Возвращение в Брайдсхед Во Ивлин
Она расспросила меня о моей жизни в Париже. Я описал свою квартиру с видом на реку и на башни Парижской богоматери.
— Я надеюсь, что Себастьян поедет со мной погостить, когда я соберусь обратно.
— Да, чудесно было бы, — ответила леди Марчмейн, вздыхая, словно о чем-то несбыточном.
— И надеюсь, он приедет к нам в Лондон.
— Чарльз, вы знаете, что это невозможно. Лондон самое неподходящее место. Там даже мистер Самграсс не мог удержать его под контролем. У нас в доме нет секретов — видите ли, он пропадал все рождество. И мистеру Самграссу удалось обнаружить его только потому, что ему нечем было оплатить счет и оттуда позвонили к нам домой. Это слишком страшно. Нет-нет, Лондон совершенно исключается, если уж он не может владеть собой здесь, с нами… Мы должны подержать его немного тут, позаботиться, чтобы ему было хорошо, чтобы он поправился, поездил на охоту, а потом надо опять отправить его за границу с мистером Самграссом… Видите ли, я уже пережила все это один раз.
Ответ на это и непроизнесенный был отлично известен нам обоим: „Его вы не могли удержать, он сбежал от вас. И Себастьян сбежит. Потому что они оба вас ненавидят“.
Внизу, в долине, прозвучал охотничий рог.
— Ну вот, едут. Они уже в наших лесах. Надеюсь, ему было весело.
Так, разговаривая с Джулией и с леди Марчмейн, я и в том и в другом случае очутился в тупике, и не потому, что мы не понимали друг друга, а потому, что понимали слишком хорошо. А с Брайдсхедом, когда он вернулся к обеду и мы заговорили с ним на эту же тему — ибо тема эта была в доме повсюду, точно пожар в трюме большого парохода, глубоко внизу, под ватерлинией, черно-красный в кромешной тьме и вырывающийся наружу лишь ядовитыми струйками дыма сквозь щели люков, а потом вдруг начинающий валить густыми клубами из вентиляционной системы, — с Брайдсхедом я чувствовал себя в каком-то незнакомом мне мире, в мире, мертвом для меня, среди лунного пейзажа голой лавы, на обременительной для легких высоте. Он сказал:
— Я надеюсь, что он болен алкоголизмом. Тогда это просто большое горе, и мы все должны помогать ему его снести. Раньше я боялся, что он напивается нарочно, когда хочет и потому что хочет.
— Так оно и было — мы оба напивались именно так. И сейчас он со мной пьет, когда хочет и сколько хочет. Я могу удержать его на этом, если бы только ваша мать мне доверилась. А если вы будете преследовать его лечениями и наблюдениями, он за несколько лет превратится в развалину.
— Видите ли, превратиться в развалину — это не грех. Никто не обязан перед богом непременно стать министром почт и сообщений, или лейб-егерем королевского двора, или в восемьдесят лет ходить пешком по десять миль.
— Не грех, — повторил я. — Не обязан, перед богом. Вы снова о религии?
— А я никогда и не оставлял этой темы, — ответил Брайдсхед.
— Знаете, Брайди, если бы я когда-нибудь испытал желание стать католиком, достаточно бы мне было пять минут побеседовать с вами, и это бы как рукой сняло. У вас удивительная способность сводить, казалось бы, вполне разумные посылки к полной бессмыслице.
— Странно, что вы это говорите. Я уже слышал такое же мнение и от других людей. Поэтому-то я, в частности, и думаю, что из меня не выйдет хороший священник. Видно, так уж у меня устроена голова.
За обедом Джулия была занята только ожидающимся приездом своего гостя. Она взяла машину и поехала встречать его на станцию, и к чаю он был уже в Брайдсхеде.
— Мама, ты только погляди на рождественский подарок Рекса!
Рождественским подарком была живая черепашка с инкрустированным бриллиантами по панцирю вензелем Джулии; и это чуточку непристойное живое существо, то беспомощно оскользающееся на паркете, то поднятое для всеобщего осмотрения на ломберный столик или ползущее по ковру, прячась при малейшем прикосновении и тут же снова вытягивая морщинистую шейку и раскачивая серой допотопной головой, стало для меня образом всего того вечера, тем крючком на сети воспоминаний, который зацепляет внимание, хотя нечто гораздо большее совершается у нас на глазах.
— Господи, — сказала леди Марчмейн. — И неужели она ест все то же самое, что и обыкновенная черепаха?
— А что вы сделаете, когда она подохнет? — спросил мистер Самграсс. — Нельзя ли будет вставить в этот панцирь новую черепаху?
Рекса предупредили о Себастьяне — иначе он едва ли выдержал бы мрачную атмосферу Брайдсхеда, — и он немедленно предложил готовый выход. Он бодро и открыто рассуждал об этом за чаем, и после целого дня шепотов слышать его громкий голос было большим облегчением.
— Надо послать его в Цюрих к Баретусу. Баретус — как раз тот человек, который здесь нужен. Он у себя в санатории каждый день творит настоящие чудеса. Знаете, как пил Чарли Килкартни?
— Нет, — ответила леди Марчмейн со своей милой иронией. — Боюсь, что мы не знаем, как пил Чарли Килкартни.
Джулия, отвернувшись к черепахе нахмурила брови, услышав насмешку над своим поклонником, но Рекс Моттрем был нечувствителен к таким уколам.
— Две жены махнули на него рукой, — рассказывал он. — А когда он обручился с Сильвией, она поставила условием, что он поедет лечиться в Цюрих. И ему помогло. Через три месяца вернулся другим человеком. И с тех пор капли в рот не взял, даже несмотря на то, что Сильвия от него ушла.
— Почему же?
— Ну, бедняга Чарли, когда бросил пить, стал довольно большим занудой. Но это уже к делу не относится.
— Да-да, разумеется. Эта история, как я понимаю, предназначена обнадеживать.
Джулия снова сердито посмотрела на черепаху.
— Он и половыми отклонениями, знаете, тоже занимается.
— Ох, какие удивительные знакомства ждут бедного Себастьяна в Цюрихе!
— Конечно, у него все места заняты на много месяцев вперед, но я думаю, они там потеснятся, если я его попрошу. Я могу позвонить ему сегодня же прямо отсюда.
(Рекс, охваченный стремлением помочь ближнему, был склонен действовать с устрашающей напористостью, словно навязывал упирающейся домохозяйке ненужный ей пылесос.)
— Мы подумаем об этом.
И мы думали об этом, когда с охоты вернулась Корделия.
— Джулия, какой ужас! Что это?
— Рождественский подарок Рекса.
— Ой, простите. Вечно я ляпаю невпопад. Но как жестоко! Ей, должно быть, было ужасно больно.
— Они не чувствуют.
— Ну да. Откуда ты знаешь? Могу спорить, чувствуют. Она поцеловала мать, с которой еще не виделась сегодня, пожала руку Рексу и позвонила, чтобы ей принесли яичницу.
— Я пила чай у миссис Барни, ведь я вызвала машину по ее телефону, но все равно голодна ужасно. День был — чудо! Джин Стриклэнд-Винеблс шлепнулась прямо в лужу. Мы проскакали без остановки от Бенджерса до Аппер-Истри. Миль, наверно, пять, да, Брайди?
— Три.
— Ну, не по прямой же гнали… — Набивая рот яичницей, она урывками рассказывала нам об охоте… — Посмотрели бы вы на Джин, когда она вылезла из лужи.
— А где Себастьян?
— Себастьян опозорен навеки. — Эти слова, сказанные ее детским голоском, прозвучали как звон заупокойного колокола. Но она продолжала: — Отправиться на охоту в этом ужасном простолюдинском сюртучке и с галстучком, как ученик верховой школы капитана Морвина! Я лично его не узнала на сборе и надеюсь, что никто не узнал. Разве он не вернулся? Заблудился, наверно.
Когда Уилкокс пришел после чая убрать со стола, леди Марчмейн спросила!
— Лорд Себастьян не давал о себе знать?
— Нет, ваша светлость.
— Видно, заехал к кому-то выпить чаю. Как это на него не похоже.
Полчаса спустя, появившись с подносом коктейлей, Уилкокс объявил:
— Лорд Себастьян только что звонил из Саут-Твайнинга, чтобы за ним прислали машину.
— Из Саут-Твайнинга? Кто там живет?
— Он говорил из гостиницы, ваша светлость.
— Саут-Твайнинг! — повторила Корделия. — Совсем с дороги сбился!
Когда он приехал, щеки его были красны, глаза лихорадочно блестели; я сразу увидел, что он на две трети пьян.
— Мой дорогой мальчик, — сказала леди Марчмейн. — Как приятно, что ты опять так хорошо выглядишь. День на воздухе пошел тебе на пользу. Коктейли на столе. Выпей, если хочешь.
Не было ничего примечательного в ее словах, кроме того, что она их произнесла. Полгода назад они бы не были сказаны. — Спасибо, — ответил Себастьян. — Я выпью.
Удар, которого заранее ждешь, который пришелся по уже наболевшему месту и принес с собой не потрясение, но лишь тупую, мучительную боль да мельком мысль о том, что еще один будет уже не по силам, — вот что я чувствовал, сидя за ужином против Себастьяна и видя его помутившийся взгляд и неверные движения, слыша его осипший голос, вдруг брякающий что-то невпопад после продолжительного, невежливого молчания. Когда наконец леди Марчмейн с Джулией и слуги ушли, Брайдсхед сказал:
— Тебе бы лучше пойти лечь спать, Себастьян.
— Сначала портвейну выпью.
— Да, выпей портвейну, если тебе хочется. Но не появляйся в гостиной.
— Угу, перебрал, — Себастьян кивнул. — Как в добрые старые времена. Джентльмены здорово надирались в добрые старые времена, не могли выйти к дамам. („Надо сказать, что совсем не как в старые времена, — заметил чуть позже мистер Самграсс, пытаясь завязать со мною дружескую беседу. — В чем разница, трудно определить. То ли веселья недостает, то ли духа товарищества. И знаете, у меня полное впечатление, что он пил еще днем, в одиночку. Откуда же он взял деньги?“)
— Себастьян пошел спать, — сказал Брайдсхед, когда мы пришли в гостиную.
— Да? Почитать вам?
Джулия и Рекс сели играть в безик; черепаха от наскоков болонки спряталась в панцирь; леди Марчмейн читала вслух „Дневник Никого“, но очень скоро, хотя было еще рано, закрыла книгу и сказала, что пора спать.
— Я останусь еще немного, можно, мама? Еще три роббера.
— Хорошо, дорогая. Зайди ко мне, перед тем как лечь. Я не буду спать.
Нам с мистером Самграссом было очевидно, что Джулия и Рекс хотят остаться одни, поэтому мы тоже раскланялись;
Брайдсхеду это не было очевидно, и он уселся в кресло читать „Таймс“, который сегодня не успел просмотреть раньше. Вот тогда-то, по пути на нашу половину дома, мистер Самграсс и сказал: „Совсем не как в старые времена“.
Утром я спросил у Себастьяна
— Скажите мне честно, вам нужно, чтобы я здесь оставался?
— Да нет, Чарльз. Не нужно.
— От меня вам никакой помощи?
— Никакой.
И я отправился объявить о своем отъезде и принести извинения его матери.
— Мне нужно вас кое о чем спросить, Чарльз. Вы дали вчера Себастьяну денег?
— Да.
— Зная, как он их употребит?
— Да.
— Не понимаю, — сказала она. — Просто не понимаю, как можно быть таким злым и бессердечным,
Она помолчала, но ответа, по-моему, не ждала; мне нечего было ей ответить, разве только завести сначала знакомый, бесконечный спор.
— Я не собираюсь вас упрекать, — сказала она. — Видит бог, не мне упрекать кого-либо. Всякая слабость моих детей — это моя слабость. Но я не понимаю. Не понимаю, как можно быть таким милым во многих отношениях и потом вдруг сделать такой бессмысленно жестокий поступок. Не понимаю, как мы все могли вас любить. Вы с самого начала нас ненавидели? Не понимаю, чем мы это заслужили.
Я остался невозмутим; ее горе не нашло отзыва ни в одном уголке моего сердца. Когда-то я именно так представлял себе сцену моего исключения из школы. Я почти готов был услышать от нее слова: „Мы уже поставили в известность вашего несчастного отца“. Но, отъезжая в автомобиле и обернувшись, чтобы бросить, как я полагал, последний, прощальный взгляд на Брайдсхед, я ощутил, что оставляю там частицу самого себя, и, куда ни отправлюсь теперь, мне всюду будет чего-то не хватать, и я буду пускаться в безнадежные поиски, подобно привидениям, которые бродят в тех местах, где некогда зарыли свои земные богатства, и теперь не могут оплатить себе дорогу в подземный мир.
„Я никогда сюда не вернусь“, — сказал я себе.
За мною захлопнулась дверь, низенькая дверца в стене, которую я отыскал и открыл в Оксфорде; распахни я ее теперь, и там не окажется никакого волшебного сада.
Я вынырнул на поверхность, на свет прозаического дня и на свежий морской воздух, после долгого плена в темных стенах коралловых дворцов и в колышущихся джунглях океанского дна.
Позади осталось-что? Юность? Отрочество? Романтика? Некое свойственное им волшебство, „Учебник юного мага“, маленький лакированный ящичек, где рядом с обманными биллиардными шарами лежит черная волшебная палочка, монетка, складывающаяся пополам, и цветы из перьев, которые можно протянуть через полую свечу.
— Я расстался с иллюзией, — говорил я себе. — Отныне я буду жить в мире трех измерений и руководствоваться моими пятью чувствами.
С тех пор я успел убедиться, что такого мира нет, но тогда, бросая прощальный взгляд на скрывающийся за поворотом аллеи дом, я думал, что мир этот не надо даже искать, что он обступит меня со всех сторон, стоит лишь выехать на шоссе.
Так я возвратился в Париж, к друзьям, которых успел там завести, и к новым привычкам. Я думал, что больше никогда не услышу о Брайдсхеде, но в жизни редки такие внезапные и окончательные разлуки. Не прошло и трех недель, как я получил письмо, написанное офранцуженным монастырским почерком Корделии.
„Голубчик Чарльз, — писала она, — мне было так ужасно грустно, когда вы уехали. Могли бы зайти попрощаться.
Мне все известно о вашем позоре, и я пишу вам, чтобы сообщить, что я тоже опозорилась: утащила у Уилкокса ключи и достала Себастьяну виски и была застигнута на месте преступления. Ему было очень нужно. По этому поводу был (и еще не кончился) грандиозный скандал.
Мистер Самграсс уехал (хорошо!), и, по-моему, тоже с позором, хотя за что, непонятно.
Мистер Моттрем пользуется благосклонностью Джулии (плохо!) и собирается увезти Себастьяна (очень, очень плохо!) к какому-то немецкому доктору.
Черепаха Джулии пропала. Мы думаем, что она зарылась в землю — они ведь зарываются? — так что прощай изрядный куш (выражение мистера Моттрема).
Я чувствую себя превосходно.
С приветом
Корделия“.
Примерно через неделю после получения этого письма я как-то вернулся с этюдов домой и застал у себя в квартире Рекса.
Было около четырех часов, помнится, свет в студии в это время года уже начинал меркнуть. Когда консьержка объявила, что меня дожидается один господин, я по выражению ее лица сразу понял, что наверху моему взору откроется нечто внушительное; у нее был особый дар выражать всевозможные градации возраста и привлекательности посетителя; на этот раз речь, как видно, шла о весьма важной персоне, и действительно, Рекс, стоявший у окна в своей тяжелой дорожной шубе, выглядел в высшей степени барственно.
— Вот так так, — сказал я. — Здравствуйте.
— Я приходил сегодня утром. Мне объяснили, где вы обычно обедаете, но там вас не было. Он у вас?
Мне не было нужды спрашивать, о ком идет речь.
— Значит, он от вас тоже улизнул?
— Мы приехали вчера вечером и должны были сегодня сесть в поезд на Цюрих. После ужина я оставил его у „Лотти“, потому что он пожаловался на усталость, а сам зашел в Клуб путешественников перекинуться в картишки.
Я заметил, что даже в разговоре со мной он старается оправдаться, словно репетирует некое еще предстоящее ему объяснение. „Пожаловался на усталость!“ Я не представлял себе, чтобы Рекс позволил полупьяному юнцу помешать ему провести вечер за картами.
— А когда вернулись, его не оказалось?
— Напротив. Уж лучше бы так. Когда я пришел, он еще не ложился, сидел в номере! В клубе мне подряд несколько раз крупно подвезло, и я отхватил изрядный куш. И пока я спал, Себастьян увел его целиком. Оставил только два билета первого класса до Цюриха, засунул за раму зеркала. Без малого три сотни, черт бы его подрал!
— И теперь находится неизвестно где?
— Вот именно. Вы его случайно не прячете?
— Нет. Мои дела с этим семейством кончены.
— А мои, сдается мне, только начинаются, — вздохнул Рекс. — Послушайте, мне надо о многом переговорить с вами, а я обещал одному типу в клубе дать отыграться. Вы не поужинаете со мной?
— Хорошо. Где?
— Я обычно езжу к „Чиро“.
— Почему не к „Пейяру“?
— Не слыхал о таком. Плачу я, имейте в виду.
— Имею. А я буду заказывать.
— Сговорились. Как, вы говорите, это место называется? — Я написал ему название ресторана. — Там можно наблюдать туземные нравы?
— Да, в каком-то смысле.
— Ну что ж. Это интересно. Закажите что-нибудь посмачнее.
— Я так и собираюсь.
Я приехал на двадцать минут раньше Рекса. Если уж мне предстояло провести вечер в его обществе, я намерен был по крайней мере провести его на свой вкус. Хорошо помню тот ужин — суп из oseille[27], морской язык, отваренный в белом винном соусе, caneton a la presse[28], лимонное суфле. В последнюю минуту, боясь как бы все это не показалось Рексу слишком простым, я прибавил caviar aux blinis[29]. Что до вина, то я дал ему возможность угостить меня бутылочкой „монтраше“ 1906 года, тогда в самой поре, а к утке — „Кло де Бэз“ 1904 года.
В те годы жизнь во Франции была легкой; обменный курс оставался таким, что моего содержания хватало выше головы, и существование, которое я вел, было отнюдь не полуголодным. Но такие ужины, как тот, я едал нечасто и потому чувствовал к Рексу дружеское расположение, когда он наконец появился в ресторане и отдал при входе пальто и шляпу с таким видом, будто расставался с ними навсегда. Он оглядывал полутемный маленький зал так подозрительно, словно ожидал встретить здесь бандитов или компанию загулявших студентов. Но увидел всего только четырех сенаторов, которые сидели и ели в абсолютном молчании, засунув под бороды салфетки. Я представил себе, как он потом будет рассказывать своим дружкам-коммерсантам: „…один мой знакомый, занятный парень, изучает живопись в Париже. Повел меня в такой чудной ресторанчик — знаете, мимо пройдешь и не взглянешь, — и лучше, чем там, меня в жизни не кормили. За столиками рядом сидело с полдюжины сенаторов, а уж это верный знак, что мы попали куда следует. Удовольствие, надо сказать, не из дешевых“.
— От Себастьяна ни слуху ни духу? — спросил он.
— И не будет, пока ему не понадобятся деньги, — ответил я.
— Не слишком любезно с его стороны так вдруг исчезнуть. Я, надо сказать, имел надежду, что, если все с ним устрою, это мне кое-где зачтется.
Он явно хотел поговорить о себе; но я считал, что с этим можно подождать, пока не наступит время благодушия и пресыщения, время коньяка; повременить, пока внимание не притупится и можно будет слушать его лишь вполуха; теперь же, в самый животрепещущий момент, когда maitre d'hоtel переворачивает на сковородке блины, а двое подручных на заднем плане готовят утку, теперь мы лучше поговорим обо мне.
— Вы еще долго пробыли в Брайдсхеде? Упоминалось ли там мое имя после того, как я уехал?
— Упоминалось ли? Да оно у меня в ушах навязло, старина. У маркизы из-за вас была, как она говорила, „неспокойная совесть“. Видно, она сказала вам пару ласковых на прощанье?
— „Злой и бессердечный“, „бессмысленно жестокий“.
— Серьезные обвинения.
— Назови хоть пирогом с голубятиной, только в рот не клади…
— Как вы сказали?
— Пословица такая.
— А-а.
Горячее масло и сметана смешались и полились, отделяя каждую серо-зеленую икринку и окружая ее золотисто-белым ореолом.
— Я люблю подсыпать накрошенного луку, — сказал Рекс. — Один знающий тип говорил, что это придает вкус.
— Вы сначала попробуйте без лука, — ответил я. — И расскажите, какие еще есть новости обо мне.
— Ну, во-первых, понятное дело, Грамграсс или как его там — этот учителишка, который все задирает нос, — сел в лужу, чем всех и порадовал. Дня два после вашего отъезда он ходил в любимчиках и героях. Не удивлюсь, если это он надоумил старушку вас выставить. Его на каждом шагу тыкали нам в нос, так что под конец Джулия не вытерпела и выдала его с головой.
— Джулия?
— Понимаете, он стал совать нос даже в наши дела. Ну, Джулия пронюхала, что он мошенник, и как-то, когда Себастьян был в подпитии — а он почти все время пил, — она вытянула у него всю историю с их большим турне. Тут мистеру Самграссу и конец. Вот тогда маркиза и стала баспокоиться, что, может быть, была с вами чересчур сурова.
— А скандал с Корделией?
— О, она затмила всех. Малышка просто чудо природы, она целую недеяю доставала ему виски у нас под носом. Мы сообразить не могли, откуда он его берет. Ну, после этого маркиза и пошла на попятный.
Суп после блинов был превосходен — горячий, негустой, с горчинкой, чуть пенистый.
— Скажу, вам одну вещь, Чарльз, которую мамаша Марчмейн держит от всех в секрете. Она очень больна. Может отдать концы в любую минуту. Джордж Анструтер смотрел ее осенью и дал сроку не больше двух лет.
— Каким образом это могло стать вам известно?
— Такие сведения до меня доходят. При том, что сейчас творится у них в семье, я ей года не дам. Но я знаю одного доктора в Вене, который мог бы привести ее в порядок. Он поставил на ноги Соню Бэмшир, когда все, включая Анструтера, махнули на нее рукой. Но мамаша Марчмейн не желает ничего делать. Я так понимаю, это ее заумная религия не велит заботиться о теле.
Морской язык был так прост и ненавязчив, что Рекс его не заметил. Мы ели под музыку пресса — хруст костей, шипенье капель крови и костного мозга, стук длинной ложки, обливающей соком нежную грудку. Здесь последовала пятнадцатиминутная пауза, когда я выпил первый стакан „Кло де Бэз“, а Рекс закурил первую сигарету. Он откинулся назад, выпустил над столом струю дыма и сказал:
— А знаете, здесь недурно кормят. Надо бы, чтоб кто-нибудь занялся этим ресторанчиком и пустил дело на широкую ногу.
Потом он снова заговорил о Марчмейнах.
— Скажу вам еще одну вещь — им предстоит большая финансовая встряска, и очень скоро, если они не остерегутся.
— Я думал, они феноменально богаты.
— Ну, они действительно богаты для людей, не пускающих в оборот своего капитала. Но вся эта публика теперь беднее, чем до четырнадцатого года, а Флайты, видимо, этого не понимают. Я так полагаю, их поверенным, которые у них там управляют делами, эдак удобнее — выдавать им, сколько они ни потребуют, и чтобы никаких вопросов. Вы посмотрите, как они живут-Брайдсхед и Марчмейн-хаус, и там и тут на широкую ногу, содержат гончую охоту, арендную плату никто не взимает, никто никого не увольняет, старые слуги делают что хотят, молодые слуги им прислуживают, а сверх всего этого еще папаша живет отдельным домом и тоже себе ни в чем не отказывает. Знаете, какой у них дефицит?
— Разумеется, не знаю.
— Без малого сто тысяч только в Лондоне. Сколько у них долга в других местах, мне неизвестно. Ну а это изрядный куш для людей, которые не пускают в оборот своих денег. Девяносто восемь тысяч на ноябрь месяц. Такие сведения до меня доходят.
Такие сведения до него доходят, подумал я, сведения о смертельных болезнях и долгах.
Я наслаждался бургундским. Оно пришло как напоминание о том, что мир старше и лучше, чем тот, какой знаком Рексу, что человечество за долгие века своих страстей познало иную мудрость, чем мудрость Рекса. Случай свел меня с этим вином еще раз, когда я обедал со своим виноторговцем на Сент-Джеймс-стрит осенью в первый год войны; оно утратило остроту и блеск за эти годы, но все тем же неподдельным, чистым голосом своей лучшей поры говорило все те же слова надежды.
— Я не хочу сказать, что им угрожает нищета; на тридцать тысяч с хвостиком в год они всегда потянут; но им предстоит основательная встряска, а эти высшие классы имеют склонность чуть что не так, прежде всего урезывать дочерей. И я хочу успеть до этого обделать одно дельце с приданым.
Мы еще отнюдь не добрались до коньяка, но разговор о Рексе Моттреме тем не менее начался. Через двадцать минут я был бы полностью к его услугам, готовый слушать все, что он хотел мне сказать. Теперь же я просто отключился как смог и предался дымящимся передо мною блюдам, но блаженство мое нарушали отдельные фразы, прорываясь ко мне из грубого, алчного мира, где обитал Рекс. Ему нужна была женщина; он намерен был получить лучший товар, какой предлагал ему рынок, и на условиях, которые назначит он сам. Именно к этому все и сводилось.
— …Мамаше Марчмейн я не нравлюсь. Ну да мне горя мало. Я не на ней собираюсь жениться. У нее не хватает пороху сказать открыто: „Вы не джентльмен. Вы авантюрист из колоний“. Она говорит, что мы живем в разных атмосферах. Хорошо, согласен. Но Джулии, представьте, моя атмосфера по вкусу… Потом этот вопрос с религией. Я ничего не имею против их церкви; у нас в Канаде католики не пользуются особым уважением, но тут дело иное; в Европе есть католики из самой что ни на есть высшей знати. Хорошо, пусть Джулия ходит в эту свою церковь, когда ей вздумается. Мешать ей я не буду. Она, кстати сказать, плевать на это все хотела, но я люблю, чтобы у женщины была религия. Мало того, пусть воспитывает детей в католичестве. Готов подписать какие они там хотят гарантии, обещания… И наконец, мое прошлое. „Мы так мало о вас знаем“. Слишком много она обо мне знает, черт бы ее побрал. Вам, может быть, известно, что у меня тут пару лет была кое с кем связь?
Мне это было известно; всякому, кто хоть немного знал Рекса, было известно о его недавней связи с Брендой Чэмпион; было известно также, что из этой связи он вынес все, чем теперь выделялся среди заурядных биржевых махинаторов, — и гольф с принцем Уэльским, и членство в клубе „Брэтта“, и даже знакомства и связи по кулуарам палаты общин, ибо, когда он там впервые появился, влиятельные члены его партии не говорили о нем: „Вон идет многообещающий молодой депутат от Грайдли, который так удачно выступил по вопросу об ограничении квартирной платы“; говорили другое: „Вот идет последнее увлечение Бренды Чэмпион“, и это очень помогало ему во взаимоотношениях с мужчинами; благосклонность женщин он обычно завоевывал сам.
— Ну так вот, с этим давно покончено. Мамаша Марчмейн из деликатности не назвала вещи своими именами; она просто сказала, что я „пользуюсь известностью“. А какого бы зятя ей хотелось — недопеченного монаха вроде Брайдсхеда? Джулия про ту историю все знает; и если ее это не смущает, кому, скажите, пожалуйста, какое дело?
После утки появился кресс-салат с цикорием, чуть-чуть присыпанный прозрачными кружочками лука. Я всеми силами старался думать только о салате. Потом мне какое-то время удавалось думать только о суфле. А затем наконец наступил срок коньяку, а с ним законное время для всех этих излияний.
— … Джулии только-только пошел двадцатый год. Я не хочу ждать до ее совершеннолетия. И мне нужно, чтобы все было обставлено как надо, иначе я не согласен… Никаких там тайных браков и венчаний втихомолку… И я не намерен допустить, чтобы ее надули с приданым. Ну, а раз маркиза не хочет вести игру по правилам, я еду к папаше, попробую сговориться с ним. Он, как я понимаю, готов дать согласие на все, что может доставить ей неудовольствие. Он сейчас в Монте-Карло. Я думал отправиться туда, забросив Себастьяна в Цюрих. Вот почему особенно некстати, черт бы это все побрал, что он вдруг сквозь землю провалился.
Коньяк был не в Рексовом вкусе. Он был прозрачный и бледный и был подан в бутылке, не покрытой грязью и наполеоновскими медалями. Он был всего лишь на год или на два старше Рекса и лишь совсем недавнего разлива. Нам подали его в узких, как цветы, рюмках очень тонкого стекла и небольших размеров.
— Бренди — единственная вещь, в которой я знаю толк сказал Рекс. — У этого никудышный цвет. И кроме того, я не как его не распробую в эдаком наперстке.
Ему принесли стеклянный шар величиною с голову. Он распорядился, чтобы шар разогрели на спиртовке, поболтал в нем великолепный напиток, погрузил лицо в его пары и провозгласил, что у себя на родине пьет такой с содой.
Тогда, стыдливо зардевшись, ему выкатили из соответствующего тайника огромную заплесневелую бутылку, какие специально держат для людей такого сорта, как Рекс.
— Вот это другое дело! — сказал он, болтая в стакане густое, как патока, зелье, оставлявшее на стекле черные ободки. — Они всегда прячут бутылку-другую про запас, надо только поднять шум. Дайте-ка я вам плесну.
— Я вполне доволен этим.
— Ну, не знаю, конечно, кому что нравится. Он закурил сигару и откинулся на спинку стула, пребывая в мире с окружающей действительностью; я тоже вкушал мир и покой, но уже совсем в другой действительности. И оба мы были счастливы. Он говорил о Джулии, а я слышал его голос, не разбирая слов на таком большом расстоянии, точно отдаленный собачий лай в тихую-тихую ночь.
Помолвка была объявлена в начале мая. Я увидел заметку в „Континентал дейли мейл“ и заключил, что Рекс „сговорился с папашей“. Однако оказалось вовсе не так, как я ожидал. Следующее известие о них я получил в середине июня, прочитав в газете, что они были скромно повенчаны в Савой-Чейпел. Члены королевской семьи на свадьбе не присутствовали, премьер-министр тоже. Все это было очень похоже на „венчанье втихомолку“, но только через несколько лет я узнал, что там в действительности произошло.
Глава вторая
Подошло время поговорить о Джулии, которая до этой минуты играла лишь эпизодическую и довольно загадочную роль в драме Себастьяна. Так виделась она в ту пору мне, а я — ей. Мы следовали каждый своим путем, которые, правда, сводили нас довольно близко, но мы оставались чужими друг другу. Она рассказывала мне позднее, что взяла меня на заметку: так, разыскивая на полке нужную книгу, замечаешь вдруг другую, берешь в руки, открываешь и говоришь себе: „Эту мне тоже надо будет как-нибудь прочесть“, — но пока что ставишь на место и продолжаешь поиски. С моей стороны интерес был живее, потому что внешнее сходство между братом и сестрой, то и дело проявлявшееся в новом ракурсе, при новом освещении, всякий раз заново поражало меня, и, по мере того как Себастьян в своем быстром, катастрофическом упадке день ото дня отодвигался и мерк, образ Джулии выступал все ярче и определеннее.
Она была худенькой в то время, плоскогрудой и голенастой — одни ноги, руки и шея, бестелесная, словно кузнечик, в этом, как и во всем остальном, она следовала моде; но ни короткая стрижка и большие шляпы того времени, ни особый, вытаращенный взгляд того времени, ни клоунские пятна румян на скулах не могли подвести ее под общий шаблон.
Когда я впервые познакомился с нею, когда она в автомобиле встретила меня на станции в то жаркое лето 1923 года и в сгущающихся сумерках везла в свой дом, у нее за плечами было восемнадцать лет и только что окончившийся первый лондонский сезон.
По мнению некоторых, это был самый блестящий сезон после войны, когда все начало снова приходить в норму. Джулия была его центром. Тогда в Лондоне оставалось, вероятно, пять или шесть „исторических домов“, Марчмейн-хаус на Сент-Джеймс-сквер в их числе, и бал, данный там для Джулии, несмотря на смехотворные костюмы того времени, был зрелищем во всех отношениях великолепным. Себастьян ездил на этот бал из Оксфорда и звал меня, хотя и не слишком настойчиво; я отказался и впоследствии пожалел о своем отказе, ибо то был у них последний бал в подобном роде, последнее из великолепных празднеств.
Но разве я знал? В те дни казалось, что будет еще довольно времени на все, что можно не торопясь обследовать распахнутый перед тобою мир. А я был так полон Оксфордом в то лето и решил, что Лондон может подождать.
Остальные исторические дома принадлежали родственникам или старинным знакомым; кроме того, были еще многочисленные роскошные особняки Мэйфэра и Белгрейвии, один за другим наполнявшиеся по вечерам праздничным светом и блестящей толпой. Иностранцы, возвращающиеся на прежние посты в Лондон из своих опустошенных стран, писали домой, что наблюдают здесь признаки пробуждения той жизни, которую считали невозвратно утраченной среди грязи и колючей проволоки; и все эти безоблачные недели Джулия порхала, блистая — то лучом солнца в листве деревьев, то огоньком свечи в радужном сиянии зеркал, — и пожилым господам и дамам, сидящим в углу со своими воспоминаниями, виделась в ней синяя птица счастья. „Старшая дочка Брайди Марчмейна, — говорили они. — Какая жалость, что он не видит ее сегодня!“
Вечер за вечером, бал за балом, где бы она ни появлялась в тесном кружке своих приближенных, она приносила с собой мгновение радости, какая пронизывает все твое существо на берегу реки, когда лазурнокрылый зимородок вдруг вспорхнет над водою.
Вот каким было существо, везшее меня однажды в автомобиле сквозь летние сумерки, — ни женщина, ни дитя — девочка, еще не потревоженная любовью, вдруг смущенно открывшая силу своей красоты, стоящая в нерешительности на зеленом берегу жизни; человек, увидевший у себя в руке неведомо откуда взявшееся смертельное оружие; героиня детской сказки, держащая в горсти волшебное колечко — стоит только потереть его кончиками пальцев и шепнуть волшебное слово, и земля разверзнется у ее ног и изрыгнет покорного исполина, который распластается перед нею и будет исполнять все ее желания, но что он ей ни принесет, еще окажется не то, не такое, не так.
В тот вечер я не интересовал ее; невызванный джинн так и остался под землею, глухо рокоча у нас под ногами; она жила в своем особом крохотном мирке, внутри другого крохотного мирка, в самом центре целой системы концентрических сфер, подобных шарикам из слоновой кости, которые так искусно вырезают мастера Китая; и только одно незначительное сомнение — совсем незначительное по ее отвлеченным меркам — тревожило ее душу. Она затруднялась решить — но без душевного волнения, издалека и с высоты, — за кого ей выйти замуж. Так стратеги склоняются в нерешительности над картой, над горсткой натыканных булавок и узором цветных меловых линий обдумывая некоторые перемещения этих булавок и линий, дюйма на два — на три, не более, но где-то вне стен военного совета, куда не достает взгляд усердных штабистов, эти дюймы означают жизнь или гибель всего прошлого, настоящего и будущего. Для самой себя она была лишь символом, не наполненным реальностью ни детства, ни девичества; победа и поражение были только перемещением булавок и линий; суровая правда войны была ей неведома.
„Жаль, что мы не живем за границей, — думала она, — где такие вещи решаются родителями и юристами“.
Выйти замуж, и притом как можно скорее и удачнее, было целью всех ее подруг. Если она и заглядывала дальше свадьбы, то лишь видя в ней начало отдельного бытия, первое сражение, чтобы заслужить шпоры, а уж потом выехать на подвиги настоящей жизни.
Она заведомо превосходила красотой всех ровесниц, но знала, что в том маленьком мирке внутри мирка, где она обитает, за нею числятся и кое-какие серьезные недочеты. На диванах вдоль стен, где старики подсчитывали шансы, обсуждались и обстоятельства не в ее пользу. Например, скандал с ее отцом, это небольшое унаследованное пятнышко ни ее ослепительности, быть может чуть отчетливее проступающее из-за каких-то черточек в ее собственном поведении — капризном, своевольном и менее упорядоченном, чем у других; когда б не это, кто знает?..
Один вопрос затмевал для пожилых дам у стены своей важностью все остальные: на ком должны жениться молодые принцы? Более чистой родословной и более очаровательной внешности, чем у Джулии, им не найти; однако на ней лежит эта легкая тень, делающая ее не вполне достойной столь высокой чести. К тому же еще ее религия.
Ничто не могло быть дальше от честолюбивых стремлений Джулии, чем брак с членом королевской фамилии. Она знала — или думала, что знает, — чего хочет, и ее прельщало совсем не это. Но в какую бы сторону она ни обратилась, между нею и ее целью всегда оказывалась ее религия.
Дело представлялось ей совершенно безнадежным. Если теперь, взращенная святой церковью, она совершит отступничество, ее ждет ад, тогда как ее знакомым девушкам-протестанткам, воспитанным в счастливом неведении, ничто не мешает выйти замуж за старших сыновей, жить в мире со всем светом и раньше нее попасть на небеса. Для нее не могло быть и речи о старших сыновьях, а с младшими сыновьями тоже дело обстояло непросто, и рассчитывать на них особенно не приходилось. Младшие сыновья хоть и были на вторых ролях, но это не давало им никаких преимуществ; долг велел им держаться в тени, на случай если какое-нибудь несчастье возвысит кого-то на место старшего брата, и, раз именно к этому сводилась их роль, желательно было, чтобы они всегда оставались пригодны для восшествия. Пожалуй, только в семьях, где имелось три или четыре сына, католичка могла бы получить самого младшего, не встречая особого противодействия. Оставались, конечно, еще сами католики, но их было мало в том ограниченном мирке, который окружал Джулию; это были главным образом родственники ее матери, и они казались ей сумрачными и непонятными. К тому же в богатых и знатных католических семьях, которых всего насчитывалось разве с десяток, в это время не было наследников подходящего возраста. Иностранцы — а их было немало среди ее материнской родни — всегда усложняли денежные отношения, отличались странными манерами, и вообще для английской девушки выйти замуж за иностранца означало признать свою полную несостоятельность. Что же оставалось?
Вот чем была озабочена Джулия после своего лондонского триумфа. Она знала, что трудность эта разрешима. Наверняка существует немало людей за пределами ее кружка, которые вполне достойны быть включены в него, стыдно было, что она должна искать их. Не для нее жестокая, утонченная роскошь выбора, приятная домашняя игра в кошки-мышки. Не для нее роль Пенелопы; ей предстояло отправиться на промысел.
Она глупейшим образом даже составила себе заранее портрет подходящего мужчины: это должен был быть английский дипломат с красивой, но не слишком мужественной наружностью, который в настоящее время находится на службе за границей, и загородный дом, которым он владеет, должен быть поменьше, чем Брайдсхед, и поближе к Лондону; человек он старый, уже за тридцать, недавно трагически овдовевший.
Джулия считала, что некоторая подавленность недавним горем ему не повредит; перед ним открывалась блестящая карьера, но в своем одиночестве он уже начал утрачивать вкус к жизни; быть может даже, ему угрожала опасность попасть в руки беззастенчивой иностранной авантюристки, и он нуждался в инъекции молодых, свежих сил, чтобы благополучно достичь посольства в Париже. Сам умеренный агностик, он ценил в людях религиозность и ничего не имел против католического воспитания своих детей; при этом он был, однако, сторонник разумного ограничения семьи двумя мальчиками и одной девочкой на протяжении такого удобного срока, как, скажем, двенадцать лет, а вовсе не стал бы требовать, чтобы жена беременела каждый год, как можно было ожидать от мужа-католика. Он имел двенадцать тысяч в год сверх того, что получал по службе, и ни одного мало-мальски близкого родственника. Кто-нибудь в таком духе, пожалуй, был бы как раз то, что надо, думала Джулия, и она решительно приступила к поискам, когда мы с нею познакомились на железнодорожной станции. Я для нее интереса не представлял. Она недвусмысленно дала мне это понять, когда приняла сигарету из моих губ.
Все это я узнал о Джулии постепенно, по кусочкам, как узнают о прежней — или, как тогда кажется, предварительной — жизни той, которую любишь, тем самым как бы по-своему участвуя в ней и замысловатыми путями направляя ее в свою сторону.
Джулия покинула нас с Себастьяном в Брайдсхеде и поехала гостить к их тетке, леди Роскоммон, в ее вилле на Кап-Ферра. По дороге она продолжала обдумывать свое положение. Теперь у ее вдовца-дипломата появилось имя: Юстас, и с этого мгновения он стал для нее фигурой комической, забавной шуткой, которой ни с кем нельзя было поделиться, так что когда наконец такой человек действительно встретился у нее на пути — правда, не дипломат, а мечтательный майор лейб-гвардеец, — влюбился и положил к ее ногам все те дары, которые она сама для себя выбрала, ему пришлось еще более грустному и мечтательному, чем раньше, удалиться ни с чем, потому что к этому времени она познакомилась с Рексом Моттремом.
Возраст Рекса давал ему большие преимущества, ибо среди подруг Джулии процветал своего рода геронтофильский снобизм; юноши были провозглашены неотесанными и прыщавыми; считалось куда более шикарным пообедать в „Ритце“ одной (что вообще в те дни очень мало кому из барышень ее круга разрешалось и не одобрялось старушками, которые вели всему пристальный счет, уютно беседуя на балах у стены), сидя за столиком слева от входа, в обществе накрахмаленного и сморщенного старого ловеласа, насчет которого получала предостережения в девичестве еще ваша мать, чем проводить время в компании румяных юных фатов. Рекс, естественно, не был ни накрахмален, ни сморщен; люди постарше считали его весьма напористым и нахальным юнцом, но Джулия различила в нем неоспоримый шик общения накоротке со всякими „Максами“ и „Эф. И.“, шик знакомства с принцем Уэльским, высоких ставок в Спортивном клубе, второй бутылки и четвертой сигары, шофера, часами ждущего внизу, — всего того, чему, безусловно, позавидовали бы ее подруги. Его положение в свете было не таким, как у всех, его окружал ореол таинственности, быть может, даже преступности; говорили, что Рекс всегда вооружен. В среде друзей Джулии был моден наигранный ужас перед аристократическим мещанством Понт-стрит; они коллекционировали „понт-стритовские“ выражения, убийственные в их глазах для тех, кто ими пользуется, и между собой — а часто, ко всеобщему смущению, и на людях — говорили на „понт-стритовском“ языке. Были „понт-стритовские“ манеры — носить перстень с печаткой, угощать в театре шоколадными конфетами, говорить своей даме на балу: „Разрешите мне промыслить для вас какого-нибудь фуража“. Каков бы ни был Рекс Моттрем, во всяком случае, он был не с Понт-стрит. Он явился прямо со „дна“ и сразу же шагнул в мир Бренды Чэмпион, которая тоже была внутренним шариком в своей системе костяных концентрических сфер. Быть может, Джулия угадывала в Бренде Чэмпион карикатуру на самое себя через двенадцать лет, иначе трудно объяснить враждебность, с какой они относились друг к другу. Несомненно, что как собственность Бренды Чэмпион, Рекс обладал для Джулии добавочной привлекательностью.
В то лето Рекс и Бренда жили в Кап-Ферра на соседней вилле, которую арендовал один газетный магнат, оказывавший гостеприимство разным политическим деятелям. В обычной жизни они бы никогда не попали в поле зрения леди Роскоммон, но, живя бок о бок, поневоле завязали знакомство, и Рекс сразу же, хотя и с оглядкой, приступил к ухаживанию.
Все это лето он чувствовал себя неспокойно. С миссис Чэмпион он оказался в тупике; поначалу все было весьма занимательно, однако теперь их связь начала его тяготить. Он убедился, что миссис Чэмпион живет, как это принято у англичан, в маленьком, тесном мирке. Рексу же нужны были широкие горизонты. Ему пришло время ссыпать в одну груду свою добычу, опустить на мачте черный флаг, выйти на берег, повесить над камином пиратский топорик и приступить к пожинанию плодов. Ему надо было жениться. Он тоже искал своего Юстаса, но при его образе жизни у него почти не было знакомых барышень. О Джулии он слышал; она была признанная звезда среди светских дебютанток — во всех отношениях соблазнительная добыча.
Под бдительным, холодным взором миссис Чэмпион, устремленным из-за темных солнечных очков, Рекс мало что мог сделать в Кап-Ферра сверх установления простого знакомства, которое можно было бы углубить в дальнейшем. Он практически никогда не бывал с Джулией наедине, однако умел устроить так, чтобы без нее не обходилось ни одно их летнее предприятие; он учил ее играть в „железку“, следил за тем, чтобы она всегда оказывалась в его машине, когда они ездили в Монте-Карло или Ниццу, словом, делал достаточно, чтобы леди Роскоммон написала письмо леди Марчмейн, а миссис Чэмпион поспешила увезти его раньше предполагавшегося срока из Кап-Ферра на Антиб.
Джулия поехала к матери в Зальцбург.
— Тетя Фанни пишет мне, — сказала ей мать, — что ты там очень подружилась с мистером Моттремом. По-моему, его нельзя считать светским человеком.