Тысяча и один призрак Дюма Александр
– В Сен-Дени.
– Когда это было?
– В тысяча семьсот девяносто четвертом году, во время профанации гробниц.
– Да-да, послушайте-ка, доктор.
– Что? Что вы видели? Расскажите!
– Извольте. В тысяча семьсот девяносто третьем году я назначен был директором музея французских памятников и в качестве такового присутствовал при раскопках могил в аббатстве Сен-Дени, переименованном просвещенными патриотами в Франсиаду. По прошествии сорока лет я могу рассказать вам странные вещи, которыми ознаменовалась эта профанация.
Ненависть, которую удалось внушить народу к королю Людовику XVI и которая не утихла и после казни 21 января, теперь перенесена была на королей его династии: хотели преследовать монархию до самых ее истоков, монархов вплоть до их могил, решили рассеять по ветру прах шестидесяти королей.
Может быть, хотели убедиться, сохранились ли великие сокровища, зарытые в некоторых из этих гробниц, столь неприкосновенных, как говорили.
Народ устремился в Сен-Дени.
Шестого и восьмого августа он уничтожил пятьдесят одну гробницу – историю двенадцати веков.
Тогда правительство решило воспользоваться этим, обыскать все гробницы и завладеть наследием монархии, которой нанесен был удар в лице ее последнего представителя, Людовика XVI.
Затем намеревались уничтожить даже имена, память, кости королей. Речь шла о том, чтобы вычеркнуть из истории четырнадцать веков монархии.
Несчастные безумцы не понимают, что иногда люди могут изменить будущее, но никогда не могут изменить прошедшего. На кладбище приготовлена была обширная общая могила по образцу могил для бедных. В эту яму, выложенную известью, должны были бросить, как на живодерне, кости тех, кто сделал из Франции первую в мире нацию, кости монархов от Дагобера до Людовика XV.
Таким способом дано было удовлетворение народу; особенное же удовольствие доставлено было законодателям, адвокатам, завистливым журналистам, хищным птицам революции, глаза которых не выносят никакого блеска, как глаза ночных птиц не выносят света. Гордость тех, кто не может ничего создать, сводится к разрушению.
Меня назначили инспектором раскопок. Таким образом, я получил возможность спасти много драгоценных вещей, и я принял назначение.
В субботу 12 октября, когда на процессе разбиралось дело королевы, я открыл склеп Бурбонов со стороны подземных часовен и извлек гроб Генриха IV, убитого 14 мая 1610 года в возрасте пятидесяти семи лет.
Что касается статуи его на Новом мосту, шедевра Жана де Болонь и его ученика, то ее перечеканили в грубые су.
Тело Генриха прекрасно сохранилось; прекрасно сохранились и черты лица; он был таким, каким рисовали его любовь народа и кисть Рубенса. Когда его вынули первым из могилы в хорошо сохранившемся саване, волнение царило необычайное и под сводами церкви чуть не раздался популярный когда-то во Франции возглас: «Да здравствует Генрих IV!»
Когда я увидел эти знаки почтения, можно сказать, даже любви, я велел прислонить тело к одной из колонн клироса, чтобы каждый мог подойти и посмотреть на него.
Он был одет, как и при жизни, в черный бархатный камзол с фрезами и белыми манжетами, в бархатные штаны, такие же, как камзол, шелковые чулки того же цвета и бархатные башмаки.
Его красивые, с проседью волосы лежали еще ореолом вокруг головы, седая борода доходила до груди.
Тогда же и потянулась бесконечная процессия, как к мощам святого: женщины дотрагивались до рук доброго короля, многие целовали край его мантии, некоторые ставили детей на колени и тихо шептали:
– Ах, если бы он жил, народ бы не бедствовал!
Они могли бы прибавить: и не был бы так дик, ибо дикость народа – его несчастье.
Процессия эта продолжалась в субботу 12 октября, в воскресенье 13-го и в понедельник 14-го.
В понедельник, после обеда рабочих, то есть с трех часов пополудни, раскопки возобновились.
Первый труп, извлеченный на свет после Генриха IV, был труп его сына, Людовика XIII. Он хорошо сохранился, и, хотя черты лица расплылись, его можно было узнать по усам.
Затем следовал Людовик XIV. Его опознали по крупным чертам лица, типичного лица Бурбонов; только он был черен, как чернила.
Затем последовали трупы Марии Медичи, второй жены Генриха IV; Анны Австрийской, жены Людовика XIII; Марии-Терезии, жены Людовика XIV, и великого дофина.
Все эти тела разложились, а дофин от гниения превратился в жидкое месиво.
Во вторник, 15 октября, выкапывание трупов продолжалось.
Труп Генриха IV оставался все время у колонны, бесстрастно присутствуя при этом грандиозном святотатстве над его предшественниками и потомками.
В среду, 16 октября, как раз в тот момент, когда Мария-Антуанетта была обезглавлена на площади Революции, то есть в одиннадцать часов утра, из склепа Бурбонов вытаскивали очередной гроб – короля Людовика XV.
По обычаю, установившемуся во Франции с древности, он покоился при входе в склеп, ожидая там того, кто должен был присоединиться к нему. Его взяли, унесли и открыли на кладбище у могилы.
Сначала тело, вынутое из свинцового гроба, хорошо обернутое в холст и повязки, казалось целым и хорошо сохранившимся, но, когда его вынули, оно предстало сильно разложившимся и издавало такое зловоние, что все разбежались и пришлось сжечь несколько фунтов курительного порошка, чтобы очистить воздух.
Тотчас же бросили в яму все, что осталось от героя Парка Оленей, от любовника мадам де Шатору, мадам де Помпадур, мадам де Бари, и эти отвратительные останки, высыпанные на известковое дно, покрыли и сверху известью.
Я остался последним, чтобы при мне сожгли порошок и засыпали яму известью. Вдруг услышал сильный шум в церкви; я быстро туда вошел и увидел рабочего, который усиленно отбивался от своих товарищей, в то время как женщины грозили ему кулаками.
Оказалось, несчастный, бросив свой печальный труд, отправился на еще более печальное зрелище – на казнь Марии-Антуанетты. Опьяненный собственными криками и криками других, видом проливавшейся крови, он вернулся в Сен-Дени и, подойдя к Генриху IV, опиравшемуся на колонну и окруженному любопытными, скажу, даже поклонниками, обратился к нему с такими словами:
«По какому праву ты остаешься здесь, когда королей обезглавливают на площади Революции?» – И в ту же минуту, схватив левой рукой труп за бороду, он оторвал ее, а правой дал пощечину мертвому королю.
С сухим треском, подобным треску брошенного мешка с костями, труп упал на землю.
Со всех сторон поднялся страшный крик. Можно было еще осмелиться нанести такое оскорбление какому-нибудь другому королю, но оскорбить Генриха IV, друга народа, значило оскорбить сам народ.
Рабочий, который совершил это святотатство, подвергался очень серьезной опасности, и я поспешил к нему на помощь.
Как только он увидел, что может найти во мне поддержку, он обратился ко мне за покровительством. Но, отказывая ему в этом покровительстве, я все же хотел указать, что он совершил подлый поступок.
«Дети мои, – сказал я рабочим, – бросьте этого несчастного. Тот, кого он оскорбил, занимает там, на Небе, слишком высокое положение, чтобы не просить у Бога наказания для него».
Затем, отобрав у несчастного бороду, которую он все еще держал в левой руке, я выгнал его из церкви и объявил ему, что он больше не принадлежит к той партии рабочих, которые работали у меня. Возгласы и угрозы товарищей преследовали его до самой улицы.
Опасаясь дальнейших оскорблений королевского трупа, я велел отнести его в общую могилу, но и там Генриху IV были оказаны знаки почтения. Его не бросили, как других королей, в кучу, а тихонько спустили и заботливо устроили в углу, а затем с благоговением покрыли слоем земли, а не известью.
День кончился, и рабочие ушли; остался один сторож. Это был славный малый, которого я поставил из опасения, чтобы ночью не проникли в церковь для новых изуверств или для новых краж; сторож этот спал днем и сторожил с семи вечера до семи часов утра.
Ночь он проводил на ногах, стоя или прохаживаясь, чтобы согреться, иногда присаживался к костру, разведенному у одной из самых близких к двери колонн.
В церкви на всем лежал отпечаток смерти, а следы разрушения придавали еще более мрачный колорит. Могилы были открыты, и плиты прислонены к стенам; разбитые статуи валялись на полу; там и сям стояли раскрытые гробы без мертвецов, которые думали встать из них лишь в день Страшного суда. Все это давало пищу для размышлений для сильного ума, слабый же ум наполняло ужасом.
К счастью, сторож вовсе не отличался умом. Он был простой человек и смотрел на все эти обломки так же, как смотрел бы на лес во время рубки или на скошенный луг, и только отсчитывал удары, прислушиваясь к монотонному бою башенных часов, сохранившихся в неприкосновенности в разрушенной церкви.
В тот момент, когда пробило полночь и когда воздух от последнего удара еще дрожал в глубине мрачной церкви, он услышал крики со стороны кладбища. То были крики о помощи.
Когда первый момент изумления прошел, сторож взял лом и пошел к двери, соединявшей церковь с кладбищем, но когда он открыл дверь и определил, что крики исходят из могилы королей, то не решился идти дальше, запер дверь и побежал в гостиницу, где я жил, будить меня.
Я не хотел сначала верить, что крики о помощи исходят из королевской могилы; но так как я жил против церкви, то сторож открыл окно, и среди тишины, нарушаемой лишь завыванием зимнего ветра, я действительно услышал протяжные жалобные стоны. Я поднялся и отправился со сторожем в церковь. Когда мы пришли туда и заперли за собою дверь, то услышали жалобные стоны более отчетливо.
Определить, откуда исходят эти жалобные стоны, оказалось нетрудно, потому что сторож плохо закрыл за собою дверь в сторону кладбища и она опять открылась. Итак, эти стоны шли действительно с кладбища.
Мы зажгли два факела и направились к двери, но, пока мы подходили к ней, сквозняк их задул. Я понял, что тут с нашими факелами будет трудно пройти, зато на кладбище нам уже не придется сражаться с ветром. Кроме факелов, я велел зажечь еще и фонарь. Факелы наши потухли, но фонарь горел. А когда мы, очутившись на кладбище, зажгли факелы, ветер пощадил и их.
По мере того как мы продвигались, стоны замирали, а в ту минуту, когда мы подошли к краю могилы, совсем замерли.
Мы встряхнули наши факелы и осветили огромную яму – среди костей, на слое извести и земли, которыми их засыпали, барахталось что-то безобразное. Это что-то походило на человека.
– Что с вами и что вам надо? – спросил я у этой тени.
– Увы! – прошептала тень. – Я тот несчастный рабочий, который дал пощечину Генриху IV.
– Но как ты сюда попал? – спросил я.
– Вытащите меня сначала, господин Ленуар, потому что я умираю, а затем все узнаете.
С того момента, когда сторож мертвецов убедился, что имеет дело с живым, овладевший им было ужас исчез; он уже приготовил лестницу, валявшуюся на траве кладбища, и ждал моего приказания.
Я велел спустить лестницу в яму и предложил рабочему вылезти. Он дотащился до лестницы, но когда хотел взобраться на ступеньки, то обнаружил, что у него сломаны рука и нога.
Мы бросили ему веревку с глухой петлей – он завязал веревку под мышками. Другой конец веревки остался у меня; сторож спустился на несколько ступенек, и благодаря двойной опоре нам удалось вызволить живого из общества мертвецов.
Едва мы вытащили его из ямы, как он потерял сознание. Мы поднесли его к костру, положили на солому, и я послал сторожа за хирургом.
Раньше, чем пострадавший пришел в себя, сторож явился с доктором. Пострадавший же открыл глаза только во время операции. Когда перевязка окончилась, я поблагодарил хирурга, и так как мне хотелось узнать, по какой странной случайности рабочий очутился в королевской могиле, то я отослал сторожа. Тот с радостью отправился спать после треволнений этой ночи, а я остался наедине с рабочим. Я присел на камень подле соломы, на которой он лежал. Дрожащее пламя костра слабо освещало ту часть церкви, в которой мы находились, а все остальное погружено было в глубокий мрак, тем более что наша сторона была ярко освещена.
Я начал расспрашивать пострадавшего, и вот что он мне рассказал. Когда я прогнал его, он не особенно огорчился. У него были деньги в кармане, и он знал, что до поры до времени не будет ни в чем нуждаться. И он отправился в кабак.
Там он стал распивать бутылочку, но при третьем стакане вошел хозяин.
– Ты уже кончил? – спросил он.
– А что?
– Я слышал, что ты дал пощечину Генриху IV.
– Да, это я! – дерзко сказал рабочий. – Что из того?
– Что из того? А то, что я не хочу поить у себя такого мерзкого негодяя, как ты. Не хочу, чтобы он накликал проклятие на мой дом.
– На твой дом? Твой дом – дом для всех; и раз я плачу, я у себя.
– Да, но ты не заплатишь!
– Это почему?
– Потому, что я не возьму твоих денег! А так как ты не заплатишь, то ты уже не у себя, а у меня. А если ты у меня, то я имею право вышвырнуть тебя за дверь.
– Да, если ты сильнее меня.
– Если я не сильнее тебя, я позову своих молодцов.
– Позови – тогда посмотрим!
Кабатчик позвал. Прибежали молодцы с палками в руках, и рабочему пришлось уйти, хотя он не прочь был протестовать.
Он бродил некоторое время по городу, а в час обеда зашел в трактир, где обычно обедали рабочие. Он съел суп, когда вошли рабочие, закончившие дневную работу. Увидев его, они остановились у двери, позвали хозяина и объявили ему, что, если этот человек останется у него обедать, они все от первого до последнего уйдут.
Трактирщик спросил, что сделал этот человек, чем заслужил такое всеобщее осуждение.
Ему рассказали, что это тот самый человек, который дал пощечину Генриху IV.
– Если так, то убирайся отсюда! – сказал трактирщик, подойдя к рабочему. – И пусть все, что ты съел, станет для тебя отравой!
Сопротивление было бесполезно, и прклятый рабочий, пригрозив своим товарищам, ушел. Они его не тронули, но не из-за того, что боялись его угроз, а из-за чувства отвращения к нему. Со злобой в душе он пробродил часть вечера по улицам Сен-Дени, проклиная всех и вся и богохульствуя. В десять часов он отправился на свою квартиру.
Против обыкновения, двери дома оказались заперты. Он постучался. У окна появился привратник. Так как ночь была темная, он не мог узнать стучавшего.
– Кто ты? – спросил он.
Рабочий назвал себя.
– А! – сказал привратник. – Это ты дал пощечину Генриху IV? Подожди!
– Что такое? Чего мне ждать? – нетерпеливо вопрошал рабочий.
В это время к его ногам полетел узел.
– Что это такое? – опять спросил он.
– Твое имущество.
– Как мое имущество?
– Да, иди спать куда хочешь. Я не желаю, чтобы мой дом обрушился мне на голову.
Взбешенный рабочий схватил камень и швырнул им в дверь.
– Подожди же, – сказал привратник, – я разбужу твоих товарищей, и мы тогда посмотрим.
Рабочий понял, что и тут он хорошего не дождется. Он ушел и, увидев в ста шагах открытую дверь, вошел под навес.
Под навесом лежала солома; он лег на нее и заснул. Без четверти двенадцать ему показалось, что кто-то тронул его за плечо. Он проснулся и увидел женщину в белом, которая делала ему знак следовать за ней.
Он принял ее за одну из тех несчастных, которые всегда готовы предложить убежище и себя в придачу тем, у кого есть чем заплатить, а так как уплатить за кров и наслаждение у него было чем и он предпочитал провести ночь в кровати, чем валяться на соломе, то он встал и пошел за женщиной. Некоторое время женщина держалась домов по левой стороне Большой улицы, затем перешла через улицу, повернула в переулок направо, продолжая делать знаки рабочему следовать за ней.
Привыкший к таким ночным похождениям и хорошо знавший переулки, в которых, по обыкновению, живут женщины этого сорта, рабочий беспрекословно вошел за ней в переулок.
Переулок упирался в поле. Рабочий подумал, что женщина живет в уединенном доме, и по-прежнему следовал за ней. Через сто шагов они перебрались через пролом в стене. Вдруг он поднял глаза и увидел перед собою старое аббатство Сен-Дени, исполинскую колокольню и окна церкви, слабо освещенные пламенем костра, возле которого бодрствовал сторож.
Он поискал глазами женщину, но она исчезла. Он был на кладбище.
Он хотел вернуться через тот же пролом. Но ему показалось, что там сидит мрачное и угрожающее привидение – Генрих IV.
Привидение сделало шаг вперед – рабочий попятился. На четвертом или пятом шаге он оступился и упал навзничь в яму. И тогда ему показалось, что его окружили все короли, предшественники и потомки Генриха IV; ему казалось, что они подняли над ним кто свои скипетры, кто жезлы правосудия, восклицая: «Горе святотатцу!» И по мере прикосновения этих жезлов правосудия и скипетров, тяжелых как свинец и горчих как огонь, он чувствовал, как хрустели и ломались его кости.
В это-то время пробило полночь, и сторож услышал стоны.
Я сделал все, что мог, чтобы успокоить несчастного, но он сошел с ума и после трехдневного бреда умер с криком: «Пощадите!»
– Извините, – сказал доктор, – я совсем не понимаю, к чему вы клоните. Происшествие с вашим рабочим показывает, что, переполненный всем случившимся с ним в течение дня, он бродил ночью – отчасти в состоянии бодрствования, отчасти в состоянии сомнамбулизма. Во время своих блужданий он зашел на кладбище, вместо того, чтобы смотреть себе под ноги, смотрел вверх, вследствие чего упал в яму и при падении сломал себе руку и ногу. Вы ведь говорили о каком-то предсказании, которое исполнилось, а я во всем этом не вижу ни малейшего предсказания.
– Подождите, доктор, – прервал его кавалер. – История, которую я рассказал и которая, вы в этом совершенно правы, не более чем факт, ведет прямо к тому предсказанию, о котором я упомянул и которое составляло тайну.
Это предсказание таково: 20 января 1794 года после уничтожения гробницы Франциска I открыли гроб графини Фландрской, дочери Филиппа Длинного. То были последние гробницы, которые предстояло осмотреть, – все остальные склепы были опустошены, все гробы открыты, все кости выброшены в яму.
Последняя гробница была неизвестно чья. Вероятнее всего, кардинала Ретца, которого, по преданию, похоронили в Сен-Дени.
Закрыли все склепы или почти все – склеп Валуа, склеп Каролингов. Оставалось закрыть на следующий день лишь склеп Бурбонов.
Сторож проводил последнюю ночь в этой церкви, где уже нечего было больше сторожить; он получил разрешение спать и воспользовался этим разрешением.
В полночь его разбудили звуки органа и церковное пение. Он протер глаза, повернул голову к клиросу, то есть туда, откуда слышалось пение, и с удивлением увидел, что места на клиросе заняты монахами Сен-Дени; он увидел, что архиепископ служил у алтаря; он увидел, что катафалк освещен горящими свечами, а на катафалке лежит покров из золотой парчи, который по традиции возлагают только на тела королей.
Когда он окончательно пришел в себя, обедня кончилась и началась панихида.
Скипетр, корона и жезл правосудия, положенные на красную бархатную подушку, переданы были герольдам, а те передали их трем принцам.
Скоро подошли, скорее бесшумно скользя, чем шагая, придворные. Они приняли тело и отнесли его в склеп Бурбонов, который один был открыт, между тем как все другие уже закрыли.
Потом спустился герольдмейстер и позвал других герольдов для исполнения своих обязанностей. Герольдмейстер и герольды составляли группу из пяти лиц.
Из склепа герольдмейстер позвал первого герольда, и тот спустился, неся шпоры; потом спустился второй, неся латные рукавицы; за ним спустился третий, неся щит; затем спустился четвертый, неся гербовый шлем; и наконец, спустился пятый, неся кольчугу.
Затем он позвал знаменосца, который нес знамя, капитанов швейцарцев, стрелков гвардии, двести придворных; великого конюшего, который нес королевскую саблю; первого камергера, несшего знамя Франции; главного церемониймейстера, перед которым прошли все церемониймейстеры двора и бросили свои белые жезлы в склеп, кланяясь трем принцам, тем, что несли корону, скипетр и жезл правосудия, по мере того как они проходили; наконец, три принца, в свою очередь, отнесли скипетр, жезл правосудия и корону.
Тогда герольдмейстер воскликнул громким голосом три раза: «Король умер, да здравствует король! Король умер, да здравствует король! Король умер, да здравствует король!»
Герольд, оставшийся на клиросе, три раза повторил этот возглас.
Наконец, главный церемониймейстер сломал свой жезл в знак того, что королевский дом прервался и придворные короля должны сами о себе заботиться.
Вслед за тем затрубили трубы и заиграл орган.
Трубы играли все слабее, орган звучал все тише, свет свечей бледнел, фигуры присутствовавших бледнели, и при последнем стоне органа и последнем звуке труб все исчезло.
На другой день сторож, обливаясь слезами, рассказал о королевских похоронах, на которых он, бедняга, один присутствовал, и предсказал, что разоренные гробницы будут поставлены на место и что, несмотря на декреты Конвента и на работу гильотины, Франция доживет до новой монархии, а в Сен-Дени будут новые короли.
За это предсказание бедняга попал в тюрьму и едва не угодил на эшафот. А тридцать лет спустя, 20 сентября 1824 года, стоя за той жe колонной, где он видел привидение, он говорил мне, дергая за полу платья:
– Ну что, господин Ленуар? Я ведь говорил вам, что наши бедные короли вернутся когда-нибудь в Сен-Дени, и я не ошибся.
Действительно, в тот день хоронили Людовика XVIII с тем же церемониалом, какой сторож видел тридцать лет тому назад. Как вы это объясните, доктор?
X. Артифаль
Доктор молчал: то ли его убедили, то ли, что более вероятно, считал нецелесообразным отрицать авторитет такого лица, как кавалер Ленуар.
Молчание доктора дало возможность другим гостям принять участие в споре. Первым устремился на арену аббат Мулль.
– Все это утверждает меня в моей системе, – сказал он.
– А какова ваша система? – спросил доктор, очень довольный, что может вступить в спор с менее сильным спорщиком, чем Ледрю или кавалер Ленуар.
– Мы живем в двух невидимых мирах, населенных один – адскими духами; другой – небесными. В момент нашего рождения два гения, добрый и злой, занимают свое место около нас и сопровождают в продолжение всей нашей жизни: один вдохновляет нас на добро, другой – на зло, а в день смерти нами овладевает тот, кто берет верх. Таким образом, наше тело попадает во власть демона или ангела; у бедной Соланж одержал победу добрый гений, он-то и прощался с вами, Ледрю, при посредстве немых уст молодой мученицы; у разбойника, осужденного шотландским судьей, победителем остался демон, он-то и являлся судье то в образе кошки, то в платье курьера, а то под видом скелета; и наконец, в последнем случае ангел монархии, мстя за святотатство и за профанацию гробниц, подобно Христу, явившемуся униженным, показал бедному сторожу гробниц будущую реставрацию королевской власти и представил эту церемонию с такой помпой, как будто фантастическая церемония происходила в присутствии всей будущей знати двора Людовика XVIII.
– Но, господин аббат, – сказал доктор, – вся ваша система основывается в конце концов на убеждении.
– Конечно.
– Но, чтобы быть достоверным, убеждение должно опираться на факт.
– Мое убеждение и основывается на факте.
– На факте, рассказанном вам кем-либо из тех, к кому вы питаете полное доверие?
– На факте, случившемся со мною самим.
– Ах, аббат! Пожалуйста, расскажите нам об этом факте.
– Охотно. Я родился в той части наследия древних королей, которая теперь называется департаментом Эн, а когда-то называлась Иль-де-Франс. Мой отец и моя мать жили в маленькой деревушке Флери, расположенной среди лесов Вилье Коттерэ. До моего рождения у родителей моих было пятеро детей: три мальчика и две девочки, и все они умерли. Вследствие этого моя мать, когда была беременна мною, дала обет водить меня в белом до семи лет, а отец обещал сходить на богомолье к Божьей Матери в Лиесс.
Эти два обета не составляют редкости в провинции, и между ними было прямое соответствие: белый цвет – цвет Девы, а Божья Матерь в Лиессе и есть Дева Мария.
К несчастью, отец мой умер во время беременности матери. Будучи женщиной религиозной, мать решила все-таки исполнить двойной обет во всей его строгости: как только я родился, меня с ног до головы одели в белое, а мать, как только она встала, отправилась пешком согласно обету на богомолье.
Божья Матерь в Лиессе находилась от деревушки Флери всего в пятнадцати или шестнадцати милях; с тремя остановками мать моя добралась по назначению. Там она говела и получила из рук священника серебряный образок, который надела мне на шею.
Благодаря этому двойному обету я избежал всех злоключений юности, а когда вошел в возраст, то вследствие ли полученного мною религиозного воспитания или благодаря влиянию образка почувствовал призвание к духовному поприщу. Окончив семинарию в Суасоне, я вышел оттуда священником и в 1780 году отправлен был викарием в Этамп.
Случайно меня назначили в ту из четырех церквей д’Этамп, которая находилась под покровительством Божьей Матери. Эта церковь представляет собой великолепный памятник, доставшийся Средним векам от римской эпохи. Заложенная Робертом Сильным, она закончена была только в двенадцатом столетии; и теперь еще сохранились чудные витражи, которые после недавней перестройки удивительно гармонируют с живописью и позолотой ее колонн и капителей.
Еще ребенком я любил эти прекрасные сооружения из гранита, который извлекали из недр Франции, этой старшей дочери Рима, с десятого до шестнадцатого столетия, чтобы покрыть ее целым лесом церквей. Сооружение этих церквей приостановилось, когда вера в сердцах умерла от яда Лютера и Кальвина.
Ребенком я играл в развалинах церкви Святого Иоанна в Суасоне; я любовался фантастической резьбой, казавшейся мне окаменевшими цветами, и когда я увидел церковь Божьей Матери в Этампе, то был счастлив, что случай, а скорее, Провидение привело меня в такую обитель. Самыми счастливыми минутами были для меня те, которые я проводил в церкви.
Я не хочу сказать, что меня там удерживало только религиозное чувство, нет, то было состояние, какое испытывает птица, когда ее выпустили из тесной клетки на свободу. Мой простор был протяженностью от портала до хоров; моя свобода состояла в мечтах, которым я предавался в продолжение двух часов, стоя на коленях на гробнице или облокотившись о колонну. О чем я мечтал? Отнюдь не о богословских тонкостях; я размышлял о вечной борьбе между добром, и злом, – о борьбе, которая терзает человека с момента грехопадения. Мне грезились прекрасные ангелы с белыми крыльями и отвратительные демоны с красными лицами, которые сверкали в солнечных лучах на витражах: одни – небесным огнем, другие – пламенем ада; наконец, церковь Божьей Матери была моим настоящим жилищем, где я мечтал, думал, молился. Предоставленный же мне маленький приходский домик был для меня лишь временным пристанищем, где я ел, спал, и только.
Довольно часто я уходил из церкви Божьей Матери в полночь или в час ночи. Все знали об этом. Если меня не было в приходском доме – значит, я находился в церкви Божьей Матери. Там меня искали и там меня находили.
Все происходившее в мире меня мало волновало: я скрывался в своем святилище – царстве религии и поэзии.
Однако во внешнем мире происходило нечто такое, что волновало всех: простых и знатных, духовных и светских. В окрестностях Этампа объявился грабитель – преемник или, вернее, соперник Картуша и Пулаллье, в дерзости не уступавший своим предшественникам.
Этого разбойника, который грабил всех, а особенно церкви, звали Артифаль. Меня необычайно интересовали похождения этого разбойника, так как его жена, жившая в нижней части города Этампа, постоянно приходила ко мне исповедоваться. Эта достойная уважения женщина, которая испытывала угрызения совести за преступления своего мужа и считала себя ответственной за него перед Богом, проводила жизнь в молитвах и на исповеди, стараясь своим благочестием искупить безбожие своего мужа.
Что касается его самого, то я должен сказать, что он не боялся ни черта ни дьявола, считал общество плохо устроенным, а себя призванным его исправить. Он полагал, что благодаря ему установится равномерное распределение богатства, и смотрел на себя лишь как на предтечу секты, которая появится в будущем и станет проповедовать то, что он проводит в жизнь, а именно – общность имущества.
Двадцать раз его ловили и отправляли в тюрьму, и почти всегда на вторую или третью ночь камера оказывалась пустой, а так как объяснить успех его побегов было трудно, то стали поговаривать, что он нашел траву, которая перепиливает кандалы.
Таким образом, этого человека окружала некая загадочность. Я вспоминал о нем каждый раз, когда ко мне являлась его жена и исповедовалась в переживаемых ужасах, прося моих советов.
Вы догадываетесь, что я советовал ей употребить все свое влияние на мужа, чтобы вернуть его на путь добродетели. Но влияние бедной женщины было очень слабо. У нее оставалось одно лишь вечное прибежище для молитв и испрашивания помилования у Господа.
Приближались праздники Пасхи 1783 года. Был канун со страстного четверга на страстную пятницу. В течение четверга я выслушал много исповедей и к восьми часам вечера так устал, что заснул в исповедальне.
Пономарь видел, что я заснул, но, зная мои привычки и зная, что у меня всегда с собой ключ от церковной двери, не разбудил меня.
Я спал и слышал во сне как бы двойной шум: бой часов, пробивших двенадцать раз, и звук шагов по плитам.
Я открыл глаза и хотел выйти из исповедальни, как вдруг увидел в свете луны, падавшем через цветные стекла одного из окон, проходящего мимо человека. Так как человек этот ступал осторожно, осматриваясь на каждом шагу, то я понял, что это не служитель, не церковный сторож, не певчий и не кто-либо из причетников, а чужой, явившийся сюда с дурным намерением.
Ночной посетитель направился к клиросу. Подойдя, он остановился, и через минуту я услышал сухой треск огнива о кремень; я видел, как блеснула искра, кусок трута загорелся, а затем от огнива зажжена была свечка на алтаре.
Тогда при свете свечки я увидел человека среднего роста с двумя пистолетами и кинжалом за поясом, с насмешливым, но не страшным лицом; он пристально осмотрел все пространство, освещенное пламенем свечи, и, по-видимому, вполне удовлетворился этим осмотром.
Вслед за тем он вынул из кармана не связку ключей, но связку отмычек, называемых россиньоль по имени знаменитого Россиньоля, который хвастался, что имеет ключ ко всем замкам. С помощью одного из инструментов он открыл дарохранительницу, вынул оттуда дароносицу, великолепную чашу чеканного серебра времен Генриха II, массивный потир, подарок городу королевы Марии-Антуанетты, и два позолоченных сосуда.
Опустошив дарохранительницу, он старательно ее запер и стал на колени, чтобы открыть в алтаре нижнюю часть.
В нижней части престола хранилась восковая Богородица в золотой короне с бриллиантами, в белом платье, расшитом дорогими каменьями.
Через пять минут рака, в которой легко было разбить стеклянные стенки, была открыта подобранным ключом, как раньше дарохранительница. Он уже собирался присоединить платье и корону к потиру и сосудам, когда я, желая помешать дерзкой краже, вышел из исповедальни и направился к алтарю.
Шум отворенной мною двери заставил вора обернуться. Он подался в мою сторону и старался всмотреться во мрак церкви, но увидел меня только тогда, когда я вступил в круг, освещенный дрожащим пламенем свечи.
Увидя человека, вор оперся об алтарь, вытащил пистолет из-за пояса и направил его на меня. Заметив мою черную длинную одежду, он понял, что я безобидный священник и что вся моя защита в вере, а все мое оружие – в слове.
Не обращая внимания на угрожавший мне пистолет, я дошел до ступеней алтаря. Я чувствовал, что если он и выстрелит, то или пистолет даст осечку, или пуля пролетит мимо. Я положил руку на образок и чувствовал, что меня хранит святая любовь Богоматери.
Казалось, спокойствие бедного священника растрогало разбойника.
– Что вам угодно? – спросил он голосом, которому старался придать уверенность.
– Вы Артифаль? – уточнил я.
– Черт возьми, – ответил он, – а кто же другой посмел бы проникнуть в церковь один, как это сделал я?
– Бедный, ожесточившийся грешник, – сказал я, – ты гордишься своим преступлением. Неужели ты не понимаешь, что в игре, какую ты затеял, ты губишь не только свое тело, но и свою душу?
– Ну, – сказал он, – тело свое я спасал уже столько раз, что, надеюсь, и еще раз его спасу. Что касается души…
– Так что же душа твоя?
– О душе моей позаботится моя жена. Она святая за двоих и спасет мою душу вместе со своей.
– Вы правы, мой друг, ваша жена – святая, и она, конечно, умерла бы от горя, если бы узнала, какое преступление вы намерены были совершить.
– О, вы полагаете, что она умрет от горя, моя бедная жена?
– Я в этом уверен.
– Вот как? Тогда я останусь вдовцом! – захохотал разбойник и протянул руки к священным сосудам.
Но я поднялся к алтарю и схватил его за руку.
– Нет, вдовцом вы не останетесь, так как не совершите этого святотатства.
– А кто же мне помешает?
– Я!
– Силой?
– Нет, убеждением. Господь послал своих священников на землю не для того, чтобы они пускали в ход силу. Сила – дело людское, земное, а слово, убеждение черпает свою мощь выше, на Небесах. Притом, сын мой, я хлопочу не о церкви, так как для нее можно купить другие сосуды, а о вас, так как вы не сможете искупить свой грех. Друг мой, вы этого святотатства не совершите.
– Вот еще! Вы что же, думаете, что я это делаю впервые, милый человек?
– Нет, я знаю, что это уже десятое, быть может, двадцатое святотатство, но что с того? До сих пор ваши глаза были закрыты, сегодня вечером они откроются, вот и все. Не приходилось ли вам слышать о человеке, которого звали Павлом? Он стерег одежды тех, кто напал на святого Стефана. И что же? У этого человека глаза были словно закрыты пеленой – он сам об этом говорил. Но в один прекрасный день пелена эта спала с его глаз и он прозрел. Это был святой Павел, да-да, тот самый святой Павел!..
– Скажите, господин аббат, а святой Павел не был повешен?
– Да, был.
– Так как же ему помогло то, что он прозрел?
– Он убедился в том, что иногда спасение в казни. Теперь святой Павел почитаем на земле и наслаждается вечным блаженством на Небе.
– А сколько святому Павлу было лет, когда он прозрел?
– Тридцать пять.
– Я уже перешел за этот возраст, мне сорок лет.