Тысяча и один призрак Дюма Александр
Я подвел ее к креслу, в которое она улеглась.
Во время нашего обеда два лица введены были в гостиную – доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме.
Маленькое пятно крови заметно было на бумаге, и я, подписывая, спросил:
– Что это за пятно? Кровь мужа или жены?
– Это кровь из раны, которая обнаружилась на руке убийцы. Ее никак не могли остановить.
– Знаете что, господин Ледрю, – сказал доктор, – эта скотина настаивает, что голова его жены говорила!
– Вы полагаете, что это невозможно, доктор?
– Черт возьми!
– Вы считаете неправдоподобным то, что она открывала глаза?
– Я считал это невозможным.
– Вы не допускаете, что кровь, остановившись от слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла вернуть на одно мгновение жизненный импульс и чувствительность этой голове?
– Я этого не допускаю.
– А я, – сказал Ледрю, – верю в это.
– И я также, – сказал Аллиет.
– И я также, – сказал аббат Мулль.
– И я также, – сказал кавалер Ленуар.
– И я также, – сказал я.
Полицейский комиссар и бледная дама не сказали ничего: их это не интересовало.
– А, вы все против меня. Вот если бы кто-либо из вас был врачом…
– Но, доктор, – возразил Ледрю, – вы знаете, что я отчасти врач.
– В таком случае, – сказал доктор, – вы должны узнать, что там, где утрачена чувствительность, нет и страдания, а чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба.
– А кто вам это сказал? – спросил Ледрю.
– Рассудок, черт возьми!
– О, прекрасный ответ! Рассудок подсказал судьям, которые осудили Галилея, что Солнце вращается вокруг Земли, а Земля неподвижна? Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над отрезанными головами?
– Нет, никогда.
– Читали вы диссертацию Соммеринга? Читали протокол доктора Сю? Читали заявление Эльхера?
– Нет.
– Но вы верите Гийотену, что его машина – самый лучший, самый верный и самый скорый и вместе с тем наименее болезненный способ лишения жизни?
– Да, я так думаю.
– Ну! Вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все.
– Например?
– Слушайте, доктор, вы ссылаетесь на науку, и я буду говорить вам о науке. Поверьте, все мы знаем по этому предмету столько, что можем принять участие в беседе.
Доктор сделал жест, выражающий сомнение.
– Ну, ладно, вы потом и сами это поймете.
Мы все подошли к Ледрю, и я, в свою очередь, стал жадно прислушиваться. Вопрос о казни посредством веревки, меча или яда меня всегда очень интересовал, как и вопросы милосердия.
Я самостоятельно занимался исследованиями страданий, предшествующих смерти разного рода, сопутствующих им и следующих за ними.
– Хорошо, говорите, – сказал доктор недоверчивым тоном.
– Это легко доказать всякому, у кого есть хотя бы малейшие представления о жизненных функциях нашего тела, – продолжал Ледрю. – Чувствительность не уничтожается казнью, и мое предположение, доктор, опирается не на гипотезы, а на факты.
– Укажите-ка эти факты…
– Вот они. Во-первых, центр ощущений находится в мозгу, не правда ли?
– Вероятно.
– Проявления чувствительности могут ведь иметь место и при остановке кровообращения в мозгу, или при временном его ослаблении, или при частичном его нарушении.
– Возможно.
– Если же центр чувствительности находится в мозгу, то казненный должен осознавать себя до тех пор, пока мозг сохраняет свою жизненную силу.
– А какие доказательства?
– Да вот, Галлер в своих «Элементах физики», том четвертый, страница тридцать пятая, говорит: «Отсеченная голова открыла глаза и смотрела на меня сбоку, потому что я тронул пальцем спинной мозг».
– Но ведь Галлер мог ошибаться.
– Хорошо, допустим, что он ошибался. Другой пример: на странице двести двадцать шестой Вейкард в «Философских искусствах» говорит: «Я видел, как шевелились губы человека, голова которого была отсечена».
– Хорошо-с, но шевелиться, чтобы говорить…
– Подождите, мы дойдем до этого. Вот, можете поискать у Соммеринга. Он говорит: «Некоторые доктора, мои коллеги, уверяли меня, что голова, отсеченная от туловища, скрежетала от боли зубами, и я убежден, что, если бы воздух циркулировал еще в органах речи, голова бы заговорила». Итак, доктор, – продолжал, бледнея, Ледрю, – я иду дальше Соммеринга: голова мне говорила. Слышите – мне.
Мы все вздрогнули. Бледная дама приподнялась в своем кресле:
– Вам?
– Да, мне. Скажете, что я сумасшедший?
– Черт возьми! – воскликнул доктор. – Если вы уверяете, что вам самому…
– Говорю же вам, что это случилось со мной самим. Вы слишком вежливы, доктор, не правда ли, чтобы сказать мне во весь голос, что я сумасшедший, но вы скажете это про себя, а это ведь решительно все равно.
– Ну хорошо, продолжайте, – сказал доктор.
– Вам легко это говорить. А знаете ли вы, что то, о чем вы просите меня рассказать, я никому не рассказывал в течение тридцати семи лет с тех пор, как это со мной случилось; знаете ли вы, что я не ручаюсь за то, что не упаду в обморок, когда буду рассказывать вам, как эта отсеченная голова заговорила, как устремила на меня, умирая, последний взгляд?
Разговор становился все более и более интересным, а ситуация все более и более драматичной.
– Ну, Ледрю, соберитесь с мужеством, – сказал Аллиет, – расскажите нам об этом.
– Расскажите-ка нам об этом, мой друг, – попросил и аббат Мулль.
– Расскажите, – поддержал его кавалер Ленуар.
– Сударь… – прошептала бледная дама.
Я молчал, но и в моих глазах светилось любопытство.
– Странно, – сказал Ледрю, не отвечая нам и как бы разговаривая сам с собою, – странно, как события влияют одно на другое! Вы знаете, кто я? – обернулся Ледрю ко мне.
– Я знаю, сударь, – отвечал я, – что вы очень образованный, умный человек, что вы задаете превосходные обеды и что вы мэр Фонтенэ.
Ледрю улыбнулся и кивком поблагодарил меня.
– Я говорю о моем происхождении, о моей жизни, – пояснил он.
– О вашем происхождении, сударь, мне ничего не известно, и вашей семьи я не знаю.
– Хорошо, слушайте, я все вам расскажу, и, быть может, сама собою передастся вам и та история, которую вы хотите знать и о которой я не решаюсь вам рассказать.
Если она расскажется – хорошо, вы ее выслушаете, если не расскажется – не просите меня больше ни о чем, значит, не хватило духу ее рассказать.
Все расположились так, чтобы удобнее было слушать. Гостиная, кстати, была вполне приспособлена для рассказов и легенд – большая и мрачная из-за тяжелых занавесей и наступивших сумерек; углы были уже совершенно погружены во мрак, между тем как через двери и окна еще пробивались остатки света.
В одном из этих углов сидела бледная дама. Ее черное платье терялось во мраке. Только голова, белокурая и неподвижная, светлела на подушке дивана.
Ледрю начал:
Я сын Комю, известного физика короля и королевы. Мой отец, которого из-за смешной клички причислили к фиглярам и шарлатанам, был ученый школы Вольта, Гальвани и Месмера. Он первый во Франции занимался туманностями и электричеством, устраивал математические и физические заседания при дворе.
Бедная Мария-Антуанетта, которую я, будучи ребенком, по приезде ее во Францию видел раз двадцать и которая часто брала меня на руки и целовала, была безумно расположена к нему. Во время приезда своего в тысяча семьсот семьдесят седьмом году Иосиф Второй сказал, что он не встречал никого интереснее Комю.
Отец мой тогда наряду с другими занятиями занимался также нашим воспитанием – моим и моего брата, он обучал нас естественным наукам, сообщал нам массу сведений из области физики, гальванизма, магнетизма, которые теперь стали всеобщим достоянием, но в то время составляли тайные привилегии немногих. Моего отца арестовали в девяносто третьем году за титул физика короля, однако мне удалось освободить его благодаря моим связям с монтаньярами.
Тогда мой отец поселился в этом самом доме, в котором живу теперь я, и умер здесь в тысяча восемьсот седьмом году семидесяти шести лет от роду.
Теперь обратимся ко мне.
Я говорил о моей связи с монтаньярами. Я был в дружбе с Жоржем Дантоном и Камилем Демуленом. Я знал Марата, но знал как врача, а не как приятеля. И все-таки я его знал. Вследствие этого знакомства, хотя и очень кратковременного, когда мадемуазель Шарлотту Корде вели на эшафот, я решил присутствовать при ее казни.
– Я только что хотел, – перебил его я, – поддержать вас в вашем споре с доктором Робером о сохранении жизнедеятельности, приведя в качестве доказательства историю Шарлотты Корде.
– Мы дойдем до этого факта, – прервал Ледрю, – дайте мне рассказать. Я был очевидцем, – и вы можете мне верить. В два часа пополудни я занял место у статуи Свободы. Было жарко, душно, небо предвещало грозу.
И в четыре часа она разразилась. Говорят, что именно в это время Шарлотта села в тележку.
Ее взяли из тюрьмы в тот момент, когда молодой художник рисовал ее портрет. Ревнивая смерть не захотела, чтобы что-либо сохранилось от девушки, даже портрет.
На полотне сделан был набросок головы, и – странное дело! – в ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, по которому должно было пройти лезвие гильотины.
Молния сверкала, шел дождь, гремел гром, но ничто не могло разогнать любопытную толпу. Набережная, мосты, площади были запружены народом – гул толпы почти покрывал гул неба. Женщины, которых называли энергичной кличкой «лакомка гильотины», преследовали ее проклятиями, и гул ругательств доносился до меня, словно гул водопада.
Толпа волновалась уже задолго до появления осужденных. Наконец, словно роковое судно, борющееся с волнами, появилась тележка, и я увидел осужденную, которой не знал и раньше никогда не видел.
То была красивая девушка двадцати семи лет, с чудными глазами, с правильной формы носом, с красиво очерченным ртом. Она стояла с поднятой головой, не потому, что хотела высокомерно оглядывать толпу: ее руки связаны были сзади, и она вынуждена была поднять голову. Дождь перестал, но так как она простояла под дождем три четверти пути, то вода текла с нее и мокрое шерстяное платье обрисовывало ее очаровательную фигуру так, как будто она вышла из ванны. Красная рубашка, которую надел на нее палач, придавала ей странный вид и особо подчеркивала великолепие этой гордой, решительной головы. Когда она подъехала к площади, дождь перестал и луч солнца, прорвавшись между двух облаков, осветил ее волосы, создав словно бы ореол.
Клянусь вам, что хотя эта девушка была убийцей и совершила преступление, правда, во имя человечества, и хотя я ненавидел это убийство, я не мог бы тогда сказать, был ли то апофеоз или казнь. Она побледнела при виде эшафота; бледность особенно оттеняла красная рубашка, которая доходила до шеи; но она тотчас же овладела собою и кончила тем, что повернулась к эшафоту и посмотрела на него улыбаясь.
Тележка остановилась. Шарлотта соскочила, не допустив, чтобы ей помогли сойти; потом она поднялась по ступеням эшафота, скользким после дождя. Она поднималась так скоро, как только это позволяла ей длина волочившейся рубашки и связанные руки. Она опять побледнела, почувствовав руку палача, который коснулся ее плеча, чтобы сдернуть косынку, закрывавшую шею, но сейчас же последняя улыбка скрыла ее бледность и она сама, не дав привязать себя к позорной перекладине, в торжественном и почти радостном порыве вложила голову в ужасное отверстие. Нож скользнул, голова отделилась от туловища, упала на платформу и подскочила. И вот тогда, – слушайте, доктор, слушайте и вы, поэт, – тогда один из помощников палача, по имени Легро, схватил голову за волосы и из низкого желания подольститься к толпе дал ей пощечину. И вот от этой пощечины голова покраснела. Я видел это сам – не щека, а голова покраснела, слышите вы? Не одна щека, по которой он ударил, а обе щеки покраснели одинаково – чувствительность жила в этой голове, она негодовала, что подверглась оскорблению, которое не входило в приговор.
Народ видел, как покраснела голова. Народ принял сторону мертвой против живого, казненной против ее палача. Ту т же толпа потребовала мести за гнусный поступок, и тут же негодяй был передан жандармам, которые отвели его в тюрьму.
Подождите, – сказал Ледрю, заметив, что доктор хочет говорить, – подождите, это еще не все.
Мне хотелось выяснить, что руководило этим человеком и побудило его совершить гнусный поступок. Я узнал, где он содержится, попросил разрешения посетить его, получил это разрешение и отправился к нему в аббатство.
Приговором революционного суда негодяй присужден был к трем месяцам тюремного заключения. Он не мог понять, почему его осудили за такой обыденный поступок, какой он совершил.
Я спросил, что побудило его совершить этот поступок.
– Что за вопрос! – сказал Легро. – Я приверженец Марата; я наказал ее – во имя закона, а затем я хотел наказать ее и за себя.
– Неужели же вы не поняли, – настаивал я, – что, проявив неуважение к смерти, вы совершили почти преступление?
– Ну вот еще! – возразил Легро, пристально глядя на меня. – Неужели вы думаете, что они умерли, потому что их гильотинировали?
– Конечно.
– Вот и видно, что вы не смотрите в корзину, когда они там все вместе; что вы не видите, как они ворочают глазами и скрежещут зубами в течение еще пяти минут после казни. Нам приходится каждые три месяца менять корзину – до такой степени они портят дно своими зубами. Это, видите ли, куча голов аристократов, которые не хотят умирать, и я не удивился бы, если бы в один прекрасный день какая-нибудь из этих голов вдруг закричала бы: «Да здравствует король!»
Я узнал тогда то, что хотел знать. Я вышел, преследуемый одною мыслью: действительно ли эти головы продолжали жить? И я решил убедиться в этом.
VI. Соланж
Пока Ледрю рассказывал, настала ночь. Гости в салоне казались тенями, не только молчаливыми, но и неподвижными. Все боялись, что Ледрю прервется, ибо все понимали, что за этим страшным рассказом скрывается другой, еще более страшный.
Мы боялись дышать, не то что говорить. Только доктор открыл было рот, однако я схватил его за руку, чтобы помешать ему говорить, и он действительно промолчал.
Через несколько секунд Ледрю продолжал:
– Я вышел из аббатства и стал было пересекать площадь Таран, чтобы направиться на улицу Турнон, где я жил. Вдруг я услышал женский голос, звавший на помощь. То не были грабители: было едва ли десять часов вечера. Я подбежал на угол площади, где раздался крик, и при свете луны, вышедшей из облаков, увидел женщину, отбивавшуюся от патруля санкюлотов.
Женщина также увидела меня и, заметив по моему костюму, что я не совсем из народа, бросилась ко мне с криком:
– Да вот же Альберт, я его знаю. Он вам подтвердит, что я дочь тетки Ледье, прачки.
В эту минуту бедная женщина, бледная и дрожащая, схватила меня за руку и вцепилась в нее так, как хватается утопающий за обломок доски.
– Пусть ты дочь тетки Ледье, это твое дело, но у тебя нет пропуска, и ты должна пойти за нами на гауптвахту!
Женщина стиснула мою руку. Я уловил в этом пожатии ужас и просьбу. Я ее понял.
Она назвала меня первым пришедшим ей в голову именем, и мне пришлось последовать ее примеру.
– Как, это вы, моя бедная Соланж! – сказал я ей. – Что с вами случилось?
– А, вот видите, господа! – воскликнула она.
– Мне кажется, ты могла бы сказать: граждане.
– Послушайте, господин сержант, не моя вина, что я так говорю, – ответила девушка. – Моя мать работала у важных господ и приучила меня быть вежливой, и я усвоила эту, признаюсь, дурную привычку аристократов. Что же делать, господин сержант, если я не могу от нее отвыкнуть?
В этом ответе звучала незаметная ирония, которую понял только я. Я задавал себе вопрос, кто могла быть эта женщина. Невозможно было разрешить эту загадку.
Одно было несомненно: она не была дочерью прачки.
– Что со мною случилось, гражданин Альберт? – ответила она. – Вот что случилось. Представьте себе, я пошла отнести белье. Хозяйки не было дома, и мне пришлось ее ждать, чтобы получить деньги. Черт побери! В теперешние времена каждому нужны деньги. Наступила ночь, а я, полагая вернуться засветло, не взяла пропуска и попала к этим господам. Извините, я хотела сказать, гражданам. Они спросили у меня пропуск, а я сказала, у меня его нет. Они хотели отвести меня на гауптвахту – я начала кричать, и тогда как раз подошли вы, мой знакомый. Теперь я успокоилась. Я сказала себе: так как господин Альберт знает, что меня зовут Соланж, знает, что я дочь тетки Ледье, он поручится за меня, не правда ли, господин Альберт?
– Конечно, я ручаюсь за вас.
– Хорошо, – сказал начальник патруля. – А кто за вас поручится, господин франт?
– Дантон. С тебя этого довольно? Как вы думаете, он хороший патриот?
– А, если Дантон за тебя ручается, то против этого возразить нечего.
– Вот-вот. Сегодня день заседания в клубе кордельеров, идем туда.
– Идем, – сказал сержант. – Граждане санкюлоты, вперед, марш!
Клуб кордельеров находился в старом монастыре кордельеров, на улице Обсерванс. Через минуту мы дошли туда. Подойдя к двери, я достал страницу из моего портфеля, написал карандашом несколько слов, передал сержанту и попросил его отнести записку Дантону; мы же остались под охраной капрала и патруля.
Сержант вошел в клуб и вернулся с Дантоном.
– Что это, – воскликнул он, – тебя арестовали, тебя? Тебя, моего друга и друга Камиля! Тебя – лучшего из существующих республиканцев! Позвольте, гражданин сержант, – прибавил он, обращаясь к начальнику санкюлотов, – я ручаюсь за него. Этого довольно?
– Ты ручаешься за него. А кто поручится за нее? – возразил упорный сержант.
– За нее? О ком говоришь ты?
– Об этой женщине, черт побери!
– За него, за нее, за всех, кто с ним, ты доволен?
– Да, я доволен, – сказал сержант, – особенно доволен тем, что повидал тебя.
– А, черт возьми! Это удовольствие я могу доставить тебе даром. Смотри на меня сколько хочешь, пока я с тобою.
– Благодарю. Отстаивай, как ты это делал до сих пор, интересы народа и будь уверен: народ тебе признателен.
– О да, конечно! Я на это рассчитываю! – сказал Дантон.
– Можешь ты пожать мне руку? – продолжал сержант.
– Отчего же нет? – И Дантон подал ему руку.
– Да здравствует Дантон! – закричал сержант.
– Да здравствует Дантон! – вторил ему патруль.
И патруль ушел под командой своего начальника. В десяти шагах он обернулся и, размахивая своей красной шапкой, прокричал еще раз:
– Да здравствует Дантон!
И его люди повторили за ним этот возглас. Я хотел поблагодарить Дантона, как вдруг его несколько раз окликнули по имени из помещения клуба.
– Дантон! Дантон! – кричали голоса. – На трибуну!
– Извини, мой милый, – сказал он мне, – ты слышишь? Жму твою руку и ухожу. Я подал сержанту правую руку, тебе подаю левую. Кто знает, у благородного патриота, быть может, чесотка.
И, повернувшись, сказал:
– Иду! – Он сказал это тем мощным голосом, который поднимал и успокаивал бурную толпу на улице. – Иду, подождите!
Он ушел в помещение клуба, я остался у дверей наедине с незнакомкой.
– Теперь, сударыня, – сказал я, – куда проводить вас? Я к вашим услугам.
– К тетке Ледье, – ответила она со смехом. – Вы ведь знаете, что она моя мать.
– Но где она живет, эта тетка Ледье?
– Улица Феру, двадцать четыре.
– Пойдемте к тетке Ледье на улицу Феру, двадцать четыре.
Мы пошли по улице Фоссе-Монсие-ле-Пренс до улицы Фоссе-Сен-Жермен, потом по улице Пети-Лион, потом через площадь Сен-Сюльпис на улицу Феру. Всю дорогу мы молчали. Только теперь при свете луны, которая взошла во всей своей красе, я мог хорошо рассмотреть свою спутницу.
То была прелестная особа, лет двадцати или двадцати двух, брюнетка с голубыми глазами, скорее умными, чем грустными; нос прямой и тонко очерчен; насмешливые губы, зубы как жемчуг; руки королевы, ножки ребенка – и все это даже в вульгарном костюме тетки Ледье носило аристократический отпечаток, что и вызвало сомнения храброго сержанта и его воинственного патруля.
Мы подошли к двери, остановились и некоторое время молча смотрели друг на друга.
– Ну, что вы мне скажете, мой милый господин Альберт? – улыбнулась мне незнакомка.
– Хочу вам сказать, моя милая мадемуазель Соланж, что не стоило встречаться, чтобы так скоро расстаться.
– Прошу у вас тысячу извинений, но очень стоило. Если бы я вас не встретила, меня отвели бы на гауптвахту, там бы открыли, что я не дочь тетки Ледье, что я аристократка, и отрезали бы, вероятно, голову.
– Итак, вы сознаетесь, что вы аристократка?
– Я ни в чем не сознаюсь.
– Хорошо, скажите мне, по крайней мере, ваше имя.
– Соланж.
– Вы же знаете, я случайно назвал вас так, это не ваше настоящее имя.
– Ну что ж! Мне оно нравится, и я оставляю его за собою, для вас, по крайней мере.
– Зачем сохранять его для меня, если мы больше не увидимся?
– Я этого не говорю. Я говорю только, что если мы и увидимся, то вам совсем необязательно знать, как меня зовут. Я назвала вас Альбертом – так и называйтесь, а я останусь Соланж.
– Хорошо, пусть будет так, но послушайте меня, Соланж.
– Слушаю, Альберт, – отвечала она.
– Вы аристократка, не правда ли?
– Если бы я в этом и не созналась, вы это и сами узнали бы, верно? Стало быть, мое признание теряет смысл.
– И вас преследуют потому, что вы аристократка?
– Что-то в этом роде.
– И вы скрываетесь от преследований?
– На улице Феру, 24, у тетки Ледье, муж которой был кучером у моего отца. Видите, у меня нет тайн от вас.
– А ваш отец?
– У меня нет тайн от вас, мой милый господин Альберт, пока дело касается меня, но тайны моего отца – не мои. Мой отец тоже скрывается, выжидая случая, чтобы эмигрировать. Вот все, что я могу вам сказать.
– А вы, что вы думаете делать?
– Уехать с моим отцом, если это будет возможно. Если это окажется невозможным, то он уедет один, а я потом присоединюсь к нему.
– И сегодня вечером, когда вас арестовали, вы возвращались со свидания с отцом?
– Да, я возвращалась оттуда.
– Слушайте, милая Соланж…
– Я слушаю вас.
– Вы видели, что случилось сегодня вечером?
– Да, и это дало мне возможность убедиться в вашем положении.
– О, к сожалению, положение мое невелико. Однако же у меня есть друзья.
– Я познакомилась сегодня с одним из них.
– И вы знаете, что этот человек очень влиятелен в настоящее время.
– Вы можете воспользоваться этим влиянием и посодействовать бегству моего отца?
– Нет, я сохраню его для вас.
– А для моего отца?
– Для вашего отца у меня найдется другое средство.
– У вас есть другое средство?! – воскликнула Соланж, схватив меня за руки и тревожно вглядываясь в меня.
– Если я спасу вашего отца, сохраните ли вы добрую память обо мне?
– О, я буду вам признательна всю мою жизнь.
И она произнесла эти слова с восхитительным выражением, предполагающим будущую признательность.
Затем, посмотрев на меня умоляющим взором, спросила:
– И вы этим удовлетворитесь?
– Да, – ответил я.
– Итак, я не ошиблась, у вас благородное сердце. Благодарю вас от имени отца и от своего имени и, если бы даже вам не удалось ничего сделать для меня в будущем, буду признательна вам за прошлое.
– Когда мы увидимся, Соланж?