Сказки века джаза (сборник) Фицджеральд Френсис

«Горгулья» лишь неопределенно хмыкнул в ответ.

– Черт возьми, какой же сложный экзамен! – И этот разговор, как и разговор о погоде, прекратился сразу же, не успев начаться, поэтому юноша решил перейти прямо к делу: – Сэр, оценки будете выставлять вы?

Преподаватель остановился и посмотрел ему прямо в глаза. Быть может, ему не хотелось вспоминать о предстоящей проверке работ, быть может, его всегда раздражали подобные разговоры, но, скорее всего, он просто устал, промок и хотел лишь поскорее очутиться дома.

– Зря вы думаете, что это вам поможет. Я знаю, что вы собираетесь мне сказать – что для вас это решающий экзамен и что вы просите меня еще раз проверить работу в вашем присутствии и так далее. Я это слышу уже сотый раз за последние две недели. И мой вам ответ: «Нет, нет и еще раз нет!» – слышите? Я вовсе не хочу знать, как вас зовут, и я не желаю, чтобы какой-то надоедливый мальчишка преследовал меня до самого дома!

Оба одновременно развернулись и быстро пошли в разные стороны, и юноша вдруг инстинктивно почувствовал, что этот экзамен он не сдал.

– Черт бы тебя побрал, «горгулья»! – пробормотал он.

Но он знал, что «горгулья» был здесь совсем ни при чем.

II

Каждые две недели он регулярно покидал Пятую авеню. Осенними вечерами, когда воздух так свеж, крыши блестящих автобусов выглядели особенно заманчиво. Увиденное с крыши проходившего мимо автобуса случайное лицо, встречный заинтересованный взгляд, румяная щечка приобретали масштаб настоящей интриги. Пять лет назад он был отчислен из университета; на досуге его занимали поездки на автобусах, походы в художественную галерею и несколько книг. Его особенно заинтересовала увиденная на первом курсе в руках пылкого молодого доцента книга Карлейля «Герои и почитание героев». Он практически ничего не читал. У него не было ни свободного времени, чтобы глубокомысленно раздумывать о многом, ни образования, чтобы досконально изучать что-то малое, поэтому вся его жизненная философия представляла собой сплав двух элементов: первым была скептическая конторская философия коллег, включавшая в себя подругу, должность с окладом в десять тысяч и – в конце пути – некую утопическую квартиру где-то вблизи Бронкса; вторым элементом являлись три-четыре глобальные идеи, почерпнутые им у ясно выражавшегося шотландца Карлейля. Но он интуитивно догадывался – да так оно и было! – как плачевно узок весь его кругозор. Он не чувствовал никакой склонности к чтению; вкус его мог развиваться под внешним воздействием, что доказывал случай «Героев и почитания героев», однако до тех пор он находился, а теперь навсегда останется в той фазе, когда для него любая работа и любой автор нуждались в представлении и интерпретации. «Sartor Resartus» для него ничего не значил и никогда ничего значить не будет.

Вот почему понемногу Пятая авеню и крыши автобусов стали многое ему заменять. Они означали освобождение от раскрашенных варварских толп, бродивших по Бродвею, от скученной атмосферы центра города, с обязательными костюмами из синего сержа и окнами в решетках, и от тусклого общества среднего класса, наводнявшего пансион, в котором он жил. На Пятой авеню чувствовалась определенная респектабельность, которую он когда-то презирал; люди на крышах автобусов выглядели сытыми, они всегда приятно улыбались. Оставаясь символистом и идеалистом независимо от того, кто был его героем – распутный, но все же обаятельный второкурсник или же Наполеон, по Карлейлю, – он всегда искал в своей обычной жизни что-нибудь, за что можно уцепиться, за что бороться – что угодно, за что обычно борются религии, брак и жизненные философии. У него было чувство гармонии, и оно ему подсказывало, что его устаревшее эпикурейство, казавшееся столь романтичным в юности, на первом курсе университета, будет выглядеть чуждым и даже внушать отвращение в обычной городской жизни. Здесь оно было чересчур простым; оно ничего не значило без искупления, олицетворением которого был утренний поезд до университета, неизбежно в пять утра поджидавший молодых кутил; оно ничего не значило без искупления в виде казавшихся вечными утренних лекций и бедных на события будней. Обладать репутацией – хотя бы и такой, как у всех в этой толпе, – казалось чем-то стоящим; но с нью-йоркской точки зрения разгул подобал лишь соплякам да богатым до отвращения евреям, поэтому вульгарная богема не привлекала его совсем.

Но в этот вечер у него было хорошее настроение. Возможно, потому, что автобус, на котором он ехал, сверкал новенькой зеленой краской и его леденцовый глянец сумел обрадовать его. Он закурил и уселся поудобнее, дожидаясь своей остановки. В музее он посещал только определенные залы. Он никогда не интересовался скульптурой; ему не нравились итальянские мадонны и голландские кавалеры с их вечными перчатками и книгами на переднем плане. Лишь иногда, на какой-нибудь старинной картине, висевшей в самом углу, его взгляд вдруг улавливал солнечный отблеск на снегу неприметного зимнего пейзажа или же яркие краски и множество фигур батальной сцены, и тогда начиналось длительное, тщательное созерцание с частыми повторными посещениями.

Этим вечером он бесцельно шагал из зала в зал и вдруг перед какой-то фламандской жанровой сценой заметил листавшего каталог низенького человека в галошах, с огромными очками на носу. Он вздрогнул и несколько раз прошел мимо, силясь вспомнить. И вдруг он понял, что прямо перед ним стоит случайный инструмент его судьбы, «горгулья», коротышка преподаватель, который провалил его на решающем экзамене.

Как ни странно, воспоминание вызвало у него приятное чувство и желание вступить в беседу. Затем он почувствовал, что немного стесняется, но не ощутил никакой обиды. Он остановился и стал пристально смотреть на «горгулью» и тут в ответ на свой взгляд поймал недоуменный отблеск огромных очков.

– Прошу прощения, сэр, помните ли вы меня? – с надеждой спросил он.

Преподаватель лихорадочно моргнул:

– Простите, нет.

Он упомянул университет, и во взгляде его сверкнул оптимизм. В своих объяснениях он мудро решил на этом и остановиться. Преподаватель даже при всем желании не смог бы упомнить всех студентов, которые представали пред «Зеркалами Шалот», – так зачем тогда извлекать на свет Божий давно забытые неприятности?.. И кроме того, ему очень хотелось просто поболтать.

– Ах, да… Никаких сомнений! Мы с вами знакомы, вы уж простите мою сдержанность… Все-таки общественное место… – Он неодобрительно оглянулся вокруг. – Знаете ли, я ведь уволился из университета.

– Пошли на повышение? – Он тут же пожалел, что спросил, потому что коротышка поспешил пояснить:

– Я теперь преподаю в старших классах, школа в Бруклине. – Смутившись, молодой человек попытался сменить тему разговора, устремив взгляд на висевшую перед ними картину, но «горгулья» безжалостно продолжал: – У меня ведь… довольно большая семья… и, как мне ни жаль, пришлось вот бросить университет. К сожалению, вопрос жалованья тогда стоял на первом месте.

В последовавшей тишине оба, не отрываясь, разглядывали картину.

Затем «горгулья» спросил:

– Давно получили диплом?

– Так и не получил. Проучился всего немного. – Теперь он был уверен, что «горгулья» не имеет ни малейшего понятия, кто он такой; это его обрадовало, и он с удовлетворением отметил, что собеседник наверняка не имеет никаких причин сторониться его компании. – Вы уже все посмотрели?

«Горгулья» ответил утвердительно, и они вместе отправились в соседний ресторан, где за чашкой чая с молоком и тостом с джемом позволили себе погрузиться в воспоминания об университете. Когда в шесть вечера на улицах начался час пик, они с непритворным сожалением попрощались, и коротышка, выворачивая свои коротенькие ножки в разные стороны, помчался за бруклинским поездом. Да, выглядело это очень смешно! Они говорили об университетском духе, о надеждах, которые сокрыты поросшими плющом стенами, о тех пустяках, которые становятся тебе родными лишь после того, как покидаешь альма-матер. «Горгулья» немного рассказал о себе: чем он сейчас занимается, какие холодные и чопорные люди его теперь окружают. Он мечтал, что когда-нибудь вернется, ну а пока что надо кормить детей (собеседник тут же представил себе выводок разевающих пасти юных горгулий), и ясно, что придется потерпеть еще несколько лет. Но сквозь все его мечтательные разговоры просматривалась удручающая неизбежность: он будет учить бруклинских старшеклассников до тех пор, пока последний звонок не призовет его в последний класс. Да, иногда он там бывает. Его младший брат – доцент университета.

Вот так они и поговорили, разделив и тост, и изгнание. Вечером дряхлая старая дева, сидевшая за столом слева от него, спросила, какой, по его мнению, университет будет достоин вывести в мир ее подающего надежды племянника. И неожиданно для себя он разговорился. Он говорил о прочных связях, о студенческом братстве и, уходя из-за стола, мимоходом упомянул о том, что на следующей неделе сам собирается на денек съездить в альма-матер. Он не смог заснуть и размышлял до тех пор, пока рассвет не окрасил серым стулья и столбики кровати.

III

В вагоне было жарко и душно, в воздухе застыло множество запахов, обычных в стране иммигрантов. Вокруг красных плюшевых сидений сгустились пылевые облака. В курящем вагоне было еще ужаснее – грязный пол и спертый воздух. Так что мужчина уселся на скамейке у приоткрытого окна и вздрагивал, когда туда влетали клубы дыма. Мимо проносились огни, из-за демократической неразборчивости тумана одинаково дрожащие и рассеянные – что в городках, что на фермах. Каждая станция, которую объявлял кондуктор, отзывалась в сердце мужчины знакомым именем. В памяти кружились воспоминания одного года, он вспоминал и время, и обстоятельства, когда ему доводилось слышать эти названия. Одна из станций невдалеке от университета имела для него особое значение благодаря многим чувствам, которые он испытал близ нее в студенческую пору. Он вспомнил, как все это было. В сентябре, сразу после поступления, именно здесь он разволновался сильнее всего. Когда в ноябре он возвращался после проигранного футбольного матча, эта станция стала символом уныния в том приунывшем университете, куда он направлялся. В феврале она стала точкой, где необходимо было просыпаться и собирать себя по частям, а когда он проезжал ее в последний раз, в июне, у него вдруг екнуло сердце, ведь это был последний раз! Когда поезд тронулся и раздался стук колес, он выглянул в окно и стал думать, что же он чувствует. Как ни странно, к нему вернулось первое впечатление: он почувствовал тревогу и неуверенность.

Несколько минут назад он увидел, что впереди, в трех рядах от него, сидит коротышка преподаватель, но молодой человек не стал к нему подсаживаться и даже не окликнул его. Он не желал ни с кем делить впечатлений этой поездки.

Они остановились у платформы. Крепко сжимая саквояж, он спрыгнул с поезда и по привычке сразу же повернул к широкой лестнице, ведущей в студенческий городок. Но сразу же остановился и, поставив саквояж на землю, огляделся вокруг. Погода была типичной для этих краев. Вечер походил на вечер его последнего экзамена, разве что не такой насыщенный и не такой горький. Неизбежность уже стала реальностью с оттенком привычного принуждения, против которого ничего не попишешь. Если раньше дух шпилей и башен вызывал у него трепет и превращал его в молчаливо покорное и всем довольное существо, то теперь он внушал ему благоговейный страх. Если раньше он осознавал лишь свою непоследовательность, то теперь видел собственное бессилие и бездарность. Впереди виднелись силуэты башен и зубчатые стены зданий. Поезд, с которого он только что сошел, запыхтел, свистнул и дал задний ход; отсоединили тормозной вагон; несколько скромных бледных городских парней исчезли в ночи, бесшумно покинув станцию. А перед ним, не смыкая глаз, дремал университет. Он почувствовал нервное возбуждение, которое, вполне возможно, было лишь размеренным стуком его сердца.

Неожиданно на него кто-то налетел, чуть не сбив с ног. Он обернулся и в дрожащем свете дугового фонаря его взгляд упал на коротышку преподавателя, трусливо косившегося на него из-под горгульих очков.

– Добрый вечер.

Его – без особого удовольствия – узнали.

– Ах, это вы… Приветствую. Какой туман! Надеюсь, я не сильно вас ушиб?

– Нет, пустяки. Я просто замечтался. Тут удивительно спокойно. – Он замолчал и подумал, что, наверное, смотрится сейчас слегка надменно.

– Почувствовали себя опять студентом?

– Просто решил прогуляться, осмотреться. Может, и с ночевкой. – Прозвучало это как-то натянуто. Хотелось бы ему знать, почувствовал ли это собеседник?

– Правда? И я тоже. У меня тут брат работает, он доцент – я вам рассказывал? У него и заночую.

Молодому человеку на мгновение отчаянно захотелось, чтобы и его тоже пригласили «на ночлег»:

– Нам не по пути?

– Увы, нет. – «Горгулья» неловко улыбнулся.

– Ну что ж, тогда доброй ночи.

Говорить было больше не о чем. Не мигая, он смотрел, как исчезает коротышка, забавно выворачивая свои смешные коленки.

Прошло несколько минут. Поезд не издавал ни звука. Неясные очертания на платформе станции теперь утратили контуры и окончательно смешались с фоном. Он остался один, лицом к лицу с духом, который должен был повелевать всей его жизнью, с матерью, которую он отверг. Это был поток, куда он когда-то бросил камень, слабый всплеск от которого давным-давно исчез. Отсюда он ничего не взял и ничего здесь не оставил – ничего? Его взгляд медленно пополз вверх, все выше и выше, пока не достиг точки, где начинался шпиль, а за взглядом последовала и душа. Но и взгляду, и душе мешал туман. Стремиться ввысь, как шпиль, он не мог.

По грязной тропинке прошлепал опоздавший первокурсник в громко шуршащем плаще. Чей-то голос произнес обязательную в ночь перед экзаменом формулу в адрес неизвестного окна. В его сознание неожиданно ворвались сотни слабых звуков скрытого туманом движения.

– Боже мой! – вдруг воскликнул он и вздрогнул от звука собственного голоса в тишине.

Он кричал от невыносимого чувства абсолютной неудачи. Он понял, что со всем этим у него нет ничего общего! Даже «горгулья» – бедный усталый маленький халтурщик – был вплетен в ткань этой системы гораздо прочнее, чем он сам, даже в своих мечтах. Горячие слезы беспомощного гнева застлали ему глаза. Не было никакой несправедливости – была лишь молчаливая и глубокая тоска. Единственные слова, которые могли бы очистить его душу, ждали его в глубине непознанного, прямо перед ним, – ждали его там, где он никогда их не услышит, куда он никогда не сможет попасть. Все так же лил дождь. Еще минуту он неподвижно стоял, свесив голову и сжав кулаки. Затем развернулся, подхватил саквояж и пошел к поезду. Паровоз запыхтел, дремавший в углу кондуктор сонно кивнул ему, единственному пассажиру опустевшего вагона. Он устало опустился на красное плюшевое сиденье и прижался горячим лбом к мокрому окну поезда.

Тарквиний из Чепсайда

Шум бегущих шагов: темп задают мягкие подошвы легких туфель из дорогой цейлонской кожи; за ними, на расстоянии сотни ярдов, следуют высокие ботинки на прочной толстой подошве, две пары, темно-синие, с позолотой, отражающей лунный свет резкими неясными отблесками. На одну мучительную секунду легкие туфли появились в лунном свете, а затем устремились в темный лабиринт аллей, оставив за собой во тьме лишь неясный шум. Неловко спотыкаясь, на бегу проклиная лондонские закоулки, появляются высокие ботинки; блестят обнаженные клинки. Легкие туфли подбегают к воротам и продираются сквозь живую изгородь. Высокие ботинки тоже подбегают к воротам и продираются сквозь живую изгородь. Вдруг впереди возникает ночной дозор: двое солдат с пиками, свирепые с виду, как и положено ветеранам битв в Кале и Испании. Но никто не зовет на помощь. Преследуемый, задыхаясь, не падает у их ног, судорожно хватаясь за кошель; преследователи тоже не поднимают шум – легкие туфли, как ветер, проносятся дальше. Стражники чертыхаются, останавливаются, оглядываются, а затем зловеще скрещивают пики над дорогой. В небе стремительно появляется туча, улочка окутывается тьмой.

И снова бледный свет луны касается карнизов и крыш; погоня продолжается, но один из тех, кто в высоких ботинках, теперь оставляет позади себя темный след, пока прямо на бегу, наспех, не перевязывает рану сорванным с шеи дорогим кружевом.

Стражникам сегодня не повезло. Это было дьявольское дело – кажется, тот, кто был еле виден впереди, тот, кто перескочил через забор у калитки, и был самим дьяволом. Больше того, беглец явно чувствовал себя как дома в этой части Лондона, созданной, казалось, нарочно для его низких целей: дорога становилась все уже, а дома – все ниже и ниже, создавая идеальные закоулки для драк, убийств и внезапных смертей. Так и бежали они по зловещим извилистым тропинкам, куда даже свет луны проникал лишь в виде малых пятен и отблесков. Преследуемый, в кромешной тьме уже потерявший свою короткую кожаную куртку, истекая потом, стал осматриваться вокруг. И тотчас же замедлил бег, отбежал немного назад и нырнул в самую темную и узкую боковую аллею. Через пару сотен ярдов он остановился и втиснулся в нишу в стене, съежившись и затаив дыхание, превратившись в едва заметное в темноте гротескное изваяние.

Не добежав до него двадцати ярдов, преследователи остановились, и он услышал, как они зашептались:

– В тридцати ярдах от нас!

– Да, я все время слышал его; он остановился.

– Он спрятался!

– Будем держаться вместе, и, клянусь Пресвятой Девой, мы прикончим его!

Голоса смолкли, но обладатель легких туфель не стал ждать продолжения беседы. Услышав осторожные шаги в своем направлении, он в три прыжка пересек аллею, подпрыгнул, лишь на мгновение задержавшись на вершине стены, как огромная птица, – и исчез, будто голодная ночь мгновенно проглотила его.

* * *

Питер Кэкстер много читал – как он недавно понял, даже слишком много. Несмотря на юный возраст, зрение его становилось все хуже и хуже, а живот – все больше и больше. Его – высокого, плохо сложенного и ленивого от природы – Кембридж щедро наделил ясными стимулами к учению, а также амбициями, тонко распыленными по всем предметам Елизаветой, милостью Лютера королевой Англии. Питер совершил довольно неудачное путешествие по морю, сохранил в памяти для будущих внуков гору анекдотов елизаветинских времен и в настоящий момент не без труда перешел к забытым было книгам. Что за книга была перед ним в эту ночь! В дрожащем свете свечи перед ним лежала «Королева фей» Эдмунда Спенсера.

Легенда о Бритомарте, или О целомудрии
  • Мне не хватает слов, чтобы воспеть
  • Великую из многих добродетель,
  • Что «целомудрием» зовется в мире

На лестнице послышался звук торопливых шагов, и в комнату ворвался судорожно дышавший, на грани обморока, человек.

– Питер, – выпалил он, – мне надо спрятаться! Я попал в переделку – меня ждет смерть, если те двое, которые сюда бегут, найдут меня!

Питер не удивился. Его гость не впервые испытывал разного рода затруднения, доверяя ему себя из них выпутывать. Кроме того, гость – когда дыхание его превратилось из судорожного в просто учащенное – почти успокоился и не выглядел виноватым. Случайный наблюдатель отметил бы, что недавнее деяние вызвало у него лишь прилив гордости.

– Два безмозглых дурака с большими клинками гоняли меня по всему Лондону, как кролика!

– Точнее, в забеге участвовали три дурака, – с иронией заметил Питер, вытащив из угла шест и открыв потолочный люк, ведший на небольшой чердак.

Он указал наверх. Гость присел, подпрыгнул, ухватился за край, с усилием подтянулся и исчез в темноте. Крышка люка встала на место, засуетились разбегавшиеся крысы, послышалось приглушенное проклятие – и наступила тишина. Питер взял «Легенду о Бритомарте, или О целомудрии», уселся и стал ждать.

Через пять минут на лестнице послышался шум, а затем раздался громкий стук в дверь. Питер вздохнул, положил книгу и встал, взяв свечу:

– Кто там?

– Открывай, или мы сломаем дверь!

Питер чуть приоткрыл дверь, высоко держа свечу, и произнес чужим, робким и ворчливым голосом:

– Неужели мирный житель Лондона не может даже ночью хоть часок спокойно отдохнуть от всякого хулиганья?

– Открывай, болтун, и побыстрее, или в эту щель сейчас войдет мой клинок!

На узких, залитых лунным светом ступенях покачивались огромные тени двух кавалеров; в свете свечи Питер быстро оглядел их. Это были джентльмены в богатом платье, явно одевавшиеся второпях. Одному было лет тридцать; от переживаний он, казалось, почти потерял голову. Другой, с раной на руке, был моложе и выглядел более спокойным и уравновешенным, хотя лицо его не сулило ничего хорошего. Питер позволил им войти.

– Здесь кто-нибудь прячется? – свирепо спросил старший.

– Нет.

– По лестнице кто-нибудь пробегал?

Питер ответил, что десять минут назад на площадке ниже действительно кто-то бегал и пытался попасть за дверь, но, кто бы это ни был, у него ничего не получилось, и он ушел. Не будут ли они так любезны объяснить, кого они ищут и зачем?

– Совершено насилие над женщиной! – медленно произнес младший. – Мне она сестра, а ему – жена. Кто мы, не имеет значения. Если ты укрываешь этого человека, это будет стоить тебе жизни.

– Вы знаете, кто он – этот человек? – быстро спросил Питер.

Старший сел на стул и обхватил голову руками:

– Господи… Мы не знаем даже этого!

Питер вздрогнул. К такому трагическому повороту он не был готов.

Младший обыскал обе комнаты Питера, тыкая мечом всюду, где могло быть хоть что-то подозрительное. Он заметил люк:

– Что там?

– Им никто не пользуется, – ответил Питер. – Там чердак, а люк заколочен.

Неожиданно он вспомнил о шесте и затаил дыхание, но человек отвернулся, закончив обыск.

– Чтобы залезть туда без лестницы, надо минут десять хотя бы, если он, конечно, не акробат.

– Акробат… – как эхо, повторил старший.

– Пошли.

Они тихо удалились, печальные и бессильные, а Питер закрыл за ними дверь и запер ее на засов. Выждав десять минут, он взял шест и сдвинул крышку люка. И когда гость вновь предстал перед ним, он начал:

– Ты всегда был коварен и жесток, как дьявол, – твою жизнь нельзя представить без выпивки, женщин и крови, – но услышать своими ушами хотя бы намек на то, что мне говорили эти двое…

Гость перебил его:

– Питер, тебе не понять. Ты не раз помогал мне. И должен помочь мне сейчас! Ты меня слышишь? Я не хочу с тобой спорить. Мне нужны перо, бумага и твоя спальня, Питер! – Он разозлился. – Питер, неужели ты пытаешься мне мешать? По какому праву? За то, что я совершил, я отвечу лишь перед самим собой!

Не сказав ни слова больше, он взял со стола перо, чернила и кипу бумаги и прошел в соседнюю комнату, прикрыв за собой дверь. Питер вздохнул, пошел было за ним, но передумал – вернулся, взял «Королеву фей» и сел на стул.

В четыре утра на улице стало холодно и влажно, а в комнате – темнее. Питер же, низко склонившись над столом, напряженно следил за сюжетом «Королевы фей». Снаружи, с узкой улицы, слышалось громкое фырканье драконов, а когда в пять утра заспанный подмастерье оружейника приступил к работе, эхо превратило громкий звон наколенников и кольчуги в шум марширующей кавалькады.

С первым лучом солнца появился туман, и, когда в шесть утра Питер на цыпочках подошел к своей спальне и открыл дверь, комнату заливал серо-желтый свет. С покрасневшими невидящими глазами, бледный, как смерть, гость обернулся к нему. Он писал, не останавливаясь, и на молитвенной скамье, на которой он писал, громоздились кипы исписанной бумаги, а по полу были разбросаны клочки почти нетронутых страниц. Питер тихо закрыл дверь и вернулся к своим сиренам. Шум шагов на улице, брюзжащие голоса соседских старух и глухой утренний шум подействовали на него расслабляюще, и он тяжело опустился на стул, а его засыпающий разум продолжал переваривать заполнявшие его беспорядочные образы. Вот он оседлал облако, а путь к небесам лежал по стонущим телам, поверженным под палящим солнцем. Вот он содрогнулся и двинулся вперед. А вот он очутился в лесу, где убил райскую птицу из-за ее перьев. Кто-то пытался обменять его душу на весь мир, и обмен состоялся! Он проснулся, вздрогнув от прикосновения горячей руки к плечу. В комнате висел густой туман, а гость, стоявший рядом с кипой бумаги в руке, казался серым призраком, сотканным из воздуха.

– Прочти это, Питер, а потом убери куда-нибудь и не буди меня до завтрашнего утра!

Питер с любопытством взял листы. Гость растянулся на кушетке, ровно задышал и мгновенно погрузился в глубокий сон, лишь уголки его бровей нервно подрагивали.

Питер устало зевнул и взглянул на небрежно исписанную первую страницу, а затем негромко начал читать вслух:

Поругание Лукреции
  • Из лагеря Ардеи осажденной
  • На черных крыльях похоти хмельной
  • В Коллодиум Тарквиний распаленный

Чувства и мода на пудру

Эта история не обладает никакой ценностью с точки зрения морали. Она о человеке, который два года воевал, затем на два дня вернулся в Англию, а после этого опять отбыл в неизвестном направлении. К сожалению, это одна из тех историй, которые просто обязаны начинаться с начала, но до начала необходимо кое-что рассказать.

Два брата, сыновья лорда Блэнчфорда, приплыли в Европу в числе первой сотни тысяч добровольцев. Старший, лейтенант Ричард Харрингтон, был убит во время одного из первых, бесславных, маршей; младший, лейтенант Клэй Харрингтон Сайнфорс, и есть главный герой этого рассказа. К началу рассказа он уже капитан Семнадцатого Сассекского полка, и то безнравственное, о чем, собственно, и пойдет речь, произошло именно с ним. Читатель должен обязательно запомнить, что к тому моменту, когда отец встретил его на Паддингтонском вокзале и повез на машине в город, герой не был в Англии уже два года. А кроме того, на дворе стояла ранняя весна тысяча девятьсот семнадцатого. Причинами произошедшего стали самые разные обстоятельства – ранения, радость от повышения по службе, встреча с семьей в Париже и даже то, что в двадцать два года всегда хочется казаться всем вокруг сгустком неутомимой жизненной энергии. Кроме того, большинство его друзей и ровесников были убиты на фронтах войны, и он испытывал ужас, чувствуя, какие бреши остались после их ухода в его Англии… Ну что ж, теперь можно начинать.

За обедом он почувствовал себя слишком мрачным и молчаливым, что в данной ситуации не подобало. Его сестре пришлось развлекать веселой болтовней всех сидящих за столом: лорда и леди Блэнчфорд, его самого и двух чистеньких тетушек. Новая манера поведения сестры с непривычки показалась ему сомнительной. Чересчур громко и театрально – да и в таком количестве пудры красота сестры совершенно точно не нуждалась. Ей нельзя было дать больше восемнадцати, и косметика на ней смотрелась совершенно инородно. Он не был противником косметики вообще: он понимал, что, увидев, например, мать без пудры на лице, он был бы шокирован ничем не прикрытым видом ее морщин – однако молодость Клары не нуждалась в столь красочном подчеркивании. Кроме того, столь вызывающе неестественный грим он видел впервые, и поскольку в семье его было принято общаться откровенно, он сразу же и во всеуслышание высказался по этому поводу.

– Тебя почти не видно за этой пудрой, – сказал он как бы между делом, стараясь не обидеть сестру; она вскочила и подбежала к зеркалу.

– Да нет, все в порядке, – сказала она, успокоившись и вернувшись к столу.

– Я всегда думал, – чуть рассердившись, продолжил он, – что мужчина не должен замечать, пудрилась ли дама вообще!

Сестра и мама обменялись взглядами и заговорили одновременно.

– Но знаешь ли, Клэй, в наши дни… – начала Клара.

– Действительно, Клэй, – вмешалась мать, – ты наверняка не знаешь, как изменились стандарты, поэтому лучше не критикуй. Сейчас все одержимы страстью пудриться чуть больше, чем раньше.

Клэйтон рассердился еще сильнее:

– И что, теперь все дамы на танцах у миссис Северанс раскрашены точно так же?

Глаза Клары грозно блеснули.

– Да!

– Ну, тогда, наверное, мне там делать нечего.

Клара уже была готова взорваться, но, поймав взгляд матери, сдержалась и притихла.

– Клэй, я хочу, чтобы ты туда пошел, – торопливо заговорила леди Блэнчфорд. – Все будут рады увидеть тебя – пусть даже и не вспомнят, как тебя зовут. И давайте сегодня больше не будем говорить о войне и о косметике!

В конце концов он решил пойти. В десять за сестрой заехал какой-то моряк, а полчаса спустя за ними последовал и Клэй. Еще через полчаса он понял, что на сегодня с него достаточно. Ему казалось, что все шло не так, как должно бы идти. Ему вспомнились балы миссис Северане – какими степенными, организованными по всем правилам событиями они были! Вместе приглашались только те, кого нельзя было пригласить по отдельности. Теперь же все общество уже не представляло собой единое целое – это была какая-то странная смесь. Его сестра никоим образом не преувеличивала: практически на каждой девушке, как на торте, толстыми слоями лежала пудра. И те жеманницы, которые, как он помнил, получали удовольствие от бесед с юными викариями, с жаром обсуждая вопросы применения ладана в церковной практике и законности принуждения к добродетели, и те девицы, которые раньше выглядели ужасающе мужеподобными и говорили о танцах так, словно это развлечение для слабоумных, – все были здесь и выглядели так, будто только что, едва не утонув, вынырнули из-под воды! Как автомат, он танцевал с прелестницами, о которых мечтал всю свою юность, и в конце концов обнаружил, что это не доставляет ему никакого удовольствия. Он привык думать об Англии как о стране печали и аскетизма, но за вечер он не заметил ничего такого, и ему показалось, что ближе к концу градус атмосферы скорее упал до нарочитого веселья, нежели поднялся до сурового спокойствия. Даже в обильно украшенном позолоченной лепниной доме миссис Северанс царил дух танцплощадки, а не бала: гости приезжали и уезжали безо всякой пышности, и, что было совсем уж странным, ощущалась скорее нехватка приглашенных в возрасте, а не молодежи. Главной причиной его дискомфорта было нечто неуловимое – некое полувосторженное-полубеспокойное выражение на всех без исключения лицах.

В тот момент, когда он уже собрался уходить, в залу вошла Элеонора Марбрук. Он пристально посмотрел на нее и нашел, что она ни на йоту не изменилась. Ему показалось, что напудрена она была не так сильно, как все остальные, а когда он с ней заговорил, то почувствовал некое убежище в ее холодной красоте. Но ему все же показалось, что разница между ней и остальными была только в степени, а не в сути. Конечно же, он раздумал уходить, и около часа ночи они уже сидели рядом и смотрели друг на друга. Почти все гости разъехались, остались лишь офицеры и несколько девушек; сами хозяева совершенно не к месту громко беседовали с зажатой в угол молодой парой, выглядевшей так, словно им прямо сейчас нужно было срочно оказаться за несколько миль от этого места.

– Элеонора, – спросил он, – почему всё здесь выглядит как-то нарочито развязно, нарочито неряшливо?

– Это ужасно бросается в глаза, да? – согласилась она с ним, обведя залу взглядом.

– И кажется, никого не волнует! – продолжил он.

– Да, никого, – ответила она. – Но, дорогой мой, сидеть здесь и критиковать хозяев неприлично. А что насчет меня? Как я выгляжу?

Он критически ее осмотрел:

– В целом ты не слишком изменилась.

– Да, приятно слышать. – Ее брови укоризненно поднялись. – Ты говоришь так, словно я старая, всеми забытая тетушка, которая еще не оправилась после очередного семейного скандала.

Последовала пауза; затем он прямо спросил:

– Ты вспоминаешь Дика?

Ее лицо вдруг стало серьезным.

– Бедный Дик… Мы, кажется, были с ним помолвлены?

– Кажется? – изумленно переспросил он. – Ведь об этом знали все, и наши семьи тоже! Я помню, как лежал в постели и завидовал своему счастливому брату!

Она рассмеялась:

– Конечно, мы и сами думали, что помолвлены. Если бы не началась война, мы бы уже поженились; но, будь он жив, я сомневаюсь, что в такой обстановке мы бы даже заключили помолвку.

– Ты не любила его?

– Видишь ли, это здесь ни при чем. Возможно, он бы на мне не женился или я не вышла бы за него замуж.

Он приподнялся, и лишь ее упреждающее «Тссс!» заставило его сдержать крик изумления. К тому моменту, когда он смог взять себя в руки и вновь овладеть членораздельной речью, она уже танцевала с каким-то офицером. «Что она имела в виду? В момент высшего эмоционального возбуждения она… но хватит уже на сегодня думать об Элеоноре». Должно быть, он чего-то не понял – надо будет поговорить с ней еще. Конечно, так и есть, ведь если бы это было правдой, она бы не стала об этом говорить столь будничным тоном. Он взглянул на нее, чтобы узнать, на каком расстоянии от офицера она держится в танце. Ее светлые волосы практически лежали на плече партнера, а улыбающееся лицо находилось в каких-то дюймах от его лица. Все это лишь увеличивало раздражение Клэя. Когда он вновь оказался с ней в паре, она взяла его за руку, и прежде чем он сообразил зачем, они уже попрощались с Северансами и мчались куда-то в лимузине Элеоноры.

– Эта машина сделана в тысяча девятьсот тринадцатом году, – кто бы мог подумать до войны, что люди будут ездить в машинах четырехлетней давности!

– О, что за лишения! – иронично заметил он. – Элеонора, я хотел с тобой поговорить…

– И я с тобой. Поэтому я тебя и увела. Где ты живешь?

– Дома.

– Ну, тогда поехали на твою старую квартиру, на Грув-стрит. Ведь она все еще твоя?

Он не успел ничего ответить, а она уже приказала шоферу и, улыбнувшись, снова откинулась на сиденье машины.

– Элеонора, не можем же мы… Там невозможно разговаривать…

– Квартира не убрана? – перебила она его.

– Там убирают раз в месяц, по-моему…

– Ну, тогда все в порядке. Так даже лучше – не будет никакой разбросанной по диванам одежды, как это обычно бывает, когда мужчины живут одни. Дорогой мой, на вечеринке у лейтенанта Хотсана мы с Гертрудой Эвартс видели кучу грязного белья прямо посреди комнаты, – мы туда приехали первыми, и…

– Элеонора, – серьезно сказал Клэй, – на меня это вовсе не похоже.

– Я знаю, что не похоже, вот поэтому мы и едем в твою квартиру, чтобы там поговорить. Господи, неужели ты думаешь, что сегодня хоть кто-то придает хоть какое-нибудь значение месту, где происходит беседа, – если, конечно, это не телеграфный столб и не причал у моря?

Машина остановилась, и, прежде чем он смог подыскать подходящее возражение, Элеонора вышла на тротуар и взбежала по лестнице, где и объявила во всеуслышание, что будет стоять у двери до тех пор, пока он не соизволит выйти из автомобиля и впустить ее в дом. Ему пришлось подчиниться. Он пропустил ее вперед и, поднимаясь по лестнице, услышал в темноте ее негромкий смех. Толкнув дверь, он зажег свет, и в первый миг они оба замерли. На столе стояла фотография Дика. Он был снят в обычном костюме и выглядел таким же вселенски мудрым и утонченным, каким они видели его в последний раз. Первой зашевелилась Элеонора. Она прошла по комнате, подняв пыль подолом своего шелкового платья, и, опустив руки на стол, тихо сказала:

– Он был таким милым, а теперь его нет… – Она повернулась к Клэю. – Он никогда ни о чем серьезно не задумывался. И не беспокоился о том, что же будет там, дальше… Я сомневаюсь, что он когда-либо слышал слово «вечность». Он был так красив – рыжие волосы, голубые глаза… – Она замолчала и опустилась на пуфик, стоявший перед печкой. – Разожги огонь, обними меня и давай поговорим.

Он послушно пошел искать дрова, а она сидела и говорила:

– Я не хочу ничего делать и даже не буду предлагать свою помощь, – я слишком устала. Уверена, что нам будет вполне уютно, если я просто буду сидеть и говорить, правда?

Стоя на коленях и держа в руках банку с керосином, он посмотрел на Элеонору и сказал вдруг охрипшим голосом:

– Расскажи мне немного об Англии… и немного о Шотландии. Расскажи мне, что тут происходило, какие-нибудь милые провинциальные дела и что-нибудь о женщинах… и о себе тоже… – Он вдруг замолчал.

Элеонора улыбнулась и присела на колени рядом с ним, зажгла спичку и поднесла ее к краю газеты, торчавшей из-под поленьев. Она повернула голову так, чтобы можно было прочесть написанное, пока еще не вся бумага почернела и превратилась в золу, и прочла вслух: «14 августа 1915-го. Налет цеппелинов», – и все, буквы исчезли в язычках пламени.

– Моя младшая сестра – помнишь ее – Кэтрин? Ну, Китти, с русыми волосами, она еще чуть шепелявила… Ее убило бомбой во время налета, ее и гувернантку, прошлым летом.

– Маленькая Китти, – печально произнес он, – много детей погибло, я слышал, очень много; не знал, что и она тоже. – Казалось, он был где-то далеко, в какой-то печальной стране.

Она торопливо сменила тему.

– Много, но сегодня мы не собирались говорить о смерти. Мы хотели притвориться счастливыми. Разве ты не видишь? – Она хлопнула его по колену. – Мы счастливы! Да! Почему ты только что был таким грустным? Ты расчувствовался, не так ли?

Его взгляд был все еще прикован к пламени, но, услышав это, он посмотрел на нее:

– Да, но лишь сегодня – впервые в жизни. А ты нет, Элеонора?

– Нет, я же романтик. Тут большая разница: чувствительный, сентиментальный человек уверен, что все когда-нибудь пройдет, а романтик надеется, что нет!

Он опять погрузился в себя, и она поняла, что он едва ли ее слушал.

– Пожалуйста, – придвинувшись, взмолилась она, – будь пай-мальчиком и обними меня!

Он робко протянул к ней руку, и она тихо рассмеялась, когда он нерешительно отвел руку назад и, склонившись, стал говорить в огонь:

– Скажешь ты мне наконец, во имя чего и зачем мы находимся здесь? Понимаешь ли ты, что это была настоящая холостяцкая квартира до тех пор, пока все холостяки не обвенчались со смертью там, за проливом? Одно это может тебя скомпрометировать!

Она взялась за портупею и притянула его к себе так, что серые глаза Клэя смотрели прямо ей в глаза.

– Клэй, Клэй, не пользуйся этими милыми обветшалыми словами! Скомпрометировать! Что это за слово в сравнении со словами Жизнь, Смерть, Родина или Любовь? Заметь – они все с большой буквы! Вот какие слова сейчас у всех на устах. Скомпрометировать! Клэй, я думаю, что сейчас этим словом пользуется одна лишь прислуга. – Она рассмеялась. – Клэй, ты и наш дворецкий – единственные люди в Англии, которые все еще пользуются глаголом «компрометировать». Свою горничную неделю назад я уже отучила! Как странно… Клэй, посмотри на меня.

Он посмотрел и наконец-то увидел то, что должен был давно заметить: ее порывистую красоту. Она улыбалась, чуть приоткрыв губы, прическа была в легком беспорядке.

– Чертовка! – пробормотал он. – Ты начиталась Толстого и поверила ему!

– Я?! – Ее взор был прикован к огню. – Да. Может быть.

Она вновь посмотрела на него и вернулась к реальности.

– Знаешь, Клэй, нужно перестать смотреть на огонь. Он заставляет нас думать о прошлом, а сегодня мы должны забыть и прошлое, и будущее, и само время, – мы должны помнить лишь о настоящем, лишь о том, что ты и я сейчас здесь и что больше всего на свете я устала от портупеи, которая впивается мне в щеку.

Но он все еще мысленно находился за десять лет до этого момента; перед его глазами стоял Дик, и он принялся высказывать свои мысли вслух:

– Ты часто рассказывала Дику о Толстом, и я всегда думал, что такой красивой девушке не идет быть столь умной.

– Но я на самом деле такой и не была, – призналась она, – я говорила это, чтобы произвести впечатление на Дика.

– Кроме того, я был потрясен, когда прочел книгу Толстого – кажется, про какую-то сонату…

– «Крейцерова соната»? – подсказала она.

– Да. Я решил, что юным девушкам Толстого читать не подобает, а уж тем более рассказывать о нем Дику. Он часто подкалывал меня этим. Мне было девятнадцать.

– Да, мы думали, что ты настоящий маленький ханжа. Мы считали себя гораздо более прогрессивными, чем ты!

– Но ведь тебе было всего двадцать, разве нет? – неожиданно спросил Клэй; она кивнула в знак согласия. – И ты больше не веришь Толстому? – с каким-то надрывом продолжил он.

Она покачала головой и с грустью посмотрела на него:

– Позволь, я совсем ненадолго облокочусь о твое плечо?

Он приобнял ее, ни на секунду не отводя от нее взгляда, и неожиданно почувствовал себя в ее власти. Клэй не был святым, но с женщинами всегда вел себя по-рыцарски. Возможно, именно поэтому он почувствовал себя сейчас таким беззащитным. Его обуревали самые простые чувства. Он знал, что поступает не так, как должно, и одновременно страстно желал эту женщину, это существо, сотканное из шелка и самой жизни, столь близко подкравшееся к нему. Он сознавал, почему не должен был желать ее, но неожиданно увидел, что любовь так же сильна, как и жизнь, и смерть, и она знала, что он это понял, и была этому рада. Молча, без единого движения они сидели и смотрели на огонь.

II

На следующий день в 14:20 Клэй пожал руку своему отцу и сел на поезд, отходивший в Дувр. В углу купе с каким-то романом уютно устроилась Элеонора; как только он вошел, она улыбнулась и захлопнула книгу.

– Да, – начала она, – я почувствовала себя настоящим шпионом, когда кралась сюда, закутанная в целые километры вуали, ускользая от воодушевляюще безгрешного взора твоего батюшки!

– Он бы все равно не обратил на тебя внимания, – ответил Клэй, усаживаясь на диванчик. – Он был очень взволнован, несмотря на внешнюю грубость. Ты же знаешь, что на самом деле он отличный парень. Жаль, что я нечасто с ним вижусь.

Поезд тронулся; униформы железнодорожников, стоявших на перроне, теперь казались темными, увядшими листьями, уносимыми сырым осенним ветром вдаль, к побережью холодного моря.

– Нам с тобой действительно по пути? – спросил Клэй.

– Да, до Рочестера. Полтора часа. Я безумно хотела увидеться с тобой, пока ты не уехал, – что, конечно, не совсем красиво. Но, видишь ли, я чувствую, что ты не очень понял, что вчера произошло, и смотришь на меня так… – она запнулась, – словно я какое-то исключение.

– Я был бы настоящим ослом, если бы хоть на миг позволил себе думать о тебе в таком духе.

– Нет-нет, – весело сказала она, – я иногда и романтик, и психолог в одном лице. Конечно, анализ убивает всю романтику, но к этому я готова, лишь бы оправдаться в твоих глазах.

– Но я ни в чем тебя не виню… – начал он.

– А я знаю, что ни в чем не виновата, – перебила она, – но все равно я это сделаю, и ты увидишь слабое место в своих рассуждениях. Нет, Золя я не верю!

– Я ничего о нем не знаю.

– Дорогой мой, Золя утверждал, что окружение – это самое главное, но он рассматривал семьи и расы, а здесь мы имеем дело с классами.

– Какими классами?

– Нашим классом.

– Мне давно уже хотелось об этом послушать, – сказал он.

Она села с ним рядом и, глядя на убегающий вдаль пейзаж за окном, принялась рассуждать:

– Перед войной говорили, что Англия – это единственная в мире страна, где женщины никак не защищены от мужчин своего класса.

– Ты имеешь в виду ни к чему не обязывающие интрижки? – вставил он.

– Да. Дорогой мой, это до сих пор актуально! Видишь ли, это не причина, а всего лишь следствие. Идея физического здоровья как основного достоинства стала господствовать в обществе как раз на излете Викторианской эпохи. В университетах перестали пить. И даже ты как-то сказал мне, что по-настоящему плохие люди никогда не бывают пьяницами, предпочитая сохранить себя в полном здравии для этических и интеллектуальных преступлений.

– Да, пьянство ушло вместе с веком Виктории, – согласился он. – Пили обычно те парни, которые собирались впоследствии стать викариями, сея разумное, доброе, вечное при помощи самого ортодоксального пьянства.

– Ну вот, – продолжала она, – должна была найтись какая-то отдушина – и она нашлась, и ты знаешь, в какой форме, раз уж сам заговорил о «ни к чему не обязывающих интрижках». А затем на арене появился мистер Марс. Видишь ли, пока существовало некое моральное давление, прогнившая часть общества была изолирована от здоровой. Нельзя сказать, что болезнь не распространялась, но этот процесс был замедленным, некоторые даже брали на себя труд о чем-то задуматься… А когда мужчины стали уходить и не возвращаться, когда женитьба стала вопросом, решаемым в течение получаса, и вдовы наводнили Лондон, а все обычаи оказались устаревшими – вот тогда все и стало потихоньку меняться.

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

В Бангладеш произошла авария на крупной гидроэлектростанции, построенной российскими специалистами. ...
Англо-русский словарь предназначен для ускоренного изучения технического английского языка, а также ...
Автор книги – известный бизнес кредитный брокер Денис Шевчук. Книга «Бизнес кредитный брокер советуе...
Автор книги – известный ипотечный кредитный брокер Денис Шевчук. Книга «Ипотечный кредитный брокер с...
Листая пожелтевшие страницы старинного фотоальбома, обращаешь внимание, что на каждой фотографии в н...
Заключение международных контрактов предполагает знание международного законодательства и обычаев, а...