Город на воде, хлебе и облаках Липскеров Михаил
Такая вот, мой любезный читатель, сложилась ситуация. И написали текст следующего содержания:
Дорогой товарищ Султан!
Ты, Султан, черт турецкий и проклятого черта брат и товарищ, самого Люцифера секретарь. Какой ты, к черту, рыцарь, когда голой филейной частью человеческого тела ежа не убьешь. Черт высирает, а твое войско пожирает. Не будешь ты, сукин ты сын, сынов христианских под собой иметь, твоего войска мы не боимся, землей и водой будем биться с тобой, распротрах твою мать.
Вавилонский ты повар, Македонский колесник, Иерусалимский пивовар, Александрийский козолуп, Большого и Малого Египта свинопас, Армянская злодеюка, Татарский сагайдак, Каменецкий палач, всего света и подсвета дурак, самого аспида внук и нашего (нецензурное название мужского этого самого) крюк. Свиная ты морда, кобылиная срака, мясницкая собака, некрещеный лоб, мать твою трах.
С уважением и неизменным почтением.
В общем, красиво написали. И уже было намылились отправить письмо «дорогому товарищу Султану», и уже Аверкий Гундосович выписал Альгвазилу подорожную в Истамбул… Как у отца Ипохондрия зародились сомнения, а достаточно ли хорошо «дорогой товарищ Султан» знает русский язык, чтобы, так сказать, оценить! Во всей красоте! Сочности! Напевности! Одной надежде! И опоре! Великого и Могучего! Текст, который ему был написан от всей полноты. И тогда порешили перевести письмо на турецкий язык, которого, правда, никто из присутствовавших не знал.
И тогда Ванда, которая как раз вернулась с кормления Шломо Грамотного, зардевшись (а как иначе, без зардения?) и запинаясь (а как иначе, без запинания?), сказала, обращаясь к пану Кобечинскому (а к кому еще, не может же юная паненка чрез голову отца обращаться к мужчинам):
– Пан отец мой, у нашем Городе есть один только человек, владеющий несколькими языками.
– Кто?! – вскричали тут швамбраны все.
– Шломо Грамотный, пан отец мой, – отвечала Ванда, зардевшись и запинаясь. (Не может же юная паненка обращаться через голову брата к мужчинам без зардения и запинания.)
– Ах! – вскричали тут швамбраны все.
И действительно, все вспомнил эпопею с переименованием улицы Спящих красавиц в улицу Убитых еврейских поэтов и связанную с этим же другую эпопею – с изучением арамейского и русского языков. И вот ведь какая колоссальной мощности логика овладела умами высокого собрания: если человек смог овладеть русским и арамейским языками, изначально владея только идиш, то не может же быть, чтобы по пути от идиш к арамейскому и русскому он не овладел турецким языком! А что еще Шломо было делать в дороге?.. Как вам нравится эта логика?.. Нет, что бы вам ни говорили, долгое совместное проживание русских с евреями сказывается. Нет, я-то это точно знаю. Не далее как вчера моя абсолютно русская жена Оля вдруг заявила МНЕ с акцентом: «Он мне будет говорить!..» Хотя вчера я вообще молчал.
Короче, руководствуясь этой сомнительной логикой, послали к Шломо на площадь Обрезания Василия Акимовича Швайко с текстом письма, чистой бумагой, чернилами и ручкой с заморским пером павлина. Через час он вернулся с текстом, по всей видимости написанном на турецком языке. А на каком еще, если его не поняли русские, знающие русский язык, что не всегда совпадает, пан Кобечинский, думающий, что он помнит польский, Гутен Моргенович де Сааведра, говорящий на идиш, испанском, немецком, русском, а в исключительных случаях и ботавший по фене, и Альгвазил, пользующий при общении язык жестов. Так что на бумаге, написанной Шломо Грамотным, никакого другого языка, кроме турецкого, быть не могло. Иначе с какой стати после получения письма в Истамбуле турецкий флот напал у острова Корфу на русский флот, который тихомирно возвращался в родные Палестины после бряцания оружием в волнах Средиземного моря? Предварительно послав в Зимний дворец тугомент на турецком языке, который в переводе на русский Назыма Хикмета звучал так:
Дорогой Ваше Императорское Величество! Ты, царь, черт русский, и проклятого черта брат и товарищ, самого Люцифера секретарь. Какой ты к черту витязь, когда голой дупой дикобраза не убьешь. Черт выссывает, а твое войско выпивает. Не будешь ты, сукин ты сын, сынов мусульманских под собой иметь, твоего войска мы не боимся, землей и водой будем биться с тобой, распрошворь твою мать.
Великорусский ты повар, Малая Руси колесник, Белая Руси пивовар, Финляндский козолуп, Большой Москвы и Малого Подмосковья свинопас, Грузинская злодеюка, Татарский сагайдак, Польский палач, всего света и подсвета дурак, самого аспида внук и нашего великого и могучего елдака крюк. Свиная ты морда, кобылиная срака, мясницкая собака, необрезанный лоб, мать твою шворь.
С уважением и неизменным почтением,Турецкий Султан.
Но все это было потом. А пока люд, с сознанием выполненного долга, продолжал произносить неизменное «Ну, будем!», и была весна, цвели дрова, и даже пень, и так далее. Пока не кончилась водка!!! А день-то еще ого-го, а светило еще тока-тока склонилось к закату, а душа продолжает гореть, и денежка в магистратской казне не исчахла, и как тут не послать все того же Василия Акимовича Швайко с сестрой Ксенией Ивановной (сами Василий Акимович в ногах слабость поимели) в винную лавку зубного врача Мордехая Вайнштейна за. Выдав денежку из неисчахнувшей магистратской казны – дело-то государственное! А в ожидании возвращения гонцов стали размышлять, как хорошо вот так вот всем обществом, всей христианской общиной собраться и душевно порешать наболевшие проблемы. Без всякого этикету и разного неравенства, ибо сказано, нет «ни еллина, ни иудея», ибо какой же Гутен Моргенович иудей, да и за еллина его в Городе никто не считал, «ни обрезанного, ни необрезанного», когда все в портках и наружу не выставляют, «ни раба, ни господина». Тем более выходной день, когда каждый раб имеет конституционное право на отдых. И может выпить со своим господином.
И вотВасилий Акимович с сестрой Ксенией Ивановной принесли! Кстати, мне интересно знать, почему вам не интересно, почему это Василий Акимович – Акимович, а сестра его Ксения Ивановна – Ивановна? И нет ли тут какого подвоха, а то мы вас (нет, ничего против евреев мы не имеем, как можно, 282-я статья, разжигание и прочее) знаем! Так вот, объясняю. Никакого подвоха тут нет. Просто Василий Акимович и Ксения Ивановна – не родные брат и сестра, а двоюродные. Или троюродные. А может быть, и вовсе не брат и сестра. А просто в Городе так привыкли: Василий Акимович Швайко и сестра его Ксения Ивановна. А если вам интересно, как фамилия Ксении Ивановны, то подойдите и спросите. Лично меня этот вопрос – ни капли. Девица Бунжурна что-то знает, но, как я ее ни пытал, молчит, только, сучка, улыбается загадочно.
И вот они принесли. И Ксения Ивановна, вынув последнюю наполовину пустую бутылку, сказала:
– Пришлось Шломо Грамотному плеснуть немного и Ослу, а то мясной пирог, который ему Вандка приволокла, насухую не идет.
И после этих слов, можете мне не верить, я не настаиваю, случилась сцена – ну вылитый Гоголь! Вы, надеюсь, как люди образованные, поняли, что я имею в виду?.. А?.. Немая сцена!!! Из пиески «Ревизор»!!! Гоголя Николая Васильевича!!! Всех вдруг торкнуло, по какому такому поводу христианское население Города в воскресный неприсутственный день пьет-выпивает в присутственном месте. Ну и как после этого не выпить? И что нехарактерно, предложение это поступило не от русского, не от поляка, не от испанца, не от марана, а от самого что ни есть еврея. И не от сапожника по национальности Моше Лукича Риббентропа, а от самого что ни на есть еврейского человека Пини (Пинхуса) Гогенцоллерна, который закончил свою беседу с женой портного Гурвица, ее дочерью Шерой, мадам Пеперштейн, женой несуществующего реб Пеперштейна и прибыл-таки в Магистрат. Об задать вопрос, что этот Магистрат сам себе думает о его сыночке Шломо Грамотном, застрявшем на площади Обрезания с Ослом, ровно какой Апулей. Но прежде чем задать этот вопрос, Пиня намекнул, что хоть у евреев воскресенье рабочий день, но он как пенсионер Городского значения может выпить и в воскресенье, потому что у пенсионеров, будь они хоть трижды евреями, воскресенье не рабочий день. Если только в этот день не назначен субботник. Тогда тем более. А на пенсию Пиня вышел в возрасте между 750 и 1126 годами, по личному указу императора Нерона, за особые заслуги в связи с введением в Римской империи христианства. Тогда Пиню по ошибке бросили в клетку ко львам вместе с христианами. И львы этих христиан сожрали. Всех, включая актрису Дебору Керр. Как те ни молились Христу. А Пиню не сожрали. А почему – неизвестно. И тогда Пиня задумался: стоило ли обращать людей в христианство, чтобы их сожрали львы?.. И возблагодарил Господа (но уже своего) за чудесное спасение. И все римляне поняли, что Господь предпочитает евреев, а почему – это Его личное дело, и не надо Его мытарить, что да почему. Вон Иисус в свое время доспрашивался. Мол, почто оставил меня, Господи? Ну вот… Результат всем известен. Но люди – народ странный. Ведь все видели, что бывает. Все знают. Вон львы в империи ходят перекормленные. Евреев уже не жрут, сволочи волосатые, хипня поганая! А Пиня вон уже три тыщи лет как с нами в Городе. Так вот пенсию он выслужил за то, что наглядно доказал, что в Римской империи быть евреем лучше, чем христианином. И это последний случай в истории человечества, когда евреям было лучше. Наш Город не считается. Девица Ирка Бунжурна нарисовала его, чтобы в нем всем было хорошо. Но с помещением в центр композиции сцену пародии на тавромахию она опростоволосилась. Потому что если уж на старух бывает проруха, то на таких молодых девиц, как Ирка Бунжурна, прорухи слетаются как на… таких девиц, как Ирка Бунжурна. Я знаю, я сам в молодости на них слетался.
Так что Пиня вполне мог выпить и в воскресенье. Тем более что праздник. День Победы. Ровно в 2524 году Юдифь отрубила голову Олоферну мечом, который ей и передал Пиня Гогенцоллерн, и все филистимляне превратились в рабов. А раз Пиня мог выпить, то он и выпил. И обрел ясность мысли:
– Посмотрите за окно. Не за то, что справа, а за то, что слева. И что вы там видите? Ничего. Впрочем, как и за тем окном, что справа. Но! Спрашиваю я вас: чем отличается «ничего» за левым окном от «ничего» за правым? А тем, что за левым окном «ничего» – вот солнце зашло, и наступила ночь. И все кошки серы. И не только кошки. Но и Ослы! И кровиночка моя, Шломо Грамотный, тоже скрылся в ночном тумане, как милая Одесса. И не найти нам его вместе с Ослом, пока за правым окном не взойдет солнце. И скроется тьма! А утро, как говорят, вечера мудренее. Открываются винные лавки, и все такое…
Потрясенное тысячелетней мудростью Пини, городское христианство допило скудные остатки – потому что откуда ж взяться нескудным, если ее, родимую, кушать с утра, – и порешило с утра спустить вопрос в арабский квартал. Потому как у всех остальных рабочий день. А арабы в лице своей конфессиональной принадлежности к исламу – единственная община в Городе, которая еще не участвовала в определении участи Осла без определенного места жительства и ослоборца Шломо Гогенцоллерна по прозвищу Грамотный. И все разошлись. Только паненка Ванда осталась коротать ночь на площади Обрезания, чтобы скрасить Шломо ожидание рассвета. Порывалась также остаться на площади Обрезания Ксения Ивановна, сестра Василия Акимовича Швайко, чтобы приглядывать за Вандкой, желающей скрасить Шломо ожидание рассвета, но Василий Акимович это желание пресек.
И пока ночь гуляет по моему Городу, а его обитатели спят по своим жилищам, дарованным им Господом нашим, да пребудет Он вечно с народом моим, а если мы и ропщем иногда на Тебя, Господи, то Ты уж не обижайся на нас. Мы слабые, даже когда мы сильные, и не всегда можем выдержать испытания, которые Ты нам посылаешь. Ты, конечно, извини, но иногда я Тебя не понимаю, да и не могу понять, ибо нельзя четырьмя правилами арифметики объяснить матричное исчисление. То есть объяснить, наверное, можно. Но понять!.. Вы извините!
Но вот каким таким макаром сапожник Моше Лукич Риббентроп докатился до того, что русские алкаши держали его за своего, а многие даже завидовали стойкости его пред алкоголем, и когда весь наличествующий в Городе русский народ выпадал в осадок, то честь его сохранял Моше Лукич Риббентроп, который выпадал в осадок последним. И надо сказать, что отчество «Лукич» было не совсем его. То есть совсем не его. Да и «Риббентроп» – нельзя сказать, чтобы это была такая фамилия для еврея, с которой было бы не стыдно в свет выйти. Но постольку-поскольку Моше Лукич в свет не выходил, то и стыдиться было нечего. Лукичом его прозвали потому, что он лысиной был похож на Ленина, а кто это такой, вам знать необязательно. А Риббентропом его нарек адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский, когда Моше Лукич принес налоговую декларацию, что в прошлом налоговом году он прибил две набойки на сандалии Шеры, дочери портного Гурвица, и поменял подметку левого сапожка мадам Пеперштейн, жены реб Пеперштейна, которого никто никогда не видел. Потому что историю его я еще не придумал. Прочитав декларацию, адмирал поднял на сапожника строгие глаза и спросил:
– Это все?..
Шломо Лукич потупил взор. И Аверкий Гундосович потупил взор. И оба взора уперлись в ботфорты адмирала, которые Моше Лукич собственноручно сработал аккурат к Новому году. И у обоих перед потупленными взорами проплыли туфли, башмаки, ботинки, сапожки, опорки от Гуччи, мокасины от Гальяно, которые одним молотком да долотом сбил-сколотил расторопный еврейский мужик Моше Лукич для жителей Города. И что никак не соответствовало годовому доходу в 2 рубля 37 копеек. И адмирал поднял временно потупленный взор и ничего не сказал, а только посмотрел с укоризною. И тогда Моше Лукич горестно вздохнул. Вы бы тоже вздыхали горестно, если бы были евреем и на вас смотрел с укоризной начальник городского Магистрата. Вы бы враз поняли, что быть евреем не беда, а – вина. А после горестного вздоха Моше Лукич вторично горестно вздохнул, достал из нагрудного кармана сложенный вдвое лист бумаги, протянул его Аверкию Гундосовичу и деликатно отвернулся. Желтов-Иорданский развернул листок и прочел: «Тор secret. Дополнительное соглашение: остальное – пополам. Моше Лукич Розенклотц». Адмирал восхитился и воскликнул:
– Ну ты, Моше Лукич, прямо Риббентроп!
И все! Моше Лукич Розенклотц для народа умер. На свет появился Моше Лукич Риббентроп. И паспорт пришлось поменять.
А как он стал пить – это история особая. Давняя. В книгах иудейских не описанная, на скрижалях Израилевых не запечатленная, гуслярами самарийскими не спетая, а рожденная в самой глубине народа моего, в памяти моей генетической, а более ни в чьей. Иначе вся история человечества пошла бы по-другому. А так все можно свалить на больное воображение автора, подхлестываемое картинкой Ирки Бунжурны, которая только что в 5 утра спросонок вышла в Сеть, перепутав ее с туалетом. Но не об этом речь. Ирка спит. А я увидел историю, из которой станет ясно, как Моше, в девичестве Розенклотц, стал пить-попивать и сделался сапожником, хотя до того занимался разведением голубей.
История пианства Моше Лукича Розенклотца (Риббентропа)
Как-то в одно из солнечных утр в самом начале начал Моше Лукич поднялся из-под крыши дома своего на крышу того же дома своего и выпустил одного голубя, которого он и развел из яичка, которое принес ему Господь. А кто еще, если в округе голубей, не говоря уж о евреях, не водилось. Да и округа тоже была так себе. 35 с пальмой посредине. Во всяком случае, Моше Розенклотц до этого голубей никогда в жизни не видел и слышать о них ни от кого не слышал. А от кого он мог слышать, если в округе никого, кроме Моше и голубя, не было? И вообще Моше считал, что его звали Адамом. А кто звал, он понятия не имел.
И вот однажды утром Моше выпустил своего посланного Богом голубя на просторы моря, которое окружало остров, на котором он жил. А сам сел ждать у моря погоды. Хотя кой-какая погода была, но уж очень! Нет, вы представляете себе – сорок дней и ночей хляби небесные только и делают, что разверзаются, и из них льет и льет дождь, и вся обстановка говорит о том, что потоп уже на носу. В прямом смысле этого слова. А Моше сидит на последнем кусочке земли, который пригоден лишь для того, чтобы на нем сидеть. А уже походить или сбегать в магазин за хлебом – не может быть и речи. Да и какая может быть речь, если вокруг ни живой души. А дождь между тем закончился, и выглянуло какое-никакое солнце. И Моше кое-как обсох и сидит себе на острове под пальмой, ровно герой газетных карикатур. И тут голубь возвращается и приносит оливковую ветвь. Что Моше несколько порадовало. Он умозаключил, что эта ветвь откуда-то с другой земли, где водятся оливковые пальмы, так как на его земле единственная пальма была исключительно кокосовой. И Моше стал бегать по своей земле вокруг кокосовой пальмы и орать – а вдруг кто услышит? День бегал вокруг пальмы и орал. Два бегал и орал. Три бегал и орал. И на четвертый день из дали морей послышался отдаленный мужской крик и еще несколько криков различной гендерной окраски, а также рев различных зверей. А каких зверей – да кто их знает, если у тебя на земле один зверь, и тот голубь. Который не то что не орет, но и петь толком не умеет. А тут сразу тыща звуков. И земля, между прочим, увеличивается. И к ней из дальней морской дали приплывает ковчег. А как, спросите вы, Моше узнал, что это именно ковчег, а не лодка, пирога или вовсе даже броненосец «Потемкин»? А так и узнал. По надписи на борту – «КОВЧЕГ». А откуда, опять настырно спросите вы, Моше смог прочесть надпись на борту, если научить читать его никто не мог?
Если на его земле, кроме него, никого не было вообще, а уж что касается учителей словесности, то все проблемы с ними будут еще впереди. А вот оттуда, отвечу вам я, – по надписи на борту и научился читать. А по чему еще, если других слов еще не было?! Так что вот! И с борта ковчега на берег сошли четырнадцать еврейских моряков. А земля под ласковым солнцем все увеличивалась в размерах и увеличивалась. И вот она превратилась в громадную территорию, посредине которой торчала гора с торчащей из нее кокосовой пальмой. И вот на эту самую громадную землю спустились, как я уже вам сказал, четырнадцать еврейских моряков а может быть больше или меньше я не считал а Моше и вовсе считать не умел разве что до семи а почему до семи потому что число семь число священное а почему священное кто ж его знает а с ними женщины и дети и семь пар чистых и семь пар нечистых вот откуда и священность числа семь потому что если бы священным было другое число типа восемнадцать или квадратный корень из тринадцати то и пар чистых и нечистых было бы типа восемнадцать или квадратный корень из тринадцати но их было семь и весь разговор.
А капитана ковчега звали Ноем. И было у него три сына: старший, Сим, умный был детина, средний, Хам, был так и сяк, младший, Иафет, вовсе был дурак. Это не мои оценочные суждения, почерпнутые из общения с ними, а просто Ной так шутейно представил их Моше.
Ну, они, как интеллигентные люди, побеседовали о том о сем, в том числе о видах на урожай, хотя какой может быть урожай от одной кокосовой пальмы, о детях, о которых Моше не имел ни малейшего представления, так что беседовал один Ной, у которого детей было три штуки: старший, Сим, умный был детина, средний, Хам, был так и сяк, младший, Иафет, вовсе был дурак. Ну, и о женах, которых у Ноя тоже было, а сколько – неизвестно, да кто их считать будет. Чать, не деньги. А Моше вообще не знал, что такое жены, и даже представить себе не мог, для чего они нужны.
А ведь если жены существуют, значит, это для кого-нибудь нужно. И действительно, одна из жен мигом всползла на верх кокосовой пальмы, сбила пару кокосов, и через пару недель интеллигентного разговора из кокосового молока образовалась штука, которую Ной ласково назвал вином. Ну, и с ковчега пару бочек прикатили. Оказывается, помимо семи пар чистых и семи пар нечистых, или каждой твари по паре, хранились еще и бочки-с!
И Ной хитро подмигнул. А вот с едой была проблема. И не то чтобы проблема, а просто еды не было.
В простом смысле закусить вино. И из кокосов, и из бочек. Тут-то голубь и пригодился. А чего его беречь? Конец потопа обозначил, оливковую ветвь приволок, так ведь закусить чем-то надо.
– Что мы, жлобы какие, – сказал Ной, – без закуски конец потопа гулять? – И свернул голубю шею. – И только не надо со мной спорить!
Это он Хаму сказал, когда тот намекнул, что, мол, Пикассо… И какая, мол, без голубя борьба за мир? За что Сим закатал ему в лоб, после чего Хам разумом стал походить на Иафета.
В общем, выпили кокосового и того, которое в бочках, до самого дна, и все под одного голубя, а там, глядишь, расторопные жены еще на пальму слазали, еще нагнали, а там и виноград поспел, и твари, которые чистые, сильно размножились, и виноград поспел, и винища и закуски хоть залейся и заешься. Чем Ной и Моше и занимались пять глав книги «Бытие». И все было в рамках приличия. Пока не наступило лето, которое, справедливости ради, никогда и не отступало, и стало жарко. На Земле летом всегда жарко, а зимой холодно. Чем, собственно, и отличается зима от лета. И Ной для приятственности соприкосновения с природой хитон с себя снял и в таком виде задремал. И Хам, увидя папу голым, невесть чему рассмеялся. А чего с него взять после того, как ему Сим в лоб закатал?
И Иафет рассмеялся, так как и без закатывания в лоб, был смешливым парнишкой. Но рассмеялся он над Моше, который тоже был без хитона. Но не потому, что он его снял, а потому что хитона у него отродясь не было. Так что Иафет рассмеялся с запозданием. А чего с него взять, с вовсе дурака? И все это дело было записано на пергаменте из кож отдельных чистых и нечистых тварей. А из остатков кож Моше смастерил на ноги всему расплодившемуся на Земле люду башмаки для красоты ноги и от осколков битого стекла, которое расплодилось по Земле из-за человеческой пакости, которая так и норовит бутылки из-под пива где ни попадя бросать.
Но вот какая странность: обнаженность Моше из книги «Бытие» исчезла. Почему – я не зню, но думаю, что без цензуры тут не обошлось. Но может, и чистая случайность. Я сам видел, как Хам хохотал, когда страничку из книги на косячок пустил.
Но как бы то ни было, Моше с тех библейских времен стал пить безобразно, из-за чего Господь и дал ему жизнь вечную, чтобы показать, как винище любого толка превращает нормального поначалу Адама в сапожника Моше.
А почему «Лукич», а почему «Риббентроп», я вам уже рассказывал.
Так к чему я рассказал вам историю Моше Лукича Риббентропа? А к тому, чтобы знали. Но не только, а к тому, что он самым активным образом примет участие в событиях ночи с воскресенья на понедельник, происходящих на площади Обрезания, которые повлекут последствия, сравнимые с… Ну вот представьте себе, что… Представили?.. И ровно через полчаса… И тут такое началось!.. Что ни в сказке сказать, ни пером описать… Так вот, этот ужас не идет ни в какое сравнение с тем, что произошло на площади Обрезания в ночь с воскресенья на понедельник.
А произошло вот что. Когда все христиане в добром расположении духа отошли ко сну в своих жилищах, чтобы проснуться в злом расположении духа из-за традиционной тяжести понедельника, Моше Лукич ко сну не отошел. А отошел он на площадь Обрезания, через которую лежал путь к его жилищу, что на первом этаже дома зубного стоматолога Мордехая Вайнштейна, в коем еще и помещалась его же винная лавка в качестве анестезии. И вот на площади Обрезания он видит Осла и держателя его Шломо Грамотного. И при них девицу Ванду Кобечинскую, которая скрашивала ночь Шломо Грамотного и в какой-то степени Осла. Потому что куда же он денется, если деваться он никуда не хочет. И Моше Лукич Риббентроп жутко этому удивляется, потому что, как оказалось, он единственный человек в Городе, которого миновал ослиный бум. Потому что он был перманентно неадекватен ко всему, за исключением сапожного мастерства и винной лавки зубного стоматолога Мордехая Вайнштейна. И в Магистрат его пригласили из-за уважения именно к этим талантам, превосходящим в этой области таланты русского народа, а вовсе не их практической пользы в коллизии площади Обрезания, Осла и Шломо Грамотного. Так что Моше Лукич ничего об ней и не знал. И нет ничего удивительного, что он пришел в некий ужас от когнитивного диссонанса (будет время, объясните мне, что это такое), возникшего при виде вышеописанного ансамбля. А тут еще и Осел заорал от когнитивного диссонанса, возникшего от возникновения на площади ползущего человека, путающегося в собственных пейсах. Моше, услышав рев Осла, опять впал в когнитивный диссонанс, не выйдя из первого, приняв рев Осла за Глас Божий, возвещающий о чем-то нехорошем. И я могу его понять, ибо никто, за исключением Пророков, не слышал Гласа Божьего, да и те не оставили свидетельств, как он звучит, так что он вполне может походить и на рев Осла. Равно как и на крик раненого кабана, звук сломанного саксофона, взрыв шахида, «Колыбельную Светланы» и вопль человека, которому на ногу наехал рояль. Да все что угодно может быть Гласом Божьим, а если он гласит ночью, то это наверняка к чему-то экстремальному. Правда, Моше думал об этом другими словами, часто употребляемыми работниками ЖКХ и дамами либеральной направленности ума. А так как Моше думал об этом исключительно вслух и громко, то проснулись окружающие улицы и переулки. Точнее говоря, люди, их населяющие. А улицы и переулки проснулись метафорически. Как метафорически просыпается с рассветом вся советская страна. Так вот, продолжая метафорический ход повествования, проснулись все Маккавеевские, Улица, ведущая к Храму, улица Распоясавшегося Соломона, улица Убитых еврейских поэтов и даже арабский квартал, улицы которого носили имена 11 имамов, имени которых никто из арабов не помнил, потому что – а зачем. А христиане не проснулись, потому что не спали. Не успели заснуть, взбудораженные долгим сидением в Магистрате. Вспомните, сколько раз вы не могли заснуть после крутой пьянки, пережевывая застольные споры и зализывая их следы.
Короче говоря, Город не спал. Все жители высыпали на улицы, чтобы подготовиться к Страшному суду, который предвещал совместный рев Осла и Моше Лукича Риббентропа.
И это спасло Город. Ибо под стенами его скопилось войско графа Витгенштейна из вшивенького даже по европейским меркам 16-го столетия княжества в ста двадцати лигах пути от центра Священной Римской империи вправо по ходу солнца. Когда оно было. А в пасмурную погоду – сколько получится, потому как указателя, куда ехать, не было. Да и зачем, когда за последние полета лет в это княжество никто не собирался. Да и чего там делать? Нечего. Никаких достопримечательностей, которые могли бы усладить взоры любознательных туристов, в нем не было. А японский туризм еще развит не был, чтобы ихние тысячи валили сюда, чтобы полюбоваться камнем в ста двадцати локтях от центра княжества, памятником последнего ледникового периода. (Это если по ходу солнца, а…) Так что полста лет сюда никто не заглядывал, вплоть до последнего времени. А вот тут как раз и заглянул. Казачий атаман Олешко Гусь, которого нанял князь Понятовский, чтобы свести счеты с татарским мурзой Улугом по причине спора, сути которого никто не помнил. Да и какая разница Олешко Гусю, для чего его нанимают. И кто. Это немаловажное дополнение, потому что его попеременно нанимали то князь Понятовский, то мурза Улуг. И платили справно. Но казаки, чтобы соблюсти декор, всякий раз бросались в бой за веру православную, за Русь Святую, за кровь отцев и слезы матерей, о которых в большинстве случаев понятия не имели. Включая и Русь Святую. Которую терпеть ненавидели по причине москалей. Включая и местных татар. Так вот, во время похода солнца не было, и казачье войско заблудилось, поскольку во всех картах было упоминание «по ходу солнца». А тут его и нет. И вместо улуговской Орды набрели на княжество графа Витгенштейна. Решили было повоевать его, но остановились в недоумении. Кто за это дело заплатит? Конечно, оно за веру православную и прочую лабуду… но без оплаты – это выглядело как-то непрофессионально. Хотели было взять выкуп, но в княжестве, кроме камня, памятника последнего ледникового периода, ничего ценного не было. Да и то лишь для японских туристов. Да и их, как я уже говорил, тоже не было, чтобы продать им камень для оправдания расходов по походу. Так что казаки остановились в раздумье под стенами столицы княжества Витгенштейна: куда идти? В картах было написано, что идти от столицы нужно влево по ходу солнца, а его-то как раз и не было! И они пошли куда глаза глядят. Шли-шли в надежде на солнце, и оно таки выглянуло, чтобы тут же зайти. По случаю окончания дня. И вышла луна. По случаю ночи. А насчет луны в картах никаких указаниях не было. И казаки опять пошли, но на сей раз не куда глаза глядят, а куда кривая вывезет. Потому что кому ночью нужны глаза, а кривая, как показывает практика существования Государства Российского, куда-нибудь да вывозила. Не всегда это доставляло радость местному населению, но каждый раз население утешалось идеей, что могло быть и хуже, А когда было «и хуже», то опять же находилось утешение, что могло быть «гораздо хуже». Так и жили, лишь изредка заморачиваясь вопросом, что может быть хуже, чем «гораздо хуже».
Так вот. В данный пространственно-временной континуум кривая вывезла войско казачьего атамана Олешко Гуся прямиком на войско графа Витгенштейна, шедшего крестовым походом в целях пополнения казны княжества в 1260 лигах пути от столицы графства наискосок и левее хода солнца. А солнца-то как раз и не было. И все произошло как с войском казачьего атамана Олешко Гуся. Так что это абсолютно научная судьба, что оба войска встретились. А то, что это произошло в ночь с воскресенья на понедельник под стенами Города, нарисованного девицей Иркой Бунжурной, судьба не научная. Ибо в Европе столько живых, ненарисованных городов, что набрести на нарисованный – это уничтожение теории вероятностей. И это, как мне кажется, подтверждает высказывание известного скрипача Альберта Эйнштейна насчет того, что Бог в кости не играет. И напрочь уничтожает научный атеизм. А заодно и материализм с эмпириокритицизмом.
И раз уж оба войска встретились в ночь под стенами моего Города, чтобы поутру, на свежую голову, пограбить его всласть для пополнения казны графства Витгенштейнского и за «веру православную, Русь Святую, кровь отцев, и слезы матерей». Ну и подзаработать маненечко. Потому что вера верой, Русь там Святая, кровь отцев и слезы матерей – оно, конечно, дело святое, но пить-есть тоже надо.
И вот уже вынуты из ножен сабли вострые, наклонены копья колючие, и первые отряды с лестницами наперевес бросились на штурм городских стен и с изумлением обнаружили, что штурмовать нечего! Стен нет! Девица Ирка Бунжурна их не нарисовала! Она представить себе не могла, что ее Город кто-то может взять силой. Хотя в мирное время была крайне воинственна. И войска остановились из-за нарушения канонов взятия городов. Сначала – лестницы на стены, там – кипящая смола на головы, камни, рубка, а уж потом – резня и честной грабеж. А так что получается: сразу резня и грабеж?.. И граф Витгенштейн с казачьим атаманом Олешко Гусем собрались на совет. Как быть с таким вопиющим нарушеним правил средневековой войны. И решили, что, очевидно, возобладали какие-то модернизационные веяния в ведении войн, в смысле отсутствия лишнего звена во взятии городов, заключающегося в строительстве и штурме стен, и можно прямо приступать к резне и грабежу. И тут возникло новое затруднение. Раз канон нарушен, то стало непонятно, что сначала: резня, а потом грабеж или грабеж, а уж потом резня? Хотя если пограбили, то зачем резать? А удовольствие? Тоже верно. И уже когда решили вести грабеж и резню параллельно, тут-то на площади Обрезания и заорал Осел.
И все население Города, как я уже писал (или не писал?) высыпало на свои улицы и потекло на площадь Обрезания, чтоб выяснить, с чего бы это посторонний Городу Осел орет, будя мирных граждан, которым завтра на службу, в хедеры, медресе, приходскую школу, в ремесла, а вот тут приходится вставать и бегти полностью неглиже на люди, среди которых – противоположный пол. И не все хотят, чтобы этот противоположный пол видел их неглиже. И все ошиваются на площади Обрезания, чтобы узнать, чего орет Осел и чего орет Моше Лукич Риббентроп. И ничего не понимают. Потому что те орут из-за когнитивного диссонанса, а что это такое, не знают ни они, ни никто в Городе. И я тоже не знал, хотя многократно читал про это в Википедии, но также многократно это забывал. Ну, точно так же забывал значение слов «семиотика» и «семантика», хотя и получил однажды благодарность от известнейшей чувихи по этому делу из города Тарту за глубокое понимание проблемы, связанной с семиотикой и семантикой. Хотя суть самой проблемы для меня оказалась скрытой. Но не в этом дело! А в том, что войско графа Витгенштейна и казаки казачьего атамана Олешко Гуся, войдя в целях резни и грабежа или грабежа и резни в Город, наткнулись не на тихое безропотное обывательство, с радостью открывающее свои денежные тайники, а затем любезно подставляющие горло под сабли и ножи победителей, а озлобленную от недосыпа экуменическую толпу, ищущую повод, чтобы хоть на ком-нибудь сорвать свой гнев по случаю недосыпа. И совместный рев Осла и Моше Лукича очень этот гнев стимулирует. Разумеется, никто из жителей даже и не пытался посягнуть на источники рева, потому что Осел уже начал приобретать некие сакральные черты, так что девица Ирка Бунжурна уже попыталась пририсовать ему некое подобие нимба. Но тут домой вернулся он. На сей раз он был при майке, чем вверг Ирку в ступор, и карандаш выпал из ее руки. Но не совсем потому, что он был при майке, а потому, что он был только при майке, а больше ни при чем. Потому что все остальное (по его словам) он обменял на галстук в горошек и букет из одного тюльпана И даже почти трезвый. И это было такое счастье, что девица Ирка забыла за карандаш, за Осла, набирающего сакральности, и за нимб, легитимизирующий эту самую сакральность. И это счастье было у Ирки Бунжурны три или даже четыре раза подряд. Ведь может же, когда хочет! Ох…
А Моше Лукич уже был фигурой сакральной. Он был в Городе с самого его основания и до него. Можно было сказать, что на нем был основан Город его. И все его любили, несмотря на пианство и некоторую глуповатость. А может быть, именно за нее. Потому что, как думаю я, Город жив, пока в нем живет хотя бы один дурачок. А уж за алкашей я и не говорю. Это чистой воды когнитивный диссонанс.
Так что немцы и казаки, вошедшие на площадь Обрезания с меркантильными целями, а по ходу дела – за веру православную, за Русь Святую, за кровь отцев и слезы матерей, огребли по полной. Гремучая смесь иудаизма, христианства и ислама сокрушила нечестивцев в лице немецкого казачества, и опустела Запорожская Сечь на Днепре, и Запорожская Сечь на Рейне. Хотя… Вот ведь какой парадокс: порогов на Рейне не было, а Запорожская Сечь была, хотя это факт недостоверный. Никому, кроме меня, неизвестный, а потому никем и нигде не подтвержденный. Так что ваша вольная воля – верить мне или нет. А казаки как начали бежать из-под отсутствующих стен Города, так и бежали, пока незаметно для себя не оказались в канадской провинции Квебек, где занялись хлебопашеством, как будто на Запорожье для этого не было места. А немцы Витгенштейна оказались в американском штате Пенсильвания, где занялись тем же, что и казаки в канадской провинции Квебек.
А население Города, одержав победу, разошлось по домам досыпать. Ну, а на площади Обрезания остались лишь Осел и Шломо Грамотный. А Ванду Кобечинскую увел домой пан Кобечинский, посчитавший неприличным нахождение несовершеннолетней девушки в компании чуждого Осла и Шломо Грамотного, не славящегося в Городе высокими моральными устоями. И что мне показалось странным, то этому обстоятельству была рада девица Ирка Бунжурна, хотя только что три или даже четыре раза была счастлива. Ох, чувствую, что…
Да, и когда все, казалось бы, стихло, на площадь Обрезания на коляске въехал Шломо Сирота, который из-за невысокой скорости к толковищу не поспел, но не принять участие в разборке хотя бы постфактум посчитал для себя неприличным, так как еще в молодости… И раз прозвучало это сакраментальное выражение «так как еще в молодости», то мы, господа, окунемся в слегка подплесневевшую молодость Шломо Сироты и почерпнем чуток из реки по имени «Начало Шломо Сироты».
Начало Шломо Сироты
Надо тебе (прости, не помню, мы перешли на «ты» или нет; пили ли мы брудершафт или нет, но не обессудь, я со столькими людьми пил брудершафт и со столькими не пил, что всех и не упомню, так что второй раз не обессудь, если я то «ты», то «вы», но можешь(те) быть уверен(ы) – со всем уважением), любезный мой читатель, мой верный попутчик по векам, судьбам и улицам моего Города, сказать, что Шломо Сирота не всегда был сиротой.
Было время, когда у него были родители, весьма себе приличные люди, тихие незамысловатые евреи. А кем же еще могли быть родители ребенка по имени Шломо, если не евреями?
Они жили в местечке с нередким для еврейских местечек названием Хацепетовка, что не так уж далеко от Севильи и уж совсем пару шагов до Бердичева, когда он еще не был Бердичевом. Более того, его вообще еще не было. Но должен быть, ибо не может быть так, чтобы Бердичева совсем не было. А если он нужен, то в конце концов он и появился. И вот недалеко от него, пока его не было, и жили родители будущего Шломо Сироты. Отца будущего Шломо звали Гиршем бен Гиршем, и был он шорником. Из местечка Хацепетовка. А местечко Хацепетовка, скажу я тебе (вам) – это не мой город Город, но тоже ничего себе, иначе кто бы в этом местечке жил. А раз в местечке жил будущий отец будущего Шломо, будущего Сироты, то где-то должна была жить и его будущая мать. А раз должна, то где-то жила. А если где-то жила, то почему бы этому где-то не быть в Хацепетовке? Так вот так вот оно и было. И звали ее Сима. И она по неизвестным причинам была сиротой. А как попала в местечко Хацепетовка, было неизвестно. Просто однажды утром, когда в местечке Хацепетовка и в его окрестностях была весна и шел дождь, но не такой хрестоматийный весенний дождичек ситцевого состояния, а какой-то невеселый дождь, Гирш бен Гирш шел себе неосмысленно, подгоняемый бродившими в нем весенними соками. Так как уже год как отпраздновали бармицве, а это для тех, кто понимает, сами понимаете что. И вот он идет себе и идет, и в нем все бродит и бродит, а тут он видит, как на мертвом дереве, которое много веков назад давало яблоки сорта ранет, а уже много веков яблок не дает, а лишь память о них, распустились сиреневые цветы. Или фиолетовые. Я всегда путаю сиреневый и фиолетовый цвета. Об этом лучше спросить девицу Ирку Бунжурну, которая нарисовала эту яблоню сорта ранет, нарисовала невеселый, но весенний, дождь и поместила под ним себя, а себя – под зонтиком. И вид у нее тоже был так себе. Когда она прислала мне эту картинку, я понял, что ее блуждающий по непонятным орбитам спутник жизни в настоящее время опять отсутствует, но не безнадежно отсутствует, а с надеждой на возвращение, иначе бы Ирка никогда не нарисовала на многовеково мертвой яблоне сиреневые (фиолетовые) цветы.
И вот шорник Гирш бен Гирш с бродящими в нем весенними соками натыкается на стоящую под дождем девицу под зонтиком. Не то чтобы впрямую натыкается, а метафорически. То есть он натыкается на нее взглядом и мгновенно понимает, что бродящие в нем весенние соки бродили в верном направлении. И он останавливается перед девицей под зонтиком, под ранетовым деревом, под невеселым весенним дождем. И дождь пошел как-то повеселее. Не то чтобы прямо в пляс, а с хорошим настроением. И девица сказала что ее зовут Сима это я ее так назвал а почему ее так зовут и кто ее так назвал она же не знает что это я так ее назвал и кто ее привел в местечко Хацепетовка и поставил под яблоневое дерево сорта ранет она не знает потому что не знает что ее нарисовала девица Ирка Бунжурна и ей было очень печально но когда пришел ты мне почему-то стало лучше и я очень не хочу чтобы ты уходил а если и уйдешь то вместе со мной и мне не важно кто ты такой но я знаю что это Господь поставил меня под это яблоневое дерево сорта ранет а тебя насытил весенним соками чтобы ты наткнулся на меня возьми меня за руку какая теплая и мы вместе пройдем с тобой под хупой и у нас родится мальчик и мы назовем его Шломо и он будет жить долго долго долго долго…
И Гирш бен Гирш взял ее за руку, и они прошли под хупой, и она понесла… И было уже вот-вот…
И тут в местечко Хацепетовку пришло Горе. И Горе сожгло местечко Хацепетовку. И жителей его сожгло Горе. И дома их сожгло Горе. А раз Горе сожгло всех жителей, то почему бы ему не сжечь Гирша бен Гирша, жену его Симу и будущего их сына, которого они хотели назвать Шломо? Так Горе и поступило.
И покинуло местечко Хацепетовку. И пошел невеселый весенний дождь и залил не до конца сгоревшее тело Симы. А перед тем как уйти совсем, Сима выплюнула из себя мальчика. Который еще до своего рождения стал сиротой. И тот, кто спас его, а кто, я пока не знаю, назвал его Шломо, принес в наш Город. Который очень хорошо знал, что такое Горе, и приютил младенца, дав ему прозвище Сирота. Но ноги его ходили не очень хорошо, поэтому Магистрат выделил ему деньги на инвалидную коляску, и вот уже 94 года Шломо Сирота жил в нашем Городе.
А от местечка Хацепетовка осталась лишь яблоня сорта ранет вечно покрытая сиреневыми (фиолетовыми) цветами. Под которым изредка встречаю девушку под зонтиком под весенним дождем. Да минует ее, будущего мужа ее, детей ее Горе. И да будет вечно стоять Оно – это Дерево. Неопалимая купина моего народа.
Так вот, от доставки кем-то в наш Город Шломо Сироты до его нынешнего девяносточетырехлетнего состояния, вы будете смеяться, прошло 94 года, и большую часть своей жизни Шломо катался в своей вечной коляске по Городу, и каждый еврей Города приносил ему еду и питье, а ввечеру пятницы – кусок халы из булочной и немного сладкого вина, чтобы Шломо мог отпраздновать Шаббат. Потому что каждый еврей Города знал, что такое Горе, даже если никогда его и не знал. И в Песах кто-нибудь обязательно звал его к седеру – пасхальному ужину, чтобы в этот светлый праздник Шломо мог вместе со всем Городом возблагодарить Господа за свое и своего народа спасение. А на следующей неделе русские таскали ему куски кулича и крашеные яйца и наливали рюмку водки, чтобы Шломо мог отпраздновать Воскресение Господне и возблагодарить Его за свое спасение. Так считали русские, и пусть себе считают, и дай им Бог здоровья, если они добавляют Шломо Сироте лишний праздник. И каждый русский считал себя обязанным похристосоваться со Шломо, потому что каждый русский Города знал, что такое Горе, даже если никогда его не знал. И вы уже совсем будете смеяться, когда я вам скажу, что каждый Курбан-байрам Шломо получал кусок вареной баранины. Не такой чтоб уже совсем, но вполне себе приличный, чтобы Шломо мог возблагодарить Аллаха (Бога, если кто не знает) за… За все, в общем. А от поэта Муслима Фаттаха в память о другом поэте, Омаре Хайяме, – немного винца. А почему арабы и прочие мусульмане приносили Шломо кусок вареной баранины? А от поэта Муслима Фаттаха – немного винца? А потому, что, вы будете смеяться, арабы и прочие мусульмане тоже знали, что такое Горе. И вы будете просто жутко хохотать, если я вам скажу, что нет на Божьей Земле народа, который бы не знал, что такое Горе. И есть у меня смутная надежда, что когда народы сильно поднадоедят друг другу и приготовятся к забаве уничтожения друг друга, то каждый человек каждого народа вспомнит о Горе своего народа и сам, без помощи Бога, опустит нож, чтобы Горе окончательно не завладело Землей и чтобы на ней осталось место для радости. Немного радости, о большем я не прошу. Чтобы у моих детей, ваших детей, моих внуков, ваших внуков была радость жизни во всем. И чтоб вы все были здоровенькими.
Именно эти слова – «Чтоб вы все были здоровенькими» – и сказал Шломо Сирота Шломо Грамотному и Ослу. Но так как ночь пришлась на между всеми праздниками, на которые приходились винные подарки, то Шломо Грамотный сказал:
– Дядя Шломо, мое воспитание (какое такое уж у него было воспитание!) не позволяет вот так вот просто быть мне здоровеньким, когда винная лавка зубного врача реб Мордехая Вайнштейна еще открыта. Вы не будете так любезны подержать Осла, пока я не достану деньги, чтобы вы…
– Шломо, – прервал Шломо Грамотного Шломо Сирота, – зачем так много слов? Я уже его держу, – и перехватил у Шломо Грамотного уздечку Осла. Чтобы Шломо Грамотный сходил в карман, где он держал деньги, за деньгами. Чтобы Шломо Сирота схромал в винную лавку зубного врача Мордехая Вайнштейна. Чтобы все были здоровенькими по как у людей. Тем более что у Шломо Сироты были колеса в лице инвалидной коляски. И хотя у Шломо Грамотного были колеса в виде Осла, но вы уже знаете, что проблема об сдвинуть его с места на данный момент была нерешаемой. Так что на краткий миг Шломо Сирота принял бразды Осла в свои руки, и этого мига оказалось достаточно… Нет, не думайте, что за этот миг произошло что-то экстраординарное, нет, просто это краткого мига хватило, чтобы Шломо Грамотный достал из кармана, где деньги лежат, что?.. Правильно, деньги. В виде серебряного рубля. Который и протянул Шломо Сироте. Шломо Сирота вернул временно вверенные ему бразды от Осла законному браздодержателю Шломо Грамотному и взял серебряный рубль.
– Шломо, – сказал Шломо Сирота Шломо Грамотному, – где ты видел, чтобы на рубель можно было купить, чтобы мы все были здоровенькими? Сейчас не царское время, когда на рубель можно было купить одну пятую коровы. Сейчас другие времена…
Шломо Грамотный задумался, и, нет, вы опять будете смеяться, серебряный рубель в руке Шломо Сироты превратился в золотой червонец с двуглавым орлом, а это, я вам скажу, по всем временам ого-го… И Шломо Сирота покатил к винной лавке Мордехая Вайнштейна, чтобы купить что? Правильно, вина! А в винной лавке коротал время за рюмочкой портвейна реб Аарон Шпигель, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик. И когда Шломо Сирота протянул Мордехаю Вайнштейну золотой червонец, то Мордехай Вайнштейн протянул золотой червонец реб Аарону Шпигелю. Посчитав на данный момент его фальшивомонетчиком, потому что откуда у Шломо Грамотного может быть живой золотой червонец. Реб Аарон Шпигель, потупив спрятавшийся под моноклем выцветший глаз, тут же распотупил его и со словами «Я вообще-то ювелир» взял золотой (под подозрением) червонец на золотой же зуб.
– Настоящий. Печатан в 1763 году на Монетном дворе в Петропавловской крепости города Санкт-Петербурга.
А так как второго фальшивомонетчика в Городе не было, чтобы проверить слова реб Аарона Шпигеля, золотой червонец был признан золотым, и на него была отпущена толика вина (не будем уточнять, насколько велика была эта толика и что это было за вино), и была дана сдача в размере рублями серебром и медной монетой, а недостающую сдачу реб Мордехай Вайнштейн выдал выставочной верхней вставной челюстью. Пообещав возместить ее вскоре после намечавшейся на ближайшей драке стенка на стенку в русском квартале. Но Шломо Сирота челюсть взять отказался, мотивировав тем, что Шломо Грамотный, получая сдачу рублями серебром, медной монетой и вставной челюстью, может воспринять ее как намек и разгневаться. А Шломо Грамотный в гневе был страшен. Во всяком случае, так говорили, потому что в гневе его никто никогда не видел. И эта троица устроила коллоквиум, как поступить с выставочной вставной верхней челюстью. И порешили за разрешением вопроса обратиться к равви Шмуэлю Многодетному, которого дома не оказалось. А оказался он в хлебной лавке реб Бенциона Оскера, бывшего Бени Комедианта, знававшего в своих комедиантских странствиях Омара Хайяма, где в компании арабского поэта Муслима Фаттаха из арабского же квартала и брата его, садовника Абубакара Фаттаха, обсуждали тонкости мугамов Джаббара Гарягды-оглы. И по очереди эти тонкости выпевали, отчего Третий Маккавейский переулок, бывший Котовского, спал не очень хорошо, чтобы не сказать совсем не. И вот Шломо Сирота, зубник Мордехай Вайнштейн, то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик Аарон Шпигель и выставочная вставная верхняя челюсть пришли в хлебную лавку, где (читайте выше) распевали мугамы Джаббара Гарягды-оглы. А должен вам сказать, что мугамы – штука продолжительная во времени, так что после часа вежливого ожидания конца этой в высшей степени музыкальной тягомотины Шломо Сирота случайно клацнул вставной челюстью. Чем нарушил мелодичный вой исполнителей мугамов Джаббара Гарягды-оглы. И тогда пришельцы из винной лавки в хлебную донесли до равви Шмуэля Многодетного свои сомнения в благоприятном исходе вручения Шломо Сироте сдачи в виде выставочной вставной верхней челюсти. Равви Шмуэль долго наматывал вокруг шеи и разматывал с той же шеи свои безразмерные пейсы, пока чуть не задушил себя, ровно какой турецкий паша, получивший от султана шелковый шнурок. А отдышавшись, изрек:
– Инфляция, акцизы, налог с продаж…
Никто ничего не понял. Все смотрели на раввина с некоторым недоумением. И страхом. Ибо не может Город жить без раввина. А какой же это раввин, если произносит какие-то чудовищные слова, которые ни один нормальный еврей слыхом не слыхивал, в глаза не видывал? Хорошо, что дети этого не слышали. Но их слышал маклер Гутен Моргенович де Сааведра, пришедший на звуки мугамов по причине бессонницы, возникшей по причине мугамов.
– Это значит, евреи и прочие господа, что цены на вино выросли на величину стоимости выставочной вставной верхней челюсти. Так это и надо объяснить Шломо Грамотному.
Народишко успокоился и решил, раз уж он в хлебной лавке, прикупить хлебца, потому что… потому что… ну как без хлеба? Эко вы, господа. И вот надо же случиться такому дикому совпадению. В тот самый момент, когда Шломо Сирота, Мордехай Вайнштейн и Аарон Шпигель решили прикупить хлебца в хлебной лавке Бенциона Оскера, выяснилось, что инфляция, акцизы и налог с продаж к хлебцу тоже отношение имеют. Пришедшие глянули на Гутен Моргеновича, тот глянул на Бенциона Оскера. И зачем-то вертел в руке пистоль, подарок капитана Флинта. И Бенцион Оскер наполовину скостил инфляцию, акцизы и налог с продаж. А вторую половину согласился обменять на выставочную вставную верхнюю челюсть, которой зачем-то клацал Мордехай Вайнштейн. И через некоторое время из хлебной лавки снова зазвучали мугамы, в которых появился пятый голос. Голос Гутен Моргеновича де Сааведры. Раз уж все равно бессонница.
И вот наша троица с вином и хлебом вернулась на площадь Обрезания к Шломо Грамотному, ну и Ослу при нем, чтобы немножко выпить вина и съесть хлеба. Не просто так выпить и не просто так съесть, упаси боже, а чтобы все были здоровеньки. И вот, когда выпил Шломо Сирота, когда выпил Мордехай Вайнштейн, когда выпил то ли ювелир, то ли фальшивомонетчик Аарон Шпигель и пришла пора выпивать Шломо Грамотному (чтобы, вы помните, все были здоровеньки), на арене во всей своей красе явилась – кто бы вы думали? – эта несносная девица Ирка Бунжурна, которая без всякого на то моего разрешения как автора книги пришла в этот мир, который она не без оснований считала своим. Что она мне и заявила, когда я сказал (очень мягко сказал, относительно мягко, в меру крича), что она сбивает ритм повествования, в который я погрузился, чтобы ты, мой благосклонный читатель, благосклонно принял некоторые сбои в моем повествовании и простил отсутствие нарратива, без которого нонешняя литература и не литература вовсе, а так, альтернативный дым и постмодернистское выкаблучивание. Так вот эта девица заявила что в этом «своем» вы видите в своем мире она не позволит чтобы главный персонаж а именно Шломо Грамотный пил вино посреди ночи даже если чтобы все были здоровенькими а хлеб туда-сюда хватит ей того что она только только выгнала из дома своего охламона в очередной раз явившегося без майки которая разбилась при испытании новой модели самолета-амфибии ТУ-194 по пьяному делу в котором одновременно оказались охламон майка и самолет-амфибия ТУ-194 и она пришла в этот мир навеки поселиться читала Ильфа и Петрова и готова нести тяжкий крест по окормлению телесной и духовной пищей Шломы Грамотного если он будет бережно относиться к хранению маек которые пропадают по пьяному делу а значит пить Шломо сейчас фиг с маслом.
Шломо от такого напора несколько потерял свое лицо и покорно отдал свой стакан Ирке Бунжурне, которая его по рассеянности и расстройству чувств тут же и выпила и куснула хлебца. И я ее понимаю: как тут не выпить и не куснуть хлебца, если и то и другое имеется в наличии себя быть. А если эта причина вам покажется недостаточной, то присовокупите к ней изгнание охламона, на которого было потрачено колоссальное количество искреннего чувства и немереное число очень и очень приличных маек. Но местные евреи этого не знали, поэтому смотрели на Бунжурну с подозрением. Так как у них не было привычки, чтобы посреди ночи в Город являлась девица, встревала в дела евреев, выпивала вино одного из них и закусывала его хлебцем. Шломо, который с Иркой был знаком по чебуреку и еще по чему-то, о чем я уже писал, но не помню, отнесся к ее поступку спокойно. Спокойно попросил у евреев налить вина, отломить хлебца, после чего выпил вино, съел кусочек хлебца и произнес долгожданное «Чтобы все были здоровеньки». После чего свободной от Осла рукой взял за одну из Иркиных рук, не рассмотрел какую, потому что в Городе стояла ночь и деталей было не рассмотреть. И вот они, Шломо и девица Ирка Бунжурна, сидели, взявшись за руки, на площади Обрезания в компании вежливо молчащего Осла, потому что троица евреев вежливо и молча влилась в ночь и разошлась по своим домам, чтобы на следующее утро на площади Обрезания собрался весь Город для осмотра места пришествия совершенно посторонней девицы, которая выпила вино Шломо Грамотного и осталась после этого живой, и еще до рассвета держала Шломо за руку, и рука у нее не отсохла, бесстыжей, мир не встречал таких евреек, понятно, если это полячка Ванда Кобечинская, русская сестра Василия Акимовича Швайко Ксения Ивановна, впрочем, за это никто ничего точно сказать не мог. В том числе и я, который придумал всю эту историю, но в точности любовные линии в книге прочертить еще не успел. И не знаю, как быть дальше, когда Ирка Бунжурна поломала все мои планы и без всякого спроса прорвала достаточно ровную и крепкую ткань моего повествования, чтобы влезть посторонней заплатой и сбить весь ход нарратива, а без нарратива нонче никуда. Причем, сучка такая, делает это не в первый раз. И у меня есть основания полагать, что и не в последний. Потому что я ее знаю. И, чтобы вернуть течение в русло, в котором оно должно течь, запустим-ка мы на площадь Обрезания только что упоминавшуюся Ксению Ивановну. Надо вам сказать, что, несмотря на свои годы, а какие это такие «свои», я знать не могу, да и не хочу, потому что а зачем, если женщина – женщина как Ксения Ивановна, дай вам Бог всю жизнь иметь такую женщину, это я мужчинам говорю, а женщинам – не дай Бог. Потому что рядом с ней ни одна даже самая клевая чувиха не канает. И вот Ксения Ивановна встает посреди ночи в своей половине дома и чувствует необходимость пойти по воду на колодец. А должен вам заметить, что колодцев в Городе не было, а имел место водопровод, сработанный еще рабами Рима. Но если русская женщина Ксения Ивановна решила посреди ночи пойти по воду на колодец, то этот колодец непременно образуется. А если образовался колодец, то почему бы в доме Ксении Ивановны не образоваться и коромыслу с ведрами? А раз внятного ответа на вопрос «почему» нет, потому что на такие дурацкие вопросы ответов вообще не бывает, как не бывает ответа на вопросы типа «кто бы мог подумать?», «за что, Господи?» и «а по по не хо-хо?», вопросы, ходящие среди людей под лейблом «риторические», то почему бы и нет? И вот Ксения Ивановна взяла коромысло с ведрами и пошла по воду на колодец. И путь ее, как вы должны были бы догадаться, пролегал (по-моему, очень красивый оборот я придумал – «путь пролегал». Эпически звучит) через площадь Обрезания. И что видит Ксения Ивановна на площади Обрезания?! Ах! Она видит Шломо Грамотного с Ослом в одной руке и с рукой нездешней девицы – в другой. И это наносит укол в ее израненное сердце. (Чем оно уж так было изранено, сказать не могу, но уж больно красиво звучит. А я для красоты звучания продам любой нарратив, не говоря уж о правде жизни.)
И вот тут Ксения Ивановна вздрагивает своим, как я уже говорил, израненным сердцем, и площадь Обрезания расплывается в ее потускневших, но по-прежнему прекрасных глазах, и на ее месте появляется картинка, нарисованная, вы знаете кем, а я не буду называть ее имени, ибо – вот она! Сидит себе дева-разлучница и держит за руку дролю ее бывшего Шломо Грамотного, как держала ее некогда Ксюша…
Дивная история Ксюши (Ксении Ивановны)
…единственной дочки купца Ивана Никитина из купецкой слободы нашего Города, который однажды уплыл за три моря-окияна и сгибнул то ли в одном из морей-окиянов, то ли в землях враждебных, сарацинских иль эфиопских, иль, упаси господь, был сожран какими-нибудь псоглавцами, слухи о которых доходили до Города приблизительно раз в 50–60 лет. Зверями жутко небрезгливыми, жрущими все подряд в сыром виде. Ну где ж это видано… Некошерно как-то… И было о ту пору Ксюше 15 годков. Лет 120 тому. И была Ксюша в самом соку. А вещь эта для девиц опасная, потому как соки эти на волю брызнуть готовы – стоит только пальцем ласковым мужским прикоснуться. А глаза папенькиного присмотреть нет как нет, а почему нет как нет, я уже говорил.
А о маменьке летописи-сказания умалчивают. Так что и маменькиного глаза для пригляда, соответственно, тоже не было. А раз девушка созрела, то палец ласковый мужской вскорости и образовался.
И кому, скажите вы мне, принадлежал этот палец? Еврею, можно сказать жиду, Шломо Гогенцоллерну, жиду, надо отдать ему должное, красивому, здоровому и грамотному. Который в разных столицах обучался, мог оду или стих скласть и, самое главное, разные языки знал, особливо язык любви, подхваченный в разных Кордовах и Московиях, местах в любви поднатасканных. И вот, когда Ксюша наша сидела на набережной реки, коя в те года протекала посреди нашего Города, а почему ее нет сейчас, я объясню несколько позже, когда тому придет черед в моем повествовании, и глядела на ту ея сторону, откуда, как грезилось ей, и появится тот палец мужской и ласковый, от которого ее ручки-ножки враз ослабнут и соки ее скопившиеся выплеснутся из тела ее горячего и зальют набережную, хлынут в реку, достигнут той ея стороны, и любовь девичья поглотит Город на время. И он выйдет из этой неземной (земной) любви очищенным.
Но любовь вместе с пальцем пришла к Ксюше не с того берега, а с этого. И звали любовь Шломо Гогенцоллерн, и прозвище у нее было Грамотный.
И сердце девичье затуманилось, и соки насторожились, как театральный актер, ждущий слов «Ваш выход», и глаза ее карие (а может, голубые) повлажнели. И Шломо Грамотный тоже почувствовал что-то в себе нездешнее, непривычное и, вместо того чтобы, как это и было у него принято, завалить младую деву по месту нахождения, а именно – на набережной реки, сел рядом с ней, и взял ее за руку, и стал вместе с ней смотреть на ту сторону реки. Неизвестно для чего. И вот уже рука к руке, и одна коленка как бы невзначай касается другой, и все в их младых телах трепещет и ждет, когда на Город опустится ночь и ничей жадный взгляд не проникнет в их маленький прекрасный мир и не увидит сладкого мига соития, и только спящий в гнезде синиц, утомившийся за прошедший день, вздрогнет от девичьего крика и снова заснет, чтобы отдохнуть перед завтрашним утомлением.
И вот ночь пришла в Город и на набережную, и вместе с ночью на набережную пришел купец Иван Никитин, некстати вернувшийся из-за трех морей-окиянов, не сгибнув ни в одном из них, ни в землях враждебных, сарацинских иль эфиопских, и не оказавшийся сожранным, упаси господь, какими-нибудь псоглавцами, слухи о которых доходили до Города приблизительно раз в 50–60 лет. Зверями жутко небрезгливыми, жрущими все подряд в сыром виде. Ну где ж это видано…
И пришел не один, а с аленьким цветочком и мужиком страшным до чудовищности – весь в тине и грязи, – короче говоря, с Чудищем Болотным, который потребовал поцелуя, чтобы преобразиться в красавца добра молодца, чтобы опосля поцелуя пожениться на Ксюше и наплодить тут уж что получится. То ли Чудищ Болотных, то ли добрых молодцев. А еще пообещал Ксюше катанье как сыра в масле и злате-серебре. И простить батюшке ее, купцу Ивану Никитину, карточный долг, полученный во время плавания за три моря-окияна. И на обратном пути.
И тут встал еврейский богатырь Шломо Грамотный. Одной могучей рукой он скинул Чудище Болотное в реку, где оно мгновенно утопло, потому что Болотное, а не речное и в чистой воде жить не может, а второй рукой, уже не могучей, а могутной, зашвырнул купца Ивана Никитина за три моря-окияна, где он таки сгибнул в одном из морей-окиянов, в землях враждебных, сарацинских иль эфиопских, и оказался сожранным, упаси господь, какими-нибудь псоглавцами, слухи о которых доходили до Города приблизительно раз в 50–60 лет. Зверем жутко небрезгливым, жрущим все подряд в сыром виде. Ну где ж это видано… И вся эта благодать досталась одному купцу.
А Чудище Болотное так загадило реку, что Магистрат порешил ее засыпать и разбить на ее месте бульвар, который назвали Никитским. А Ксюша стала носить траур по батюшке своему, купцу Ивану Никитину, и соки ее высохли безвозвратно.
А там каким-то образом объявился Василий Акимович Швайко, назвавшийся ее сводным братом, и так и остался жить с ней сводно-братской жизнью.
И вот уже 150 лет минуло, а пожухшее сердце Ксении Ивановны нет-нет да и вздрогнет при виде полудроли ее бывшего окаянного Шломы Грамотного, который за годы эти никак не изменился и вот сейчас с какой-то странной девицей за руку держится. Как она 150 лет назад на берегу бывшей реки, а ныне Никитского бульвара. И стерпеть это нет никакой возможности, потому что все былое в душе мгновенно ожило. И вот это ожившее былое выразило себя тем, что коромысло слетело с мягких покатых плеч Ксении Ивановны и полетело в сторону злой разлучницы. Должен вам заметить, мои разлюбезные читатели, что русским женщинам в их душевных порывах не всегда сопутствует разум. И чтобы меня не обвинили в русофобстве, сообщу, что и у женщин других национальностей он тоже не всегда. А вы, Циля Соломоновна, молчите. Я все за вас знаю. Так что не надо! Так вот, у меня сложилось такое ощущение, что Господь в неизмеримом своем остроумии (и мудрости) создал женщину, чтобы отвлечь нас, я имею ввиду человечество, от кардинальных вопросов бытия, чтобы мы каждый день, неделю, месяц, год и всю жизнь мучились вопросом «И как ей это пришло в голову?». К примеру, Закон всемирного тяготения был бы открыт не Исааком Ньютоном в 1687 году нашей эры, а в 576-м до нашей Исааком бен Галеби, которому как раз свалилось на голову яблоко, и он уже вот-вот, потому что впервые в жизни яблоко свалилось с груши, и это что-то таки значило, но в это время он задавался вопросом, почему неподалеку жена его Руфь мешает суп справа налево, а не наоборот. А может быть, это был бы не Закон всемирного тяготения, а еще что-нибудь типа «если тело, погруженное в воду…». Потому что, когда с груши на него свалилось яблоко, он сел в бочку с водой для омовения, и вода выплеснулась. И он задумался, и тут – суп справа налево… Так что, если бы Господь не создал женщину, мы бы уже решили все вопросы мироздания – и чтобы мы тогда сейчас делали?.. Так что, Господи, благослови женщину, а то бы мы все умерли от скуки.
Так вот коромысло полетело в сторону Ирки Бунжурны, которая ни сном ни духом не знала о существовании Ксении Ивановны и истории стопятидесятилетней давности промежду Ксюшей, Шломо Грамотным и Чудищем Болотным. Потому что, когда она рисовала картинку «Город», она вообще не знала, кто в этом Городе живет, а имена всему в нем сущему дал я, и это горе мое, девица Ирка Бунжурна, стала шастать в него, заводить знакомства без всякой на то моей воли и желания. И менять связь времен, человеков и событий. И мне, помимо фиксирования того, что в Городе происходит, воспоминаний о том, что в нем произошло, приходится при каждом написанном слове оглядываться на эту картинку, чтобы узнать, что пришлая из этого мира босота успела в нем натворить. И по возможности удержать ее от этого. Если таковая возможность вообще существует.
А коромысло между тем летело в сторону головы Ирки, которая уже начала поискивать удобное место на плече Шломо Грамотного, чтобы прилечь на него. Как бы случайно, как бы невзначай, как бы от усталости, а другого плеча или места для девичьей головы поблизости нет! А головка вот-вот… От усталости. А мне не хотелось прямого насилия над развивающимися событиями и могучей рукой 72-летнего инвалида перехватывать коромысло, летящее в вышеупомянутую голову. А может, пусть себе летит?.. Не, не надо… Мне без этой девицы здесь будет скучновато… Так что же?.. О! Застывший Осел на краткий миг своего существования на площади Обрезания ожил. Ожил хвостом! Который перехватил коромысло, швырнутое Ксенией Ивановной (а вообще неплохой вид спорта – метание коромысел. Надо звякнуть в МОК), и швырнул его в… Ой!.. Сейчас оно висит у меня на стене между городских пейзажей саратовского художника Ромы Мерцлина. А голова Ирки Бунжурны нашла временное успокоение на плече Шломо Грамотного. И было ей (голове) хорошо. А было ли хорошо самой Ирке, плечу Шломо Грамотного и самому Шломо Грамотному, я, господа, не знаю. Пока!
И Ксения Ивановна, лишившись коромысла и оставшись в компании двух ведер и отсутствия колодца, идти по воду на него раздумала и в расстроенных чувствах вернулась домой и дала волю слезам. И эти слезы, получив волю, утекли в неизвестном направлении, чтобы принять участие в круговороте воды в природе.
Но если вы думаете, что произошло слияние двух лун, Шломо Грамотного и Ирки Бунжурны, так нет. Вы, надеюсь, не забыли о Ванде Кобечинской, которая вот уже несметное количество лет пребывает в возрасте цветущей свежести, а именно – шестнадцати лет, и что ей делать столько времени в шестнадцати годах, я не знаю. А почему не знаю, я и сам не знаю. Так уж текут события в нашем Городе, что перемешались все начала, все середины, а потому при такой каше конца нашему Городу не будет. Потому что какой может быть конец у Города без начала и середины. Или с множеством начал и самых разных середин. А почему середины разные, спросите вы. И я вас понимаю: вам интересно… Именно поэтому я вам и отвечаю. Какая и где может быть середина, когда неизвестно начало, а конца вообще не будет? А?..
Так вот, дорогие мои, паненка Ванда Кобечинская, уже пару-тройку сотен лет пребывающая в шестнадцатилетней свежести, выбрела в эту отчаянную ночь из замка, томимая. А чем томимая, родные мои, спросите у любой шестнадцатилетней паненки Ванды Кобечинской, и она, краснея, смущаясь и теребя подол передника (шестнадцатилетние девицы в смущении всегда теребят подол передника, я знаю, я читал, они специально в целях теребения таскают с собой передники), туманно намекнет, что, мол, экзамены в гимназии, папенька прихворнули, вместо прошлогоднего скворца прилетел его сын, вон оно как, и ранетки вот дали цвет и цветут, цветут, цветут… А запах!.. И вам, сердешные мои, разом все станет ясно. Ведь проходили же мы все это, пробегали, промчались и помним, как экзамены, папенька, скворец-сын… А цвет с ранеток наших давно облетел, и ранетки наши давно высохли, а память о них останется до последнего нашего часа. Ибо не было в нашей жизни ничего лучше запаха цветущих ранеток. Так что не надо, сердешные мои, ничего спрашивать у любой шестнадцатилетней паненки Ванды Кобечинской, не надо. Просто давайте посмотрим, как разрешится коллизия на площади Обрезания, где рука об руку сидят Шломо Грамотный и девица Ирка Бунжурна под присмотром инородного Осла, откуда только что свалила Ксения Ивановна и куда бредет паненка Ванда Кобечинская. Подгоняемая постаревшим запахом несуществующих ранеток. А там Шломо Грамотный уже приобнял девицу Ирку Бунжурну за плечи и удивился, как у такой мелкоразмерной девицы все при делах и на своем месте и как все это гармонично сложилось в одно очень и очень теплое живое и сильно женственное. Можете мне поверить, я как-то, когда вправлял ей мозги за что-то, а это что-то всегда было при ней, сам отметил эту вызывающую женственность, выплескивающуюся из ее тельца, невесть каким образом сбежавшего из витрины «Детского мира». Шломо Грамотный закрыл глаза. И Ирка Бунжурна закрыла глаза. И все бы сложилось, может быть, прямо сейчас, здесь. На булыжнике площади Обрезания. И Город закрыл бы на это глаза. И все наши священнослужители тоже закрыли бы глаза, и даже я закрыл бы глаза. Хотя и должен бы держать их открытыми, чтобы бесстрастным пером летописца засвидетельствовать со всей доступной мне поэтичностью этот факт из жизни моего Города. Ведь, шутка сказать, там и тут соединятся в одно целое. Одной плотью станут есть. Да, я забыл сказать: Осел тоже закрыл бы глаза.
И вот тут-то на площади Обрезания появилась паненка Ванда Кобечинская. И увидев ЭТО, тихо вскрикнула. И от этого тихого вскрика весь Город открыл глаза. И Осел открыл глаза и остался этим крайне недоволен, а потому и заорал, как до него не орал ни один Осел. И тем самым прервал несколько зачатий. Прежде, чем их участники закрыли бы глаза. Двое – в русском квартале, и шестеро – в арабском. И только в еврейском квартале равви Шмуэль Многодетный не прервал зачатие очередного раввинчика, потому что завершил его до ослиного вопля. Должен вам заметить, что евреи вообще очень предусмотрительный народ. И все высыпали на улицы Города и поспешили на площадь Обрезания, чтобы узнать причину ослиного недовольства.
И что же они увидели? А увидели они орущего Осла, Шломо Грамотного, одной рукой держащего ослиную уздечку, а другой – обнимающего девицу Ирку Бунжурну, на что до крика Осла все готовы были закрыть глаза. При условии, чтобы все было тихо. Пусть уж себе, если им не терпится, если им, в конце концов, станет хорошо, ну да, грех, но кто из нас без… камень и все такое прочее… Но чтобы тихо! А тут у всех прямо на глазах?!. Евреи, вы с ума посходили?! Аллах, как ты позволяешь подобное?! Вставайте, люди русские! Польские! Испанские! И прусские шпионы, тоже вставайте! Нефиг шпионить неизвестно за кем и чем, когда тут такое!!! И все от дикого возмущения тем, что еще пять минут назад готовы были понять и простить, разом замолчали. И в этом молчании услышали тихий плач паненки Ванды Кобечинской. И к нему присоединился плач девицы Ирки Бунжурны. И я могу их понять. И у той и у этой не сбылось. Не сложилось. Не склеилось.
Город смотрел на этих двух плачущих девиц. На одну, которая плачет уже два или даже три столетия, и на эту неизвестную, странно одетую и такую махонькую, что было непонятно, как в ней помещается такое количество слез. А помимо плачущего женского дуэта, Город смотрел на Шломо Грамотного. Причем смотрение у мужской и женской половин было разное. Мужчины смотрели с завистью, и женщины смотрели с завистью. Но! Мужчины завидовали Шломо, что его хотят две такие девицы. И пусть одной из них было уже два-три века шестнадцать, а вторая была такая маленькая – но женственности! И они с печалью посмотрели на своих жен, которые конечно же тоже были… В общем… Но как-то что-то в этом недомерке было! И вся мужская составляющая Города цокнула языком и щелкнула пальцами. А женщины наши завидовали этим девицам. Это же надо, Фира Марковна, этой-то Вандке уже шестнадцать как два-три века, а эта, чуждая, такая, такая, Гульназ Рахимовна, невидная, что даже и непонятно, Василиса Прокудьевна, куда ей Шломо свой… приспособит, а уж я бы его, Фира Марковна, Гульназ Рахимовна, Василиса Прокудьевна… И все дамы сладко прикрыли глаза.
И вот эта Вандка идет себе тихо к замку рода Кобечинских, в котором нет намека на былую роскошь, а есть только невидимая память о сражениях у его стен с татарами, казаками, немцами, русскими, по многолюдным пирам по случаю побед и малочисленным поминкам по случаю поражения. И вот она входит в ворота, которых нет, и ступает на замковую площадь, по которой миллион лет не проезжали кареты с родовитыми шляхтичами и их прелестными женами, не звучал цокот копыт рыцарей, вернувшихся со щитом из очередного крестового похода, не скользили на соломе по булыжнику, присыпанному соломой, повозки с рыцарями, вернувшимися из очередного крестового похода на щите. Да и булыжника нет. Продан был для мощения площади Обрезания в возмещение убытка, нанесенного визитом в замок императора Наполеона Буонапарте. Император тогда изволили оказать знаки внимания юной шестнадцатилетней полячке, но та еще не оправилась от того, сто(двухсот?)летней давности свидания со Шломо Грамотным и только глянула в глаза маршалу Мюрату, когда тот пригласил ее в опочивальню императора. И старый боевой конь Мюрат все понял, нанес Ванде низкий поклон, сообщил о взгляде императору, и старый боевой конь Наполеон Буонапарте все понял, нанес через шестнадцать залов гордой паненке низкий поклон и провел ночь с Мюратом. Наутро два старых боевых коня жутко мучились от похмелья. Хороший напиток польская «Водка Выборова». Конечно, скажете вы, быть такого не может, да чтобы самому Наполеону, чтобы какая-то соплячка, ну, это ты, автор, совсем уже… Признаю, господа, возможно, вы правы, что такого… и все такое… Но это моя книга, и в моей книге я хозяин, и пусть хотя бы в моей книге сохранится понятие о девичьей этой самой (забыл слово), о том, как понимаю ее я, старый козел, и как ее представляли в раньшие времена юные козы моего поколения…
И кстати, о козах. Вот одна такая коза сидит у меня на диване, поджав ноги, хрустит жареным цыпленком с гарниром из шоколадного набора «Альпен Голд», приготовленного мной, как и цыпленок, для других целей, и рисует какой-то дополнительной рукой картинку с одуванчиками и о чем-то размышляющей посреди поля козой.
– И что, скажи мне, Крошечка-Хаврошечка, делает коза на поле из одуванчиков: будет по очереди обдувать их, обдумывать рецепт вина, составлять из них невозможный букет – что, скажи мне? И перестань грызть коробку из-под шоколада.
Чувишка посмотрела на меня взглядом, который на самом деле смотрел не на меня, и ответила:
– Она будет на них гадать: любит – не любит.
– Крошечка, ты забыла: гадают не на одуванчиках, а на ромашках…
И тут это горе мое перестало жевать коробку из-под шоколада «Альпен Голд», потому что та закончилась, на секунду задумалось, потом торжествующе улыбнулось и заявило:
– А это Вандка! Коза рогатая.
И я посмотрел. И я увидел. По бесконечному полю из одуванчиков идет коза, сдувает с каждого из них пух и после каждого говорит «Любит», а потом «Не любит». И постепенно белое поле зеленеет, а над ним летает белый пух, в котором скрылась коза Вандка, и я уже начинаю волноваться, вернется ли она, как вдруг пух враз слетает, оседает – и на поле, покрытом белым пухом, стоит с голеньким стебельком коза Вандка.
– Вот-вот! – захлопала в ладоши Ирка.
– Что «вот-вот»? На стебле нет ни одной пушинки… Так что про Вандку ничего не известно…
Девица Ирка Бунжурна задумалась, потом сходила на мою кухню, принесла кастрюлю с холодным супом из головы форели, стала хлебать его, закусывая шарлоткой из яблок, а какой-то дополнительной рукой нарисовала почему-то снежное поле и себя самую само собой разумеется красивую самую само собой разумеется обаятельную и самую само собой разумеется привлекательную ибо ни у кого в целом мире в том числе и у английской королевы в исполнении Кейт Бланшетт нет на голове такой суперской шляпки с букетом ромашек.
И слова слева внизу картинки: «Любит – не любит».
– Ща буду гадать.
– На кого?
– На кого-нибудь. Ведь не может же быть, чтобы меня никто не любил.
– Конечно не может, Крошечка-Хаврошечка. Наверняка. Просто он, возможно, этого не знает. На это же нужно время. Чтобы узнать, кого ты любишь и кто любит тебя. Я вот сорок лет назад не знал, что люблю бабушку, потому что и ее не знал. Как и она не знала, что любит меня. Так и тебя любит какой-то человек, который об этом пока не знает, потому что не знает, что ты есть на этом свете…
Бывшая коза Ванда стояла на некогда замощенной площади замка, а сейчас усыпанной то ли белым одуванчиковым пухом, то ли снегом, и держала в руке голенький стылый стебелек. А об что говорит этот бедняк Ванде, ни я, ни Ирка понять не можем.
А на площади Обрезания сидели Шломо Грамотный с Ослом. А вокруг них стояли обитатели моего Города и размышляли, что же все-таки делать с этим не местным Ослом, который своим видом искажает форму и выбивается из эстетического ряда площади Обрезания. Каждый находящийся на площади имел право на высказывание, потому что в Городе имела место быть демократия в рамках абсолютной монархии. Но, где Город, а где – абсолютная монархия, да к тому же еще неизвестная какая. Может – российская, может – прусская, может – австро-венгерская, а может – и еще какая. Мало ли на земле империй. Для того и существует империализм, чтобы в нем существовали империи. Но демократия в Городе была просвещенная. Ну а как иначе, когда и хедер, и церковно-приходское, и медресе. Конечно просвещенная. И голос имели только просвещенные, которые либо хедер, либо церковноприходское, либо медресе. А потому Шломо Грамотный, несмотря на свою грамотность, слова не имел, потому что окончил только Кордовский и Московский университеты, а хедер, церковно-приходское и медресе – нет. А раз нет, то и слова нет. Стой при Осле и молчи. Поэтому после недолгого размышления слово дали портному Зиновию Гурвицу, мужу мадам Гурвиц и отцу Шеры Гурвиц. А почему ему дали слово, а не кому-нибудь другому, спросите вы, и получите ответ: а потому что он его взял. И потому еще, что в моей книге он пока ни разу не появлялся самостоятельно, а только в гипотетическом существовании – в качестве мужа мадам Гурвиц, жены портного Зиновия Гурвица, и отца Шеры, дочери портного Зиновия Гурвица. И я вытащил его на свет божий, чтобы самому посмотреть, что такое из себя этот портной Зиновий Гурвиц. Портной Зиновий Гурвиц попросил принести стол – нет, не для того, чтобы на нем кто-то записывал его слова, а для того, чтобы на него сесть. Поджав под себя ноги. Именно так во всех фильмах ведут себя еврейские портные. И, сев на стол и поджав под себя ноги, портной Зиновий Гурвиц сказал:
– Евреи и примкнувшие к ним гои, к вам обращаюсь я, друзья мои!
После чего речь завершил, выпустил из-под себя ноги, слез со стола и велел унести его с площади Обрезания, потому что что делать столу на площади Обрезания, если на нем не сидит портной Зиновий Гурвиц. Так и поступили после долгих продолжительных аплодисментов, переходящих во что-то, что я забыл. И гордая мадам Гурвиц посмотрела на него так, что портной Зиновий Гурвиц почувствовал, что ночь, полная огня, наступит еще до вечера. Так оно и произошло. Причем на столе, на котором он обычно сидел. И теперь вот лежал со своей любимой женой, женой портного Гурвица, и портняжные предметы типа иголок периодически впивались в нее, от чего она вскрикивала и судорожно подпрыгивала, что увеличивало плотоядность портного, и он усиливал свои усилия, которые завершились криком мадам Гурвиц, жены портного Гурвица, криком, на который чужеродный Осел ответил одобрительным ревом, а площадь проскандировала:
– «Хапоэль» – чемпион!
А после этого слово взял адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский.
– Господа, – вернул взявшее слово адмирал, – и прочие инородцы! Вот стоят перед нами Осел и еврейский молодой человек Шломо Грамотный, славящийся своим жизнелюбием к определенной части рода человеческого, что могут подтвердить многие здесь представители этой определенной части, а также их отцы, мужья, братья и дети. И этот Шломо желает увести Осла с площади Обрезания, за что ему большое спасибо, и в это время удерживает свои инстинкты в штанах, за что ему еще большее спасибо! И от имени Магистрата я считаю, что пусть лучше Шломо будет вечно стоять на этой площади, чем будут стоять его инстинкты.
В ответ на эти слова определенная часть рода человеческого печально выдохнула, а отцы, мужья, братья и дети опять крикнули:
– «Хапоэль» – чемпион!
И только два человека не кричали «Хапоэль» – чемпион!». И были это раввин Шмуэль Многодетный и батя Шломо – Пиня Гогенцоллерн. Который, если вы помните, тоже был не без детей. И было это по разным причинам. Пине Гогенцоллерну сын был нужен для составления петиции в Магистрат о переименовании Улицы, ведущей к Храму, в Улицу, ведущую к синагоге, потому что храмов в Городе было три: синагога, церковь и мечеть. И простое название «Улица, ведущая к Храму» могло дезориентировать приезжих. И добропорядочный проезжий христианин был бы обескуражен необходимостью креститься на синагогу, хасид решил бы, что он сошел с ума, встретив взглядом исламские задницы, устремленные на запад, а какой-нибудь аятолла повесился бы на распятии. Вот причина, по которой Пиня Гогенцоллерн не кричал «„Хапоэль“ – чемпион!». А причина, по которой «„Хапоэль“ – чемпион» не кричал равви Шмуэль Многодетный, заключалась в том, что он знал, что чемпион не «Хапоэль», а «Маккаби».
– И что, сын мой, вы хотите сказать, что эта пара, – начал отец Ипохондрий, обращаясь к адмиралу, – будет стоять здесь на площади Обрезания вечно?..
Почему я сказал «начал», а не, скажем, «спросил»? А потому что отец Ипохондрий всегда начинал свои словесные деяния с вопроса, затягивая ответчика в словесные тенета, которыми так славилась христианская церковь, из которых путь был либо на костер, либо в святые, либо сначала на костер, а потом в святые. Поэтому Аверкий Гундосович несколько заменжевался, мысленно выбирая один из трех вариантов, ни один из которых его не устраивал. А после заменжевания ответил уклончиво:
– Да как вам сказать…
– А так! – набрал воздуха в тощую грудь о. Ипохондрий, но переборщил и закашлялся. А откашлявшись, продолжил: – Всем нам известна маленькая слабость этого молодого человека… – И он широким жестом обвел площадь Обрезания, часть которой, на мой взгляд, считала эту маленькую слабость не слабостью, а вовсе даже и наоборот – которая в отсутствии подходящего предмета, может обратить эту маленькую слабость на Осла.
Площадь Обрезания ахнула, не веря даже в возможность такого ужаса. И только пара-тройка джентльменов из мусульманского квартала не ахнула. А чего ахать, если все в руках Аллаха, милостивого, милосердного, и если он посчитает, чтобы Шломо обратил свою маленькую слабость на Осла, то чего уж тут, против Аллаха не попрешь, и жаль этого еврея, потому что не попасть ему в рай и не будет ему семидесяти девственниц…
Очевидно, кто-то из двух-трех мусульманских джентльменов высказал свое сожаление вслух, потому что присутствовавший на площади Гутен Моргенович де Сааведра резонно заметил:
– Не думаю, чтобы Шломо стремился попасть в рай именно по этим соображениям, – и замолчал. Чтобы площадь заинтриговалась, после чего привести убийственный довод против стремления Шломо Грамотного в рай именно по этим соображениям. И когда площадь действительно заинтересовалась, вжарил по ней текстом следующего содержания: – Зачем Шломо рай, если только в нашем Городе он насладился вниманием не менее семидесяти пяти не гурий, между прочим. И это не считая Кордовы и Москвы, откуда ему до сих пор идут алименты золотом. В чем мог убедиться реб Моше Лукич Риббентроп, а также реб Бенцион Оскер и реб Мордехай Вайнштейн. И истинность того, что золото является золотом, подтвердил зубом уважаемый реб Аарон Шпигель… – И Гутен Моргенович замолчал. И все задумались над вопросом, а зачем, собственно говоря, Гутен Моргенович все это сказал. То ли чтобы что-то делать с этим странным кентавром, то ли не делать ничего? С этими маклерами, да еще и смутного вероисповедания, вечные проблемы. Вон был такой маклер Менахем Мендл, чистой воды наш, а и то вся Касриловка с ним нахлебалась. А этот… Не кажется ли вам, реб Тевье, что в этом Гутен Моргеновиче проглядывает что-то от пророка Мохаммеда?
Меж тем о. Ипохондрий под влиянием выпада Гутен Моргеновича взбудоражился и рассказал дикую фантазию, что однажды в двух городах, Содоме и Гоморре, евреи совсем съехали с глузду и практиковали интимные отношения, невзирая на пол, а также на непринадлежность к роду человеческому. То есть предавались содомскому греху – по названию одного из городов, которые Господь за это и разрушил.
– И не хотите ли вы, – возвысил голос о. Ипохондрий, – чтобы Господь из-за этого мальца, – показал он на Шломо, – и из-за этого животного, – показал он на Осла, – разрушил и наш город?
Вы будете смеяться, но ни один обитатель Города не сказал: «Да, хочу».
Нет, таковых не было. Наоборот, все рухнули на колени и взмолили Господа, чтобы он не разрушил Город из-за возможного содомского греха Шломо и Осла. И все молчали и обливались горючими слезами. И глядишь, всё (а что «всё»?) каким-то образом рассосалось бы, если бы не неумная тяга самого Шломо к знаниям, (мало ему, что прозвище у него было Грамотный), но он спросил, одной рукой держа Осла за гриву, а второй эту гриву поглаживая:
– А скажите, отец Ипохондрий, а за какой грех Господь разрушил Гоморру, если есть грех содомитства, но никто никогда не слышал о грехе гоморства? Может такое быть, чтобы Господь ахнул Гоморру просто за компанию?
Все присутствующие на площади Обрезания мгновенно потеряли дар речи. Кроме Осла, который заорал со страшной силой. И в этом оре многие услышали хохот.
А прусские шпионы, которые в данный момент выглядели как господин Пеперштейн, то есть не выглядели совсем, потому что никто не знал, как выглядел господин Пеперштейн, потому что его никто не видел, присутствовали незримо. И только какой-нибудь обыватель, перемещаясь по площади, натыкался на пустоту и безумел, услышав от этой пустоты:
– Вергебен, их бин прусский шпион.
И каков был его ужас, когда он, сбежав от немецкоговорящей пустоты на противоположную сторону площади, снова натыкался на вещающую пустоту:
– Вергебен, их бин прусский шпион.
Следователь Суходольский сгоряча предложил кастрировать Шломо, чтобы не случилось греха имени нашего Города, на что Осел ответил заинтересованным взглядом, дамы – возмущенным гулом, отдельные мужчины, питающие к Шломо неприязненные чувства, – одобрительным гулом, а Бенцион Оскер отправился в свою хлебную лавку за ножом. И тут свое слово сказал Гутен Моргенович (А чье слово он еще мог сказать?..):
– Ну, хорошо, кастрируем мы Шломо, генофонд нации, и что – Осел исчезнет с площади Обрезания?
И ни один присутствовавший на площади Обрезания не мог ответить твердым «Да». Как, впрочем, и нетвердым. К тому же глава Магистрата адмирал Аверкий Гундосович Желтов-Иорданский привел неотразимый довод против кастрации:
– И что, площадь Обрезания придется переименовывать в площадь Кастрации? Это ж всю документацию придется менять, в бюджете на это денег нет.
Равви Шмуэль Многодетный поддержал Аверкия Гундосовича:
– К тому же, когда придет Судный день, Господь будет искать посвященную ему крайнюю плоть поколений нашего Города и вместо нее обнаружит тестикулы Шломо Грамотного. Куда это годится? Никуда. Это в Его глазах будет неравномерной заменой, несмотря на выдающиеся качества тестикул Шломо Грамотного.
Мусульмане в лице брательников Абубакара и Муслима Фаттахов также были против кастрации, мотивировав свой протест рубаи (как это будет в единственном числе, я не знаю):
- Евнухами переполнен гарем
- С отсутствующими красавицами.
И вся площадь Обрезания мучительно замолчала. Воцарилась тишина, изредка прерываемая прусскими шпионами, превратившимися в капающий водопроводный кран и слесаря-сантехника дядю Васю. И от звуков, издаваемых этой парой, покраснел даже баянист Алеха Петров и, позабыв свою должность органиста, вжарил на баяне автобиографическую песню:
- Алеха жарил на баяне,
- Шумел посудою шалман,
- А в дыму табачном, как в тумане,
- Плясал одесский шарлатан.
Отец Ипохондрий пустился было в пляс, но вовремя опомнился, а опомниться было от чего…
Тягостная история отца Ипохондрия
Не лепо ли, бяше, братие…
(Нет, это не отсюда.)
Ой ты, гой еси… (Какой «гой», когда евреев в Городе конституционное большинство?)
А сейчас, дружок, я расскажу тебе сказку… Далеко-далеко простирался от нашего Города город Одесса. Тоже неплохой город. И было в нем, друзья мои, сорок сороков синагог. Ну и храмы христианские, православные, тоже были. Не сорок сороков, конечно, но перекреститься было на что. Иногда какой заблудший православный крестился на храмы, крестился, да и забывал дорогу домой. Оказывался на городском кладбище, где крестов было предостаточно, но дорогу домой искать уже не было необходимости.
Но дружбы между храмами не было. Обычное добрососедство. Евреи и разные там славяне из чистой публики при встрече раскланивались, а простой люд хлопал друг друга по плечу и шел в ближайшую пивную дернуть пивка. Почему не дернуть пивка двум хорошим людям? Если пиво хорошее, да и люди пиву в хорошести не уступают.
А на Пересыпи, на улице Госпитальная, жил молодой парень по кузнечному делу Ипатий. Из старинного кузнечного рода Кузнецовых. А какую вам еще надо фамилию для кузнеца?
И, вы будете смеяться, на Молдаванке, на Мясоедовской, в то же самое время жил молодой парень Абрам по хлебному делу и по фамилии Оскер.
И вы будете еще долго смеяться, когда узнаете, что эти два парня не имели друг к другу никакого отношения. И вообще даже не подозревали о существовании друг друга! Ну разве не смешно?..
И вот как-то Ипатий и Абрам встретились на Привозе, что недалеко от Вокзала, дабы затариться свежезасоленной таранькой, чтоб если когда тому и другому встретится невзначай пивная, то все уже было под рукой. Тем более что на Дерибасовской, недалеко от Летнего сада, как идти от нее к Греческой площади, открылася пивная. Естественно, раки там подавались, потому что какая же пивная без раков! Чистый воды оксюморон. Погуще будет только безалкогольная рюмочная. Ну, это вообще horror! Но свежезасоленной тараньки там не было. Дело в том, что в тот момент в порту города Одесса стоял броненосец «Потемкин», в воздухе попахивало революцией, социализмом и, естественно, что-то должно было пропасть. И неудивительно, что в пивной пропала таранька. Это нормально, когда в магазине «Молоко» молока нет и неизвестно. И вот сейчас я начинаю понимать, что, скорее всего, при социализме наличие раков в пивной было чистой воды оксюмороном. Как, скажем, мясо – в отделе «Мясо» (сатира).
И вот Ипатий и Абрам совершенно случайно оказались перед пивной на Дерибасовской, над которой висела радостная вывеска «Мы открылись!», с запасом свежезасоленной тараньки. И вот какая штука. Между таранькой и пивом была дверь, которую охранял мордожоп из компании Фроима Грача. Потому что пивную занял цвет этой блатной компании Васька Шмаровоз вместе с девочками Марусей, Розой, Раей и другими достойными людьми типа Арончика, побочного сына мадам Алешкер тети Еси, известной бандерши в замечательном городе Одессе. И были там и Мендель Крик, и Тартаковский Полтора Жида, и все Бабели, и Ильф и Петров до встречи с Петровым, и караим Лифшиц, и мальчуган Лёдя Вайсбейн, который потом Леонид Утесов. Потому что в стране победившего интернационализма эстрадник по имени Лёдя Вайнштейн – чистой воды оксюморон. А для одной истории два оксюморона – это уже, вы меня простите, двадцать два. А в пивной он зарабатывал малую денежку тем, что канифолил смычок скрипача Зеева Гуревича.
И вот Ипатий и Абрам стоят перед «Мы открылись!», и таранька тут – а пиво там. А между ними – мордожоп из компании Фроима Грача. И тут, вы будете смеяться, через витрину пивной Абрама Оскера замечает упомянутый выше скрипач Зеев Гуревич, мой прадед по маме моего папы, муж привилегированной повивальной бабки мадам Гуревич, которая лет десять лет назад принимала роды у мадам Вайсбейн. И роды эти были Лёди Вайсбейна, будущего Леонида Утесова, потому что… Ну да ладно…
И скрипач Зеев Гуревич знает Абрама, потому что по пятницам покупает у него халу для Шаббата, и он знает Ипатия, а откуда знает, неизвестно. Да и какая разница, откуда знает, если мордожоп из компании Фроима Грача пропускает их в пивную.
И они себе стоят и пьют пиво со свежезасоленной таранькой. И, естественно, пьют его брудершафт.
И пьют, и пьют. И пьют, и пьют. И им хорошо. И все было бы и дальше хорошо, если бы к красотке Розе, чувихе Шмаровоза, не подкатил Арончик с приглашением на танец. Ну, вы знаете, что было дальше. Нет и не было в мире среди людей особого образа чувствования более популярной одесской былины, чем «На Дерибасовской открылася пивная». Много на нашем земном шаре пивных, но ни одна не была удостоена столь высокой чести быть увековеченной в музыке и стихе. И соперничать с нею по популярности могут лишь «Очи черные» и «Семь сорок». (Когда-нибудь я выясню, откуда взялись «семь сорок», а не, скажем, «три четырнадцать» или сакральные «два восемьдесят семь».) Но то, что началось в пивной на Дерибасовской, имело свое продолжение. Толковище выкатилось на саму Дерибасовскую, перевалило на Греческую площадь, а там через мордобой и локальное размахивание ножами и кастетами растеклось по улицам и переулкам города «порто-франко». И появились по дворам первые жирные лужицы крови, и задергались в агонии первые тела зарезанных одесситов. А кое-где взвились соколами первые языки пламени.
А Ипатий и Абрам, обменявшись объятиями и поцелуями, как я люблю тебя, Абрам, что ты мне говоришь, Ипатий, это я тебя люблю, не спорь, Абрам, никто тебя не любит так, как я, Ипатий, извини, Абрам, надо бежать узнать, как там мои, а как мне надо бежать, Ипатий, вейзмир, как там сыночек Беня, да и мне как там батя и побежали один на Госпитальную как там батя второй на Мясоедовскую как там Беня и Ипатий на Госпитальной узнал что батя с другими мужиками побежал на Мясоедовскую потому что кто-то сказал что бандюганы Фроима Грача а именно Васька Шмаровоз с сыновьями Менделя Крика метелили на Мясоедовской русских девушек Марусю Розу Раю которых начали метелить еще в пивной на Дерибасовской потому что этим жидам нужна кровь христианских младенцев для ихней пасхальной мацы и никому не было дела что Маруся Роза Рая не совсем христианские младенцы и если уж на то пошло то какой здравомыслящий еврей будет пользовать кровь сильно разбавленную пивом для мацы к тому же до Пасхи еще ого-го и холодильники в мир еще не пришли какое кому до этого когда кровь кипит правая рука тянется к ножу а в левой уже булыжник который летит в булочную Абрама Оскера который как раз подбежал к своей булочной и успел подставить свою пьяную голову под этот самый булыжник брошенный рукой кузнеца Кузнецова в окно и раскололась голова Абрама Оскера но уцелела головка Бени Оскера и это единственное что уцелело в доме Абрама Оскера потому что жену его и двух незамужненных сестер сами знаете что и тут вслед за батей прибежал пьяный Ипатий с пивной кружкой из пивной что сегодня открылась на Дерибасовской угол Ришельевской в память о старушке у которой некогда шестеро налетчиков отняли честь и Ипатий увидел убитого кореша своего Абрама и по пьяному делу пивной кружкой шарахнул по голове бати своего кузнеца Кузнецова не признав по пьяному делу его за своего отца родного и вот мы имеем две расколотые головы бати Ипатия другана его Абрама Оскера трех женщин которых сами знаете что и пускающего сопли еврейского мелкого человека по имени Беня на пеленке вышитой гладью и вот Ипатий мгновенно трезвеет берет еврейского младенчика Беню и бежит из славного города Одессы куда глядят его глаза и через разного рода жизненные перипетии и года прибывает пешим ходом в наш Город в поповской рясе и с еврейским подростком в череде жизненных перипетий и годов бывал комедиантом а потом вернулся к потомственному ремеслу хлебопека о котором ему поведал Ипатий а ныне отец Ипохондрий и вот уже настали времена когда о. Ипохондрий служит настоятелем в Храме а Бенцион Оскер держит булочную и снабжает Город хлебом и халами на Шаббат.
Вот такая вот печальная история. Не счесть слез, которые я пролил, пока ее сочинял, и до сих пор шмыгаю носом. Конечно, вы можете сказать, что все это отдает дурновкусием, но, скажу вам я, других слагателей слов о нашем Городе, кроме меня, у вас нет. Так что хотите есть – ешьте. Не хотите – оставайтесь голодными.
Но это так, к слову. Так незаметно-незаметно вы, мои разлюбезные, поближе познакомитесь с людом моего Города. «И моего тоже», – как подсказывает грызущая второго жареного цыпленка сами знаете кто.
И вот я уже не слышу хруста костей цыпленка и не вижу ее за моей спиной на диване, и вот ее уже вообще нет в моей комнате, в моей квартире, в моем доме, в моей Москве. И наоборот – ее есть в моем (нашем с ней) Городе. Городе, выросшем из нашей с ней памяти и из воображения, выросшего из этой же памяти. Я вижу, как она пробирается сквозь толпу горожан, и понимаю, что вопрос кастрации Шломо Грамотного на повестке дня окончательно не стоит и стоять не будет. Чтобы стояло что-то более важное. На чем стояла, стоит и будет стоять русская и другие земли. И вообще!
Ирка Бунжурна взрезала толпу горожан, вызвав некоторый шум среди нее, включая «Доннер-веттер» текущего водопроводного крана и «Бисмарк капут» от невидимого сантехника дяди Васи. В которые превратились невидимые прусские шпионы. А следователь П. П. Суходольский вежливо похлопал в ладони, переглянулся с ювелиром (или фальшивомонетчиком) Аароном Шпигелем, от чего тот похолодел без особых причин. Причем похолодание в нем возникало каждый раз уже лет сто – сто двадцать, когда он встречался взглядами со следователем П.П. Суходольским. Есть, есть у людей отдельных профессий, вне зависимости от национальности, некое неудобство от встречи взглядами с представителями правоохранительных органов. Так что будем считать, что похолодел не еврей Аарон Шпигель, а ювелир (фальшивомонетчик) гражданин Аарон Шпигель. Но это к деятельности Ирки Бунжурны, творимой на площади Обрезания, отношения не имеет. Она подошла к дуэту Осел – Шломо Грамотный, грозящему превратиться в попугаев-неразлучников, с недоеденным цыпленком в левой руке и протянула его Шломо. И Шломо взял этого цыпленка и разделил его на две части: для себя и для второго попугая-неразлучника. И вся площадь стала ждать, когда они съедят этого цыпленка, чтобы оба уже на сытый желудок приняли приговор горожан относительно себя, каким бы суровым он ни был. Не думаю, чтобы приговор был суровым, потому что того, кто бы его вынес, я внес бы в плашку «Правка», нашел бы его имя и нажал клавишу «Delete». Не хочу жестокостей в моем Городе. А то вон в Мадриде кодла авангардистов устроила акцию протеста. Они построили помост со столбом посредине, обложили его хворостом и сырыми дровами, вокруг построили королевскую гвардию в парадном облачении и под «Ave Maria» в исполнении оркестра барабанщиков и на медленном огне сожгли местного шута. Он орал (дрова-то были сырые). А эти авангардисты назвали эти вопли протестом против сжигания серьезных людей. Назвали все это перфомансом и получили Гран-при на биеннале «Контемпорари Арт» в Священной Римской империи. Серьезных людей все равно продолжали сжигать, а шута не было, как нет. Не будет такого в моем Городе. Наверное, я говорил это вслух, потому что поймал на себе глаза жителей моего Города, которые смотрели на меня из картинки девицы Ирки Бунжурны и согласились со мной кивками головы, а брательники Абубакар и Салим Фаттахи прикоснулись к чалмам и поклонились. И этот поклон мне что-то напомнил. И не только мне. Потому что Гутен Моргенович де Сааведра улыбнулся, подмигнул мне обоими глазами по очереди, что-то шепнул девице Ирке Бунжурне, та что-то шепнула ему, а потом сказала:
– Михаил Федорович, нам нужно закупить репейник. Осел предпочитает его. А цыпленок – это он из вежливости.
Я думаю, нет необходимости говорить вам, милые моему сердцу читатели, что говорила она, сидя на моем диване в моей квартире в моем доме в моем городе Москве Московской области. А пока я размышлял, зачем нужно закупать репейник в качестве корма для Осла, вместо того чтобы какими-либо способами (исключая насильственные) удалить его с площади Обрезания, к жителям обратился Гутен Моргенович де Сааведра:
– Господа, – начал он, – вот уже третий день на священной земле нашего Города находится неизвестный нам Осел. И гражданин нашего Города Шломо Грамотный пытается выдворить его со священных булыжников священной площади Обрезания. За эти три дня в Городе произошло немало событий. Лучшие умы Города пытались разрешить проблему. Сначала этим занимались евреи, потом этим занимались христиане, что завершилось грандиозными опьянениями обеих общин. Но в Городе существует община, а именно – мусульманская, которая, слава Аллаху, Милостивому и Милосердному, не пьет. Во всяком случае, постулирует это положение, а что там и почему на самом деле, нас не касается. Поэтому я думаю, что настало время попросить наших сограждан взять на себя решение проблемы Осла. Потому что есть у меня подозрение, что этот Осел – неверный, и мусульманам лучше знать, как надо поступать с неверными согласно воле Аллаха и Мохаммеда, пророка его. И поручить донести нашу, я думаю, общую просьбу имаму Кемалю уль Ислами братьям Абубакару и Муслиму Фаттахам. Кто-нибудь имеет что сказать?..
Имели сказать все. И сказали. И это было одно слово. И это слово было:
– Yes!!!
И братья Абубакар и Муслим двинулись в исламский квартал, чтобы донести до правоверных «Yes!!!» неверных. И если правоверные положительно решат вопрос с Ослом на площади Обрезания, то это будет первым шагом к победе ислама на территории Земли. Причем можно будет обойтись и без джихада. И как мудро сказал имам Кемаль уль Ислами по этому поводу:
– Ослы решают судьбы народов.
А неверная часть Города осталась на площади Обрезания ждать именно этого ответа. Пели песни разных народов, водили хороводы, рассказывали анекдоты, совершали торговые сделки, питались пищей, поились поиловом, кто-то за кем-то ухаживал, кто-то кого-то гнал к чертовой матери. В общем, занимались всякой ерундой, кроме работы. Ибо какая может быть работа, если на площади Обрезания… Ну, в общем, вы уже знаете… А я сидел у себя и думал, почему весь Город ни хрена не делает из-за Осла на площади Обрезания, если никто на этой самой площади Обрезания не работает. А все, господа, общинное мышление жителей нашего Города, заключающееся в простой идее: если один ни хрена, то с какого хрена мы хрена?
Но, справедливости ради, должен отметить, что по части работы такой общинности в Городе не отмечалось. Если кто-то в поте лица добывал хлеб свой, то это не значило, что весь Город обливался потом. Потому что потение – это глубоко личное дело каждого горожанина. Вот из такой вот смеси общинности в безделье и такого же индивидуализма в этом же вопросе и выросла, на мой взгляд, русская либеральная идея. (Термин «либеральная» я употребил в целях избежания обвинения в русофобстве.)
Так что народ моего Города гулеванил, и понедельник стал и для евреев и для христианского населения вторым выходным днем. А пока все ждут возвращения братьев Фаттахов из мусульманского квартала с решением имама Кемаля уль Ислами, у меня есть возможность рассказать историю происхождения названия улицы Спящих красавиц, ныне улицы Убитых еврейских поэтов. Если вы помните, я вам это когда-то, почти в самом начале книги, обещал. А я свои обещания выполняю всегда, кроме тех случаев, когда я их не выполняю. Если это невозможно или, по меньшей мере, затруднительно. К примеру, я просто не в силах жениться на всех, кому обещал, ибо Гражданский кодекс Российской Федерации мне это запрещает. Ну и прочее… Но обещание рассказать историю появления названия улицы Спящих красавиц я выполню, потому что все равно делать нечего. Ее мне поведал слепой часовщик реб Файтель, живущий в подвале дома № 6 по Третьему Маккавейскому переулку, так что самому мне ничего придумывать не надо.
История улицы Спящих красавиц
Как всегда, все началось с начала.
Реб Файтель тогда был совсем молодым, хотя сути слова «молодой» он не пояснил, потому что она была расплывчата, ибо и меня, когда я сидел у него в подвале дома № 6 по Третьему Маккавейскому на предмет замены сносившихся песчинок в моих песочных часах, он называл молодым человеком. Хотя так меня уже лет пять не называли даже продавщицы в магазинах шаговой доступности. Но для его возраста я действительно был молодым, так как сам он родился во времена, когда царь Давид только-только умер, а Соломон только-только приступил к царствованию, был в самом соку, в самом расцвете мужской силы.
И было у него, по разным источникам, то ли четыреста, то ли пятьсот жен, а наложниц вообще никто не считал. А чего их считать? Они ж не для упражнений в арифметике содержались. И если жен еще как-то считали – четыреста или пятьсот, не так страшно, но жена – это какая-никакая духовность: хупа… обряд… перед Богом… и прочее, – то наложницы проходили исключительно по разряду чистых, не замутненных посторонними сущностями плотских утех.
И была одна… (Вот я уже чувствую, как вы напряглись, решив, что сейчас этот старый шмок опять начнет перелопачивать книгу и, перейдя на бесподобный слог «Песни Песней», продолжит историю Соломона и Суламифи и выйдет на рождение и дальнейшую историю слепого часовщика реб Файтеля. Нет, нет и еще раз нет. Категорически нет.) Это была совсем другая наложница. И ее даже и наложницей-то нельзя было назвать. Так, кратковременный миг соития у родника, куда безымянная девочка пришла за водой, а вовсе не для соития. А Соломон как раз возвращался от Суламифи, опустошив в нее свои чресла, но, очевидно, не полностью, потому что что-то в нем еще осталось, и это что-то перешло в эту девочку так, что она в одно мгновение ощутила и боль, и сладость, и это было так хорошо, но так кратковременно, что девочке захотелось испытать эту боль-сладость еще раз. А потом – еще. И жить уже без этого ощущения она не могла. И каждое утро ходила к роднику, и каждый раз находился кто-то, проходивший мимо, чтобы дать ей это ощущение боли и сладости одновременно, но, увы, мои разлюбезные читатели, это у женщин бывает только раз в жизни. (Так думал я, начиная слушать рассказ реб Файтеля). А дальше… Либо сладость – либо боль. В зависимости от того, кого она встретит у родника. А сквозь землю Израилеву шло множество отдельных людей и целых народов, и каждый останавливался у родника, чтобы испить воды и соком своим наполнить чрево девочки, но сердце ее оставалось пустым, ибо для полноты счастья всегда нужно немножко боли.
И вот году эдак в сороковом хиджры арабы несметным войском шли на запад, чтобы нести неверным зеленое знамя ислама и огнем и… правильно, мечом вернуть земли Аллаху, как и повелел в свое время Пророк Мохаммед. И теми же огнем и… правильно, мечом вернуть самих неверных в ислам, в коем они, как гласит Коран, а каждое слово в нем священно, были рождены, но вот отпали от Аллаха, Милостивого, Милосердного, и должна восторжествовать воля Его, а если нет, то теми же огнем и… правильно, мечом отправить их к Аллаху сразу. Ну, не совсем сразу, а чтобы помучились.
Это, дорогие мои, я описываю вам исторический момент, который предшествовал появлению на свет реб Файтеля, а сейчас перейду к историческому моменту, при котором, собственно, и состоялось зачатие реб Файтеля, слепого часовщика в моем Городе. Не влияющего на ход событий, но без которого мой Город был бы неполным. Но, подумал я сейчас, как так – кто-то живущий не влияет?.. Так быть не может. Разные капли текут в потоке жизни, большие и маленькие, соленые и пресные, чистые и мутноватые, но все они тем не менее капли, и без каждой из них поток будет на самую чуточку другим. А уж без реб Файтеля, часовщика песочных часов, измеряющих время этого самого потока, – просто никак.
И вот эта девочка каждое утро приходила к роднику, садилась на песок около него в ожидании, и каждое утро ее брали проходящие мимо люди и народы, давали ей сладость – но что это за сладость, если в ней нет хоть чуть-чуть боли? Но однажды девочка не вышла к роднику, ибо почувствовала тягучее нарастание чего-то нового в чреве ее и дикую боль в нем, а потом чрево ее раскрылось, и она выкинула из себя младенчика, и получила то самое слияние боли и сладости, которого не ощущала с того позабытого утра, в которое много веков назад ее взял Соломон, возвращавшийся от Суламифи. И испытав это, она умерла. Потому что зачем быть дальше, если уже все было. А младенчик оказался слепеньким и маленьким. Именно таким его и подобрал в 1187 году воин Салах-эд-Дина Абдель Хаким перед осадой Иерусалима. А подобрал он его с тем, чтобы продать на рынке в Тире за хоть какие-никакие деньги, чтобы купить себе воинское снаряжение (старое сносились) для войны с неверными в Византии, где и пал, пронзенный копьем евнуха Малафии при защите женской половины дворца на холме Палатин кесаря Константина Одиннадцатого в 1457 году при взятии Константинополя.
Но до своей смерти Абдель Хаким таки продал слепого мальчонку, а иначе в чем бы он поперся брать Константинополь, но это ему не помогло, потому что серебра за слепого мальчонку в Тире дали не много, и на стальной нагрудник его не хватило, а обтянутый буйволиной кожей щит не выдержал удара копья евнуха Малафии. А мало серебра заплатил купец из евреев, выдававший себя за уроженца Леванта, Гилель бен Халиль. Купил мальчонку он исключительно из дешевизны, в смутной надежде извлечь из него хоть какую-то пользу.
– Не может же быть так, – рассуждал сам с собой Гилель бен Халиль, – чтобы великий Адонаи создал настолько непригодное ни к чему существо, чтобы из него нельзя было извлечь хоть небольшую, но прибавочную стоимость…
И он оказался прав. Во время своих торговых странствий караван Гилеля бен Халиля остановился у родника вблизи полуразрушенного Иерусалима, и купец заметил, что враз превратившийся в старика мальчонка с необычайной для слепого сноровкой перебирает песчинки около родника, раскладывает их на кучки. На две, на три… Любопытства ради Гилель пересчитал песчинки в кучках и с превеликим изумлением обнаружил, что число песчинок в кучках совпадало до единой.
И Гилель бен Халиль взял с собой песок и мальчонку, которому дал имя Файтель, в дальнейшие странствия и прибыл в наш Город как раз во время одной из осеней, когда из неба текли ленивые сопли, когда солнце от стылой мороси куталось в облака, чтобы согреться, когда лес обнажился, поля опустели, когда дороги отказались пропускать любой транспорт, включая верблюдов, а любой транспорт, включая верблюдов, отказался по ним ходить, потому что, ребята, это уж совсем, на Город опустилась великая скука. Потому что подвоз товара в винную лавку стоматолога Мордехая Вайнштейна прекратился. И последнее, что прибыло в Город, был караван Гилеля бен Халиля с грузом песка и слепым Файтелем – магом и королем песка. И это для Города было весьма кстати. Ибо великая скука уже достала до сил моих больше нет. Скучали все общины Города. Скучали иудеи, скучали христиане, скучали мусульмане. Конечно, можно было бы устроить межконфессиональные и межнациональные разборки, благо 282-й статьи УК не было, но постольку-поскольку винная лавка Мордехая Вайнштейна стояла пустой и болеутоляющего в ней не было, боль при толковище унять было бы нечем, а какой здравомыслящий горожанин, будь то иудей, христианин и даже мусульманин, начнет разборки без болеутоляющего. Может быть, где-то и практиковалось, но не в нашем Городе. И опять – чем отметить мировую после разборок? Нечем! А без мировой, мой родный читатель, всякие разборки теряют смысл. Какой уж тут смысл, когда выпить нечего. В общем, ребята, скука была немыслимая, вплоть до адюльтера. Нравы сильно пошатнулись вместе с вековыми устоями. А когда вековые устои – то это уже совсем гибель!
И тут как раз Гилель бен Халиль со своим слепым песочным человеком со вполне человеческим именем Файтель. И нарвавшись в Городе на великую скуку, Гилель бен Халиль таки придумал, как извлечь из способностей Файтеля прибавочную стоимость.
Он на стенах Магистрата повесил афишу, на которой на иврите, идиш, арабском, фарси, русском, польском, немецком и арамейском (как без арамейского? Никак!) было написано: «Слепой уникум человек Файтель считает, не глядя, песчинки! А где они их считает? Везде! Гривенник с человека! Пятак – с женщины».
И тут началось. На площадь Обрезания потек человеческий (и женский) люд. И каждый из них нес гривенник или пятак. И каждый подходил к каравану с песком, платил гривенник или пятак, зачерпывал горсть песка, подходил к афишной тумбе (откуда появилась в Городе афишная тумба, я расскажу позже), на которой сидел реб Файтель, платил Гилелю бен Халилю гривенник (или пятак), и реб Файтель, воздев слепые глаза к небу и приложив ладонь к уху, как бы спрашивал у Него, сколько песчинок в горсти гривенника или пятака. Что Он отвечал реб Файтелю, достоверно никто не слышал, но реб Файтель тут же давал ответ. И все человеки и женщины воздевали руки вместе с глазами к небу и восклицали: «Вейзмир! Аллах! Мать твою!» А потом кто-то решил проверить, так ли уж «Вейзмир! Аллах! Мать твою!», и вы будете смеяться, но через два-три-четыре часа пересчета (в зависимости от объема горсти и умения считать) оказывалось, что реб Файтель подсчитал все абсолютно точно. Гривенники и пятаки сыпались в шапку Гилеля бен Халиля, пока в Городе денег не осталось совсем.
В том числе четвертаков, полтинников и рублей. Куда девались четвертаки, полтинники и рубли, спросите вы, и я вам отвечу: в Егупец, в котором люди и женщины меняли их на гривенники и пятаки, чтобы заплатить Гилелю бен Халилю, чтобы реб Файтель считал песчинки. А когда денежки у людей и женщин кончились, люди отобрали их у Гилеля бен Халиля в назад, изгнали его из Города, а реб Файтеля оставили в Городе, и мудрый раввин реб Шмуэль, посоветовавшись с не менее мудрыми отцом Ипохондрием и муллой Кемалем уль Ислами (за него я расскажу позже, поверьте, у меня будет время вам это рассказывать, а у вас – это читать) приспособили Файтеля делать из каравана песка песочные часы для всех округ Города, от Касриловки до Парижа. И налога на прибыль хватало Городу на бесплатное образование в хедере, церковно-приходском училище и медресе. А потом Гутен Моргенович де Сааведра изобрел механические часы, о чем я уже говорил, и если у вас есть память, то вы должны об этом помнить, и песочные часы усвистали в прошлое, как прялка, подзорная труба и шарманка с попугаем, обещающим счастье. Вот и нет ни попугая, ни счастья. И только у меня остались песочные часы, купленные по нетрезвости на Измайловском блошином рынке. И вот часть песчинок пришла в негодность, и я пришел к дому № 6 по Третьему Маккавейскому переулку, где реб Файтель, заменяя их на новые, рассказал мне историю улицы Спящих красавиц, ныне улицы Убитых еврейских поэтов.