Гулливер и его любовь Бычков Андрей

– Ну, давай, – пожимает плечами он.

Она достает газетный пакет и рассеивает верхушки травы по обложке какого-то глянцевого журнала. Евгений вздыхает – по закону совпадений, это фотография Николь Кидман из его любимого фильма Кубрика «С широко закрытыми глазами». Эль перегибает лист и измельчает верхушки и зерна травы, раскатывает пустой бутылкой из-под пива и усмехается:

– Вот как они умеют трещать эти чертовы афганские бошки.

И он, так ненавидящий современность, ждет не дождется, чтобы вдохнуть в себя ее, этой современности, дым. Но ведь этот дым приготовит Эль.

Длинными пальцами она берет «беломорину» и ловко высыпает из нее табак, затем зажимает бумагу и насыпает марихуану. Утрамбовывает и натягивает папирус потуже:

– Вот, как презерватив!

Он слегка краснеет. А Эль уже запечатывает смесь и зализывает бумагу.

– Это называется «джойнт»? – спрашивает он, чтобы скрыть свое смущение.

– Не-а… «Джойнт» это когда скручивают целиком, а это называется «пионерка».

Она показывает ему, как затягиваться через кулак, держа «пионерку» между перстневым и мизинцем.

– Так и не горячо, и меньше вероятности заразиться… ну, когда мы курим в круг.

«Заразиться…»

Он вздрагивает бесшумно.

Какое-то время они курят молча, ожидая «прихода». Наконец под его ногами вдруг появляется разноцветный веселый пол. И, поддавшись беспричинному приступу смеха, он погружается вслед за Эль в голубую бездну ее кухни, дурачась со стиральной машиной, которую он пытается прицепить за спину как акваланг.

Он почти достигает этой импровизированной подводной пещеры (во всяком случае, его рука уже на внутренней стороне ее бедра, бедра Эль, и теперь она ее не убирает), как вдруг раздается телефонный звонок.

– Не бери, – говорит он с улыбкой. – Тебя же нет дома.

Но телефон звонит и звонит.

– Это может быть мама. Она в больнице, – неестественно говорит Эль и берет.

Это, конечно же, Григорий…

9

На этот раз он выбрасывает презервативы в окно пригородной электрички. Это уже похоже на ритуал – выбрасывать неиспользованные презервативы во имя совершенства любви. Конечно, он сам втягивается в свой фантазм, ведь для нее он всего лишь психотерапевт или по крайней мере тот, кто играет его роль. Как когда-то и Сирано для Роксаны, только на новый лад… Поэт Сирано, помогающий Кристиану и пишущий от его имени любовные письма для Роксаны. А теперь – вместо поэта психотерапевт?

Нереальный человек, он пытается представить себе лицо Григория. Какой он, Григорий? И вдруг, с каким-то ослепительным вдохновением, догадывается, что Григорий – это и есть он сам.

С этой сверкающей догадкой он застывает над раковиной. Он словно бы находит себя вновь. Он давно уже не в электричке, а ванной комнате. Стоит перед зеркалом, упершись руками в края этой раковины, инкрустированной опалом и яшмой. Таких в его особняке – с добрый десяток, и ему неудержимо хочется блевать. Конечно, для этого есть и объективная причина. Вчера он все-таки напился после своего ошеломительного открытия. Правда уже не с Эль, а один, вернувшись в одну из комнат своего особняка, быть может, и предназначенную для подобных догадок. Но сейчас блевать хочет не только тело, блевать хочет и сам субъект. Словно бы все его «я» хочет вывернуть свое нутро наизнанку и выбросить из себя эту гадость, рухнуть на унитаз и хорошенько прочиститься. Да, им-м-менно так! Закачивать в себя литрами дистиллированную воду и… чиститься, чиститься, чиститься.

И, наконец, в изнеможении упасть на кровать.

10

Все же теперь он – Григорий. И в качестве Григория ему не так уж трудно признаться, наконец, и докторше Эм.

– Какое же я дерьмо, – говорит он и добавляет, глядя ей в глаза, – мамочка.

Доктор Эм смотрит на него в изумлении:

– Как вы меня назвали?

Она даже и не догадывается, что именно в этот момент его озаряет, что он же всегда искал своего отца.

Где он, его отец? Все также покоится в одной из его ненайденных комнат? Все такой же призрачной, как дым… Попробуй коснись этой тени и он исчезнет. Но в чем же тогда его наследство? И Григорий ли начинает свой рассказ с обвинения всех и вся общественных организаций, из удушающих и заботливых рук которых он всегда с таким отчаянием вырывался?

Но разве это были не ее руки, не руки любящей его матери? Что мог он противопоставить ее чересчур озабоченной самою собой любви кроме завораживающих и разрушительных флюидов своих воображений? Разве не в этом и начала его магии? Она же видела в нем лишь свое продолжение. Она же хотела, чтобы он сдался ей, отдал ей все свои маленькие мужские поражения, она же питалась ими и только ими. Она отнимала у него поражения, не давая научиться побеждать. Становясь с ней снова маленьким и беззащитным, он словно бы получал отпущение грехов. Словно бы у нее на все был одинаковый ответ: «А потому что надо было слушаться воспитательницу…» При этом она, конечно, часто восхищалась своим сыночком, особенно в ванне. Позднее, в разборках с его отцом, она делала его своим союзником и защитником, он должен был утешать ее в ее бесконечных депрессиях, вырастающих на месте неудавшейся супружеской жизни. Он должен был научиться вместе с ней ненавидеть своего отца. В своих детских фантазмах и снах он непременно оборачивался то магом, то разбойником. И, измученный галлюцинациями, вновь возвращался назад, снова к ней. И опять повисал в пустоте. И не в силах выдержать этой бессмыслицы, снова соскальзывал в свои фантазмы.

Однажды он убежал из детского сада, он не сказал тогда своей матери почему. Что он так хотел, чтобы из детского сада его забирал отец… Побег и уход, наверное, больше ничего и не остается, он сам назначает себе роль аутсайдера. Как если бы жизнь представляла из себя лишь некий музыкальный инструмент. Втайне он, конечно, все еще ждет Руки Господа. Но полчища ученых давно уже навалились на другой конец рычага, и перевернули все с ног на голову. Обескураженный, он застревает где-то на границе, словно бы над бездной. Ученые, которые теперь «вверху», кричат ему: «Держись за стул!». И, словно бы приклеенный к сидению, он зависает головой вниз. «Над Господом»… Его магия – всего лишь граница?

В своем приговоре доктор Эм пытается быть одновременно и доброжелательной и объективной. Она хочет отстраниться от переполняющих ее чувств. Она говорит, не догадываясь, что ее выдает ее дрожащий голос. Но, в конце концов, приговор есть приговор.

– Дорогой Григорий, ваше супер-эго и в самом деле впитало в себя значительную часть материнского эго. Вот почему вы, несмотря на свой мужеский пол, представляете из себя… как бы это сказать… ну, скажем, несфокусированного в гендерном пространстве субъекта. Обратите внимание, что вы все время «бежите по кругу», не беря на себя ответственности деятельного, активного и, прежде всего, социального источника силы. Поэтому и зачарованы этой… м-мм… идеей убийства. Убийство для вас – как бы сказать – прерывание порочности возвращений. Но за это, как сказали бы в старые времена, вы будете наказаны судьбою. Ваша проблема в том, что вы, впрочем, подобно многим современным мужчинам…

«Хорошо, хоть, что не в единственном числе», – все же успевает усмехнуться он.

…как бы состоите из отсутствия и присутствия, одно в вас сменяет другое, как ноль единицу. Вы превращаетесь всего-навсего в некий информационный код, теряя свою изначальную природную гениальность. А женщины, которые, кстати, всегда были умнее вас…

«Блядь! Где ты, отец?!»

11

Вот так, рано или поздно он все же во второй раз просыпается в объятиях Эль. Ведь он же теперь Григорий. Накануне они немного перебрали, начали с травы, а закончили винтом. У него и теперь во рту этот яблочно-фиалковый привкус. Даже секс был чем-то схож с галлюцинацией, такой же грандиозный и фантастичный, словно бы он долго ебал звезду, в результате чего и сам стал звездою. В буквальном смысле.

Это утро. Он лежит в ее большой белоснежной двуспальной кровати, размышляя о своем «отсутствии». Но если это было между ними «еще один раз», то, значит… пружина смерти приведена в движение? Тот контракт об отсрочке, когда они не сделали этого, вернувшись к нему домой из театра… Присутствующая на кухне Эль уже заботливо варит свое черненькое молочко, напевая “Mutter”[16] Раммштайн. Она предлагает выпить понемногу и успеть до “прихода” заскочить за продуктами в магазин. Он словно бы парализован воспоминанием о контракте и, переходя вместе с ней дорогу, покорно выслушивает ее объяснения, чем крек отличается от фенамина, а героин от кокаина. В его левом ухе сигналит автомобиль, а в правом шуршат названия. Грузовик зловеще проносится мимо.

«Значит, не сейчас».

Магазин развивается как магазин, пока вдруг их неожиданно не «прихватывает» чуть пораньше. Очевидно, Эль все же переборщила с дозой. Она сварила траву на козьем молочке и теперь, прежде всего на них набрасываются молочные, преимущественно козьи, продукты. Их начинает облизывать козий сыр, их пытается высосать козий кефир, козий хлеб с вимбильдановской полки нагло лезет им в рот, и самая сексапильная, самая козья из козьих бутылок кока-колы сама отвинчивает для них свою пробку, на пластмассовой изнанке которой вытеснен их «золотой миллион». В ужасе они выбегают из магазина. Огромные козьи небоскребы, хохоча, наступают на них.

– Бэд трип,[17] Гришечка, весь этот мир – это просто бэд трип… – шепчет Эль.

– За что ты убиваешь меня, Чина?

12

Пустые холодные обои и этот холодный эйсид-джаз, монотонный и одинаковый, затягивающий в свой прохладный блестящий туннель, где мелькают новые и новейшие станции, где можно не останавливаться, не выходить, проносясь все дальше и дальше мимо огромных бильбордов, рассказывающих о голливудском семейном счастье, мимо колонн с указателями, мимо людей, мимо и мимо, во все ускоряющемся потоке… чего? непонятно чего, проходящего через, имеющего бесстрастные расширения – точка ком, точка коз или точка ру…

Эль затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати. Она думала о себе, как о некоем нечто, что существует только сейчас, чтобы не существовать ни вчера, ни завтра, как некий иллюзорный попкорн, заполняющий чей-то равнодушно жующий рот. Она усмехнулась. В конце концов, не все ли равно, пусть будет так – молодая и быстро стареющая девушка по имени Любовь. Девушка-старушка из модного депрессивного мультфильма с набитыми марихуаной козами, которые несутся вместе с ней в одном нарядном игрушечном поезде и машут в окошечко проносящимся мимо станциям.

Григорий, ее муж, модный веб-дизайнер, наверное, бодро входил сейчас в свою очередную жертву. Бодро входил и бодро выходил. То, натягивая до основания розоватую кожицу, то, при возвратно-поступательном движении, скукоживая ее опять. Картинное нарядное такое действо, разворачивающееся в прозрачной порнографической, так искусно истязающей ее, Эль, трубе. Модной трубе с яркой неоновой подсветкой. Розоватое с желтым и голубым…

Где-то высоко, на другом конце трубы, в небесах, он же, Григорий и в то же время и не Григорий, проплывал сейчас меж курчавящихся облаков на своем «тэвэгэ»,[18] прыгал на каменный постамент и стоял на одном колесе, балансируя долго и искусно в лучах славы, стоял победно, разбив одной девочке жизнь, девочке по имени Эль, с которой сыграл недавно нарядную свадьбу, время от времени отлучаясь в туалет, чтобы спрятаться от торжественного скрежета своих предков, чтобы над этим элегантным унитазом, затягивающим в себя их непонятно зачем данную ему вечность, принять еще немножечко блистательной эфемерности, растворяя в ней свою архитипическую тоску, чтобы, как ни в чем не бывало протанцевать потом остаток этой брачной ночи. И на рассвете, добавив еще немножечко крэка, с захватывающим азартом устроить Эль и себе отчаянный спурт,[19] занавешивая радужными шторками оргазмических видений серое, как утро, лицо жены… Да, теперь уже жены… О, где же вы, мои mille e tre,[20] несущие радость побед своему странствующему через вас Казанове? Он проходит сквозь вас как сквозь сон, стремясь все дальше и дальше к одной единственной и идеальной возлюбленной…

Она затянулась, она лежала одна в своей белоснежной двуспальной кровати, вспоминая сейчас, как в ту брачную ночь, в те короткие два часа перед рассветом, когда удалось все же хоть немножко поспать, ей приснилась белая ночная рубашка, которую она так долго и тщательно выбирала в магазине свадебных принадлежностей, волшебную и воздушную ночную рубашку… которую она почему-то так и не решилась купить, словно бы сочтя себя в чем-то недостойной. И все эти два предрассветных часа беззвучно проплакала в своем сне, исполненном все той же невыразимой тоски и печали, пока ее не разбудило глянцевое и нарядное лицо ее мужа, теперь уже мужа. Уже громоздящегося на ней, и над ней и в ней. Отныне радостного веб-дизайнера ее жизни. Фиалково-яблочное дыхание и игрушечное лицо, не закрывающее теперь никогда над ней своих пустых глаз. Лицо Григория, являющееся частью его, Григория, тела, совершающего над телом ее, Эль, свои «сакральные» веб-дизайнерские операции… Изящно подтягивая теги… Ставя еще один постер… Вот так, дорогуша, вот так… Не беда, что тебе приходится еще немножечко потерпеть. Ведь терпишь же у дантиста, чтобы потом твоя улыбка была по-прежнему неотразима.

13

Отец умер в кресле, в одной из тех дальних комнат, где на стеллаже стояла гипсовая голова красавицы Райханы, когда-то привезенная им из индийского города Варанаси. Глаза джиннии были пусты. Евгений попросил брата отца пройти в комнату первым. В комнату, где должно было лежать тело покойного. Сам он не в силах был вынести этого своего последнего свидания наедине. Но брат отца всего лишь распахнул перед ним двери. Брат отца сказал, что распорядителем похорон отца может быть только он, Евгений. Эта анфилада комнат, которая движется и не движется, и через которую Евгений словно бы струится к этому своему последнему свиданию. Увидеть тело, взглянуть на эти навсегда окаменевшие черты, на эти отяжелевшие веки, прикрывшие навсегда его взор. Евгений движется и не движется. Ведь увидеть мертвое тело отца – это значит признать его смерть?

Евгений замер, он лежит в постели в спальне своего загородного особняка. Его глаза открыты, и он все еще во власти сна.

Кто отличит правду от вымысла, кто скажет ему, мертв он или нет? Кто скажет, осталась ли у него еще надежда?

Он закрывает глаза и трогает руками свое лицо – лоб, нос, щеки и губы. Наощупь оно, лицо, маленькое, и непонятно, как там, за его поверхностью, скрывается целая жизнь.

Как всегда он пробует начать с начала и теперь, искушенный в гештальте, словно бы тянется за своим сновидением. Он вспоминает маленькую гипсовую голову красавицы Райханы, она стояла на стеллаже в кабинете отца. И однажды он в нее выстрелил. Выстрелил из старого пневматического ружья, играя в охотника, когда отца не было дома. Пуля пробила гипс, и черная дырочка обезобразила ее висок. Отец занимался историей мусульманской Индии и позже рассказал ему, что Райхана была одной из наложниц самого пророка Мухаммада, она была единственной, из-за кого он чуть не забыл о своей миссии.

Судорожно пытаясь ее «воскресить», заклеивая отверстие кусочком тонкой бумаги и подкрашивая белилами, Евгений еще ничего не знал об исламе. Гипс был старый, и белое пятнышко все же выдавало выстрел. Он долго не мог попасть в тон, добавляя в белила «краплак» и «жженую кость». Но красное и черное плохо смешивалось с белым.

Почему он в нее выстрелил? Ведь часто, когда отца не было дома, он заходил в его кабинет и завороженно смотрел на этот бледный и прекрасный лик. Глаза джиннии казались слепыми, но он словно бы знал, что она все равно рано или поздно его найдет. Он боялся, что красота безжалостна?

14

Он сидит на стуле. Это круг. Иногда он думает, что его совершенство неизбежно. Слушая в который раз, как Нина не может удержаться над праздничной ватрушкой, как начальница обвиняет Катеньку в чрезмерном использовании карандашей, как Горбунов – орел на тумбочке – выиграл престижный конкурс караоке в подмосковном доме отдыха, Евгений вдруг испытывает нечто подобное благоговению. Принять этот мир и обрести безвольное безвластное просветление?

Он сидит на стуле и смотрит на Эль. Она ждет, когда же он, наконец, признается? В конце концов, мы живем в обществе и от этого никуда не деться. Другие нужны, чтобы понять – кто ты сам. Еще одно основание нашей самодостаточности?

Хищный тяжелый клюв незаметно отклоняется и в ожидании замирает. Алтарь, конечно же, ослепителен. И пружина бессмертного знания давно уже готова привести в действие священную гештальт-диаграмму. Ему надо только начать… Просто начать о себе…

О том, что когда-то, еще в университете, когда он познакомился с Борисом, у него почти не было увлечений. Разве что кроме чтения и музыки. Это сейчас он с горечью признает, что человек это в том числе и то, что он накапливает (или выигрывает?!) материально. Но тогда он еще ничего не коллекционировал, и издевался в душе над этими буржуазными мальчиками, над которыми Борис умел так артистично возноситься. Но они были и будут всегда, эти буржуазные мальчики, как и во все далекие времена, они всегда что-то собирают – камешки с побережья, дагерротипы, фотографии, видео, «эм пэ три», всевозможные значки, журналы, свои научные труды, прочитанные, написанные или изданные ими книги, награды, должности, регалии и фирмы, которыми они руководят, конечно же, приключения с женским полом, собак, охотничьи ружья, «мерседесы» и прежде всего деньги… А у него тогда был только Борис.

Рассказать о Борисе?

Как он возносился над всеми этими буржуа, забирая у них ту текучую магическую точку, из которой всегда мог, и в самом деле словно бы начинал расти, заполняя пространство собой и только собой? Частенько тут, кстати, не обходилось и без самых что ни на есть банальных анекдотов, которых он, Евгений, в отличие от Бориса, почему-то никогда не запоминал, предпочитая им мудрые мысли, вычитанные из книг. Но однажды Борис, усмехаясь, сказал ему, что дело не в анекдотах, а просто среди других всегда обостряется его чувство собственного «я», и он ярко ощущает, что не он присутствует для других, а они, эти другие, для него присутствуют. А анекдоты же лишь средство. Вместо анекдотов вполне могли бы быть и салаты, и мудрые мысли…

Рассказать о себе?

О Чине… О том, почему она ушла… Как он играл… О том, что он задумал, когда с квартирой в «форексе» было покончено… И почему он выбрал именно ее, именно Эль… И не забыть, что в своем послесмертии он все же выиграл благодаря ей.

Быть может, после его признания, она выйдет за него замуж. Разумеется, если он сделает ей предложение. И если только он ей признается, признается как Евгений, а не как Григорий. Признается и ей, и доктору Эм и всем им, замершим сейчас на своих прозрачных стульях в ожидании его признания. Замершим в своих прозрачных автомобилях, в своем прозрачном метро, в своих прозрачных самолетах, перед прозрачными экранами телевизоров, в прозрачных магазинах, на прозрачных улицах. Замершим в своих прозрачных домах, в своих прозрачных спальнях…

Признается… и тогда непризнанная им современность выйдет, наконец, за него замуж?

Начать с отца и рассказать им свой сон об отце. Чтобы они могли залезть в его сон с ногами. Залезть в это его последнее материнское тело, ибо согласно их науке, сновидение есть не что иное, как некий последний остаток, связывающий нас с телом матери, даже если это сновидение – об отце. Залезть и разрубить его на куски. И каждый из кусков затем безжалостно проинтерпретировать.

«Ассоциация, интерпретация, феминизация…»

Он погружен в поток своих мыслей и даже не замечает, как вместо него на «горячий стул» садится другой.

Это старый якут. Он в возрасте его отца. Он попал сюда случайно и завтра улетает к себе на родину. А сейчас сидит, скорчившись, опустив свои грузные плечи. Он почему-то начинает рассказывать про «Норд-Ост», и холодок пробегает у Евгения по спине. Когда это случилось, якут пытался выстроить длинный и узкий светящийся мост, мост из своего чума, он хотел воспользоваться телевидением, проникнуть за экран и по астральной трубке перенестись в тот ужасный мюзикл. Он хотел совместить несовместимое – телевизор и ясновидение, чтобы передать заложникам свою жизнь. Он хотел их спасти и готов был принести себя в жертву. Но у него ничего не вышло, и сейчас он плакал, этот старый несчастный старик, непонятно почему забредший именно сюда, на этот гештальт-семинар и именно здесь поведавший о бесполезности своего искусства.

Слушая его рассказ, Евгений еле сдерживает слезы. И когда старик уходит, он, чтобы не разрыдаться, смеется как сумасшедший.

15

Это какая-то странная машина, огромная черно-белая, и чем-то она похожа на самолет. Некто, в светском костюме, кого Евгений уже где-то видел, подходит к нему и, представившись социальным агентом, говорит:

– Этот хорошо отлаженный механизм сам исполняет ваши желания. И отныне вам не надо тратить себя, чтобы куда-то попасть.

– А что, разве мне обязательно надо куда-то попасть?

– Конечно, мой друг, всем нам нужно куда-то попасть, – усмехается агент. – Хотите посмотреть, как она работает?

Жестом он приглашает его подняться по узкой железной лесенке на самую крышу кабины. Поднимаясь вслед за агентом, Евгений мучительно пытается вспомнить, где же он его уже видел, и наконец вспоминает. Конечно же, это тот самый сутенер, сутенер Эль. Когда-то этот прыщавый тип приезжал за ней к нему на квартиру. Поднявшись на небольшую, но просторную площадку, Евгений видит несколько ящиков.

– Скоро уже начнем собирать, – говорит сутенер, посмотрев на часы. – А пока еще есть время, я расскажу вам, как это делается.

– Время инструкций, – пытается пошутить Евгений.

– Так вот, – продолжает сутенер, как-то странно взглядывая на него, – сначала вон из того ящика извлекается база и устанавливается вот здесь с помощью нивелира. Потом вот из этого достаем раму и закрепляем ее на базе. А потом уже на раму крепятся вертикально две четырехметровые балки. Затем в направляющие пазы на внутренних сторонах балок вставляют бабу.

– Бабу?

– Ну, это такой жаргон, – осклабился агент. – Бабой мы называем груз, это такая чугунная платформа с роликами по бокам.

– Сколько же она весит? – почему-то, не удержавшись, спрашивает Евгений.

– Ну, килограмм этак, – сутенер задумывается, – под пятьдесят. Но не больше, не больше.

Он молчит и вздыхает, а потом продолжает:

– И, наконец, сверху на балки кладут капитель. Капитель с замком и держит до поры, до времени эту бабу наверху.

Он как-то жадно оглядывает Евгения.

– Потом уже вот здесь, внизу, ставят цоколь, а на него – скамью со скользящей доской.

– Это уже что-то такое эротическое, – снова пытается пошутить Евгений.

– Хм… – усмехается сутенер. – Кстати, вот здесь, на скамье, – он снова обозначает руками невидимое и словно бы уже зримое, – закрепляют нижнюю половину очка, а вот тут ставят подвижную верхнюю. К скамейке потом придвигают корзину. Ну и спереди, как положено, ванночку.

– Ванночку?

– Да, ванночку.

– Я думал, ванночку – это опять жаргон.

– Нет, ванночка, она и в Африке ванночка. С ее стороны я и захожу и вот так, – он показывает, как, – и принимаю клиента, когда его на доске подают вперед. Наклоняясь, я вижу его голову через незащелкнутое еще очко, – он усмехается. – Почему клиента еще иногда называют очкариком.

Евгений чувствует, как все его тело охватывает какой-то жаркий озноб. И, пытаясь скрыть свою дрожь, торопливо уточняет:

– То есть, таким образом, вы как бы… торгуете удовольствием?

– Ну да… как бы, – снова осклабясь, отвечает сутенер. – Вы, впрочем, и сами все скоро увидите.

Евгений тупо, не отрываясь, смотрит на ящики.

– Да, извиняюсь, – как бы, между прочим, вдруг прерывает молчание агент, – забыл сказать, что вот здесь, – он снова показывает руками в невидимом, – вот здесь, внизу, у бабы крепится лезвие.

И он невозмутимо оглядывает Евгения. Как портной.

«Значит, здесь, в одном из них, оно уже невидимо блестит в темноте».

– Вот в этом, – усмехается сутенер, словно бы читая его мысли, – и заключается смысл. Да, мой друг, ибо смысл – в прокладывании маршрутов, в прокладывании путей и дорог. И именно благодаря работе этого, странного на первый взгляд, механизма и устремляется вперед наш самолет, на крыше которого мы с вами, позволю себе напомнить, стоим. А теперь давайте спустимся вниз.

Евгений спускается вслед за ним и чувствует, что задыхается. Холодные железные поручни обжигают ладони, словно бы напоминая о безжалостности этого замершего пока еще в своей неподвижности «самолета».

И от этого нестерпимого холода, проникающего сквозь руки в самые глубины его естества, он… просыпается.

Окно открыто и холодный ветер проникает в комнату, надувая и зигзагообразно отдергивая занавеску с каким-то ритмичным странным шлепком. Евгений встает и идет закрывать фрамугу, ловя себя на ощущении, как будто бы движется по проходу между кресел в салоне. Он, Эль, доктор Эм, та медсестра-монашка, старый якут и еще многие и многие другие, да, они словно бы ожидают полета на борту какого-то авиалайнера.

Евгений снова ложится, закладывает руки за голову, горячим затылком ощущая холод ладоней, и пытается прогнать пытающееся вновь набежать сновидение.

Он смотрит в окно. На черной драпировке бутафорные звезды. Они похожи на привокзальные фонари, что всегда любопытны, и любят заглядывать в чужие окна, они же остаются на своих станциях навсегда. Быть может, им эта другая, готовящаяся к отлету жизнь, кажется загадочной и исполненной какого-то нового таинственного смысла. И черное и белое всегда легче придумывать цветным.

«Может быть, тебя и в самом деле не было, Чина?..»

Обычная голубая лампочка в желтоватом плафоне, светящая из-за стекла.

«Да, именно так. Безличное электричество, принимающее форму бутафорной звезды».

Рядом с ним мягко присаживается агент. Раздается приглушенный, словно бы давящийся сам в себе смех. Фартук шуршит. Вежливым жестом сутенер предлагает Евгению пройти вместе с ним:

– Как это у вашего любимого поэта: «В моем конце – начало»? Хрмм-м…

Яркий прожекторный свет освещает гигантский замерший лайнер. Над ним простирается бутафорное звездное небо. А на самом верху кабины блестит и сияет в прожекторных лучах уже собранная гильотина. Внезапно Евгений видит, как там, на небольшой, но просторной площадке агент привязывает к доске его отца.

«Не может быть…»

Доска опрокидывается и едет под капитель. Сутенер защелкивает очко на шее отца и быстро отскакивает. Что-то тяжелое и ужасное срывается с капители вниз, визжа падает и…

Невообразимое, невозможное, так безжалостно выхваченное в прожекторных лучах – нечто – взвивается вверх в окровавленных руках торжествующего агента.

С каким-то неумолимым железным скрежетом растягивая свои сочленения-крылья, самолет дергается и медленно набирает ход.

Евгений пытается застегнуть на груди рубашку, его пальцы дрожат, и он не в силах удержать скользящие пуговицы…

Он в салоне, на своем месте, откидывает кресло головой к окну. Вдоль взлетной полосы проносятся унылые вырубленные пейзажи. В салон с бокалом шампанского плавно вплывает докторша Эм. Да, это именно она. Именно она мягко присаживается ему в изголовье.

– Мой масенький…

– Убирайся!

– Но только так можно проложить дорогу через давно отжившие мистические дебри.

Взмывая, лайнер разбрасывает по сторонам ненужные бутафорные звезды.

– Все равно через эти религиозные дебри рано или поздно должна быть проложена наша дорога, – говорит докторша Эм, доставая из сумочки лак для ногтей. – И хорошо, что этот инфантильный хаос лег-таки именно под наш с тобой самолет. Именно мы проложим здесь маршрут, и именно мы увенчаем этот процесс головокружительной развязкой.

– Сука, прочь!

– Мудак, – она медленно покрывает ноготь малиново-алым, какой-то эфирный дурманящий аромат кружит Евгению голову, – Мудак, у тебя же теперь есть капитал. С твоими-то средствами мы можем разогнать нашу гештальт-машину почти до скорости света. А ведь там, в этом мистическом мраке блуждает еще достаточно человечества, которое должно же осознать, что ничего кроме него, человечества, нет.

Эм как-то гортанно и пронзительно хохочет. За ее спиной хрюкает ей в тон и свистит агент.

«Чего они хотят от меня? Чтобы, отчаявшись в своей тоске по Отцу…»

16

Евгений просыпается в скверном расположении духа. Откидывает одеяло, отдавая себя стихии летнего воздуха, струящегося через жалюзи. Да, он ни в чем не признался вчера. Он почему-то думает о возвращении, как о последнем из признаний. Чего он хочет – снова вернуться в прошлое? Он и в самом деле думает, не разыскать ли Бориса? Не признаваясь себе самому, что хочет разыскать Чину.

Перед тем, как пойти прогуляться, он заглядывает в почтовый ящик и обнаруживает письмо. Заграничный конверт с обратным адресом из Нью-Йорка, его переслали Евгению со старой квартиры. Распечатывая конверт, Евгений почему-то уверен, что это письмо от Бориса. Неслучайно же он о нем вспоминал. Он не может не отметить этой странной корреляции, и задумывается: какой смысл в прошлом? И существует ли оно для того, кто одержал победу над своим поражением? И что означают эти излучины на линии жизни, когда оно возвращается или хотя бы напоминает о себе? В конверт вложен другой конверт и сопроводительная гербовая бумага. Некто мистер Эванс, начальник седьмого почтового отдела министерства связи США, сообщает, что в связи с антитеррористическими проверками, связанными с событиями одиннадцатого сентября, почтовая служба США не смогла вовремя переслать адресованное ему письмо, и приносит свои извинения.

Евгений медленно распечатывает конверт, подписанный почерком Чины.

«Здравствуй!

Я все же решила тебе написать. Не знаю, собственно, почему… Наверное, потому что Чина это твое имя. Ведь это ты мне его подарил. Я помню, ты называл меня по-разному – любительницей апельсинов и конфет, взбаламошой девчонкой, Кокой… Но в этом Чина было словно бы какое-то вызывание, какое-то высвобождение меня из меня, какое-то, даже смешно сказать, исполнение моих желаний. Ты произносил эти два слога полураскрытыми губами, словно бы мне навстречу. Они еще оставались у тебя на губах, как бы разомкнутыми, когда я, откликаясь, уже устремлялась им навстречу, чтобы соединить их и чтобы успеть стать ими.

Я ждала каждого утра, что ты позвонишь. И тогда утро действительно станет утром, потому что тогда впереди у нас будет целый день. Мы встретимся, неважно где, в парке, среди белых скамеек или на пропахшей бензином улице, в темном подъезде или на солнце, что в полдень звенит на бульваре, или даже в кино, священное вранье на экране, но ведь ты, кого я люблю, действительно рядом, и я словно бы смотрю сейчас эту историю на экране через тебя. Мы встретимся и поедем к тебе. Твой запах… твоя постель…

Чего я захотела, словно бы завороженная той любовью, которую ты мне дал? Если бы я могла вернуть тебе это имя, если бы я могла назвать Чиной тебя и отдаться тебе, как своему имени вновь. О, это последнее и порочнейшее из наслаждений…

Я часто спрашиваю себя, почему мы расстались? И каждый раз нахожу один и тот же ответ – иначе и быть не могло. «Самоубийство дозволено лишь тем, кто абсолютно счастлив». Наверное, найдутся и другие, банальные ответы. Ты не сделал мне предложения, потому что был беден и не захотел превращаться в машину для делания денег, потому что хотел, как ты выражался, остаться самим собой, ты писал стихи, мечтал написать философский роман. А я? Смешно. Я тоже хотела остаться самой собою… Но проклятая современность не для таких, как мы.

Я знаю, что ты мучаешься вопросом, почему я все же тебе изменила? Быть может, когда-нибудь ты догадался бы и сам… Колетт Пеньо, теперь моя любимая писательница, наверное, написала бы, что окружила тебя своей изменой, как окружают героев, зная, что они обречены на бессмертие. Но я не Колетт Пеньо. А ты… ты сам выбрал этот путь. Ты приближался к пламени, зная, что можешь ослепнуть. И, значит, ты все же отличался от Эдипа.

Если бы ты мог, если бы ты был сейчас здесь, ты бы сказал мне в лицо, какая я все-таки гадина… Но я знала, что ты должен был остаться один. И раз без меня, то, значит, и без Бориса.

На случай, если бы рано или поздно ты все же захотел бы меня разыскать (сейчас, наделенная знанием, какое дает, только последнее и совершеннейшее из предательств, я словно бы вижу тебя, стоящего перед дверью в то, что принято называть прошлым), – я сказала бы тебе, что только буддийские ламы могут сжигать сами себя, оставляя в золе сокровище.

Но я и в самом деле хотела бы, чтобы ты был гением радости. Кто бы ты ни был – поэт, мотоциклист, игрок…

Когда мы познакомились на вечеринке в той университетской общаге, я подумала, что ты действительно из тех, кто умеет танцевать над бездной. Преодолевая дискретность стробоскопических полос света и тьмы, вычерчивая единственность своей линии, ты был самодостаточен, ты не был похож ни на кого в своем танце. В движениях твоего тела я видела вызов другим, и прежде всего тому же твоему Борису, и любовалась тобой… Я не знала, что первым, с кем я изменю тебе, будешь именно ты. Именно ты, а не Борис. Он не стоил и твоего мизинца или, обращая банальность этой метафоры в действительность, он не стоил и большого пальца твоей ноги, на котором ты мог бы устоять в своих магических (о, я знаю, как ты по-прежнему любишь это слово) пассах.

В тот вечер, еще не зная твоего имени, я отдалась тебе. И мне было хорошо, как никогда в жизни. Я не знала, что начинаю эту историю с измены.

Ты познакомил меня с Борисом позже, на дне рождения у Славы. Помнишь, тогда еще Борис отрезал себе галстук. Ты не догадался, что он сделал это только ради меня?

Ты скажешь, что я издеваюсь сейчас над тобой, чтобы сделать тебе еще больнее. Может быть, и так. Ты спросишь, зачем я тогда это сделала?

Я знаю, ты продолжал свою игру в «форексе» лишь благодаря ожиданию чуда, не признаваясь себе самому, что это я и только я заставляю тебя продолжать.

Конечно, ты давно мог бы сдаться и стать по-куриному счастливым, рыться вместе с другими петухами в дерьме, выискивая зерна, но ты предпочел голод. Голод и ожидание. Я знаю, ты все еще ждал нашей с тобой второй встречи…

Так вот… Это письмо, если хочешь, и есть эта наша вторая встреча. Я все же расскажу тебе… Может быть, это знание действительно станет той последней и отчаянной силой, которую тебе сможет дать лишь твое окончательное поражение. Ведь тогда от прошлого действительно не останется ничего. И, забыв меня, ты сможешь начать с начала. Ведь ты же любишь все начинать с начала.

Ты помнишь тот вечер, когда Борис приехал к нам, как всегда со своими штучками – полежать то на одной кровати, то на другой. Вы стали вспоминать ту далекую алтайскую деревню, ваше место силы, вы даже собирались на нее медитировать. А перед этим ты восторгался, как это Борис приехал к тебе на велосипеде через весь город. Ты угощал его своим коньяком, не зная, чем я угощала его за час перед этим. Конечно, я начала первой, будто бы нечаянно положив ему свою ладонь чуть повыше колена… Он грозил порезать себя ножом, если я не отдамся. Он так самоотверженно клялся, что временами мне казалось, что он действительно не лжет. Я бы, конечно, посмотрела на эту «малую кровь», если бы не знала наперед, что так он станет для тебя еще идеальнее. И я предпочла оставить ему эту его роль как роль. Но здесь не обошлось и без тех твоих карт Таро, комментарии к которым написал Алистер Кроули. Я всегда была равнодушна к мистике. Но, чтобы все же остаться частью твоей игры, я предложила Борису вытянуть карту. И… если бы выпала другая, я бы никогда этого не сделала.

Я отдалась твоему Борису на ковре, который ты почему-то называл персидским, хотя это был обычный для тех времен ковер в стиле модерн. Помнишь, он лежал у нас сначала на полу в комнате, а потом в прихожей, и ты часто вытирал об него ноги, когда забывал это сделать перед входной дверью. Я злилась за это на тебя и иногда, находя следы грязи, даже плакала… Борису ничего не оставалось, как согласиться.

Моим вторым условием было, чтобы он разделся совсем. И он разделся совсем. Он не побоялся, что, открыв дверь и увидев эту сцену, ты забьешь его насмерть своими тяжелыми ботинками. Втайне я надеялась, что ты не опоздаешь к началу спектакля. Но ты все же опоздал.

Делать это с твоим прыщавым кумиром было и в самом деле отвратительно. Сначала он долго не мог попасть. Потом ему, видите ли, стало сухо, и он стал копить слюну, чтобы демонстративно послюнявить свою «машинку», но я видела, как он при этом ее поддрачивал. Очевидно, страх быть внезапно застигнутым тобой никак не давал ему сосредоточиться, так сказать, поднапрячься, и я даже не уверена, кончил ли он тогда и в самом деле или лишь разыграл эту сцену с повизгиваниями и конвульсиями. У меня было сильное подозрение, что спектакль продолжается, ведь его член, несмотря на лихорадочные фрикции, оставался мягким, как сосиска. Мне почему-то показалось, что он хочет выиграть у тебя не меня, а через меня тебя. Тайный пед. Хотя его отец и в самом деле был адмирал, и, я знаю, за столом Борис часто любил вам рассказывать, сколько у него было женщин.

Когда это письмо дойдет до тебя, я буду уже далеко. И от тебя, и от Бориса, от которого мне были нужны только деньги. На Манхеттене я открою себе студию и буду заниматься живописью.

Быть может, это письмо покажется тебе чересчур сентиментальным, манерным или даже напыщенным. Быть может, ты назовешь его дурацким. Но мне захотелось его написать именно так. Хоть я, к сожалению, и не Колетт Пеньо. И еще… На прощанье мне все же хотелось бы напомнить тебе твою любимую притчу, ее упоминает Мальро. Помнишь? «И тогда Император Непреклонный приговорил Великого Художника к повешению. Тот должен был устоять на самых кончиках больших пальцев. А когда устанет… Он устоял на одном пальце. Другим же нарисовал на песке мышей. Мыши были нарисованы так замечательно, что вскарабкались по его телу и перегрызли веревку».

Прощай же, мой гений радости,

Чина»

Задыхаясь, он откладывает письмо. Он чувствует, что ему больше нечем дышать. Как будто все это время он жил в каком-то невидимо тлеющем доме, и вот и настал наконец тот миг, когда валишься в обморок от удушья.

Через час, тяжело расстегнув воротник и прихватив с собою бутылку портвейна, Евгений выходит на улицу.

Издалека со своей близорукостью он принимает маленькую девочку за букет роз. Все же, по-видимому, существует нечто, не зависящее от его рефлексий. Но не может же он не думать о письме. Он не скрывает от себя, что все, чего бы он сейчас хотел, это снова встретить Чину. А этого мерзавца Бориса…

Он смотрит на девочку, думая о странном удвоении мерцающих полуформ, он все же находит в себе силы усмехнуться, что, в отличие от его бинарных оппозиций, жизнь в своей простоте по-прежнему остается целостной. Эти огромные алые газовые банты и полупрозрачное платьице. Мать держит ребенка на руках, лицо ее излучает счастье.

Он садится чуть поодаль на тротуаре, прямо на бордюр и открывает портвейн. Еще только двадцать минут одиннадцатого. Гештальт-процесс начинается в шесть. И значит у него еще целая вечность.

– А как же ты все-таки попадаешь туда? – спрашивают две пары стройных женских ног, проходя мимо.

И отвечают сами себе:

– Я дохожу до «Сокола»…

Ноги уходят, а он… он лишь печально усмехается:

«Но откуда вы знаете, что «Сокол» это «Сокол»?»

Отбрасывая длинные тени, ноги удаляются вдаль по аллее. Их тени горизонтально скользят, иногда вырастая на уже раскаленных солнцем каменных стенах.

«В семь недель у ребенка уже появляется мозг», – почему-то думает он, делая еще один глоток и замечая, что тень от бутылки светится.

«Ты дурак, Евгений, ты ничего не понял», – Чина говорит это смеясь, но легкий румянец выдает и ее. Они возвращаются на Рождество. Мягкий пушистый снег почти не падает, а там, где он все же оседает, его так легко и так смешно зачерпывать ботинками. Он знает, что она влюблена, и он сам чертовски влюблен. Он знает, что, конечно же, признается ей сегодня, может быть, даже почти сейчас, отдастся в рабство своих признаний, пусть делает, что захочет, ведь больше сил нет терпеть. И оттого весь вечер дразнит, заговаривая про другое, мучая и ее, и себя. Оттого он даже зазвал в эти гости и Бориса, чтобы тот еще немного их проводил, не давая им остаться один на один.

Зима и в то же время тепло, снег мягко, неслышно поднимается и не падает. Борис ступает в легких ботинках, он в одной тонкой батистовой рубашке. Чина смеется. Борис тоже влюблен в нее, как и Евгений. Но сейчас именно Борис теряет ее – чисто, празднично и легко. С бокалом вина, темного, красного, Борис идет рядом с ними и улыбается. Втроем они останавливаются под большим, празднично сияющим шаром. Тысяча маленьких зеркал, в каждом из которых мерцает голубым, зеленым и ярко-оранжевым эта загадочная жизнь, ожидающая каждого из них по ту сторону исчезающего старого года. «Миленький, возвращайся. Ты же замерзнешь!» – смеется Чина и гладит Бориса варежкой. Она целует его, медленно, узко вытягивая губы, конечно же, нарочно дразня Евгения. Но он не сердится. Ведь это тайна Рождества. И в этот падающий и поднимающийся вверх снег они все равно уйдут вдвоем, а он, Борис останется. Мягкий пушистый снег. Длинные волшебные улицы. Он все оттягивает слова до последнего. Вот и подъезд. Ее блестящие глаза. Долгий блестящий взгляд. Долгий поцелуй под лестницей. Он отстраняется и говорит: «Чина… я… я… люблю тебя».

Он снова здесь, в неизбывности жаркого дня. Отдельный коттеджный городок, аллеи, пруд, он купил этот особняк готовым, за два с половиной миллиона долларов. Этот дом даже не надо описывать словами. Цифры говорят сами за себя. В конце концов, и его самого, Евгения, когда-нибудь можно будет описать последовательностью цифр…

– Бан-зай, – звенит очаровательная толстушка, жена высокопоставленного таможенника, его соседа.

На месте вырубленного леса она разбивает декоративный сад. Она выписывает экзотические растения из Америки. Она хочет, чтобы сад был похож на Диснейленд. Она увлекается бодибилдингом, она посещает фитнес-клуб. И, конечно же, состоит членом модного мистического общества «Нагваль». Она давно намекает Евгению на тайский массаж. Может быть, он и попробует, но не ради ее толстой жопы, а чтобы у ее высокопоставленного мужа выросли экзотические тайские рога.

«Сделать хоть какую-нибудь гадость этим борисам, раз уж я оказался среди них», – думает он, представляя себе мужа этой очаровательной толстушки, этакого благообразного джентльмена, по утрам заботливо прикрывающего редкими седеющими кудряшками свою достопочтенную лысину. О, эти беззащитно растрепанные кудряшки, о, как они мелко дрожат, когда по ночам джентльмен с отчаяния дрочит в туалете.

«Разумеется, Чина, после меня толстушка ему больше не дает».

Да высокопоставленным чиновникам и не надо. Когда ебешь весь свой народ, уже не до жены.

Шлагбаум открыт, и Евгений выходит за ограду. Таможенники должны быть обнесены колючей проволокой. С высокой зеленой вышки смотрит вдаль часовой. Не приближаются ли полчища недоносков? Конечно, иногда в одиночку бедные еще могут прибегать к своим богатым друзьям, чтобы те могли показывать им свою жизнь. Избранничество познается в сравнении. А то, почему у богатых иногда не встает, так ведь и у бедных иногда не держится.

За оградой – поля и подступающий из-за деревьев лес. Евгений с неотвязностью вспоминает о Чине. Он замирает в попытке вернуть волшебное видение Рождества. Но на этот раз у него ничего не получается.

«Надо бы разыскать этого мерзавца Бориса…»

17

Он начинает собираться без пятнадцати пять, ловя себя на том, что три раза по пять это и есть пятнадцать – овладевающая разумом магия цифр. Ему и в самом деле надо бы вложить свой капитал в гештальт. Приобрести хоть какую-то квалификацию, а потом открыть сеть своих клиник. Специализироваться на психологической травме.

«И тогда вместе с Эль…»

Он представляет, как они делают это в идеальной геометрии круга.

Чего проще? Будущие психотерапевты будут молчать, свидетели не скажут ни слова. Бессознательно подавшись вперед, они будут лишь сознательно вглядываться в детали, в каждое из их движений, поражающих своей новизной. Завораживающее действо. Скорее всего, некрасивое, но зато реальное. Изъяны тел, неудобность поз, неуклюжесть качаний… Словно бы в дополнение к совершенству проекций из идеальной сферы. Конечно, чем-то это наслаждение будет похоже на казнь. Тоненькие ключицы, худенькие ляжки, как он закинет их ей за голову, прижимая ее острые коленки своими каменными пальцами. Как пианист, прижимая клавиши черные и обнажая клавиши белые… Скорее всего, то, что будет обнажено, задрожит от холода и от страха. Скорее всего, обнаженная вульва будет испуганно сжата. Конечно же, это ужасно, знать, что на тебя смотрят в такое мгновение. Надо быть особенно извращенными, чтобы получать от этого удовольствие. Но для них теперь это будет не страсть. Для них это будет теперь ритуал.

Застегивая запонки, он вдруг понимает, что никуда не поедет. В самом деле, зачем ему вступать в эту международную организацию? Принимать искусственность своего положения и ограниченность своих границ. Заголовки в газетах. Счастливый брак двух несостоявшихся самоубийц. Овации в Оксфорде. Обложенные по вечерам толстыми книжками о суициде, они готовятся к лекциям. До перерыва рассказывает он, а после перерыва она. Они становятся знаменитостями. Однообразно разнообразные обеды в их честь. Доброжелательные, брыластые улыбки. Старушка Европа трясет платочками, утирая слезы. А Голливуд нахально пиздит сюжет.

«Нет, от разборок с прошлым, Евгений, тебе действительно не уйти…»

Он смотрит на часы: ровно шесть. И набирает телефонный номер Бориса.

18

Стоя перед дверью в его жилище, Евгений с усмешкой подумал, что по рецептам доктора Эм он должен бы прежде всего осознать вот этот свой палец, именно свой палец, медленно нажимающий на кнопку его дверного звонка. Палец, который есть часть тела человека по имени Евгений, который и есть он, Евгений, в осознании своих тончайших пронизанностей, неповторимости рисунка кожи и судьбы.

Как он нажимает сейчас на этот чужой звонок, осознавая себя как себя. Или лишь как часть себя? Осознавая, чего он хочет больше – мщения или возвращения к Чине? И, если возвращения, то возвращаясь к ней, осознает ли он, что хочет и в то же время не хочет к ней возвращаться – нажимать на эту кнопку и приводить в действие безличные законы неизбежных последствий?

Но не то ли это чувство, не то ли же это самое чувство, что так часто вставало у него на пути со своим мучительным «а какой в этом смысл?». Возвращающее его назад от несомненности побед, и при этом не дающее ему просто остаться в решении – в равном себе самому присутствии. Где-то, почти вот здесь и все же все еще там, за дверью, его так и неизжитое еще прошлое. И он все же предпочел вернуться в него и разрешить, вместо того, чтобы отправиться на круг и разыграть?.. Он доходит сейчас до абсурда, стоя вот так, с вытянутым вперед пальцем перед этой дверью и снова сомневаясь, как будто у него не было выигрышей… Но тогда зачем же он здесь? Чтобы бросить Борису в лицо это письмо? Чтобы отомстить? Чтобы вернуть Чину? А как же Эль?.. Темный холодный подъезд, так быстро сменивший летнюю светлую убежденность, что все еще возможно повернуть назад… Всего в трех или четырех метрах от него замер сейчас в кресле тот, к кому он пришел, чтобы… Нет, перед собой не солжешь, и он знает, какого из возвращений он ждет. Нет, не ради мести он возвращается. Как идеальный вероотступник, он снова возвращается к своему Богу, зная, что Его нет и что Он есть. Он долго обманывал сам себя и был прав. Но теперь… Сможет ли он без обмана? Или это снова всего лишь сон, как некто снова берет смерть в союзники, как некто снова предлагает ей стать своей союзницей, как некто опять открывается ей, и как она соглашается из любви к нему?

Борис молча провел Евгения в свой кабинет. Он выглядел как-то подавленно и, судя по всему, не очень-то был и рад видеть Евгения. Они перекинулись парой фраз, кто как живет. Евгений коротко рассказал про свой выигрыш, про дом и про гештальт, где он исследует свое прошлое. Борис покивал головой, но похоже, что больше всего его заинтересовал гештальт, он даже спросил телефон, сказал, что ему тоже не мешало бы разобраться с собой. И тогда Евгений и передал ему это письмо. Он усмехнулся и попросил Бориса прочесть это письмо прямо сейчас, но Борис… Лицо Бориса исказилось, и каким-то странным, тихим и глухим голосом, словно бы давящим в своей глубине что-то пронзительное, он сказал:

– Мы ведь с тобой после ее смерти еще не виделись…

Последний луч, отражаясь и блестя в облаке, все еще падал в комнату. Но само солнце уже село. И теперь это был словно бы невидимый свет из той окончательной и неподвижной точки, что уже за рамой картины, и словно бы он находил сейчас вновь каждую из вещей и ее тень на своем и только на своем месте. Тень от тяжелой люстры и тень от пианино, тень от напольного фикуса, от высоких стульев с резными спинками, от низкого стола…

– Я почему-то думал, что ты знаешь, – выговорил наконец после паузы Борис.

– Нет… я ничего не знал.

Страницы: «« 1234567 »»

Читать бесплатно другие книги:

Жанна была уверена, что она единственная и неповторимая для бильярдиста Саши Степанова. Пока не выяс...
Катерина вынуждена была расстаться со своим молодым человеком. Не до любви ей было – пришлось после ...
«Красотка для подиума» – это первый роман Маши Царевой о подиумном закулисье. Четыре истории о жизни...
Раненым волком рыщет по Чечне полевой командир Амирбек по кличке Герат. Его банду обложили со всех с...
Пятнадцать лет назад трое закадычных друзей – Олег, Иван и Егор – готовились открыть собственное дел...
Раньше она была серой мышкой, скромной, никому не интересной тихоней. Теперь все изменилось! Оля нач...