Возвращение в Брайдсхед Во Ивлин
Осеннее настроение овладело нами обоими, словно буйное июньское веселье умерло вместе с левкоями у меня под окном, чей аромат теперь заменили запахи прелых листьев, тлеющих в куче в углу двора.
Было первое воскресенье нового семестра.
— Я чувствую, что мне ровно сто лет, — сказал Себастьян. Он приехал накануне, на день раньше, чем я, и это была наша первая встреча, с тех пор как мы расстались в такси.
— Сегодня со мной беседовал монсеньер Белл. Это уже четвертая беседа после возвращения — с наставником, с заместителем декана, с мистером Самграссом из Всех Усопших и вот теперь с монсеньером Беллом.
— А кто такой мистер Самграсс из Всех Усопших?
— Один человек, состоит при маме. Они все говорят, что в прошлом году я очень плохо начал, что на меня обращено внимание и что, если я не исправлю своего поведения, меня исключат. Как это, интересно, исправляют свое поведение? Надо, наверно, вступить в Союз Лиги наций, каждую неделю читать „Изиду“, пить по утрам кофий в кафе „Кадена“ и курить большую трубку, играть в хоккей, таскаться пить чай на Кабаний холм и на лекции в Кибл, разъезжать на велосипеде с кипой тетрадей на багажнике, а вечерами пить какао и научно обсуждать вопросы пола. Ох, Чарльз, что произошло за время каникул? Я чувствую себя таким старым.
— Я чувствую себя пожилым. Это неизмеримо хуже. Кажется, мы уже получили здесь все, на что можно было рассчитывать.
Мы посидели молча при свете камина. Быстро стемнело.
— Антони Бланш ушел из университета.
— Почему?
— Пишет, что снял квартиру в Мюнхене. Он завязал там роман с полицейским.
— Мне будет недоставать его.
— Мне, я думаю, в каком-то смысле тоже.
Мы снова замолчали и так тихо сидели, не зажигая ламп, что человек, зашедший ко мне по какому-то делу, постоял минуту на пороге и ушел, подумав, что в комнате никого нет.
— Так нельзя начинать новый год, — сказал Себастьян; но тот мрачный октябрьский вечер овеял своим холодным влажным дыханием последующие дни и недели. Весь семестр и весь год мы с Себастьяном жили под тенью сгущающихся туч, и, словно фетиш, вначале спрятанный от глаз миссионера, а затем забытый, плюшевый медведь Алоизиус пылился на комоде в Себастьяновой спальне.
Мы оба переменились. Оба утратили чувство новизны, лежавшее в основе нашей прошлогодней анархии. Я начал остепеняться.
Мне, как ни странно, очень не хватало кузена Джаспера, который успешно сдал выпускные экзамены и теперь хлопотливо устраивался в Лондоне на смутьянское житье; без него мне некого было шокировать; сам колледж, казалось, утратил без него свою солидность и теперь уже не вызывал на скандальные выходки, как минувшим летом. К тому же я возвратился пресытившийся и покаянный, твердо решившись умерить свой размах. Я не собирался больше давать пищу юмору отца; его эксцентричные преследования лучше любого выговора убедили меня в неразумности жизни не по средствам. Бесед со мной в этом семестре никто не проводил, успех на предварительном экзамене по истории, а также бетта с минусом за один из ре-фератов обеспечили мне хорошие отношения с моим наставником, которые я без лишних усилий и поддерживал.
Я сохранял связь с историческим факультетом, писал для них по два реферата в неделю, посещал иногда какую-нибудь лекцию. Кроме того, с начала второго курса я записался на Рескинский факультет искусств, мы собирались по утрам два или три раза в неделю (нас было человек двенадцать, из них по меньшей мере половина — дочери северного Оксфорда) среди слепков античных памятников Ашмолейского музея; дважды в неделю мы рисовали обнаженную натуру в маленькой комнате над чайной; были приняты меры, чтобы исключить на этих сеансах непристойные помыслы, молодая женщина, позировавшая нам, приезжала из Лондона на один день и не имела права ночевать в университетском городе; помню, что бок, обращенный к железной печке, был розовый, а другой — в пятнах и пупырышках, словно ощипанный. Здесь, в чаду керосиновой лампы, мы сидели верхом на скамейках и делали беспомощные попытки вызвать призрак Трильби. Мои рисунки никуда не годились; дома я писал хитроумные миниатюры-стилизации, иные из которых, сбереженные моими тогдашними знакомыми, теперь иногда вдруг всплывают на свет, повергая меня в смущение.
Учил нас человек моего возраста, обращавшийся с нами с оборонительной враждебностью, он носил темно-синие рубахи, лимонно-желтый галстук и очки в роговой оправе, и, видя перед глазами такое предостережение, я стал постепенно изменять собственный стиль одежды, приблизившись наконец к тому, что кузен Джаспер счел бы подходящим для человека, гостящего в загородном доме. Так, найдя себе занятия по душе и костюм к месту, я сделался респектабельным членом своего колледжа.
У Себастьяна все складывалось иначе. У него прошлогодняя анархия отвечала глубокой внутренней потребности бегства от реальности, и теперь, ощущая себя запертым со всех сторон, запертым и там, где он прежде пользовался свободой, он делался равнодушен и угрюм даже со мной.
В тот семестр мы почти все время проводили вдвоем, настолько оба поглощенные друг другом, что не испытывали нужды в других знакомствах. Кузен Джаспер предупреждал, что на втором курсе почти все время уделяют тому, чтобы отделаться от знакомых, приобретенных на первом, и именно так у нас и получилось. У меня почти все знакомые были общие с Себастьяном; и теперь мы вместе избавлялись от них, а новых не заводили. До ссор и разрывов не доходило. Поначалу мы встречались с ними так же часто, как и прошлый год, ходили к ним, когда нас приглашали, но сами устраивали пирушки все реже и реже. У меня не было желания красоваться перед новыми первокурсниками, которые дебютировали в свете, подобно своим лондонским сестрам; новые лица были теперь всюду, куда ни пойдешь, и я, еще полгода назад такой жадный до новых знакомств, чувствовал пресыщение; и даже наш узкий кружок близких друзей, недавно искрившийся весельем в летнем свете солнца, как-то потускнел и притих в мглистом, ползущем с реки тумане, затянувшем для меня в тот год весь мир. Антони Бланш унес с собою что-то важное; запер на замок какую-то дверь и ключ повесил к себе на цепочку; теперь все его знакомцы, среди которых он всегда оставался чужим, больно ощущали его отсутствие.
Вот и кончился любительский спектакль; режиссер застегнул барашковый полушубок и получил гонорар, и безутешные дамы остались без своего руководителя. Лишенные его руководства, они не вовремя подают реплики и перевирают слова; он нужен им, чтобы позвонить к поднятию занавеса, чтобы верно направить огни рампы; им необходим его шепот в кулисах, его властный взгляд, брошенный на дирижера; без него не стало фотографов из иллюстрированных еженедельников, не стало организованного доброжелательства и благосклонного ожидания публики. Все, что их соединяло, было общее служение искусству; и вот золотые кружева и бархат уложены и возвращены костюмеру, и серая униформа буден пришла им на смену. Несколько счастливых часов репетиций, несколько экстатических мгновений спектакля они исполняли блестящие роли, они были своими собственными великими предками со знаменитых портретов, на которых, как предполагалось, отдаленно походили, и вот теперь все позади, и в хмуром свете осеннего дня они должны вернуться к себе домой: к мужу, который слишком часто приезжает в Лондон; к любовнику, который проигрывается в карты; к ребенку, который слишком быстро растет.
Кружок Антони Бланша распался — вместо него осталась просто дюжина скучных английских подростков. Когда-нибудь, в позднейшие годы, им суждено будет спрашивать друг у друга: „А помните того чудака, с которым мы знались в Оксфорде, — Антони Бланша? Интересно, что с ним теперь?“ Они снова лениво пристали к стаду, из которого их по непонятным признакам отобрали, и день ото дня все больше утрачивали индивидуальные отличия. Эта перемена им самим была не так ясно видна, как нам; от случая к случаю они все еще собирались у нас в комнатах, но мы перестали искать их общества. Зато мы полюбили компании попроще и частенько проводили вечера в маленьких Хогартовских кабачках Сент-Эбба и Сент-Климента или, улиц между старым рынком и каналом, где мы еще могли веселиться и где нам, смею верить, бывали рады. У „Садовника“, и в „Лошажьей голове“, и в „Голове друида“, что по соседству с театром, и „На адском ипподроме“ мы были признанными завсегдатаями; впрочем, в последнем можно было встретить и других студентов — главным образом весельчаков из Брейзенноуз-колледжа, а Себастьяном постепенно овладела своего рода фобия, какую испытывают те, кто носит форму, к собратьям по профессии, и не один вечер оказывался для нас погублен появлением коллег студентов, из-за которых он оставлял недопитым стакан и хмуро возвращался в свой колледж.
Так застала нас леди Марчмейн, когда в начале Михайлова семестра приехала на неделю в Оксфорд. Она нашла Себастьяна притихшим, а вместо всей его оравы друзей рядом с ним был один я. Она приняла меня как друга Себастьяна, и попыталась сделать также и своим другом. При этом она, того не ведая, нанесла удар по самому основанию нашей дружбы. Таков единственный упрек, который я могу противопоставить всей ее безграничной доброте ко мне.
В Оксфорде у нее было дело к мистеру Самграссу из Всех Усопших, который постепенно начал играть в нашей жизни все более и более значительную роль. Леди Марчмейн была занята изданием для узкого круга друзей книги в память о своем брате Неде, старшем из троих легендарных героев, павших между Монсом и Пассендейлом; после него осталось много бумаг: стихов, писем, выступлений, статей; подготовка их к публикации, даже самым маленьким тиражом, требовала такта и принятия многих решений, для которых суд обожающей сестры был недостаточно надежным основанием. Признав это, она стала искать помощи со стороны и нашла себе в советчики мистера Самграсса.
Это был молодой преподаватель истории, низенький пухлый человечек с жидкими, прилизанными на большом черепе волосами, аккуратными ручками, маленькими ножками, всегда одетый с иголочки и как бы слишком чисто вымытый. У него были вкрадчивые манеры и своеобразная речь. Нам выпало познакомиться с ним довольно близко.
У мистера Самграсса был особый дар помогать людям в их работе, но он и сам был автором нескольких изящных книжиц. Он имел пристрастие к старинным грамотам и тонкое чутье к живописным эффектам. Себастьян отнюдь не грешил против истины, когда назвал его „одним человеком, состоящим при маме“. Он становился человеком при каждом, кто мог его чем-то привлечь.
Мистер Самграсс был знаток генеалогий и прав наследования; он обожал свергнутые королевские фамилии и отлично разбирался в правах претендентов на троны; сам человек не религиозный, он был осведомлен о делах католической церкви лучше, чем многие католики; у него были знакомства в Ватикане, и он мог часами толковать о церковных делах и назначениях, о том, кто из духовных лиц сейчас в фаворе, а кто нет, и каковы последние теологические гипотезы, и как тот или иной иезуит или доминиканец в великопостной проповеди вступил на опасную стезю или взял сомнительную ноту; ему не хватало разве только веры, и позднее, в Брайдсхеде, он любил в часовне подходить под благословение и смотреть, как дамы в черных кружевных мантильях грациозно изгибают шеи в молитве; он любил забытые великосветские сплетни и был специалистом по внебрачным детям, он любил прошлое, так он всегда говорил, но у меня было такое чувство, что свое великолепное окружение и в прошлом и в настоящем он втайне считает несерьезным, реальностью для него был один только мистер Самграсс, все прочее — не более чем маскарадная процессия. Он был туристом викторианской эпохи, самодовольным и снисходительным, и вся эта экзотика служила ему для развлечения. К тому же его перо казалось мне немного слишком бойким, я бы не удивился, окажись у него в квартире запрятанный диктофон.
Я встретил его впервые в обществе леди Марчмейн и тогда же подумал, что она не могла бы найти для себя более разительного контраста, чем этот промышляющий интеллигент, и более выгодного фона для своего очарования. Не в ее обычае было демонстративно вторгаться в чужую жизнь, но на исходе той недели Себастьян хмуро заметил: „Вас с мамой теперь водой не разольешь“, — и тогда я осознал, что меня быстро и незаметно втянули в отношения душевной близости, потому что других отношений между людьми леди Марчмейн просто не признавала. Перед тем как она уехала, я успел дать обещание, что проведу в Брайдсхеде все предстоящие каникулы, кроме рождественских дней.
Недели через две после этого, утром в понедельник, я сидел у Себастьяна и дожидался, когда он вернется с занятий, как вдруг вошла Джулия в сопровождении крупного мужчины, которого она представила мистером Моттремом, а называла Рексом. Они возвращались в автомобиле от своих знакомых, у которых гостили субботу и воскресенье. Рекс Моттрем в просторном клетчатом пальто с поясом был разгорячен и самоуверен, Джулия в мехах казалась замерзшей и робкой; она прошла прямо к камину и присела на корточки перед огнем.
— Мы мечтали, что Себастьян накормит нас обедом, — сказала она. — Конечно, если его не будет, мы всегда можем податься к Бою Мулкастеру, но лучше было бы все-таки с Себастьяном. Только мы ужасно голодны. Нас два дня просто морили голодом у Чазмов.
— Они с Себастьяном оба обедают у меня. Приходите и вы. Приглашение мое было тут же принято, и вскоре все собрались у меня в комнатах на одну из наших последних оксфордских пирушек. Рекс Моттрем очень старался произвести впечатление. Это был красивый мужчина с густой темной шевелюрой, низким лбом и лохматыми черными бровями. Говорил он с приятным канадским акцентом. Мы сразу же узнали о нем все, что он хотел, чтобы о нем знали: что он удачлив по части денег, что он член парламента, что он игрок и добрый малый, что он играет в гольф с принцем Уэльским и водит дружбу с „Maкcoм“, и „Эф. И.“, и Герти Лоуренсом, и Огастесом Джоном, и Карпантье — со всяким, кажется, о ком ни заходил разговор. Про университет он сказал:
— Нет, я здесь не учился. Тут просто на три года отстаешь в жизни от других.
Свою жизнь, насколько он ее обнародовал, он начал на войне, которую и окончил с отличной аттестацией, служа в канадских частях и дослужившись до адъютанта при одном из прославленных генералов.
Ему было никак не больше тридцати, но тогда, в Оксфорде, он казался нам глубоким стариком. Джулия обращалась с ним, как она обращалась со всеми на свете, надменно-снисходительно, но как со своей собственностью. Один раз она послала его от стола в машину за сигаретами и раз или два, когда он слишком уж расхвастался, извинилась за него, заметив: „Он ведь из колоний, не забывайте“, — на что в ответ он разражался шумным хохотом.
Когда они уехали, я спросил, кто он.
— Один человек, состоит при Джулии, — ответил Себастьян.
Мы удивились, когда неделю спустя получили от него телеграмму с приглашением нам и Бою Мулкастеру в Лондон на обед „по случаю какого-то вечера, который устраивает Джулия“.
— Он, наверно, не знаком ни с кем из молодых, — сказал Себастьян. — Все его знакомые — старые толстокожие акулы из Сити и палаты общин. Поедем?
Мы посовещались и решили, что, поскольку жизнь наша в Оксфорде протекает довольно уныло, надо поехать.
— Зачем ему понадобился Бой?
— Мы с Джулией знакомы с ним всю жизнь. Наверно, увидев его у вас за обедом, он решил, что мы дружим.
Мы не очень-то любили Мулкастера, но у всех троих нас было превосходное настроение, когда, получив до утра отпуск в своих колледжах, мы в автомобиле Хардкасла покатили в Лондон.
Ночевать мы должны были в Марчмейн-хаусе. Мы заехали туда переодеться и, пока одевались, успели распить бутылку шампанского, то и дело забегая друг к другу в комнаты, которые были расположены рядом на третьем этаже и выглядели довольно убого в сравнении с роскошными апартаментами внизу. Спускаясь, мы встретили на лестнице Джулию еще в дневном туалете.
— Я опоздаю, — сказала она. — Вы, мальчики, лучше ступайте сами к Рексу. Изумительно, что вы приехали.
— А но какому случаю званый вечер?
— Да просто благотворительный бал, который я помогаю устраивать. Рекс настоял, чтобы мы дали обед по этому поводу. Увидимся у него.
До Рекса Моттрема от Марчмейн-хауса было рукой подать.
— Джулия опоздает, — объявили мы. — Она только поднялась к себе одеваться.
— Это означает еще час. Надо пока выпить вина. Дама, которую нам отрекомендовали как миссис Чэмпион, возразила:
— Ах, я знаю, Рекс, она хотела бы, чтобы мы начали без нее.
— Ну, все равно, сначала выпьем вина.
— Зачем такая бутыль, Рекс? — раздраженно спросила дама. — Вы все делаете чересчур.
— В самый раз для нас будет, — ответил Рекс, взяв бутыль в руки и вытаскивая пробку.
Среди гостей были две девушки, ровесницы Джулии; они все имели какое-то отношений к устройству благотворительного бала. Мулкастер знал их издавна, и они, как мне показалось, без всякого удовольствия узнали Мулкастера. Миссис Чэмпион разговаривала с Рексом. И мы с Себастьяном оказались, как всегда, вдвоем над стаканом вина.
Наконец появилась Джулия, спокойная, восхитительная, нисколько не смущенная.
— Напрасно вы позволили ему ждать, — сказала она. — Это все его канадская галантность.
Рекс Моттрем оказался щедрым хозяином, и к исходу обеда мы, трое оксфордцев, были пьяны. Когда мы стояли в холле, поджидая девушек, а Рекс и миссис Чэмпион в стороне вполголоса обменивались колкостями, Мулкастер сказал:
— Послушайте, давайте-ка улизнем с этого гнусного бала и подадимся к мамаше Мейфилд.
— Кто это мамаша Мейфилд?
— Да вы знаете мамашу Мейфилд. Все знают мамашу Мейфилд из „Старой сотни“. У меня там постоянная приятельница — прелестная малютка Эффи. Ух, что будет, если Эффи узнает, чго я был в Лондоне, а к ней не зашел. Поехали к мамаше Мейфилд, я вас познакомлю с Эффи.
— Ладно, — сказал Себастьян, — поехали к мамаше Мейфилд знакомиться с Эффи.
— Прихватим у доброго дяди Моттрема бутылочку шипучего, а потом удерем с этого поганого бала и подадимся в „Сотню“. Идет?
Удрать с бала оказалось делом нетрудным. У девушек, которых пригласил Рекс, было там много знакомых, и после двух-трех танцев кавалеров за нашим столиком стало прибавляться; Рекс Моттрем заказывал еще и еще вина; и вот мы трое очутились на улице.
— А ты знаешь, где это заведение?
— Конечно. Помой-стрит, номер сто.
— Где это?
— В районе Лестер-сквер. Лучше взять машину.
— Зачем?
— Всегда полезно в таких случаях иметь свой автомобиль. Мы не стали спорить, и в этом заключалась наша роковая ошибка. Машина стояла во дворе Марчмейн-хауса, в ста шагах от отеля, где происходил бал. Мулкастер сел за руль и, немного поплутав, благополучно доставил нас на Помой-стрит. Швейцар по одну сторону от темного подъезда и немолодой господин в смокинге по другую — стоя лицом к стене, он пытался остудить о кирпичи лоб — свидетельствовали о том, что мы добрались до места.
— Не ходите туда, вас отравят, — предостерег немолодой господин.
— Члены? — спросил швейцар.
— Моя фамилия Мулкастер. Виконт Мулкастер.
— Не знаю, спросите внизу, — сказал швейцар.
— Вас ограбят, отравят, заразят и ограбят, — повторял немолодой господин.
В глубине темного подъезда оказалось ярко освещенное окошко.
— Члены? — спросила толстая женщина в вечернем платье.
— Вот это мне нравится, — сказал— Мулкастер. — Пора бы знать меня.
— Да, миленький, — ответила женщина безо всякого интереса. — Десять шиллингов с каждого.
— Послушайте, я никогда раньше не платил.
— Верю, миленький. Сегодня у нас полно, так что платите десять шиллингов. Кто придет после вас, с того по фунту. Ваше счастье.
— Позовите мне миссис Мейфилд.
— Я миссис Мейфилд. Десять шиллингов с каждого. — Вот тебе раз, мамаша, я и не узнал вас в этом параде. Вы ведь знаете меня, верно? Бой Мулкастер.
— Да, душка. Десять шиллингов с каждого. Мы заплатили, и мужчина, стоявший между нами и внутренней дверью, шагнул в сторону. Внутри было жарко и людно, ибо „Старая сотня“ была в ту пору на вершине успеха. Мы нашли столик и заказали бутылку; официант взял с нас деньги, прежде чем откупорить ее.
— А где сегодня Эффи? — осведомился Мулкастер.
— Которая Эффи?
— Ну Эффи, здешняя девушка. Хорошенькая такая, брюнетка.
— Здесь работает много девушек. Одни блондинки, другие брюнетки. Кое-кто, может, и хорошенькие. Мне недосуг запоминать их по именам.
— Пойду поищу ее, — сказал Мулкастер. Пока он отсутствовал, к нашему столику подошли две девицы. Они смотрели на нас с любопытством.
— Пошли, — сказала одна другой. — Пустая трата времени. Это гомики.
Вернулся торжествующий Мулкастер с Эффи, которой официант, не дожидаясь заказа, сразу же принес тарелку яичницы с беконом.
— Весь вечер во рту куска не было, — пробормотала она, набрасываясь на еду. — Тут только на одних завтраках и держимся, а за день-то как проголодаешься.
— Еще шесть шиллингов, — объявил официант. Насытившись, Эффи подкрасила губы и посмотрела на нас.
— Я тебя не первый раз здесь вижу, верно? — сказала она мне.
— Боюсь, что первый.
— Но тебя-то я видела? — Мулкастеру.
— Еще бы! Ты ведь не забыла тот сентябрьский вечерок?
— Конечно, нет, дорогой. Ты тот самый гвардеец, что порезал себе палец на ноге, угадала?
— Ну, Эффи, зачем ты меня дразнишь?
— Нет, то было в другой раз. Знаю, ты был с Банти в ту ночь, когда полиция устроила облаву и мы все попрятались там, где стоят мусорные ведра.
Эффи любит меня разыгрывать, правда, Эффи? Она обижена за то, что я так долго не приходил, да?
— Что хотите говорите, но я точно знаю, что где-то тебя уже видела.
— Не надо меня дразнить.
— Я вовсе даже и не дразнюсь. Честное слово, у меня и в мыслях не было. Хочешь, потанцуем?
— Сейчас не хочется.
— Слава богу. У меня сегодня туфли жмут, страсть как. Вскоре они с Мулкастером уже вели сердечную беседу. Себастьян откинулся на спинку стула и сказал мне:
— Сейчас я приглашу к нам ту парочку.
Две свободные девицы, раньше обратившие на нас внимание, снова кружили по соседству. Себастьян с улыбкой встал им навстречу, и скоро они обе тоже с жадностью ели за нашим столиком. У одной лицо было похоже на череп, другая казалась болезненным ребенком. Мертвая Голова досталась на мою долю.
— А не устроить ли нам вшестером вечеринку у меня на квартире? — предложила она.
— Чудесно, — сказал Себастьян.
— Когда вы вошли, мы думали, вы гомики.
— Это все наша юная невинность. Мертвая Голова захихикала.
— Ты парень что надо, — сказала она.
— Вы все очень-очень милые, — сказало Больное Дитя. — Пойду предупрежу миссис Мейфилд, что мы уходим.
Было еще сравнительно рано, чуть за полночь, когда мы снова очутились на улице. Швейцар попытался уговорить нас взять такси.
— Я пригляжу за вашим автомобилем, сэр, только на вашем месте я не сел бы за руль, нет, не сел бы.
Но Себастьян решительно уселся на водительское место, девицы устроились по обе стороны от него, чтобы показывать дорогу, Эффи, Мулкастер и я расположились сзади, и мы поехали. Кажется, отъезжая, мы немножко погорланили.
Далеко мы не уехали. Только свернули на Шафтсбери-авеню в сторону Пикадилли, как тут же чуть было не столкнулись с ехавшим навстречу такси.
— Ради бога смотри, куда едешь, — сказала Эффи. — Ты же нас всех угробишь.
— Неосторожный малый этот водитель, — сказал Себастьян.
— А ты тоже, ишь какой лихач нашелся, — сказала Мертвая Голова. — И потом, мы должны ехать по другой стороне.
— По другой так по другой, — согласился Себастьян, резко поворачивая поперек улицы.
— Вот что, останови машину. Я лучше пешком пойду.
— Остановить? Извольте.
Он дал тормоз, и мы остановились боком поперек улицы. Два полисмена, ускорив шаги, подошли к нам.
— Мое дело сторона, — бросила через плечо Эффи, выскочила из машины и обратилась в бегство. Остальные были пойманы на месте.
— Сожалею, если я препятствую движению, сержант, — старательно выговорил Себастьян, — но леди пожелала, чтобы я остановил машину и дал ей выйти. Она попросила об этом самым настоятельным образом. Как вы могли заметить, ей было очень некогда. Все нервы, знаете ли.
— Дай-ка я с ним поговорю, — сказала Мертвая Голова. — Будь другом, красавчик, не куксись. Никто ничего не видел, мальчики никому не хотят дурного, я посажу их в такси и тихо-мирно отвезу домой.
Полицейские оглядели нас с головы до ног, составляя собственное мнение. Даже и тогда все еще могло бы сойти благополучно, если бы не ввязался Мулкастер.
— Послушайте, приятель, — сказал он. — Вам совершенно незачем вмешиваться. Мы возвращаемся от мамаши Мейфилд. Я уверен, она выплачивает вам приличный гонорар за то, чтобы вы кое на что смотрели сквозь пальцы. Так вот, можете и на нас смотреть сквозь пальцы и в убытке не останетесь.
Этим были рассеяны последние сомнения, если у полицейских таковые имелись. В кратчайший срок мы очутились за решеткой.
Поездку туда и самое водворение я практически не помню. Мулкастер, кажется, энергично протестовал и, когда нас заставили вывернуть карманы, обвинил тюремщиков в грабеже. Потом нас заперли, и первое мое отчетливое воспоминание — это кафельные стены, лампа высоко под потолком за толстым стеклом, койка и дверь без ручки. Где-то слева от меня бушевали Мулкастер и Себастьян. По дороге в участок Себастьян твердо держался на ногах и был вполне сдержан, но теперь, когда его заперли, пришел в исступление, колотил в дверь и брал: „Говорю вам, я не пьян, слышите? Провалитесь вы все, я требую доктора! Я не пьян!“ — в то время как Мулкастер из следующей камеры кричал: „Ну погодите, вы еще, клянусь богом, за это заплатите! Имейте в виду, вы делаете большую ошибку. Позвоните министру внутренних дел! Пришлите моих адвокатов! Я требую неприкосновенности личности!“
Из соседних камер неслись негодующие стоны бродяг и карманных воришек, которым не давали спать: „Эй, там! Утихомирьтесь!“, „Дайте людям вздремнуть!“, „Что здесь, каталажка или сумасшедший дом?“ А сержант ходил от двери к двери и увещевал их через зарешеченные окошки: „Вы у меня всю ночь тут просидите, пока не протрезвеете!“
Я в унынии уселся на койку и задремал. Через некоторое время шум стих и раздался голос Себастьяна:
— Чарльз! Чарльз! Вы здесь?
— Здесь.
— Ну и в историю мы попали.
— Может, как-нибудь под залог выбраться? Мулкастер, как видно, спал.
— Я вам скажу, к кому надо обратиться — к Рексу Моттрему. Это по его части.
Мы не без труда связались с Рексом; я целых полчаса ждал, пока дежурный полисмен отзовется на мой звонок. Наконец он недоверчиво согласился позвонить в отель, где все еще продолжался бал. Последовало опять ожидание, и вот двери нашей темницы распахнулись.
В гнилой воздух полицейского участка, в кислую вонь грязи и дезинфекции просочился сладкий аромат гаванской сигары — вернее, двух гаванских сигар, ибо дежурный сержант тоже курил.
В канцелярии как воплощение влиятельности и богатства — и даже как пародия на них — возвышался Рекс Моттрем. На нем была шуба на меху с широкими каракулевыми лацканами и шелковый цилиндр. Полицейские чины держались почтительно и услужливо.
— Мы выполняли свой долг, — объяснили они. — Взяли молодых джентльменов под стражу ради их же собственного блага.
Мулкастер, мрачный с похмелья, завел было сбивчивую речь об ущемлении своих гражданских прав, но Рекс тихо сказал: „Лучше предоставьте все разговоры мне“.
У меня была совершенно ясная голова, и я с восхищением наблюдал, как Рекс улаживает наше дело. Он ознакомился с протоколами ареста, приветливо поговорил с задержавшими нас полисменами, едва уловимым намеком приоткрыл вопрос о взятке и сразу же закрыл его, выяснив, что дело уже слишком далеко зашло и слишком многие в него посвящены; он дал подписку, что мы предстанем завтра в десять перед мировым судьей и увел нас с собою. Его автомобиль дожидался у подъезда.
— Отложим все обсуждения до утра. Где вы ночуете? — В Марчерсе, — ответил Себастьян. — Лучше поедем ко мне. Я вас устрою на ночь. И все хлопоты предоставьте мне.
Чувствовалось, что он упивается собственной деловитостью. Наутро впечатление это еще усилилось. Я проснулся со смешанным чувством недоумения и испуга в незнакомой комнате и в первые же сознательные секунды ко мне возвратилась память о минувшем вечере, сначала как о кошмаре, потом как о действительности. Камердинер Рекса распаковывал какой-то чемодан. Заметив, что я пошевелился, он подошел к умывальнику и налил что-то в стакан из бутылки.
— По-моему, я все привез из Марчмейн-хауса, — проговорил он. — А за этим мистер Моттрем специально посылал к „Хеппелю“.
Я сделал глоток и почувствовал себя лучше. Человек от „Трампера“ дожидался, чтобы побрить нас. За завтраком к нам присоединился Рекс.
— Важно произвести хорошее впечатление в суде, — сказал он нам. — По счастью, на ваших лицах не видно ни малейших следов вчерашнего кутежа.
После завтрака приезжал адвокат, и Рекс кратко описал нам положение дел.
— Сложнее всего с Себастьяном. Ему полагается до шести месяцев тюрьмы за вождение автомобиля в нетрезвом виде. К сожалению, судить будет Григг. Он придерживается довольно суровой точки зрения на такие дела. Сегодня мы будем только добиваться для Себастьяна отсрочки, чтобы подготовить защиту. Вы двое признаете себя виновными, выразите сожаление и заплатите по пяти шиллингов. Я посмотрю, что можно будет сделать с вечерними газетами. „Стар“ может оказаться несговорчивой.
Запомните, самое главное — совершенно не допускать упоминаний о „Старой сотне“. По счастью, девицы были трезвы и соответчиками не являются, но они записаны как свидетели. Если мы попробуем оспорить показания полиции, их тут же призовут. Этого следует избегать любой ценой, поэтому мы примем, не оспаривая, версию полиции и будем взывать к доброте судьи и просить, чтобы он не губил молодого человека из-за одной юношеской оплошности. Все пройдет как по нотам. Понадобится университетский преподаватель, чтобы дать ему хорошую характеристику. Джулия говорит, у вас есть один ручной по фамилии Самграсс. Как раз что надо. Вы же должны просто рассказать, что приехали из Оксфорда, на этот весьма респектабельный бал, не привыкли к вину, выпили лишнего и на пути домой заехали не помните куда. Позже надо будет утрясти это дело с вашим университетским начальством.
— Я им велел пригласить моих адвокатов, — сказал Мулкастер, — и они отказались. Это беззаконие, и я не понимаю, почему надо им это спускать.
— Бога ради не заводите пререканий. Признайте себя виновным и заплатите штраф. Вы поняли?
Мулкастер, ворча, подчинился.
В суде все произошло точно так, как предсказывал Рекс. В половине одиннадцатого мы уже стояли на улице, мы с Мулкастером — свободные люди, Себастьян — под обязательством явиться в суд через неделю. Мулкастер промолчал о своих юридических претензиях; нас с ним пожурили и заставили заплатить каждого по пять шиллингов штрафа и пятнадцать шиллингов судебных издержек. Общество Мулкастера начинало всерьез тяготить нас, и мы с облегчением вздохнули, когда он, сославшись на какие-то дела в городе, наконец нас покинул. Адвокат тоже куда-то спешил, и мы с Себастьяном остались у подъезда в одиночестве и унынии.
— Придется, наверное, сказать все маме, — жалобно проговорил он. — Проклятье! Холодно. Я домой пойду. Мне некуда идти. Давайте уедем тихонько в Оксфорд и подождем, пока, мы им понадобимся.
Жалкие завсегдатаи полицейских участков проходили мимо нас вверх и вниз по ступеням; мы стояли на ветру и не могли принять решения.
— Почему бы не посоветоваться с Джулией?
— Может, мне уехать за границу?
— Мой дорогой Себастьян, вам только сделают внушение и предпишут заплатить несколько фунтов штрафа.
— Да, но вся эта морока — мама, и Брайди, и родственники. и преподаватели. Лучше уж в тюрьму. Если я тихонько улизну за границу, они ведь не смогут меня оттуда выволочь, верно? Так всегда поступают люди, которых преследует полиция. Я знаю, мама повернет дело так, будто вся тяжесть удара досталась ей. — Давайте позвоним Джулии и условимся с ней где-нибудь встретиться.
Мы встретились у „Гантера“ на Беркли-сквер. Джулия по моде того времени была в зеленой шляпе, низко надвинутой на лоб и приколотой бриллиантовой стрелкой; под мышкой она держала крохотную собачку, на три четверти упрятанную в меха. Она выказала к нам гораздо больше интереса, чем обычно.
— Ну, вы и хорошенькая парочка; надо сказать, вид у вас на удивление цветущий. Единственный раз, когда я напилась, я на следующий день не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Неужели вы не могли меня взять с собою? Бал был просто тоска зеленая, а мне всегда так хотелось побывать в „Старой сотне“. И никто меня не берет. Как там было, восхитительно?
— Значит, ты тоже все уже знаешь?
— Рекс позвонил мне сегодня утром и все рассказал. А какие вам достались барышни?
— Не будь неприличной.
— Моя была похожа, на череп. — А моя на чахоточную.
— Ну и ну!
Нас явно возвысило в глазах Джулии то, что мы ездили к женщинам; для нее весь интерес был именно в этом.
— А мама знает?
— Про ваши черепа и чахоточных — нет. Она знает, что вы были в кутузке. Я ей сказала. Конечно, она отнеслась к этому по-ангельски. Ты ведь знаешь, все, что делал дядя Нед, прекрасно, а он однажды угодил за решетку за то, что привел на митинг, где выступал Ллойд Джордж, живого медведя; поэтому она держится вполне по-человечески. Она ждет вас обоих сегодня к обеду.
— О боже!
— Единственная беда — это газеты и родные. У вас тоже ужасная родня, Чарльз?
— У меня один отец. Он ни о чем не узнает.
— А у нас ужасная. Бедной маме предстоит вытерпеть от них бог знает что. Они будут слать письма, наносить сочувственные визиты, и все время половина из них в глубине души будет думать: „Вот к чему привело католическое воспитание“, а другая половина будет думать: „Вот к чему привело обучение в Итоне, а не в Стонихерсте“. Бедная мама никак на них не угодит.
Обедали мы у леди Марчмейн. Все случившееся она приняла с веселым смирением. И сделала только один упрек:
— Не понимаю, зачем вам понадобилось ночевать у мистера Моттрема. Разве вы не могли приехать ко мне и все мне рассказать?
— Что мне сказать нашим родным? — вздыхала она. — Они будут шокированы, когда поймут, что огорчены больше моего. Вы знаете мою золовку Фанни Роскоммон? Она всегда считала, что я плохо воспитала детей. Теперь я начинаю думать, что, может быть, она права.
Когда мы вышли, я сказал:
— Она была само доброжелательство. Чего вы боялись?
— Не могу вам объяснить, — уныло ответил Себастьян.
Неделю спустя состоялся суд, и Себастьяна оштрафовали на десять фунтов. Газеты уделили делу неприятно много внимания, одна даже дала ироническую шапку: „Сын маркиза не привык к вину“. Судья заявил, что лишь благодаря своевременным действиям полиции ему не пришлось предстать перед судом по более тяжкому обвинению. „Чистая случайность, что вы не оказались в ответе за серьезное несчастье…“ Мистер Самграсс засвидетельствовал, что Себастьян пользуется безупречной репутацией и что под угрозой находится блестящая университетская карьера. Эту тему тоже подхватили газеты:
„Будущее образцового студента поставлено на карту“. Судья заявил, что, если бы не свидетельство мистера Самграсса, он бы склонился к тому, чтобы вынести по делу воспитательный приговор; закон ведь один и для оксфордского студента, и для любого юного правонарушителя; даже более того, чем благополучнее дом, тем позорнее проступок…
Мистер Самграсс оказался неоценим не только на Бау-стрит. В Оксфорде он выказал столько же рвения и находчивости, сколько Рекс Моттрем в Лондоне. Он беседовал с начальством, с инспекторами, с помощником ректора; убедил монсеньера Белла съездить к декану Себастьянова колледжа; устроил для леди Марчмейн прием у самого ректора; и в результате нас троих посадили до конца семестра „под вечерний замок“. Хардкаслу, опять неизвестно по каким мотивам, запретили пользоваться автомобилем, и на том все дело и кончилось. Самой долгой карой была близость с Рексом Моттремом и мистером Самграссом, но так как жизнь Рекса протекала в Лондоне, в мире политики, а мистер Самграсс был в Оксфорде, рядом с нами, от него мы страдали больше.
Он преследовал нас до конца семестра. Оказавшись „под вечерним замком“, мы не могли проводить вечера вместе и с девяти часов находились в одиночестве, на милости мистера Самграсса. Не проходило вечера, чтобы он не заглянул к одному из нас. Он говорил о „нашей маленькой эскападе“ так, словно он тоже посидел за решеткой и это объединяло нас. Один раз я перелез через стену, и мистер Самграсс застал меня у Себастьяна после закрытия ворот и из этого тоже сделал общий секрет, объединяющий его с нами. Поэтому я нисколько не удивился, когда приехал после Рождества в Брайдсхед и нашел там мистера Самграсса, который словно поджидал меня, сидя один у камина в комнате, которую они называли Гобеленовым залом.
— Вы застаете меня здесь единственным владельцем, — сказал он мне, и когда он встал мне навстречу и гостеприимно протянул руку, действительно казалось, будто он владеет этим залом и темными сценами охоты, развешанными по его стенам, владеет кариатидами по обе стороны камина, владеет мною самим. — Нынче утром, — продолжал он, — здесь был смотр марчмейнской своры, восхитительно архаическое зрелище, и сейчас все наши юные друзья уехали на лисью охоту, включая даже Себастьяна, который, как вы сами понимаете, был на редкость элегантен в своем розовом казакине. Брайдсхед выглядел скорее солидно, чем элегантно; он исполняет роль главы местных охотников на пару с неким сэром Уолтером Стриклэнд-Винеблсом, здешней комической достопримечательностью. Жаль, что их изображения нельзя поместить на эти весьма посредственные гобелены — они внесли бы в них немного фантазии.
Наша хозяйка осталась дома; не поехал также монах-доминиканец на поправке, читавший слишком много Маритена и слишком мало Гегеля, и, разумеется, Адриан Порсон, а также два довольно суровых венгерских кузена — я испытал их по-немецки и по-французски, и ни на том, ни на другом языке они нисколько не занимательны. Все эти лица отбыли сейчас с визитом к соседям. А я коротал вечерок у огня за чтением несравненного Карлуса. Ваше прибытие придало мне отваги, и я сейчас позвоню, чтобы подали чай. Как мне подготовить вас к встрече со здешним обществом? Увы, завтра все будет кончено: леди Джулия уезжает куда-то встречать Новый год и увозит с собою весь beau-monde[21]. Мне будет недоставать этих прелестных созданий — в особенности одной из них, по имени Селия; она приходится родной сестрой нашему давнему товарищу по несчастью Бою Мулкастеру и имеет с ним на диво мало сходства. Она беседует, как птичка, по крупинке расклевывая предмет разговора в самой пленительной манере, и носит туалеты а la школьница, что я лично нахожу весьма пикантным. Мне будет недоставать ее, говорю я, потому что я завтра не уезжаю. Завтра я всерьез приступаю к работе над книгой хозяйки дома — рукописи, кстати сказать, представляют собою кладезь сокровищ своей эпохи, подлинный и неподдельный 1914 год.
Подали чай, и вскоре вслед за тем вернулся Себастьян. Он объяснил, что давно отбился от охоты и потихоньку потрусил к дому; за ним появились остальные охотники — их под вечер подобрал автомобиль; не видно было только Брайдсхеда, у него были еще дела в собачнике, и вместе с ним туда отправилась Корделия. Гости и домочадцы собрались в зале, и вскоре все уже утоляли голод яичницей и сдобными булочками; мистер Самграсс, который раньше спокойно пообедал и подремал у камина, тоже ел вместе со всеми яичницу и булочки. Потом приехала и леди Марчмейн со своим сопровождением, и, когда мы расходились по комнатам переодеваться к ужину, она сказала: „Кто со мною в часовню?“ Себастьян и Джулия ответили, что должны немедленно принять ванну, и тогда вместе с нею и монахом-доминиканцем пошел мистер Самграсс.
— Я бы хотел, чтобы мистер Самграсс уехал, — сказал Себастьян, сидя в ванне. — Мне осточертело все время быть ему благодарным.
В продолжение следующих двух недель нелюбовь к мистеру Самграссу стала секретом, который делили между собою все домочадцы: в его присутствии прекрасные старые глаза сэра Адриана Порсона обращались к какому-то дальнему горизонту, а его губы складывались в гримасу классического пессимизма. Одни только венгерские кузены, неправильно оценив социальное положение университетского наставника и принимая его за кого-то из слуг, никак не реагировали на его присутствие.
Все разъехались, и остались только мистер Самграсс, сэр Адриан Порсон, венгры, монах, Брайдсхед, Себастьян и Корделия.
В доме властвовала религия — не только в часовне, в ежедневных мессах и молитвах, утренних и вечерних, но и во всех разговорах.
— Мы должны сделать из Чарльза католика, — заявила леди Марчмейн, и за то время, что я у них гостил, она нередко заводила со мною душевные разговоры, осторожно направляя их в божественную сторону. После первого такого разговора Себастьян спросил:
— Что, мама вела с вами свой знаменитый „разговор по душам“? Она без этого не может. Проклятье.
На эти разговоры по душам никогда не приглашали и специально их не подстраивали; просто как-то само собой выходило, что если ей хотелось поговорить, то ты оказывался с нею наедине — летом где-нибудь в тенистой аллее над прудом или в прохладном уголке розового питомника, а зимой в ее комнате на втором этаже.
Эта комната была ее собственным созданием; она выбрала ее для себя и переделала настолько, что, переступая порог, ты словно попадал в другой дом. Потолки были опущены и сложный карниз, в том или ином виде украшавший каждую комнату, оказался недоступен взгляду, стены, некогда обтянутые парчой, были оголены, выкрашены голубой клеевой краской, по которой шли вразброс миниатюрные акварельные пейзажики; в воздухе стоял сладкий аромат цветов и высушенных пахучих трав. Собственная библиотека леди Марчмейн — много раз читанные томики стихов и религиозных сочинений в мягких кожаных переплетах — заполняла небольшой шкаф из розового дерева; каминная доска была заставлена дорогими ей вещицами — здесь была статуэтка мадонны из слоновой кости, гипсовый святой Иосиф, здесь же стояли последние фотографии ее трех героев братьев. Когда мы с Себастьяном жили в то ослепительное лето в Брайдсхеде одни, в комнату его матери мы не заходили.
Вместе с комнатой вспоминаются обрывки разговоров. Помню, как она говорила:
— Когда я была девушкой, наша семья была сравнительно бедной, но все-таки много богаче, чем большинство людей, а когда я вышла замуж, то стала очень богатой. Раньше меня это мучило, и я думала, что дурно иметь так много красивых вещей, когда у других нет ничего. Теперь же я поняла, что богатому легко согрешить завистью к бедным. Бедные всегда были любимыми детьми у бога и святых, но я полагаю, что можно и должно достигнуть такой благодати, чтобы принимать жизнь целиком, включая богатство. В языческом Риме богатство непременно означало нечто жестокое, но теперь это вовсе не обязательно.