы по человеку выдавить из евреев раба. Так что первый Вайнштейн был из рабов, но все Вайнштейны исчисляли свой род от Иханаана Вайнштейна, первого свободного еврея из доселе живших Вайнштейнов. И я их понимаю. Кому охота происходить из рабов? Евреев это морально угнетает. Один большой русский поэт еврейского происхождения как-то вздумал вступить в ВКП(б), куда без автобиографии вступить было невозможно. И он написал первую фразу: «Мой дед был крепостным у Шолом-Алейхема…» Так он и не вступил в ВКП(б). Вот поэтому Вайнштейны и исчисляют себя от Иханаана. Я настоятельно прошу не путать нашего Вайнштейна с Вайнштейном – купцом по мануфактурной части из Любека, который ведет свой род от Фроима Вайнштейна, который застрял в Вавилонском пленении даже после крушения Вавилонской башни, хотя под шумок можно было и соскочить, выдав себя за кого угодно, тем более что понять, кто еврей, а кто вавилонянин, было невозможно из-за смешения языков. Обратно, и те и другие были обрезаны. Да даже если и не так, то портки их снимать никто не заставлял. Так что у меня есть большие сомнения, что любекские Вайнштейны вообще евреи. Есть у меня подозрение, что они где-то вавилоняне. Уж очень борются за права палестинского народа.
Так что не надо путать честного Вайнштейна с! Не надо! Понятно? Что значит, что «понятно»? Объясняю для тех, кто не понял. «Понятно» – оно и есть «понятно». Ясно?.. И только не надо выяснять, что такое «ясно». Понятно?..
Так вот, дальний предок нашего Вайнштейна по имени Енох бен Гудим стоял рядом с Иисусом Навином напротив города Иерихона, который Господом был завещан евреям, как и вся остальная земля по ту сторону Иерихона. Но жители города Иерихона не знали, что он, в принципе, уже принадлежит евреям. Очевидно, Господь забыл их об этом уведомить. Так что они себе спокойно спали за высокими стенами своего города. За исключением тех, кто спал неспокойно. Потому что что-то такое болталось в воздухе новехонькое, какое-то странное, доселе неведомое наполнение ночи. Запах какой-то… Не то чтобы – аа-аах! А просто пахло евреями. Но иерихонцы, мучающиеся бессонницей, этого не знали, А откуда им было знать, что есть такие евреи, раз Господь им об этом ничего не сказал? Я сам до семи лет не знал, что я еврей, пока в первом классе меня не назвали жидом.
И тут вдруг раздался страшный рев. И стены Иерихона от этого рева пали. И евреи взяли Иерихон без всякого насилия, потому что и иерихонцы от страшного рева тоже пали вместе со стенами. А чего произошло, ребята? А произошло вот что. Когда Иисус Навин поднес к губам трубу, чтобы обрушить стены Иерихона, то он втянул в себя утренний воздух Ханаана. А утра в Ханаане в те времена были холодными. Ну и воздух… А чего от воздуха ждать, когда утра холодные? Он тоже, сволочь такая, холодный.
И эта холодная сволочь попадает в дупло четвертого зуба правой части верхней челюсти Иисуса Навина. И ему уже не до трубы. Вы, конечно, можете меня спросить, чего он раньше не подумал о дупле в четвертом зубе правой части верхней челюсти, но лучше не спрашивайте, чтобы я не подумал о вас, чего вы заслуживаете и об чем вы должны были подумать, прежде чем задать вопрос, если вы, конечно, хотели его задать. Ну не было в синайской пустыне стоматологической поликлиники! А дупло было. И холодный ветер был. И вот они соединились, образовав зубную боль в самый неподходящий момент. (А какой, интересно, момент можно считать для зубной боли подходящим?..)
И вот, вместо того чтобы рушить стены Иерихона трубным гласом, чтобы потом отобразить этот исторический факт в Книге Иисуса Навина, этот самый Навин стонал от боли. Но тут его верный сподвижник, первый свободный гражданин земли Израилевой Енох бен Гудим взял свой меч и одним взмахом вырубил четвертый зуб правой части верхней челюсти Иисуса Навина вместе со всей этой правой частью. Мол, чего мелочиться. Тут-то и раздался страшный рев, и именно от него и рухнули стены Иерихона! Они, глупышки, решили, что этот рев и есть звук трубы, от которого они и должны были рухнуть. Как это и будет написано в Книге Иисуса Навина. Ну, все равно битва состоялась. Как без битвы? Какой это, милостивые государи, блокбастер? Никакой! Всем было очень интересно. Даже солнце задержалось, чтобы посмотреть, чем это дело закончится. Ну, все произошло путем. Все нормально было, мои любезные читатели.
Так с Еноха бен Гудима и пошла рабочая династия зубных врачей Вайнштейнов. А почему бен Гудим стал Вайнштейном, мне неведомо. На все, как гласит народная мудрость, воля Божья. История хранит множество свидетельств, как Вайнштейны становились Воробьевыми, а другие Воробьевы – наоборот, Вайнштейнами. Как-то мы об этом уже упоминали. (Или упомним?.. Не могу вспомнить, кто перед кем или, наоборот, кем перед кто.)
А на трубе потом одно время играл один черный парень, которого звали Майлз. А была ли у него фамилия Навин, об том, судари мои, мне ничего неведомо. Патиной подернулась моя память, а осколки ее улетели в никуда, чтобы в каком-то неведомом будущем и таком же неведомом пространстве возродиться в каком-то другом качестве, в каком-то другом существе, о котором мне также ничего неведомо. Или вообще махнуть в межзвездное пространство, чтобы скрасить бесконечное одиночество межзвездного вакуума. Но не об том речь.
Так вот, когда еврейская часть Города отправилась в томлении духа томиться по своим еврейским будням, то христиане Города, затарившись чем надо, отправились в Магистрат, дабы решить проблему площади Обрезания, Осла и Шломо Грамотного, пред которой оказался бессилен коллективный разум евреев.
Итак, в поход в Магистрат собрались практически все христианские люди нашего Города. Для простоты более глубокого проникновения в глубь сюжета, я вынужден напомнить моему любезному читателю тех христиан различных конфессий, находящихся в нашем с Иркой Бунжурной городе на ПМЖ. С краткими пояснениями в отношении тех, о ком до сего момента я ничего не пояснял.
Ну, о главе Магистрата адмирале Аверкии Гундосовиче Желтове-Иорданском все сказано. Как в одной песне о любви. Также при нем была его дочь Нинель, о которой я вынужден сказать несколько слов, потому что в ее пребывании на этом свете, а точнее в нашем Городе, таилась некоторая таинственная тайна, которую я сейчас и раскрою. Ибо какая, милостивые мои господа, какая промежду нами может быть тайна, если ее нет во всем нашем Городе, а о наличии тайны я написал для интриги. Чтобы вы поняли, что все не так просто, как кажется, а еще проще. Вот в этом-то и заключается тайна. Нинель была Аверкию Гундосовичу не родной дочкой, а двоюродной. Ее отцом был двоюродный брат адмирала, о котором мне ничего не известно, кроме того, что он был двоюродным братом, а не просто братом, племянником или, не приведи Господь, шурином или золовкой жены Аверкия Гундосовича, потому что жены у него отродясь не водилось. Вот и держал он при себе Нинель в качестве двоюродной дочери, ибо какая может быть родная дочь без родной жены, да и кровное родство с Нинелью никакими документами не было подтверждено. То есть наименование «двоюродная дочь» я прилепил к Нинели, дабы не осквернять страницы моей книги словами из милицейских протоколов типа «сожительница» или пошлым «управительница». Что вызывает двусмысленные улыбки типа «мол, знаем, с чем она там управляется». Да и управительница у адмирала уже была, но из арабского квартала. И в христианском походе в Магистрат не участвовала.
О пане Кобечинском мы уже говорили. О его дочке Ванде мы упоминали в связи с повышенным содержанием тестостерона в организме Шломо Грамотного.
В этой же связи мы говорили об околоточном надзирателе Василии Акимовиче Швайко и сестре его Ксении Ивановне. Так вот, Ксения Ивановна тоже шла. А почему «Ивановна», а не «Акимовна», то это потом.
Шел отец Ипохондрий.
Шел лица и имени не имеющий Альгвазил. С его ходьбой были сложности, ибо, как я уже говорил, ходил он кругами и к нему для прямолинейности хождения был приставлен эрзац-органист баянист Алеха Петров. Который шел впереди Альгвазила и все время жарил на баяне, и Альгвазил шел прямо, ориентируясь на звуки баяна, потому что Алеха Петров специально в этих целях тоже шел прямо. Изредка останавливаясь, чтобы подобрать денежку, которую ему бросали встречные евреи, чтобы он побыстрее проходил.
Шел следователь П. П. Суходольский, который нес пожизненный крест в тщетной попытке раскрыть противоправную деятельность то ли ювелира, то ли фальшивомонетчика Аарона Шпигеля. С годами губернская, а также альтгальтская администрации о следователе забыли, и денежное довольствие ему выплачивал то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик Аарон Шпигель. А вот чем выплачивал, ювелирными изделиями или фальшивыми монетами, мне доподлинно не известно. Во всяком случае, при оплате товаров повседневного спроса П. П. Суходольского никто не бил. Значит… А может, и потому, что в молодости силища у него была неимоверная, да и сейчас было ее ого-го, несмотря на остриженные некоей дамой по имени Далила, в состоянии алкогольного опьянения обоих, волосы. А почему силища все еще была ого-го?.. А вы догадайтесь… А потому что волосы снова отросли!
Шли прусские шпионы. Числом два. Их все в Городе знали. Потому что как можно не узнать прусских шпионов в ходячем торшере и в гаечном ключе, загримированном под кресло-каталку? Не узнать их мог только русский шпион, но его в Городе никогда и не было.
И, наконец, вы будете смеяться, шел сапожник Моше Лукич Риббентроп. Потому что шел он «на хвосте» в расчете на халявную водку, которую несли упомянутые выше христиане в Магистрат, чтобы решить проблему Осла и Шломо Грамотного, которую накануне не смогли решить евреи.
И шли еще какие-то неконкретные православные, о которых я ни в зуб ногой, но которые всегда присоединяются к какому-либо шествию в расчете на то, что это дело санкционировано и участие в шествии им зачтется.
Короче говоря, шел один верблюд, шел второй верблюд, шел целый караван… Джим-бала-бала, джим-бала-бала…
Да, я совсем забыл про маклера нашего, религиозного бисексуала Гутен Моргеновича де Сааведру. Как мы помним, со своим врожденным иудаизмом он был готов решить проблему частично, касаемо бритья Шломо, и даже намыленная кисточка была выхвачена из мыльно-пенной чаши, и обнажился бритвенный золингеновский станок реб Шмиловича, – но эстетические воззрения девицы Ирки Бунжурны помешали хотя бы частичному решению проблемы.
И вот теперь христианин де Сааведра из рода де Сааведров должен был оказать помощь христианской общине в решении вопроса, с коим не мог справиться иудей де Сааведра из рода де Сааведров. Сложно? А что вы хотите? Чтобы просто?.. Так я тоже хочу. Но не получается. Потому что сложно жить на этом свете, господа.
И вот народ христианский подошел к Магистрату, что привольно раскинулся в доме № 1 по улице Распоясавшегося Соломона. А других домов на этой улице не было. И вот, хочете вы или не хочете, а вам не спрашивают, но я просто вынужден рассказать (не лепо ли, братья, бяшете, а лепо или не лепо, как я уже говорил, вам не спрашивают) историю названия улицы Распоясавшегося Соломона.
История улицы распоясавшегося Соломона
Вы, конечно, понимаете, насколько должен быть распоясаться Соломон, который на самом деле был вовсе даже и не Соломоном, а Бенционом, чтобы его именем назвали улицу. Это тот Бенцион, который сейчас в Городе проходил по хлебному делу. В техные года ему навскидку был тридцатник, а на самом деле – двадцать девять лет. А тридцатник должен был стукнуть к вечеру того злополучного дня, наутро после которого улица и приобрела свое название.
Раньше он прозывался Беня Комедиант. Еще в хедере он проявлял недюжинные актерские способности.
Он запросто протыкал обе щеки сапожной иглой сапожника Моше Лукича Риббентропа, которому платил за иглу небольшую арендную плату. Потому что игла от крови ржавела и обувь, сшитая при посредстве ржавой иглы, не могла считаться кошерной и требовала чистки, которая требовала денег, потому что кто ж в те алчные времена первобытного капитализма будет забесплатно чистить ржавую от крови сапожную иглу.
Помимо протыкания щек, Беня Комедиант мог усмирять медведя. Проверить это было трудновато из-за отсутствия в нашем Городе медведя, но раз Беня утверждал, что может, то какие основания ему не доверять?.. Тем более что проверить обратное было также невозможно по причине все того же отсутствия в Городе медведя. А в карточных фокусах ему вообще не было равных. Особенно в фокусе с тремя картами, именуемом впоследствии «три листика». Потом, после введения в нашем Городе запрета на карточные игры из-за недопоставки в Город карточных колод, он фокус усовершенствовал, заменив карты наперстками.
А когда в Городе появились механические часы, изобретенные в свое время Гутен Моргеновичем де Сааведрой, то Беня Комедиант публично и незаметно снимал их с рук жителей. Но фокус удавался ему наполовину. Снимать-то часы он снимал, публично и незаметно, а вот возвращать их так же публично и незаметно у него пока не получалось. Как, впрочем, непублично и заметно тоже. Многим жителям это не нравилось. Особенно тем, у которых часы исчезали. Когда-то, очень много лет назад, Беня Комедиант снял часы и с меня. И с тех пор я тупо счастлив. Но другие жители не были счастливы, поэтому они вываляли его в дегте и птичьих перьях, из-за чего Город затарился немереным количеством фаршированных куриных шеек и дефицитом дегтя, и вывели Беню Комедианта за пределы Города. (Позже эту историю использовал американский человек Самуэль Клеменс в романе «Приключения Гекльберри Финна.)
На каких сценах подвизался Беня Комедиант вне пределов Города, я сказать не могу, но где-то же он был!.. Во фраке и цилиндре. Из которого периодически без видимых причин порскали дикие кролики.
И как-то вечером он сидел в своей коляске в окружении порскающих туда-сюда диких кроликов на улице под названием «Улица» и громко рассказывал окружающим его местным евреям о покорении им манежей цирков Астлея, Барнума, Никитина, Дю Солей (которого в те времена еще не существовало, во какова волшебная сила искусства: цирка еще нет, а он уже покорен). И среди евреев затесался один парень из русского квартала, который вообще-то шел мимо. И прошел мимо, задержавшись лишь на секунду. К слепому часовщику реб Файтелю на предмет починки часов. И каково же было его удивление, когда он, придя к реб Файтелю, часов-то и не обнаружил. Тогда, СОПОСТАВИВ, он вернулся на улицу Улица, к продолжающему хвастать своими сценическими достижениями Бене Комедианту. Толпа еврейских подростков с упоением слушала его, с разной долей убедительности снимая друг с друга часы. Русский некоторое время слушал и смотрел на эту вакханалию иллюзии и манипуляции, но ничего сделать физического не мог по причине «а чем докажешь», а посему свое отношение к происходящему выразил излишне гневным:
– Распоясанно ведете себя, Соломон!..
И все. И как сказано «в начале было слово» и не сказано «а потом было дело», но улица Улица тут же стала называться улицей Распоясавшегося Соломона, а Беня Комедиант стал хлебником. А почему он стал хлебником, я понятия не имею. Возможно, потому, что в Городе хлебников до него не было и халы к Шаббату приходили из Варшавы черствыми. А чем наш Город хуже Егупца? Ничем. Разве что Егупец славился своими инвалидными колясками, на одной из которых раскатывал по Городу Шломо Сирота. Кстати, если вам нужна инвалидная коляска, то я могу похлопотать. Не потому, что там комиссионные, а исключительно из внутреннего расположения. Ну, и комиссионные тоже не помешают.
Я придумал еще одну версию появления в Городе Бени-булочника, но об этом потом. И ваша вольная воля, какую историю выбрать. Потому что свободу вольной воли никто не отменял.
Вот такая вот история улицы, на которой был расположен Магистрат, к которой подвалила христианская община на предмет, о котором мы уже говорили.
А теперь перестанем возить котенка носом по описанному ботинку и перейдем к сути разговора, который состоится через минуту в Зале для разговоров Магистрата нашего Города. Впрочем, прошу прощения, не через минуту, а… Ну скажите, сколько нужно времени честным (с ударением на «Ы») христианам, чтобы расплескать по случайно оказавшимся в Магистрате рюмкам неслучайно оказавшейся в нем алкогольной водки? Ибо никакой серьезный разговор в городе, а тем более в его твердыне – Магистрате, по определению невозможен. Вы можете меня спросить – по какому такому определению? Кто? Когда? И где это определил? Такие идиотские вопросы постоянно задает Ирка Бунжурна, когда намыливается совершить какую-либо очередную глупость и допытывается у меня, по какому такому случаю ей, Ирке Бунжурне, ее нельзя совершать. И где написано, что ее нельзя совершать именно ей, в то время как другим – запросто. И ответы типа половых связей с валенком в сумасшедшем доме ее не удовлетворяют, а лишь на некоторое время погружают в состояние тихой задумчивости о технических возможностях этого действия, исходя из гендерных различий плотских намерений валенка. Но потом она опять возвращается к своим баранам, и тогда я пускаю в ход единственный ответ, насквозь пропитанный демагогией, а посему и являющийся наиболее убедительным в моих устах, в которых неведомо откуда появляется немыслимое для среднего обитателя черкизовского приграничья количество елея:
– Всей великой русской культурой, Крошечка-Хаврошечка…
И тут она отпадает. Потому что поиски в великой русской культуре точного ответа на точные вопросы не существует. А существует цепь неких весьма спорных рассуждений, опирающихся как на факты, достоверность которых никем не доказана, а если и будет доказана, то это не будет играть никакой роли, потому что именно достоверность придаст великой русской культуре некие твердые основы, из-за которых она и будет разрушена, так и на домыслы, достоверность которых и доказывать не надо, потому что нет, не было и не могло быть в великой русской культуре моральных авторитетов, которые возьмутся доказывать истинность домыслов. Мораль моралью, авторитеты авторитетами, но доказывать домыслы – ну не идиоты же!
Что я написал-то?..
И Ирка Бунжурна отказывала в душевной и прочих близостях очередному носителю вечных ценностей определенного свойства. Но однажды я ее упустил, и один из носителей вечных ценностей определенного свойства ее таки обратал. Если можно применить это русское слово к тому, что произошло и происходит до сих пор между ними. И я никак не мог ей объяснить, что постоянное исчезновение маек в системе вечных ценностей русской культурой не предусмотрено. Были какие-то слабые попытки, но она начинала пускать сопли и сквозь них допытываться, кем, когда и где они не были предусмотрены. А я, несмотря на свой преклонный возраст, бесконечно испорченный человек. И я ее кормил супом. Так как вся ее нехитрая зарплата уходила на майки от Кельвина Кляйна для этого охламона. Чтобы ей не было за него стыдно. Если при всей моей испорченности… Вот такая вот логика.
Так что, основываясь на великой русской культуре, в Магистрате и было принято решение перед обсуждением вопроса о соответствии местонахождения Осла вкупе со Шломо Грамотным на площади Обрезания архитектуре, основам православной, католической, протестантской этик и вообще – несколько выпить. А в ответ на мягкое неприятие женской половиной христианской общины на предмет «с утра?» последовал вопрос мужской половины:
– Вон, евреи вчера на трезвую голову – и что?
И мужская половина глянула на Гутен Моргеновича как на частичного еврея за ответом. Частичный еврей неопределенно пожал плечами. Что мужская половина поняла однозначно, мол, стыдно признаться, мол, умные-умные, а вот поди ж ты… И ответила женской половине:
– А ничего!..
Так что «расплескали гармонь по саратовским страданиям». («Саратовские страдания» – это некая аллюзия, литературного изыска для.)
А после Алеха Петров сбацал на баяне «Богородице Дево, радуйся» как переход от телесной части собрания к духовной. Если считать Осла со Шломо Грамотным духовной частью. У некоторых представителей высокого собрания по этому поводу возникли сомнения. Типа, как в христианском правосознании монтируются Шломо, Осел, площадь Обрезания и Иисус Христос. Но все сомнения горящим взглядом пресек отец Ипохондрий. Этим взглядом он окинул, обросил, окатил сомневающегося в лице Альгвазила, прикрытом забралом. А почему он решил, что Альгвазил – сомневающийся, мне неведомо. Православные священники сомневающихся чутьем чуют. Как и католические. И практически в любой момент готовы сжечь их на близлежащем костре. Как ведьм, соратников дьявола, лютеран, язычников и православных, заподозренных в жидовствующей ереси. Ну, бывают промашки – как без них? Но, как говорится в разных народах, костры горят, искры летят.
Так что прочь сомнения, еще по одной – и за дело. Предложение «еще по одной» было принято единогласно. А вот предложение «и за дело» вызвало некоторые возражения. Причем, сейчас вы сойдете с ума, носило такой же сущностный характер, что и у евреев накануне. Но если у тех возникли проблемы, является ли процесс мышления работой, коей приличным евреям не принято заниматься в субботу, потому что в субботу Господь после хлопот с Сотворением мира отдыхал, то и у христиан возникли близлежащие мысли о Господе. Если в воскресенье Господь воскрес (а речь идет не совсем о том Господе, который отдыхал, но тоже о Господе), то думать в этот светлый день об Осле с евреем, даже грамотным, как-то не след. Либо ты думаешь о Господе нашем, который воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и всем сущим во гробех живот даровав, либо об уже даже и говорить страшно. И тут опять возникло разномыслие. Все тягостно молчали. Близилась перспектива поравняться с евреями, которые, опираясь на ветхозаветные нормы, с решения проблемы соскочили, чего христиане позволить себе не могли, ибо руководствовались новозаветными нормами, по которым не человек для воскресенья, а воскресенье для человека. И проблему решать надо! Но как ее решать?! Если не очень хочется. Поэтому решили поступить традиционным способом – еще по одной. За что и выпили. Но не по той «по одной», а по той «по одной», которая предшествовала решению о «по одной». В результате коей казуистики «по одной» состоялось три раза. С чем, впрочем, никто и не спорил. Разве что Альгвазил – но как об этом узнать, если забрало звук не пропускало? Меня всегда несколько удивляло это свойство Альгвазилового забрала: водку внутрь Альгвазила оно пропускало, а звук из него – никак. Какой-то полупроводник прямо! Иван Сусанин.
И как-то вот так сложилось, что после пяти (я считал) «по одной» высокое собрание как-то запамятовало, ради каких таких высоких целей оно собрались в воскресенье в Магистрате и по какому поводу пять (я считал) раз выпило «по одной». И благостно задумалось над тем, за каким, собственно говоря.
Алеха задумчиво перебирал кнопки баяна и рождал великий мелос нашего Города, из которого через века, годы и дни вышли все песни советских и американских композиторов. Интерфейс многих из которых был как бы продублирован с жителей нашего Города.
И всем было сладко.
Сладко было адмиралу Аверкию Гундосовичу.
Сладко было отцу Ипохондрию.
Сладко было Василию Акимовичу Швайко с Ксенией Ивановной, женщиной смутного родства.
Сладко было следователю П.П. Суходольскому, пану Кобечинскому, религиозному бисекусуалу Гутен Моргеновичу, пьющему аиду сапожнику Моше Лукичу Риббентропу и другому разного рода христианскому люду, пришедшему в Магистрат по утерянной причине.
И только осталось непонятным, было ли сладко прусским шпионам. Очень трудно понять душевное состояние ходячего торшера и гаечного ключа, загримированного под кресло-каталку. Тем более что сейчас они были уже не ходячий торшер и гаечный ключ, загримированный под кресло-каталку, a Yellow Submarine и обертка из-под шоколада Alpen Gold.
И только дочке пана Кобечинского Ванде не было сладко совершенно. Она думала о заросшем лице Шломо Грамотного, чреватого обилием тестостерона, чреватого сами знаете чем, и о той непонятно одетой и неизвестно откуда появляющейся девице, которая, вполне вероятно, хотя и не доказано, на часть тестостерона Шломо Грамотного могла претендовать.
И пока большая часть христианского населения Города пребывала в сладкой истоме от пяти (я считал) «по одной», Ванда решила глянуть, как там в полнейшей бесполезности проводит время тестостерон Шломо Грамотного, в то время как Шломо по непонятным соображениям (а может быть, и по понятным, сейчас я уже и не помню, потому что голова моя способна сохранить в памяти события не далее 10–15 страниц назад) удерживал постороннего Осла от… К вящей озабоченности всего городского населения. А вот от чего «от», не знали ни Шломо, ни Город, ни его население, ни сам Осел. Не знал этого и я. Потому что придумать это еще не придумал. А отловить девицу Ирку Бунжурну для прояснения, за каким… в данный момент не представлялось возможным. Ибо она в данный момент находилась в очередной раз в критической стадии примирения со своим спутником жизни, а именно – в выяснении, куда на этот раз исчезли его поганые майки. Которые она, скотина ты эдакая, только вчера тебе купила за 300 рублей в магазине «Ашан», что на «Красносельской». Так что художественный замысел пребывания Осла на площади Обрезания и композиционного сотрудничества его со Шломо Грамотным оставался загадочным.
И вот Ванда отправилась на площадь Обрезания, чтобы таки узнать! Нет-нет, не что делать с накапливающимися запасами тестостерона, ни в коем случае, не такая девушка Ванда Кобечинская из старинного рода Кобечинских, находящихся в дальнем родстве с графьями Понятовскими, которые сопровождали князя Ольгерда в битве при Гастингсе или Грюнвальде – память девичья таких мелочей сохранить не может, а князь Ольгерд был из тех Ольгердов, предок которых затевал строительство Великой Литовской Руси на предмет объединения с Великими княжествами Галицким и Волынским под именем Речи Посполитой с последующим захватом Московского Царства под руководством одного из Дмитриев на предмет полонизации бывшими русскими русских нынешних. И сколько людей полегло из-за этого «на предмет», уму непостижимо. А евреев – еще больше. И кто, кроме них, виноват, что Андрей Галицкий что-то не поделил с Андреем Боголюбским? Евреи. Потому что кругом одни евреи. А если кругом, то кругом и виноваты. Так что, если бы не неистощимые запасы тестостерона, еврейского народа могло бы и не быть. В общем, древен был род Ванды Кобечинской. Да и Шломо Грамотный, как я вам уже говорил, был не из последних босяков. И думаю я, что род Гогенцоллернов древностью своею запросто мог поспорить с родом Кобечинских, и более того, выиграть этот спор. Но не думаю, что именно этот спор был целью встречи Шломо и Ванды в одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей. О которой я когда-то упоминал. Нет, не для этого. А для чего? Откуда ж мне это знать? Далеко-далёко остались мои звездные ночи, развалины увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) замков, давным-давно онемели сверчки, и в радиусе сотни километров в остатках трухи сгнившего гнезда вечным сном спят вздохи супружеской пары стрижей… Так что не знаю я, господа, для чего в начале начал встречались Шломо из рода Гогенцоллернов и Ванда из рода Кобечинских. Но встреча была… Первая встреча, последняя встреча…
Скайп выплюнул файл с очередной картинкой Ирки…
Ох!..
«Снег кружится, летает, летает, и, поземкою клубя, заметает зима, заметает, все, что было до тебя», как много лет назад пел мой дружочек Юра Петерсон из группы «Пламя».
Как, как, как, Крошечка-Хаврошечка, ты прочухала, что было со мной и… Впрочем, не важно…
У стен Донского монастыря…
Сорок с лишком…
Ох, девочка…
Ну да ладно… Что было, то было… Спасибо тебе, малыш… (К кому я обращаюсь?..)
И вот сейчас Ванда Кобечинская шла на вторую встречу со Шломо Гогенцоллерном, более известным под именем Шломо Грамотного.
Шломо по-прежнему изображал из себя укротителя мустангов (хотя вряд ли во всем большом мире найдется укротитель мустангов по имени Шломо Гогенцоллерн, да еще и грамотный, да и Осел на мустанга не тянул), торчавшего на площади Обрезания, нарушая общий дизайн.
И вот Ванда, краснея и бледнея одновременно, подошла к паре человек-осел и первым делом, вы не поверите, произнесла:
– Здравствуй, Шломо.
На что Шломо ответил нетривиально:
– Здравствуй, коль не шутишь…
Ванда, которая никогда не училась русскому языку у Михайлы Васильевича Ломоносова и едва освоившая начатки варшавского диалекта украинского, не могла оценить юмористическую составляющую ответа Шломо Грамотного, поэтому ответила просто:
– Нет, не шучу…
Ох уж эта девичья простота! Ох уж эта девичья невинность! А что когда-то было, все давным-давно уплыло, и осталась лишь… Ах, какой это был звон!.. Звон, звон, звон… Когда каждая жилочка, каждый самый маленький нерв, каждая клеточка… Ох, да что там говорить… Не вернется… Да и самая память об том растворяется в бурой повседневности от сих и до сих, от вчерашнего вечера до сегодняшнего утра, из месяца в месяц, из… ну да ладно…
А Шломо на эту девичью простоту не повелся, ибо вестись-то было не на что, но чего-то краем сердца почувствовал, потому что чуждый незамысловатый русский юмор (а каким еще должен быть русский юмор?) сейчас не совсем к месту и к этой польской девчушке, с которой он когда-то что-то, а что – и не упомнишь… Не может статный еврейский хлопец, переполненный тестостероном, упомнить всех польских, русских, украинских и прочих девчушек, которых на краткие мгновения наградил счастьем, а потом пропылесосил память, и вот в ней уже ничего не осталось, кроме будущих рассказов будущим внукам. Поэтому он поправился и совсем по-человечески сказал:
– Здравствуй, Ванда… Как ты?
Ванда от этого дежурного, но и совсем человеческого как-то захорошела, и о чем она думать не думала, ведать не ведала и уж точно не брала в голову спрашивать, тут вот и спросила:
– А что это за девица в портках, которая тебя кормила чем-то таким?
– Да кто ж ее знает… Вот как-то враз появилась, сунула чего-то в рот, подождала, когда прожую, сказала, а ты ничего получился, вполне, жаль, что у меня уже есть один козел, а Боливар не выдержит двух козлов, да и на майки двоим никакой зарплаты не напасешься, а потом вытерла мне губы и исчезла, как с белых яблонь дым…
Бедная Ванда, проведшая детство, отрочество, юность, в людях и мои университеты, так ни разу и не выбравшись из многовековой замшелости Города, ничего не поняла, о связи козлов с майками, потому что козлов в нашем Городе как-то не разводили, а майки как завоевание цивилизации еще не проникли в народное тело, не стали его гигиенической и эстетической составляющей. Да и дым с белых яблонь также оставил некие непонятности, но принес некое приятственное послевкусие, хотя с рубаями Муслима Фаттаха из арабского квартала не шел ни в какое сравнение. Ванда достала из вместительного ридикюля кусок пирога с мясом, специально готовившегося каждый день на случай случайной встречи со Шломо, потому что тогда, в тот самый день, подходящий к своему логическому завершению, все и произошло на почве пирога с мясом, какая-то корявая фраза получилась, но с него-то и началась та кратковременная история меж Вандой и Шломо. Которая напрочь выскользнула из Шломовой памяти и навеки окопалась в мистической половине Ванды Кобечинской, дочки престарелого пана Кобечинского.
Краткий момент, миллисекунда из жизни нашего Города, вроде бы не оставивший никакого следа в его бытии, – но из чего, как не из моментов, миллисекунд и состоит жизнь Города, человека, народа? И некоторые из них охо-хох! В человеке! Был у меня 42 года назад один такой случай… Ну да не обо мне речь идет в этой книге, а о Городе, нарисованном девицей Иркой Бунжурной и наполненном моим воображением, точнее – реконструкцией событий, которые могли произойти в этом Городе или произошли. С его улицами, домами, людьми. На протяжении нашей с ним долгой многовековой жизни. А в частности, о той встрече меж еврейским тестостерононосителем Шломо и пятнадцатилетней дочкой тогда еще крепкого шляхтича пана Кобечинского.
Love Story. Vanda and Shlomo
Должен сразу заявить, что придумывать этот эпизод у меня не было ни малейшего намерения. Но девица Ирка Бунжурна, прочитав ранее написанное – которое прочитала в мое отсутствие, когда пришла ко мне домой пожалиться моей жене Оле на дружественного ей охламона, чтобы получить порцию сочувствия и от нее, а в ожидании моего прихода со второй порцией сочувствия влезла в мой ноутбук и, повторяю, прочитав ранее написанное, – сказала, что в книге не хватает любви. А так как это ее Город, то если в нем не будет любви, то она отберет у меня все авторские права на него и вообще нарисует другой Город, в котором все только и будут делать, что любить друг друга. На мой осторожный вопрос, не будет ли это похоже на бордель, она испепелила меня взглядом и обозвала.
А как, повторять я не буду, так как дал себе слово хотя бы в одной книге НЕ ВЫРАЖАТЬСЯ. Ну и вот…
Был день осенний, и листья с грустью опадали на всей территории Города. Кому-то эта территория может показаться незначительной, но нас она устраивала, а устраивает ли она вас, нас абсолютно не волнует. Каждый волен выбирать себе территорию по вкусу. Кто-то выбирает Варшаву, кто-то – Кордову, кто-то – Бейпин, если таковой существует, а кто-то вообще всю жизнь живет в столице Саудовской Аравии и ухитряется чувствовать себя прилично.
Если он, конечно, не еврей. Да и сущность Города определяется его протяженностью не столько в пространстве, сколько во времени. А об этом можно сказать двояко: он существовал всегда – и его не было никогда. Почему так, мы, жители Города, знаем, а вы имеете полное право верить в это или не верить. Вы можете даже считать его существование воображением молодой чувишки с личными проблемами и моим желанием, чтобы этот Город был. И это является доказательством и свидетельством существования Города – ибо как можно воображать и желать то, чего не существует? Нонсенс, саспенс, фикшенс!
Шломо, тогда еще не Грамотный, а простой Гогенцоллерн, шел по Третьему Маккавейскому переулку… не знаю, куда шел… Шел себе и шел… Откуда шел, я знаю, но не скажу. Чтобы не трепать попусту имя Шеры Пеперштейн. А может, Руфи Вайнштейн, Ксении Ивановны или четвертой жены Равшана Али Рахмона… Тем более что насчет всех у Шломо было алиби. А навстречу ему шла Ванда Кобечинская, дочка пана Кобечинского. И была она… Как бы вам это сказать… В общем, господа, она была! И это великая и единственная заслуга пана Кобечинского, которой, между нами, он не был достоин. Ну не имеет права заполошный и в принципе бесполезный шляхтич вечно преклонного возраста иметь такую сестру! Вон я, уж на что приличный и в принципе полезный не шляхтич, не только сестры не имею, но и дочери, что омрачало жизнь моей мамы, ибо, считала она, еврей мог бы иметь хотя бы одну при наличии троих сыновей, тем более и имя ей уже было готово. Но когда в наш дом по Петровскому бульвару, 17 пришло письмо от слепого часовщика Файтеля с улицы Распоясавшегося Соломона города Города, что у его дочери родилась девочка, мама немедленно назвала ее Катей, в твердой уверенности, что это та долгожданная внучка и теперь она может спокойно умереть, что и моментально осуществила. И никогда не узнала, что я никогда не был в Городе, не знал ни слепого часовщика Файтеля, ни его дочки, ни имени ее, а письмо, по моим предположениям, ей прислал тот же самый не знаю как его назвать, который вот уже века присылает людям «Письма счастья» на самые разные темы, и вот почему они умирают с улыбкой. Кто, конечно, этого заслужил.
И вот посредине переулка Котовского они и встретились. Шломо и Ванда, Ванда и Шломо. По-моему, ничего звучит?.. А?.. Не-не-не… На Ромео и Джульетту я не претендую. Но уж ничуть не хуже каких-нибудь Тристана и Изольды, Лейлы и Меджнуна. Я уж не говорю о Василисе Прекрасной и Иване-царевиче. Это уж совсем… Если восьмой размер – это прекрасно, то на косу до пят никакого шампуня не напасешься. А Ивана-царевича вообще папанька посохом грохнул.
Так что не морочьте мне голову, что Шломо и Ванда не могут украсить собой список великих любовников. Могут! Но не украсят. До поры до времени. А может быть, и вообще. Пока. А там не знаю. Как пойдут дела в Городе и как сложатся отношения Шломо с Вандой, мне самому интересно знать, но на данный момент мне этого знать не дано. А кем не дано, этого мне тоже знать не дано. Так что не будем зачерпывать из будущего, а неторопливо оближем ложку настоящего.
Так что Ванда подошла к Шломо и сказала фразу, от которой ее бедное сердечко рухнуло прямо на булыжник площади Обрезания. Отчего площадь как-то резко помолодела и на камнях выступила роса смущения. А сказала Ванда фразу:
– Здравствуй, Шломо…
И Шломо, который удерживал (или утягивал) Осла в сидячем положении, ибо не может еврей несколько дней стоять на ногах, даже если он и грамотный. Ослы – это другое дело. Ослы, если можно так выразиться, не люди и могут не то что стоять, а даже спать стоя. И Шломо вскочил. Он в Кордове и Москве нахватался приличных манер. К тому же его штаны промокли от обросевшего булыжника.
А вскочив с булыжника, сказал фразу, от которой булыжник покраснел от смущения и моментально высох. А сказал Шломо фразу:
– Здравствуй, Ванда.
Вот ведь как мало надо двум юным сердцам, чтобы вспомнить время золотое и потянуться при помощи губ друг к другу. И вот уже рука – к руке, взгляд – к взгляду, тестостерон – к эстрогену. И уже Осел тактично отвернулся. Но не отвернулся остальной народ нашего Города. Даже те, кто из своих домов, окна которых выходили на противоположную от площади Обрезания сторону, тоже не отвернулись, а напросились в гости к тем жителям, окна домов которых на эту площадь выходили. За разумную плату, разумеется. Евреи все-таки. Они бы, может, и бесплатно пустили, но имидж, подвешенный евреям другими народами, требовал. В размере разумной платы. И еще общеизвестная трусость евреев нашего Города тоже взывала. Так, к примеру, в одной из войн жидочки Города хоть и командовали подводными лодками, в числе первых бомбили город Берлин, закрывали грудью амбразуры, руководили восстаниями в концлагерях, будь то немецкие или русские, но в то же самое время прятались от войны в городе Ташкенте. И по свидетельству русских, прятавшихся в том же городе Ташкенте, евреев в нем было больше, чем во всем остальном мире, включая, разумеется, и Ташкент.
Таким образом, за стремлением тестостерона к эстрогену наблюдало все население Города. В том числе и русское. А население арабского квартала, у которого окна вообще выходили во внутренние дворики, пришло на площадь Обрезания своими ногами. Чтобы увидеть все (а что «все»?) своими глазами. Чтобы рассказать обо всем (а о чем «обо всем»?) тем, у кого ноги уже не могут дотащить глаза из арабского квартала на площадь Обрезания.
И вот все глаза Города, кроме христиан, которые сидят и кушают водочку в Магистрате в целях подвижки мысли на удаление Осла с площади Обрезания, устремлены на антураж этого самого Осла в лице ручкающихся Шломо и Ванды. И должен заметить, что Осел также проявил интерес к зарождающейся «Песне песней», и последнее «иа-иа» прозвучало вкрадчиво, как будто в прошлой жизни Осел подвизался в роли сутенера на площади Пигаль в городе Париже.
– Как ты? – спросила Ванда Шломо.
– А ты? – спросил Шломо Ванду.
И Город выдохнул. Вот-вот…
– Ничего, – ответила Ванда. – Пан Кобечинский вот ослаб…
Шломо на секунду замешкался с ответом. А Город сильно задумался, что бы могли означать слова «Ничего, пан Кобечинский вот ослаб», какой сокровенный смысл они скрывали и что последует дальше. Шломо собрался с мыслями и ответил:
– А-а-а… Жалко…
Город затаил дыхание.
– А сколько ему? – спросил Шломо, заставив Город затаить дыхание в предвкушении продолжения.
И Город получил свое!
– На будущий четверг стукнет много. Скажи, а ты помнишь тот день, когда мы с тобой встретились?..
Вот-вот… встрепенулся Город.
– А мы разве с тобой встречались? – пошуршав в памяти именами дам и девиц Города, с которыми Шломо «встречался», и не обнаружив в ней Ванды, спросил одними бровями Шломо. («Спросил одними бровями» – это я лихо.)
Город заинтригованно замер. Разумеется, кроме тех, которые гужевались в Магистрате по поводу… А вот за повод гужующиеся слегка, чтобы не сказать – напрочь, подзабыли. Да и зачем нужде повод, когда столы накрыты, вина в кубках пенятся и веселье вот-вот взорвет стены старого Магистрата, чего не удавалось при многочисленных осадах крестоносцам, татаро-монголам, Суворовым, Тухачевским и прочему люду, охочему до грабежа и насилия.
А вот с водчонкой может и не совладать. По себе знаю.
– А как же? – ответила Ванда, бросив на грудь длинные ресницы. – В 1652 году, в одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей. И было мне тогда пятнадцать лет. И еще, еще… шел снег. – И Ванда подняла свои длинные ресницы.
Город выдохнул и сдул спящую в гнезде пару стрижей. Вон оно как бывает… Сколько веков прошло, Ванде уже давно стукнуло шестнадцать, а стрижи как дремлют в гнездах, так и продолжают дремать. И будут дремать, отрываясь от дремы только для того, чтобы полетать. А затем Город вздохнул, потому что нельзя надолго задерживать дыхание, а то можно помереть, как один древний грек по имени Метрокл, философ по происхождению. Ну, суд наехал, допросы тошнехонько, греки догадались деньжонок собрать, осмотрел его лекарь скорехонько и велел поскорей закопать. Потому что жара, а когда он помер, не ясно. Лежит себе и лежит. Не дышит себе и не дышит. А там кто его знает. Может, он вообще не грек, а йог. От этих философов всего ожидать можно. Так что Город, чтобы не помереть, вздохнул. И вовремя… Потому что Шломо вспомнил!
– Конечно! В одну из звездных ночей в живописных, увитых плющом (или дикой виноградной лозой?) развалинах замка Кобечинских в лунном сиянии новорожденного месяца под стрекот влюбленных сверчков да под вздохи спящей в гнезде супружеской пары стрижей ты ела пирог с мясом! И дала мне кусок…
И Шломо взглянул на Ванду так, как будто ей было не шестнадцать лет, а всего пятнадцать, и ресницы Ванды рухнули на площадь Обрезания как подкошенные, и она протянула Шломо кусок пирога с мясом. И довольный Город вернулся к своим занятиям. А какие могут быть занятия у Города в воскресенье? Евреев я не имею в виду.
А когда я по скайпу прочитал этот любовный кусок девице Ирке Бунжурне, по просьбе которой он и был написан, она кратко сказала сильно неприличное слово, неприличествующее юным девицам. Может, я что-то не то про любовь написал?.. Так ведь… Память…
А между тем христианский мир в Магистрате Города продолжал обсуждать проблему бомжующего Осла и Шломы, которого его отец Пиня Гогенцоллерн тщетно ждал в своем доме на улице Убитых еврейских поэтов, бывшей Спящих красавиц, и который уже чем-то стал напоминать Вечный огонь около Осла, чтобы начать переводить с русского на идиш «Протоколы сионских мудрецов». Чтобы сионские мудрецы наконец-то узнали, что они такого понаписали. К тому же предстояло еще выяснить, где именно на Сионе обретаются эти самые мудрецы, потому что шастающие вдоль и поперек Города странники, бывавшие и на Сионе, не то что во множественном числе, но и одного мудреца на нем не встречали. Был один малый с дредами, который пел странные тексты под гитару, накурившись травки, и который даже и евреем не был, ни по крови, ни по вере. А в паузах между травкой, гитарой и странными текстами периодически вскрикивал «Раста Джа». Звали его Боб Марли, не очень типичное для еврея имя, да и Сион у него находился на Ямайке… Стоп! На Ямайке… На Ямайке… На Ямайке… Вейзмир! Так ведь это же последний остров (или первый), который открыл маклер Гутен Моргенович де Сааведра вместе с одним испанским парнишкой итальянского происхождения по имени Христофор! И если о ямайском роме в Городе имели представление, то о ямайских, тож сионских, мудрецах никто из шастающих вдоль и поперек Города странниках никогда не слышал. А переводить для накурившихся травки «Протоколы сионских мудрецов» с русского на идиш вряд ли имело смысл. Хотя бы потому, что ни в русском языке, ни в идиш слов «Раста Джа» никто из странников, шаст… вспомнить не мог. Так размышляли мы с Пиней Гогенцоллерном, покуривая травку, росшую у Пини на заднем дворе, из которой в России гонят конопляное масло, применяемое при лечении катаров верхних дыхательных путей, хронических и острых бронхитов, в том числе заболеваний половых органов. И жарили на нем картошку. А мы вот с Пиней ее курили. И на почве курения немного подзабыли о Пинином сыне Шломо Грамотном, несущем боевую вахту возле Осла неместного происхождения. Потому что мысли у нас в головах текли стремительно, в течении своем обгоняли друг друга, выстраивались в цепочку ДНК, вились змеей, скакали галопом, выстраивались пирамидой, в каре, в формулу с тремя неизвестными, в 164-ю страницу «Британики», присягу молодого бойца, двенадцатиэтажную словесную конструкцию, приписываемую русскому императору Петру Первому, и через немыслимое количество изысков венчались словесной конструкцией, обозначающей один вышеупомянутый половой орган, по мистическому совпадению состоявший из трех букв – как на русском языке, так и на идиш. И на этих трех буквах травка кончилась. И мысли, наши скакуны, погнали нас в Магистрат, с тем чтобы преподать собравшимся в Магистрате ослам, что надо делать с Ослом на площади Обрезания и примкнувшим к нему Пининым сыном Шломо Грамотным, а по пути в Магистрат придумать-таки, что все-таки делать с этой дикой парой.
И вот мы шли себе и шли. И радовались, что идем. Самому процессу радовались. Процессу ходьбы. (Сейчас пойдет философское.)
Процесс имеет не меньшее значение, чем его цель. Вспомните свои молодые ночи… Когда все ох-хо-хо-ох-ох-ох-ах-ах-ах-ах-ух-ух-ух-ух-а-а-а-а-а-о-о-о-о-у-у-у-у – два часа! (10 минут) а потом иээээх! (14 секунд) – и хрр-хрр-хрр…
Так что мы с Пиней Гогенцоллерном шли себе и шли в свое удовольствие, пока не наткнулись на мадам Гурвиц, жену портного Залмана Гурвица, с дочкой Шерой и мадам Пеперштейн, жену несуществующего реб Пеперштейна, беседующих между собой обо всем, о чем только могут беседовать жены портных Залманов Гурвиц и несуществующих реб Пеперштейнов. Пиня Гогенцоллерн остановился подле трех дам, включая малолетнюю Шеру, для поболтать, а я покинул Город, чтобы зафиксировать в электронной памяти происшедшие в Городе события. И в целях объективности понаблюдать за ближайшим будущим со стороны, дабы никоим образом не влиять на него. Ибо, как вы, мои разлюбезные читатели, успели убедиться, я лишь добросовестно фиксирую факты, которые сливаются в события, сложившиеся в Городе после появления в нем потустороннего Осла по воле девицы Ирки Бунжурны. А у этой чувихи узнать ничего невозможно, потому что она и сама не знает, откуда он появился. И как я к ней ни подкатывался, ответ был один:
– Нарисовался, и все! Кстати, посмотрите, я тут майки купила. По-моему, ничего…
Майки и впрямь были ничего, если бы не синие поперечные полосы. Такие майки я привык видеть в фонтане ЦПКиО им. Горького в День десантника. Но представить себе мелкую еврейскую девицу в качестве боевой подруги ВДВ мне не удалось. А так майки ничего. Вполне.
А в Магистрате, куда в предыдущем эпизоде мы с Пиней Гогенцоллерном шли себе и шли для собственного удовольствия, но не дошли по разным причинам, события развивались по традиционным для воскресного дня христианским, а точнее – русским, обычаям. Народишко попивал водчонку, закусывал закусочкой, вел разговорчики и уже готов был приступить к хоровому распеванию песен под баянные переборы Алехи Петрова. Но сложность заключалась в том, что после двенадцатого тоста «Ну, будем!», а о других тостах мы умолчим, потому что их не было, адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский вдруг озаботился, а за что, собственно говоря, пьем. По какому, мол, поводу? И своей озабоченностью поделился с окружающими, чем озаботил и их. И долго все сидели в тихо озабоченном состоянии, за исключением прусских шпионов, от волнительности (очень люблю это слово: так и вижу благодарственное выступление Н. а. России Гужбана Плешкова на вручении ему медали 4-й степени ордена «За заслуги перед» 3-й степени) все время менявших грим. И за время всеобщего озабоченного состояния успевших побывать таксой Мариной, гильотиной в момент рубки головы Робеспьеру, двуспальным матрасом, гонкой Тур-де-Франс, переходом от зимнего времени на летнее, конем Калигулы в Сенате, самим Калигулой и Сенатом. И всем вышеперечисленным одновременно. И тогда прямым всеобщим открытым голосованием единогласно решили выпить, чтобы прояснить ситуацию. А как ее еще прояснить христианам, в большинстве своем состоявшим из русских? Только через выпить! Лично я другого пути не вижу. Правда, бывают исключения, когда решения принимают не совсем те, которые должны были бы принять, но что уж тут поделать. Вон евреи вчера целый день сидели в синагоге трезвые (практически, поправил Гутен Моргенович де Сааведра, принимавший участие в синагогальном сидении) – и ничего. Правда, что евреи решали решить, даже и он не мог вспомнить. Так что как тут, несмотря на встречающиеся кое-где у нас порой отдельные исключения, не выпить. И вот тут-то и нарвались на кое-где у нас порой. Умственный вывих. И христиане сели писать письмо турецкому султану. Почему турецкому султану, зачем турецкому султану – никто толком впоследствии объяснить не мог.
– Ну а как не написать?! Тут у нас народ грамотный… Это вы, господин автор, загнули… Прямо неловко за вас…