Непримиримые Сухов Евгений
– Сцепление не дергай. Плавнее. И мягко – газ, – ротный советовал лениво, устало (если бы не проверка постов, разбросанных вокруг батальона, он бы уже с удовольствием завалился спать).
Бронетранспортер наконец ровно загудел и двинулся к воротам. Колючая проволока ограждения осталась позади, и БТР набрал скорость, разрезая покорябанным железным носом сухой воздух ночной пустыни. Фары выхватывали из темноты песчаные холмы со следами колес и гусениц…
Проверили уже две «точки». Боевые машины были в порядке, часовые на местах, экипажи спали в землянках…
– Куда ты рулишь? Левее бери, – напрягся вдруг ротный. – Башню над капониром не видишь, что ли?
– Вижу, – огрызнулся Василий, не снижая скорости.
– Чего ты видишь, олух! Не на нее же надо целиться!
Самсонов повернул голову:
– А куда? – и гнал БТР дальше.
– Стой, идиот! Тормози! – ротный стал засовывать свою ногу под руль, к педалям, сбил в сторону сапог Самсонова, промазал по тормозной педали и надавил на акселератор.
Бронетранспортер прыгнул вперед, выскочил на холм и тут же провалился вниз, уткнувшись мордой в стенку ямы.
– Назад! Давай назад! – заорал ротный. – Мы в землянку въехали!
Самсонов непослушной рукой включил заднюю передачу и вытащил БТР из провала. Фары высветили месиво из досок, брезента, земли…
Из люков офицеры вылетели пулями, подбежали к измочаленной землянке. Рядом уже стоял растерянный часовой.
– Мудак! – рыкнул Самсонову ротный. – Мы ж людей подавили!.. Если хоть один труп будет – я тебя своими руками убью! – Он бросился с солдатами разгребать землю и поломанные доски.
Василий молча трезвел, не в силах двинуться с места. В свете фар видно было, как дрожат его руки.
Через несколько минут ротный с часовым и солдатом-водителем вытащили окровавленное тело, затем второе…
Раздавленных в землянке ребят бережно положили сверху – на спину бронетранспортера – и, стараясь не трясти, повезли в госпиталь, расположенный неподалеку… За рулем теперь был солдат – штатный водитель.
Рев двигателя заглушал слабые стоны. Ротный сидел на броне, рядом со своими бойцами, так нелепо пострадавшими, и шепотом, никому не слышным, просил ребят не умирать. Самсонов внутри БТРа, прижав ладони к вискам, размеренно качался на сиденье…
Только при ярком свете ламп приемного отделения госпиталя он увидел во всех красках тела солдат. От сгустков крови Василия затошнило, и он метнулся в темноту – подальше от сотворенного им ужаса.
Опорожнял себя долго и мучительно, упав на четвереньки. Когда стало чуть легче, качаясь от еще не выветрившегося спирта и потрясения, направился обратно, но не сделал и пяти шагов. Возле приемного отделения стояли два штабных «уазика» и несколько старших офицеров. Перед ними – ротный навытяжку.
«Дежурный врач, наверное, сообщил», – похолодел Самсонов. И не двинулся с места. Из пятна света перед приемным отделением его в темноте не видели.
Кричали, матерились и размахивали руками офицеры недолго. Забрав ротного с собой, начальство укатило в штаб. Бронетранспортер увязался за «уазиком».
Самсонов остался один. Только теперь он понял, что главный груз вины потащит ротный. Это его солдаты, его пост, его БТР. А он, начпрод, никому не нужен. И может здесь, в темноте, стоять долго, стоять вечно. Невидимый. И неслышимый. И никто о нем не спросит… «А солдат-водитель! – накрыло Василия. – Как я буду смотреть ему в глаза? А всем остальным, всему батальону…»
Еще полупьяный, деревенеющий от страха, Самсонов подошел к крыльцу приемного отделения.
– Ну что там? – спросил у дежурного врача, вышедшего покурить. Тот брезгливо поморщился, уловив струю перегара, и отвернулся.
– Жить будут? – не отставал Василий.
Врач смерил его длинную фигуру и наконец заговорил:
– Ты чего сбежал?.. Испугался?
Самсонов опустил глаза. Врач бросил окурок.
– Выживут или нет – это один Бог знает. – Развернулся к начпроду спиной, направляясь к двери госпитального барака, сделал несколько шагов, приостановился и повернул к Василию злые глаза: – А вот выживешь ли ты – сомнительно. Ротный просил передать, что если трибунал тебя не достанет, то он точно убьет.
У Самсонова ослабели ноги. Он присел у стенки модуля, чтобы переждать, пока успокоится беснующееся сердце. Но оно не успокаивалось… Василий поднялся и на ватных ногах пошел в темноту ночи, про себя благодаря врача за подсказку. «Все правильно, – думал он. – Моя жизнь – под сомнением. Я убил двух солдат. А ротный убьет меня… Все правильно – вся моя жизнь сомнительна. Только зачем стараться ротному?» Когда яркие огни госпиталя остались позади, Самсонов достал из кобуры пистолет.
В груди его что-то происходило. Нечто разбухшее, чужое, агрессивное било молотом нутро, словно хотело проломить ребра и выбраться наружу. Самсонов должен был это остановить. Он приставил к пульсирующему месту ствол и нажал на спуск…
На звук выстрела выбежали сердитый дежурный врач и медсестра. Длинное тело непутевого лейтенанта отправилось прямиком в операционную, вслед за раздавленными им же солдатами. Их всех и оперировали почти одновременно.
– В каком-то сантиметре от сердца пуля прошла, – докладывал в штаб дивизии измученный ночными происшествиями военный медик. – Конечно, выживет. Рано ему помирать. Молодой, здоровый…
До самого утра ждал врач новых происшествий. Но ничего больше в его сумасшедшее дежурство не произошло.Самсонов выздоравливал тихо и незаметно, почти не участвуя в общественной жизни многоместной палаты. У противоположной от него стены лежали вытащенные с того света врачами оба солдата, пострадавшие от ночного наезда.
Однажды их приехал проведать ротный. Войдя в палату, бегло посмотрел на всех раненых, задержавшись на Самсонове, и понес гостинцы своим ребятам. Он шутил и подбадривал солдат, не оборачиваясь к начпроду, но чувствуя затылком его жаждущий взгляд. К Василию он так и не подошел, отчего у Самсонова случилось сердцебиение, и он закрыл глаза, стараясь ни о чем больше не думать, чтобы в груди стихло. Но не стихло. Пришлось в конце концов вызвать медсестру.
Такой бури под ребрами больше не случалось. Кровь текла по венам медленно, а душа сочилась в плохо устроенный мир через дырку в груди.
Через три дня Самсонова перевели в другую палату. Перебираться туда ему помогала молоденькая медсестра с тонким носиком, на котором с трудом держались большие очки. Василий еле двигал ногами, и девушка придерживала его за талию, положив одну руку себе на плечо.
– Это я попросила врача, чтоб вас перевели, – тихонько, вкрадчиво говорила она равнодушному лейтенанту. – А то вы лежите в одной палате с теми ребятами и волнуетесь, потом спасай опять ваше сердце…
Василий посмотрел на ее птичье лицо и ничего не ответил.
– Через пару дней, в следующее мое дежурство, я вас на прогулку поведу. Хотите? – и глянула в пустые глаза Самсонова.
Прогулка состоялась. Очкастенькая сестра, опять повесив себе на плечо лейтенанта, без умолку рассказывала, как в детстве училась в музыкальной школе играть на аккордеоне и какой это был тяжелый инструмент для хрупкой маленькой девочки.
– А ведь приходилось таскать его на занятия. Так что не волнуйтесь, нести на себе раненого мне совсем не тяжело. Не глядите, что я такая худенькая. Я с малолетства к тяжестям привыкла…
Сестра тараторила, что нужно поправляться, что самое страшное осталось позади. Главное, что все живы и еще повоюют.
– А правда, что на старом месте службы вы устроили в полку оранжерею и аквариум? – не умолкала девчонка. – Из-за этого вас профессором Паганелем стали называть?.. – И остановилась передохнуть.
Самсонов тупо слушал ее тарахтение и не включался в разговор. Но на него в упор смотрели очки в пластмассовой оправе, и он долго сосредоточивался, чтобы кивнуть и выдавить из себя: «Правда».
– А когда вы выздоровеете, дадите мне каких-нибудь семян, чтобы я посадила здесь свой огород или в вазонах что-то выросло? А? – И опять направила на Василия требовательные очки. – А то здесь… так скучно, – и вздохнула, отвернувшись.
Самсонов, устремив взгляд поверх белой шапочки медсестры, посмотрел вдаль, где мчалась боевая машина пехоты, поднимая за собой стену пыли. Она быстро приближалась к госпиталю.
Василий наклонил голову, снял с юного лица очки и впервые с интересом посмотрел в безоружные близорукие глаза.
– Я вам обязательно привезу семян, – сказал он и снова поднял голову, глядя поверх белой шапочки на затормозившую БМП. С борта машины спрыгнул на землю коренастый офицер, снял шлемофон и сверкнул на солнце потной лысиной.
– Я и не думал, что семена кому-то понадобятся, – продолжал медленно говорить Самсонов поверх обескураженной сестры.
Он все еще держал в руке чужие очки и завороженно смотрел на приближающегося майора Ползикова в нимбе сияющей лысины. Матвеич нес ворох подарков от полка и широкую улыбку на сером от пыли лице. И Самсонов вдруг почувствовал, что дырка в его груди заросла.Зараза
Полки стонали от поноса.
– Засранцы! – ревел на совещании генерал. – Батальон с дизентерией в госпиталь уложили!..
Командир и замполит самого больного полка, поднятые с кресел начальником, наливались соком позора. Повинные их головы румянились от жары и стыда, и пот сверкал в их жидких волосах.
– Шо, трудно было организовать бачки с кипяченой водой и мыло с пантацитом?! – кричал генерал, расстреливая с трибуны вопросами командира и замполита полка.
Снаряды его фраз разбивались о лбы стоящих посреди клубного зала офицеров. В их горячие затылки сыпалась картечь взглядов всех присутствующих. Сотня человек – от лейтенанта до полковника – с привычным напряжением следила за генеральским разносом.
За стенами солдатского клуба на пыльной голой земле сидел сдуревший от жары июль. По палаткам безмолвно бродила дизентерия, хватая бойцов за истончившиеся кишки и высасывая из них кровь. Мухи радостно пели и путались в ее грязных волосах. Хилый саженец-госпиталь только-только начал пускать побеги инфекционных отделений. Падая от усталости, медики дезинфицировали все, что могли. Но могли они немного. После санитарных рейдов оставались туалеты, залитые дезраствором, губительным для всякой летающей мелкоты природы. Засыпанные хлоркой сортиры и мертвая мошкара обозначали мужественный путь медиков. Однако на смену погибшим мухам с бесчисленных помоек слетались новые стаи, и дизентерия хохотала гнилым ртом в спину усталым санитарам.
В госпитале солдаты из рабочих команд, как пауки, плели колючую ограду, строили новые фанерные бараки и рыли выгребные ямы. Стройка стучала молотками и визжала пилами. В госпитале было тесно. Еще дрожали на ветру вылинявшими боками палатки. Прокуренные медсестры спали на матрасах без простыней и спиртом отгоняли от себя тиф. В палатках и коридорах лечебных модулей на полу и двухъярусных кроватях с урчащими животами валялся цвет Вооруженных сил – действующая на Юге армия.
Солдат Сергей Панин состоял в этой армии, лежал в коридоре на матрасе и скрипел животом. Он тихо радовался, что лежит в госпитале, а не воюет далеко в горах со своей ротой, стыдился этой радости и стрелял чинарики у богатых на сигареты курцов. Богатых было очень мало. Бедных – очень много. Они не равны были в тени под узким козырьком курилки. Они равны были лишь в туалете – длинном дощатом сарае, принадлежавшем одновременно сразу двум отделениям – дизентерийному и гепатитному – и вследствие этого разделенном на две половины дырявой перегородкой.
Панину страшно хотелось курить, невыносимо хотелось. Но его рота воевала в горах уже неделю, никто к Панину не заходил и сигарет не приносил. От недостатка дыма он грыз ногти. Пришлось унизительно выклянчивать чинарики у солдат-«стариков». Многие оставляли ему бычки с высокомерием кладовщиков и долгим презрительным взглядом наблюдали лихорадочные затяжки молодого бойца.
Стальные глаза Панина под крутым козырьком бровей поблескивали затаенной злостью. Ноздри помятого в детстве носа раздувались. Панин болел обкусанной унижениями душой. Но курить хотелось сильно, и он терпел, обдирая легкие бракованным табаком московской фабрики «Дукат», думая, что отравит и усыпит им больную душу. Но душа его не спала, раненная дизентерией, которую Панин получил сознательно. Он понял, что его сослуживец Мишка Симонов болен, видел его частые забеги в туалет и специально пару раз попил из его кружки и втихаря доел за ним кусок хлеба, чтоб влететь наверняка. И даже если бы командир и замполит полка каждому солдату закипятили бочку воды с пантацитом – обеззараживающими таблетками, Панин все равно бы заразился. Он ел бы с помойки, чтобы попасть в госпиталь и не идти на войну. И напрасно комдив поднимал кровяное давление себе и офицерам. Панин хотел влететь с поносом, и влетел. Теперь он ходил в сортир кровью и страдал душой.
Мучился Панин животом, мучился молодым, захлебывающимся сердцем. Но панинская гордость с перебитыми ногами еще куда-то ползла. Были дни, когда Сергей совсем не тяготился службой в действующей армии. Он дрался с солдатами-«дедами», когда те пытались его оседлать. Пока ему везло в боевых рейдах, он смотрел на войну с любопытством. Пули барахтались в песке вокруг его худого тела, вызывая в Панине лишь интерес кинозрителя. Панин еще не знал войны, не знал, что он в ней – мишень. Поэтому он гордился собой. А гордому человеку мучительно сознавать, что он трус. Панин не сразу узнал, что боится смерти. Но когда узнал, понял, что скоро по-страшному умрет.
В тот раз Панину опять повезло. Не повезло его роте. Полгода фортуна дула ей в паруса, уводя от смерти. Полгода рота петляла меж минных полей и засад. А через полгода налетела на банду и, оставив боевикам одну подбитую БМП, еле унесла ноги. Вызвали вертолеты, разогнали «духов» и стали искать своих. И нашли. Пять человек аккуратно лежали под скалой без голов.
Они были еще молоды – ребята из панинской роты, они были везунчиками и не знали, где искать головы своих товарищей. Они обшарили все вокруг и нашли лишь внутренности. И тогда командир догадался. Он расстегнул куртки на телах убитых и нашел там головы своих солдат, спрятанные в выпотрошенные животы. Как зачарованный смотрел с почерневшим лицом на это Панин, потому что только красота и мерзость могут так притягивать человеческий взгляд. Оглушенный ужасом, Панин стал блевать. Он блевал долго и трудно, выворачивая наружу свою молодую душу, выкидывая из себя любопытство к войне и пацанячий азарт.
В этот час он стал трусом. Панин теперь боялся смерти и по ночам видел свою отрезанную голову с прямыми бесцветными волосами в своем же пустом животе. Он не опорожнился до конца от гордости и лишь через муку внутри души смог заразиться дизентерией. Теперь он лежал в бараке, худел от кровавого поноса и стрелял бычки у солдат-«стариков».
Лежать ему предстояло еще дней десять. И Панин знал, что после госпиталя обратно пойдет на войну. С тихой завистью смотрел он за колючую проволоку, разделявшую дизентерийное и гепатитное отделения. Три раза в неделю на той стороне перед длинным бараком строили желтоглазых больных (в военной форме, а не в госпитальных робах), сажали в кузов автомобиля и везли на аэродром, чтоб отправить лечиться на «большую землю», в глубь России. Слышались оттуда резкие команды офицеров, хохот уезжающих почти домой солдат и шум грузовика.
Панин хотел к ним. Но хлипкий забор у него в душе еще стоял. Панин не сразу решился его повалить и идти к гепатитчикам.
Идея крутилась вокруг него, как надоедливая муха, но он ее не отгонял. И однажды Панин все же прокрался за дырявую перегородку в туалет гепатитчиков и охрипшим тихим голосом оглушил завявшего от болезни желтушника:
– Братан, дай мочи полбанки, очень тебя прошу!..
Гепатитчик обнажил желтые склеры глаз и задрожал подбородком. Он понял, зачем нужна была Панину его бурая от хвори моча. Он знал про этот вариант дезертирства: желающий заболеть желтухой и уехать в тыл на лечение выпивает мочу больного гепатитом, и заражение тяжелой формой обеспечено.
Панин стоял перед желтушником на ватных своих ногах и тараторил:
– Только не говори никому, не говори никому…
Желтушник с приспущенными штанами держал в руке стеклянную банку с теплой своей мочой, собранной для анализа, и понемногу приходил в себя. Он перестал дрожать подбородком и налился злостью.
– Может, тебе еще в рот насрать?.. На, сука! – взвизгнул он, задыхаясь, и брызнул мочой в дергающееся панинское лицо. – Драпануть решил, гад?! – кричал он в спину убегающему Панину, натягивая штаны…
Панин утерся и залег на свой матрас в коридоре. Его трясло весь вечер. Ночью он плакал, уснув ненадолго лишь под утро. Стыд, происходивший от остатков гордости, бурно тек по его жилам, смешавшись с адреналином. Два дня Панин ждал, что за ним придут. Два дня чувствовал на лице теплую солдатскую мочу, горел душой и боялся военного трибунала. Два дня вспоминал свою веселую молодящуюся мать, которая после развода с отцом пошла работать дежурной в общежитие иностранных студентов…
Сергею было тогда четырнадцать лет. Мать со скандалом (сын-подросток не хотел ехать с «малявками») отправила его за город в летний детский лагерь. Сергей там сумел подраться с местными ребятами, и ему сломали переносицу. Назревал «разбор полетов» у лагерного начальства, и Панин этим же вечером сбежал домой. Он вошел в квартиру, открыв дверь своим ключом, и поэтому никого не спугнул. В комнате был включен свет. Два голых вспотевших негра, упершись коленями в стертый ковер на полу, раскачивали пьяную панинскую мать, пихая в нее свои черные блестящие поршни с двух сторон. Сергей задохнулся от неожиданности. Негры перестали двигать мать. Она повернула лицо и убрала со лба упавшую прядь крашеных волос.
– Сбежал из лагеря, скотина? – процедила устало.
Сергей пулей вылетел из квартиры. Всю ночь до лагеря он шел пешком. Раскаленная голова его к утру остыла, и он догадался, откуда у матери на нищенскую зарплату дорогая косметика, красивые шмотки и вообще достаток в доме после ухода отца. С поразившим лагерное начальство равнодушием пережил он разборку драки и угрозу попасть в детскую комнату милиции. С таким же равнодушием он вернулся домой, когда кончилась путевка.
С тех пор до самого призыва Сергея в армию мать предупреждала его о визите очередных своих друзей, и он уходил из дома до глубокой ночи. В его душе не было ни ненависти, ни презрения. В его груди проросли зерна стыда и смирения. Письма домой с фронта он писал два раза в месяц, словно отправлял некую естественную надобность. О том, что заболел дизентерией, Сергей матери не сообщил. Не потому, что щадил ее нервы – просто установленный им самим срок для письма еще не пришел…
После выписки из госпиталя Панин вернулся в роту отупевшим и молчаливым. Жизнь еще тлела в нем. Через неделю он вместе со всеми пошел в рейд. После долгого марша на боевых машинах он отпросился у командира на пару минут.
– Что-то опять живот прихватило, – сказал Панин.
Он пошел в развалины дома. Вынул из гранаты предохранительную чеку, старательно засунул себе за пазуху разогретый на жаре ребристый корпус включенной «лимонки» и присел, готовый к прыжку в бездну покоя. Граната вырвала панинское измученное болезнью и душой нутро, и командир полка с замполитом снова выслушивали от генерала ругань. После начальственного разноса они вечерком написали матери Панина, что сын ее пал смертью храбрых в неравном бою, и что вечная память, и что Родина не забудет, и прочее, и прочее – все как полагается.
Через месяц командир полка и замполит получили письмо от матери Панина, в котором она грозилась вывести командование полка на чистую воду, поскольку офицеры – воры и подлецы. Сын ей писал, что купил в военторге импортные дорогие кроссовки, а прапорщик, который привез гроб и вещи сына, кроссовки не доставил и ничего про них не знает. «Я напишу об этом вопиющем случае министру обороны и в прокуратуру», – заключала письмо мать солдата Панина. Прочитав его, командир матюкнулся, а замполит сказал: «Вот зараза» – и тяжело вздохнул.
История, которой не могло быть
Один лейтенант, свесив ноги в люк, сидел на броне бэтээра. Бэтээр ехал по пыльной дороге и наехал на мину. Мина оторвала от бэтээра колесо «с мясом», подкинула высоко в лысое небо лейтенанта и там, в лысом и горячем небе, достала его небольшим пластмассовым осколочком. Таким рыженьким, оплавленным осколочком. Холостое тело лейтенанта. Прямо в промежность. Лейтенант упал с неба в пыль, как ангел, и стал напускать в штаны кровь.
В госпитале врач, крепко держа лейтенанта за пульс, сказал ему, не стесняясь гарцующей по палате краснолицей медсестры:
– Парень, – сказал ему врач, крепко держа лейтенанта за руку и глядя лейтенанту в глаза, – мы должны тебе кое-что отрезать. Или ногу по самый живот, или все мужское хозяйство. Выбирай…
Вот так сказал врач лейтенанту, крепко держа его за пульс и прижав этот пульс к матрацу, чтоб он не вырвался вместе с запрыгавшей рукой. Медсестра гарцевала по палате и прятала от лейтенанта красное свое лицо, чтоб он не видел ее идиотскую улыбку. А лейтенант видел ее идиотскую улыбку и бился в руке врача, как птица, и стал выбирать.
– Дурак, что тут выбирать, – стрельнула медсестра. – Режь ногу!
Лейтенант выбирал долго. Он осторожно ходил на костылях по гравийным дорожкам госпиталя и выбирал. А медсестра, встретив стеснительного лейтенанта, улыбалась:
– Выбрал? Режь ногу, дурак!
Эту историю мне рассказали раненые в госпитале. И я спросил у врачей, что выбрал тот лейтенант. Врачи про лейтенанта ничего не знали и, когда я рассказал, засмеялись.
– Такого не могло быть, – сказали врачи, – альтернативы такой не могло быть…
И я подумал, что это хорошо, раз такого не могло быть. Но потом мне стало жалко, что такого не могло быть. Мне стало жалко, что такая история могла пропасть. И поэтому я рассказываю вам историю, которой не могло быть: «Один лейтенант, свесив ноги в люк, сидел на броне бэтээра…»
Дорога
Шестнадцать обшарпанных машин шуршали по шоссе на юг. Машины были зеленые, а дорога – серая и бетонная. Дорогу прилепили на сухую и горбатую землю Афганистана русские в 1962 году. Премьер Дауд щупал бетонную спину дороги холеной рукой, оттопыривал нижнюю губу и утвердительно кивал каракулевой феской: «Принято, слава Аллаху! Поехали!» И поехал прибирать власть к своим холеным рукам, оттирая соперников от равнодушного короля.
Гордый, но нищий Афганистан стал выползать из Средневековья. Топографы рисовали на новых картах страны подкову, дугой обращенную на юг, а концами упирающуюся в границу СССР. Экономисты считали, во сколько обошлась трансафганская магистраль, а русские строители дороги выкладывали из раскаленного на солнцепеке камня могилу. Погибла супружеская пара. Инженеры. Дома – двое детей. С гор пришел сель. С селем пришла смерть.
Минуло двадцать лет. Мимо выложенной из камня могилы шестнадцать обшарпанных машин шуршали по шоссе на юг…
Операция
Увязнув длинными ногами в своей куцей полуденной тени, пастух стоял на обочине и держал руку шлагбаумом. Шестнадцать обшарпанных машин, шедших на юг, остановились. Колонна захлопала высокими дверцами «КамАЗов» и зарычала выхлопными трубами.
– Чего тебе, отец? – Старший колонны подтянул вымокшие от пота штаны, отлепив их от мускулистых ляжек.
– Дуст! Дуст! [1] – Мягко клеил обе ладони к груди старик и тряс прокаленной спутанной бородой.
Старший кивнул: «Давай дальше» – и постучал по своим часам:
– Цигель-цигель-ай-лю-лю! – Он вел колонну на юг и спешил. Колонна чадила выхлопными трубами. К старику и старшему подошел замполит. Вылез из кабины и я.
Пастух показал черной рукой на холм. Пастух вонял бараном и тащил старшего и замполита на этот холм. Старший и замполит пошли за ним. Я увязался следом. Старик широко шагал калошами на босу ногу и резал воздух просторными серыми штанами.
На обратном склоне холма сидел мальчик лет семи. Он испуганно блестел глазами, грязными руками сжимая правую коленку. Босая его ступня багрово раздулась и матово отсвечивала гнойником. На взбухший этот вулкан села муха. Спина ее играла тремя цветами спектра. Мальчик отогнал муху, и она взлетела с ревом бомбардировщика дальнего действия.
Рядом бродили равнодушные овцы, уткнувшись мордами в выжженную землю. На чужаков в военной форме с запахом солярки и металла обратила внимание только овчарка с обрубленными ушами и опухшими сосками. Она глухо зарычала, не открывая пасть. Шерсть ее была бежевой. Вокруг овчарки копошились четверо щенков – такого же бежевого цвета, но с вкраплениями черных пятен. Собачье семейство быстро определило, что овцам ничего не грозит, и побрело вдоль края отары подальше от чужих глаз. Мы проводили выводок взглядом и подошли к маленькому пастушонку.
– Та-а-ак, – сказал замполит и посмотрел на старика.
Тот ухватил его за рукав каменными пальцами и затараторил на угловатом фарси, просяще заглядывая в глаза.
– Щас сделаем операцию, – сказал замполит старшему.
– Как это ты сделаешь ему операцию? Монтировкой? – спросил старший.
– Отверткой, – подсказал я, улыбаясь.
– Найду чем, – ответил замполит и пошел к колонне.
Мальчик испуганно хлопал ресницами и отгонял муху.
Замполит обошел колонну и собрал весь имевшийся в наличии одеколон. На склоне холма лежала груда «Консулов», «Гусаров», «Командоров», «Спартакусов». Рядом стояли раскрытый рыжий портфель замполита, автомобильная аптечка и два здоровых, как жеребцы, водителя – Сашуньчик Червяков и Игорь Акимов. Они лили замполиту на руки одеколон из капиллярных горлышек.
– Теперь сюда! – показал замполит благоухающей рукой на ногу пастушка.
Сашуньчик Червяков, прозванный Сашуньчиком за детские губы, стеснительные глаза и нецелованность тамбовскими девицами, свернул белую голову московско-парижскому «Консулу» и вылил на грязную распухшую ногу афганского пастушка благовонный продукт международного сотрудничества. Замполит носовым платком смывал многодневную грязь. Мальчонка, стиснув зубы, дышал шумно и часто, как щенок в жару. Потомок московского таксиста рыжий и конопатый Игорь Акимов накручивал вату на спички. Старший колонны, старик и я молчали в ароматном чаду. Пустыня пахла парикмахерской. Овцы подняли морды, втягивая носами неведомый дух. Из ложбинки вынырнула овчарка. За ней ковыляли щенки.
Замполит достал из портфеля бритвенное лезвие «Нева» и вымыл его лосьоном. Пастушок сверкал глазами по сторонам.
– Я готов! – сказал замполит.
– Ты что же, лжехирург, собираешься резать этим? – спросил я.
– Этим собираюсь, Лже-Симонов. Садись ему на ногу! А ты на случай чего держи старика! – сказал замполит старшему.
Сашуньчик Червяков и Игорь Акимов до побеления пальцев прижали худые руки пастушонка к земле. Тот заплакал. Тихо и обреченно. Когда я удобно и осторожно уселся на левую, здоровую, ногу мальчика, у старика затряслась борода.
– Та-а-ак! – сказал старший и закурил.
– Э-э-эх! Цапала-царапала-корежила-рвала! – выпалил замполит, стиснул рукой налитую, вздрагивающую ступню, задержал дыхание, как перед выстрелом, и лезвие плавно легло на зеленую вершину нарыва.
Я силился, но не выдержал – зажмурил глаза. Старший бросил окурок, схватил старика за костлявые плечи, оторвал его от земли и резко развернул спиной к «операционной». Черное лезвие с хрустом вспороло нарыв. Мальчонка дернулся всем телом и заверещал. В стороне зарычала бежевая овчарка. Сквозь парфюмерную завесу прорвался запах гнили.
Афганчонок лежал без сознания. Замполит проодеколоненной ватой на спичках ковырялся в развороченной ноге и отгонял трехцветную муху. Потом в рану влили полбутылки лосьона. Ногу перебинтовали. Замполит вытер со лба пот и закурил.
Я сказал: «Фу-тты!» Рыжий водитель Акимов отшлепал по щекам пастушонка. У старика-афганца тряслись каменные руки. Старший колонны сказал: «А если загноится?» Замполит затянулся сигаретой: «Не загноится. На них все, как на собаках, заживает. Сроду с медикаментами дела не имеют – организм для лечения идеальный».
Сашуньчик Червяков принес банку голландского напитка «Зизи» и влил его в побелевшие губы пастушка. Тот отрыгивал газ и захлебывался. Сашуньчик выбросил пустую банку и с высоты своего баскетбольного роста посмотрел на пастушонка застенчивыми тамбовскими глазами.
– Ташакор [2] , – простонал пастушонок, задрав голову с мокрыми глазами к Сашуньчику Червякову.
– Будет жить, – сказал замполит.
Старик-афганец запылил калошами ловить овцу в благодарность.
Перепуганная животина блеяла, копытца ее дергались.
– Не-е-е, – завертел головой замполит. – У нас в армии медицина бесплатная.
Старик не понимал. Мальчик размазывал по грязной щеке слезу и шмыгал носом.
– Мы взяток овцами не берем, – пустился в объяснения замполит и добавил, обернувшись к нам: – Да и отара небось не его.
Старик не понимал. Изжеванное тяжелой судьбой лицо его было напряжено. Каменные руки все еще сжимали одуревшую овцу.
– Баранами не берем, – не успокаивался замполит. – Берем борзыми щенками.
И жестом стал объяснять, что хотел бы взять собачонку.
… Бежевого щенка с черной лапкой упаковали в рыжий портфель замполита. Отпустив овцу, старый пастух удерживал теперь овчарку. Она скалила зубы и рвалась из цепких объятий спасать детеныша.
– Все, ребята, по коням! – рявкнул старший, и мы двинулись к машинам.
«КамАЗы» загрохотали двигателями и тронулись.
Пастушок выполз на холм. Белела перевязанная нога.
Шестнадцать обшарпанных машин шли на юг мимо вылинявшей чалмы старика, мимо обиженно рычащей овчарки, мимо груды пустых одеколонных бутылок, мимо сломанного лезвия «Нева». Каменная от труда и безводья рука старого афганца прощально торчала в густом облаке сгоревшей солярки…
Опухшее азиатское солнце заглядывало в кабину с ароматными руками замполита, где черная лапка щенка дрожала и топала по вытертому сиденью. Скулеж собачонки тонул в грохоте мотора.
«Святой»
Кишлак назывался Яхчаль. Этот кишлак не просто сожгли, а сожгли к чертовой матери, потому что не сжечь его было невозможно.
В первый раз его сожгли душманы. Отряд никого не карал и никого не вербовал, ему просто нужны были продукты. Кишлачный люд плакал, отражая слезами розовое пламя. Высушенные солнцем и бедностью старики цеплялись костлявыми пальцами за грязную шерсть угоняемых овец. Душманы били стариков по рукам палками.
В первый раз Яхчаль легко зализал раны. Люди залепили на стенах дыры от автоматных очередей, соскребли гарь и подмазали дома глиной. Из тайников достали остатки зерна. Но через две недели душманы вернулись. Они устроили засаду в придорожных домах Яхчаля и обстреляли колонну русских военных машин. Артиллерийская батарея капитана Шуваева, стоявшая в восьми километрах севернее кишлака, открыла огонь слишком поздно.
В длинный кузов грузового «Мерседеса» душманы успели погрузить отобранных у дехкан коз и овец. Отряд успел уйти из-под огня без потерь. Зато один снаряд артиллеристов Шуваева прилетел во двор к безгрешному пуштунскому семейству и побил почти всех.
После этого люди ушли из Яхчаля. Они ушли на десять километров к северу – в город, который славился старой, интересной для туристов крепостью, полноводными каналами, в которых копошились красные, как пожар, караси, и публичным домом, укомплектованным француженками и филиппинками. Однако незадолго до событий в Яхчали авторитетная группировка моджахедов эвакуировала француженок и филиппинок вместе с парфюмерией, приземистыми небьющимися стаканами и расчетными книгами.
Рядом с городом, у моста через широкую бурную реку, врылась в землю на бугристом берегу батарея капитана Вити Шуваева, которая сожгла уже и без того мертвый Яхчаль в третий раз. Артиллеристы сделали это вкупе со службой госбезопасности провинции. Акцию затеял Марк Бессмертный – начальник службы ГБ (местные жители называли ее – ХАД).
Начальник ХАД приехал в Яхчаль еще после второго погрома. Он ходил по кишлаку и вздыхал. Отвздыхав, как принято, он приказал Яхчаль заминировать. Всем было ясно, что кишлак – удобное место для устройства засад против военных автоколонн, беспрерывно шныряющих по шоссе. Марк Бессмертный, нашпиговав Яхчаль минами и расставив наблюдателей, договорился с Шуваевым насчет «огонька» и не прогадал. Через пару дней пришли душманы, и трудяга «Мерседес» взлетел на воздух. Артиллеристы Шуваева после сигнала открыли сумасшедшую пальбу. Над кишлаком выросла гора поднятой в небо пыли. Начальник ХАД, услышав грохот, послал гонца за своим водителем и объявил тревогу хадовской роте. Но в кишлак он опоздал. Пока добирался, душманы унесли с собой и трупы, и раненых, и исковерканное оружие. И все же начальник ХАД радовался. Он все высчитал верно.
В честь общей победы на батарее был устроен петушиный бой. Хадовские солдаты вместе с пушкарями Шуваева столпились вокруг площадки, на которой два рыжих петуха долбили друг друга клювами, и радостно ревели от восторга. В честь гостей Шуваев организовал уху из серебристой рыбешки маринки, выловленной в мутной реке. Уху истребляли на воздухе, и поэтому легкий ветер унес ее запах далеко в пустыню, где обессиленные душманы в тени оазиса перевязывали друг другу раны.
Шуваев сидел за столом рядом с начальником ХАД, скуластым жилистым человеком лет тридцати, с пронзительным взглядом карих глаз. Уху хлебали вначале молча. Съев полтарелки, Витя спросил:
– Как Яхчаль, Марк?
– Все унесли. – Марк говорил по-русски с сильным акцентом. – Даже патрона нет. Только «Мерседес». Совсем плохой.
Никто из наших артиллеристов не знал, как на самом деле зовут начальника ХАД. Шуваев по собственной прихоти называл его Марк Бессмертный, против чего тот не возражал. Бессмертным – по той же причине, по которой душманы называли начальника ХАД Святым.
Душманы убивали начальника службы безопасности провинции четырежды. В последний раз в него стреляли почти в упор. Мощная, как гарпун, пуля от старого английского карабина попала в пряжку солдатского ремня, подаренного Марку Витей Шуваевым. Пуля срикошетила, ушла в сторону, вывернула Марку полбока и, не растратив свои силы, прогрызла землю и умерла где-то в глубине. Марк, отброшенный выстрелом метра на два, рухнул, как старый тополь, и его легкие свободные одежды потемнели от крови.
В лагере моджахедов неистово благодарили Аллаха за смерть, ниспосланную на голову начальника ХАД. Автор удачного выстрела сидел на корточках и, еле сдерживая радость, обстоятельно рассказывал командиру о том, как начальник ХАД летел от удара английской пули. Сидевшие вокруг моджахеды одобрительно кивали. А в советском военном госпитале шелковыми нитками пришивали Марку оторванный бок. Марк кряхтел, скрипел крепкими белыми зубами и грыз простыню.
В госпитале он пробыл недолго, и осведомители вскоре передали в банду, что начальник ХАД жив. Моджахеды недоумевали. Их командир в первую минуту ярости хотел расстрелять обманщика, несколько дней назад рассказывавшего о том, что начальник ХАД убит, но за того вступились – многие видели, как рухнул после выстрела Марк и как почернели от крови его белые одежды. Перепуганный душман, округлив глаза, ползал на коленях перед командиром, хватал его за огрубевшие от грязи штаны и кричал, что вернет деньги, полученные за «смерть» начальника ХАД. В его голове кипел котел и разум был расплавлен. Он стал орать, что после такого выстрела выжить мог только святой. Командир стал бить его по лицу, сминая хрящи переносицы и размазывая по развороченным губам зеленый жеваный наркотик чарс. Слова о том, что начальник ХАД – святой, повисли в воздухе, как ядовитое облако. Вдохнули и отравились все. Командир перестал бить стрелка и сел на землю.
Так начальник службы безопасности провинции удостоился звания святого. С тех пор в него не стреляли, считая это дело не только бессмысленным, но и грешным.
…Хадовский джип почти въезжал в город, когда его остановили. На обочине стояли четыре человека. Все с автоматами и напряженными лицами.
Марк вылез из машины без суеты и успел заметить, что у водителя лицо посерело, а руки затряслись. Под сиденьем у солдата лежал автомат, но Марк понял, что тот не в состоянии незаметно вытащить оружие и отстреляться. В те несколько секунд, пока вылезал из машины, Марк думал только об одном – как бы поумнее противопоставить единственный пистолет, гнездившийся у него под рубахой за солдатским ремнем (подарок Шуваева), четырем душманским стволам.
Моджахеды не ожидали встретить здесь начальника службы безопасности и одеревенели, увидев выбирающегося из крытого джипа Марка. Они смотрели на него распахнутыми глазами, и хорошо были видны их желтоватые белки.
Марк протянул руку и равнодушно положил ее на автомат стоящего ближе других молодого парня. Остальные трое развернулись и побежали, цепко держа в руках снятое с предохранителей оружие. Марк мягко вынул из рук душмана автомат и закричал бегущим, чтобы они остановились. Он прокричал два раза. Но от него убегали быстро, почему-то никуда не сворачивая с дороги.
Марк стиснул красивые зубы и дал очень длинную сплошную очередь. Пустые горячие гильзы вылетали из автомата и бились в грудь стоящего рядом душмана.
Мертвые какое-то время еще бежали по инерции, а потом спотыкались и падали лицами в окаменевший, укатанный колесами грунт. Марк опустил дымящееся оружие и повернулся к парализованному от страха моджахеду. Тот стоял с каменным лицом и в шоке, не отрывая взгляда, смотрел на начальника ХАД. Он совсем не слышал, что ему говорит Марк. А Марк спрашивал почти на крике:
– Вы ночью зарезали троих моих людей?!
Книга
Капитан Шуваев украл книгу. Не мог не украсть. К Вите Шуваеву я приехал в качестве корреспондента дивизионной газеты, чтобы написать, как сначала душманы, а затем и наши артиллеристы сожгли кишлак Яхчаль. В помятом саквояже я возил книгу. Книга была библиотечная, серая, полурассыпавшаяся – «Офицеры и джентльмены» Ивлина Во. Витя Шуваев попросил почитать на ночь. Когда я уезжал, Витя сказал, что книга потерялась.
– Кто-то, видно, взял почитать и не вернул. – От легкого стыда он смотрел не в глаза, а блуждал своим артиллерийским взглядом по ландшафту за моей спиной.
Шуваев был офицером, но не был джентльменом. «Офицеры и джентльмены» лежали у Шуваева под подушкой.
Я выслушал Витю молча, все понял, подумал и махнул рукой.
В артиллерийской батарее Шуваева, одиноко стоящей у моста через реку, было всего девять книжек. В близкой перспективе офицеры и солдаты могли выучить их наизусть. После моего отъезда бомбардиры Шуваева ринулись на приступ громоздкого английского юмора Ивлина Во.
Два дня Шуваева тихо грызла совесть. Два дня меня грызла заведующая библиотекой.
«Черт с ним, с корреспондентом! – сказал себе Шуваев на третий день. – Из гонорара заплатит».
– Черт с ней, с книгой! – сказал я заведующей. – Из гонорара заплачу…
Снимается фильм
Говард был кинооператором, смотрел на мир глазами профессионала, и поэтому мир его был прямоугольным, как кадр, с очень четким изображением.
…Говард часто менял свое место в колонне. Забегал вперед, чтобы снять поступательное, сосредоточенное движение каравана. Становился сбоку, чтобы никому не мешать, и держал камеру неподвижно. В объективе проплывало шестнадцать человек с ишаком посредине колонны. Снял спину последнего: на ней косо висел автомат. Камера работала безмолвно, не то что старые жужжащие аппараты.
На сигарету Говарду упала с носа капля мутного пота. Он посмотрел на солнце. Солнце было хорошее, висело над головой, в объектив не заглядывало. Полдень. Говард не любил пользоваться светофильтрами, но при таком солнце, как в Афганистане, без них – никуда.
«Итак, движение. Ноги – крупный план. Драные калоши, коричневые пятки, сбитые копытца ишака, пятна тени… Теперь руки. Руки грубые, сухие, узловатые, в ссадинах, с черными ногтями. Та-а-ак… Что у нас в руках?» Говард скользил японской линзой по каравану, выискивая старый английский карабин. Камера проехалась по автоматической винтовке «М-16» американского производства, по ручному израильскому пулемету, дальше – винтовка непонятного происхождения, русский автомат Калашникова…
«Китайский гранатомет. Иероглиф крупным планом. Здесь комментатор, наверное, скажет: «Им помогает весь мир!» Ага: вот этот длинный, как посох римского папы, карабин. Крупный план – рука. Сухая рука, жилистая. Пиджак, перетянутый патронными лентами. Теперь лицо. Господи, ну и рожа у него! Рожа бандитская. Такой роже конгресс не даст ни шиша, ни одного цента».
Говард опустил камеру и заспешил к командиру. Как умел, жестами стал объяснять, чтобы «вот этот бородатый» отдал карабин «вот этому», и показал рукой на молодого парня в коричневой линялой курточке с китайским гранатометом за спиной. «На время!» – кричал Говард и тряс перед командиром своей камерой.
«Боже! Ну почему мне не дали переводчика?!» Говарда в конце концов поняли, и «доблестные моджахеды» поменялись оружием.
«Итак, еще раз. Старый английский карабин. Это будет навевать мысли об английских кампаниях в Афганистане. Карабин в костистой руке пуштуна. Благородная бедность одежды. Крупный план – лицо. Глаза: высокая скорбь, тревога, мужество… Дальше – опять этот чертов ишак. Высохшая голова. Крупный план – такие же полные скорби и мужества глаза. Вздувшаяся вена на щеке. Или у ишаков это место под глазом не так называется? Наверное, щека. Не нос же. Или у них нос – тоже не нос, а морда. Ну, все равно Брент вырежет. А то напрашиваются дурные ассоциации».
– О’кей… – и закурил.
«Брент, конечно, – хамло. Скоро двадцать лет, как я сделал свой первый фильм. А он разговаривает со мной, как с сопливым ассистентом. Пусть бы сам оторвал свою толстую задницу от кресла и побегал с отрядами по пустыням и горам…» Солнце клонилось к закату. Говард был доволен, что оно садилось у него за спиной. Значит, в объектив лучами бить не будет.
«Свет нормальный. Просто блеск, а не свет! Фильтры – долой!» Отряд стал занимать позиции в полуразрушенном кишлаке. Для засады место удобное. Строения – только с одной стороны дороги. На противоположной – открытое поле, перечерченное арыками. Ждали колонну. Здесь была оживленная трасса.
Говарду дали автомат, но он повесил его за спину и почти тут же забыл о существовании оружия. Говард снял два сгоревших дома, запущенный двор, изъеденный червями труп козы, курившего командира в черной чалме… Таймер, включенный еще в момент выхода группы из лагеря, показывал 17 часов 10 минут по местному времени.
Перекурив, Говард снял закладку мин. Между плитами бетонки выковыривали щебень и гудрон, укладывали туда удлиненный взрывной заряд и наклеивали сверху черную изоленту. На ходу из машины – незаметно. Минирование Говард снял полностью. Несколько раз крупным планом взял лица и руки. Лица были спокойны и уравновешенны. Во всем – контролируемая спешка. Лишь у одного минера чуть-чуть подрагивали пальцы, от чего клейкая лента слиплась в двух местах.
После сцены с минированием Говард вставил в камеру новый аккумулятор. Пора было занимать позицию за дувалом кишлака.
Справа от Говарда сидел гранатометчик «благородной бедности», слева – «рожа» с английским карабином.
Ждали недолго. Колонны ходили до наступления темноты. Близился вечер, и они должны были спешить на ночлег. Русский пост находился севернее, в восьми километрах от кишлака. Таймер показывал 17 часов 39 минут…
Колонна шла быстро. И когда первая машина подорвалась, вторая почти уткнулась своей кабиной ей в кузов. Шестнадцать правых указательных пальцев дружно нажали на спусковые крючки. Говард тоже нажал на свой «спуск». Он прилип бровью к видоискателю и взял крупным планом подорвавшийся русский «КамАЗ».
В кадре – горящий кузов, кабина, полуось без колеса (оторвало миной). Водитель, навалившийся грудью на руль… «Хорошая колонна. Машин пятнадцать. Идут отлично: справа налево – все водители видны как на ладони».
Колонна в первый момент тормознула, а затем рванула вперед, обгоняя остановившиеся машины. Повалил густой черный дым. Из колонны почти не отстреливались. Водителям это трудно было делать из-за руля, а пассажирам – из-за водителей. Да и стрелять некуда. Засада замаскирована профессионально – ни черта не видать.
«Это интересно», – сказал себе Говард, когда в его объектив попал русский водитель. Он выпрыгнул из своей кабины и побежал к подорвавшемуся «КамАЗу». Он бежал быстро. Босиком. Штаны его были подвернуты почти до колен. Вдруг после чьего-то выстрела пуля зацепила его босую ногу, у русского обнажилась белая кость, и сорванный кусок кожи, еще держась «на нитке», стал болтаться на бегу.