Затоваренная бочкотара Аксенов Василий
Вадим Афанасьевич, всегда внутренне готовый к катастрофам, невозмутимо, по правилам англичанства, набивал свою трубочку.
Володя Телескопов еще с полминуты после катастрофы спал на руле, как на мягкой подушке, блаженно улыбался, словно встретил старого друга, потом выскочил из кабины, бросился к бочкотаре. Найдя ее в удовлетворительном состоянии, он просиял и о пассажирах побеспокоился:
— Алё, всё общество в сборе?
Он обошел всех пассажиров, задавая вопрос:
— Вы лично как себя чувствуете?
Все лично чувствовали себя прекрасно и улыбались Володе ободряюще, только старик Моченкин рявкнул что-то нечленораздельное. В общем-то и он был доволен: бумаги все поймал, пересчитал, подколол.
Тогда, посовещавшись, решили перекусить. Развели на обочине костерок, заварили чай. Вадим Афанасьевич вскрыл банку вишневого варенья.
Володя предоставил в общее пользование свое любимое кушанье — коробку тюльки в собственном соку.
Шустиков Глеб, немного смущаясь, достал мамашины твороженники, а Ирина Валентиновна — плавленый сыр «Новость», утеху ее девического одиночества.
Даже старик Моченкин, покопавшись в портфеле, вынул сушку.
Сели вокруг костерка, завязалась беседа.
— Это что, даже не смешно, — сказал Володя Телескопов. — Помню, в Усть-Касимовском карьере генераторный трактор загремел с верхнего профиля. Четыре самосвала в лепешку. Танками растаскивали. А вечером макароны отварили, артельщик к ним биточки сообразил. Фуганули как следует.
— Разумеется, бывают в мире катастрофы и посерьезнее нашей, — подтвердил Вадим Афанасьевич Дрожжинин. — Помню, в 1964 году в Пуэрто, это маленький нефтяной пopт в… — Он смущенно хмыкнул и опустил глаза: — …в одной южноамериканской стране, так вот в Пуэрто у причала загорелся панамский танкер. Если бы не находчивость Мигеля Маринадо, сорокатрехлетнего смазчика, дочь которого… впрочем… хм… да… ну, вот так.
— Помню, помню, — покивал ему Володя.
— А вот у нас однажды, — сказал Шустиков Глеб, — лопнул гидравлический котел на камбузе. Казалось бы, пустяк, а звону было на весь гвардейский экипаж. Честное слово, товарищи, думали, началось.
— Халатность еще и не к тому приводит, — проскрипел старик Моченкин, уплетая твороженники, тюльку в собственном соку, вишневое варенье, сыр «Новость», хлебая чай, зорко приглядывая за сушкой. — От халатности бывают и пожары, когда полыхают цельные учреждения. В тридцать третьем годе в Коряжске-втором от халатности инструктора Монаховой, между прочим, моей сестры, сгорел ликбез, МОПР и Осоавиахим, и получился вредительский акт.
— А со мной никогда ничего подобного не было, и это замечательно! — воскликнула Ирина Валентиновна и посмотрела на моряка голубым прожекторным взором.
Ой, Глеб, Глеб, что с тобой делается? Ведь знал же ты раньше, красивый Глеб, и инженера-химика, и технолога Марину, и множество лиц с незаконченным образованием, и что же с тобой получается здесь, среди родных черноземных полей?
Честно говоря, и с Ириной Валентиновной происходило что-то необычное. По сути дела, Шустиков Глеб оказался первым мужчиной, не вызвавшим в ее душе стихийного возмущения и протеста, а, напротив, наполнявшим ее душу какой-то умопомрачительной тангообразной музыкой.
Счастье ее в этот момент было настолько полным, что она даже не понимала, чего ей еще не хватает. Ведь не самолета же в небе с прекрасным летчиком за рулем?!
Она посмотрела в глубокое, прекрасное, пронизанное солнцем небо и увидела падающий с высоты самолет. Он падал не камнем, а словно перышко, словно маленький кусочек серебряной фольги, а ближе к земле стал кувыркаться, как гимнаст на турнике.
Тогда и все его увидели.
— Если мне не изменяет зрение, это самолет, — предположил Вадим Афанасьевич.
— Ага, это Ваня Кулаченко падает, — подтвердил Володя.
— Умело борется за жизнь, — одобрительно сказал Глеб.
— А мне за него почему-то страшно, — сказала Ирина Валентиновна.
— Достукался Кулаченко, добезобразничался, — резюмировал старик Моченкин.
Он вспомнил, как третьего дня ходил в окрестностях райцентра, считал копны, чтоб никто не проворовался, а Ванька Кулаченко с бреющего полета фигу ему показал.
Самолет упал на землю, попрыгал немного и затих. Из кабины выскочил Ваня Кулаченко, снял пиджак пилотский, синего шевиота с замечательнейшим золотым шевроном, стал гасить пламя, охватившее было могор, загасил это пламя и, повернувшись к подбегающим, сказал, сверкнув большим, как желудь, золотым зубом:
— Редкий случай в истории авиации, товарищи!
Он стоял перед ними — внушительный, блондин, совершенно целый-невредимый Ваня Кулаченко, немного гордился, что свойственно людям его профессии.
— Сам не понимаю, товарищи, как произошло падение, — говорил он с многозначительной улыбкой, как будто все-таки что-то понимал. — Я спокойно парил на высоте двух тысяч метров, высматривая объект для распыления химических удобрений, уточняю — суперфосфат. И вот я спокойно парю, как вдруг со мной происходит что-то загадочное, как будто на меня смотрят снизу какие-то большие глаза, как будто какой-то зов, — он быстро взглянул на Ирину Валентиновну. — Как будто крик, извиняюсь, лебедихи. Тут же теряю управление, и вот я среди вас.
— Где начинается авиация, там кончается порядок, — сердито сказал Шустиков Глеб, поиграл для уточнения бицепсами и увел Ирину Валентиновну подальше.
Володя Телескопов тем временем осмотрел самолет, ободрил Ваню Кулаченко.
— Ремонту тут, Иван, на семь рублей с копейками. Еще полетаешь, Ваня, на своей керосинке. Я на такой штуке в Каракумах работал, машина надежная. Иной раз скапотируешь в дюны — пылища!
— Как же, полетаете, гражданин Кулаченко, годков через десять — пятнадцать обязательно полетаете, — зловеще сказал старик Моченкин.
— А вот это уже необоснованный пессимизм! — воскликнул Вадим Афанасьевич и очень смутился.
— Значит, дальше будем действовать так, — сказал на энергичном подходе Шустиков Глеб. — Сначала вынимаем из кювета наш механизм, а потом берем на буксир машину незадачливого, хе-хе, ха-ха, авиатора. Законно, Володя?
— Между прочим, товарищи, я должен всем нам сделать замечание, — вдруг пылко заговорил Вадим Афанасьевич. — Где-то по большому счету мы поступили бесчеловечно по отношению к бочкотаре. Извините, друзья, но мы распивали чаи, наблюдали редкое зрелище падения самолета, а в это время бочкотара лежала всеми забытая, утратившая несколько своих элементов. Я бы хотел, чтобы впредь это не повторялось.
— А вот за это, Вадик, я тебя люблю на всю жизнь! — заорал Володя Телескопов и поцеловал Дрожжинина.
Потрясенный поцелуем, а еще больше «Вадиком», Вадим Афанасьевич зашагал к бочкотаре.
Вскоре они двинулись дальше в том же порядке, но только лишь имея на буксире самолет. Пилот Ваня Кулаченко сидел в кабине самолета, читал одолженный Володей Телескоповым «Сборник гималайских сказок», но не до чтения ему было: золотистые, трепетавшие на ветру волосы педагога Селезневой, давно уже замеченной им в среде районной интеллигенции, не давали ему углубиться в фантастическую поэзию гималайского народа. Ведь сколько раз, бывало, пролетал Ваня Кулаченко на бреющем полете над домом педагога, сколько раз уж сбрасывал над этим домом букетики полевых и культурных цветов! Не знал Ваня, что букетики эти попадали большей частью на соседний двор, к тете Нюше, которая носила их своей козе.
В сумерках замаячила впереди в багровом закате водонапорная башня Коряжска, приблизились огромные тополя городского парка, где шла предвечерняя грачиная вакханалия.
Казалось бы, их совместному путешествию подходил конец, но нет — при приближении водонапорная башня оказалась куполом полуразрушенного собора, а тополя на поверку вышли дубами. Вот тебе и влопались — где же Коряжск?
Старик Моченкин выглянул из своей ячейки, ахнул, забарабанил вострыми кулачками по кабине.
— Куды завез, ирод? Это же Мышкин! Отсюда до Коряжска сто верст!
Вадим Афанасьевич выглянул из кабины:
— Какой милый патриархальный городок! Почти такой же тихий, как Грандо-Кабальерос.
— Точно, похоже, — подтвердил Володя Телескопов.
По главной улице Мышкина в розовом сумраке бродили, удовлетворенно мыча, коровы, пробегали с хворостинами их бойкие хозяйки. Молодежь сигаретила на ступеньках клуба. Ждали кинопередвижку. Зажглась мышкинская гордость — неоновая надпись «Книжный коллектор».
— Отсюда я Симке письмо пошлю, — сказал Володя Телескопов.
Письмо Володи Телескопова его другу Симе
Здравствуйте, многоуважаемая Серафима Игнатьевна! Пишет вам, возможно, незабытый Телескопов Владимир. На всякий случай сообщаю о прибытии в город Мышкин, где и заночуем. Не грусти и не печаль бровей. Бочкотара в полном порядочке. Мы с Вадиком ее накрыли брезентам, а также его клетчатым одеялом, вот бы нам такое, сейчас она не предъявляет никаких претензий и личных пожеланий.
Насчет меня, Серафима Игнатьевна, не извольте беспокоиться. Во-первых, полностью контролирую свое самочувствие, а, во-вторых, мышкинский участковый старший сержант Бородкин Виктор Ильич, знакомый вам до нашей любви, гостит сейчас у братана младшего лейтенанта Бородкина, также вам известного, в Гусятине.
Пусть струится над твоей избушкой тот вечерний несказанный свет.
Кстати, передайте родителям пилота Кулаченко, что он жив-здоров, чего и им желает.
Сима помнишь войдем с тобою в ресторана зал нальем вина в искрящийся бокал нам будет петь о счастье саксофон а если чего узнаю не обижайся.
Дорогой сэр, примите уверения в совершенном к вам почтении.
Бате моему сливочного притарань полкило за наличный расчет.
Целую крепко моя конфетка.
Владимир.
Представьте себе березовую рощу, поднимающуюся на бугор. Представьте ее себе как легкую и сквозную декорацию нехитрой драматургии красивых человеческих страстей. Затем для полного антуража поднимется над бугром и повиснет за березами преувеличенных размеров луна, запоют ночные птицы, свидетели наших тайн, запахнут мятные травы, и Глеб Шустиков, военный моряк, ловким жестом постелет на пригорке свой видавший всякое бушлат, и педагог Селезнева сядет на него в трепетной задумчивости.
Глеб, задыхаясь, повалился рядом, ткнулся носом в мятные травы. Романтика, хитрая лесная ведьма с лисьим пушистым телом, изворотливая, как тать, как росомаха, подстерегающая каждый наш неверный шаг, бацнула Глебу неожиданно под дых, отравила сладким газом, загипнотизировала расширенными лживо-печальными глазами.
Спасаясь, Глеб прижался носом к матери-земле.
— Не правда ли, в черноземной полосе, в зоне лесостепей тоже есть своя прелесть? — слабым голосом спросила Ирина Валентиновна. — Вы не находите, Глеб? Глеб? Глебушка?
Романтика, ликуя, кружила в березах, то ли с балалайкой, то ли с мандолиной.
Глеб подполз к Ирине Валентиновне поближе. Романтика, ойкнув, бухнулась внезапно в папоротники, заголосила дивертисмент.
А Глеб боролся, страдая, и всё его бронированное тело дрожало, как дрожит палуба эсминца на полном ходу.
Романтика, печально воя, уже сидела над ними на суку гигантским глухарем.
— В общем и целом, так, Ирина, — сказал Шустиков Глеб, — честно говоря, я к дружку собирался заехать в Бердянск перед возвращением к месту прохождения службы, но теперь уж мне не до дружка, как ты сама понимаешь.
Они возвращались в Мышкин по заливным лугам. Над ними в ночном ясном небе летали выпи. Позади на безопасном расстоянии, маскируясь под обыкновенного культработника, плелась Романтика, манила аккордеоном.
— «Первые свидания, первые лобзания, юность комсомольскую никак не позабыть…»
— Отстань! — закричал Глеб. — Поймаю — кишки выпущу!
Романтика тут же остановилась, готовая припустить назад в рощу.
— Оставь ее, Глеб, — мягко сказала Ирина Валентиновна. — Пусть идет. Ее тоже можно понять.
Романтика тут же бодро зашагала, шевеля меха.
— «…тронутые ласковым загаром руки обнаженные твои…»
А на площади города Мышкин спал в отцепленном самолете пилот-распылитель Ваня Кулаченко.
Сон пилота Вани Кулаченко
Разноцветными тучками кружили над землей нежелательные инсекты.
— Мне сверху видно всё, ты так и знай! Сейчас опылю!
В перигее над районом Европы поймал за хвост внушительную стрекозу.
Со всех станций слежения горячий пламенный привет и вопрос:
— Бога видите, товарищ Кулаченко?
— Бога не вижу. Привет борющимся народам Океании!
На всех станциях слежения:
— Ура! Бога нет! Наши прогнозы подтвердились!
— А ангелов видите, товарищ Кулаченко?
— Ангелов как раз вижу.
Навстречу его космическому кораблю важно летел большим лебедем Ангел.
— Чем занимаетесь в обычной жизни, товарищ Кулаченко?
— Распыляю удобрения, суперфосфатом ублажаю матушку-планету.
— Дело хорошее. Это мы поприветствуем. — Ангел поаплодировал мягкими ладошками. — Личные просьбы есть?
— Меня, дяденька Ангел, учительница не любит.
— Знаем, знаем. Этот вопрос мы провентилируем. Войдем с ним к товарищу Шустикову. Пока что заходите на посадку.
Ляпнулся в землю. Гляжу — идет по росе Хороший Человек, то ли учительница, то ли командир отряда Жуков.
Вадим Афанасьевич Дрожжинин тем временем сидел на завалинке мышкинского дома приезжих, покуривал свою трубочку.
Кстати говоря, история трубочки. Курил ее на Ялтинской конференции лорд Биверлибрамс, личный советник Черчилля по вопросам эксплуатации автомобильных покрышек, а ему она досталась по наследству от его деда — адмирала и меломана Брамса, долгие годы прослужившего хранителем печати при дворе короля Мальдивских островов, а дед, в свою очередь, получил ее от своей бабки, возлюбленной сэра Элвиса Кросби, удачливого капера Ее Величества, друга сэра Френсиса Дрейка, в сундуке которого и была обнаружена трубочка. Таким образом, история трубочки уходила во тьму великобританских веков.
Лорд Биверлибрамс, тоже большой меломан, будучи в Москве, прогорел на нотах и уступил трубку за фантастическую цену нашему композитору Красногорскому-Фишу, а тот, в свою очередь, прогорев, сдал ее в одну из московских комиссионок, где ее и приобрел за ту же фантастическую цену нынешний сосед Вадима Афанасьевича, большой любитель конного спорта, активист московского ипподрома Аркадий Помидоров.
Однажды, будучи в отличнейшем настроении, Аркадий Помидоров уступил эту историческую английскую трубку своему соседу, то есть Вадиму Афанасьевичу, но, конечно, по-дружески, за цену чисто символическую, за два рубля восемьдесят семь копеек.
Итак, Вадим Афанасьевич сидел на завалинке и по поручению Володи сторожил бочкотару, уютно свернувшуюся под его пледом «мохер».
Ему нравился этот тихий Мышкин, так похожий на Грандо-Кабальерос, да и вообще ему нравилось сидеть на завалинке и сторожить бочкотару, ставшую ему родной и близкой.
Да, если бы не проклятая Хунта, давно бы уже Вадим Афанасьевич съездил в Халигалию за невестой, за смуглянкой Марией Рохо или за прекрасной Сильвией Честертон (английская кровь!), давно бы уже построил кооперативную квартиру в Хорошево-Мневниках, благо за годы умеренной жизни скоплена была достаточная сумма, но…
Вот таким тихим, отвлеченным мыслям предавался Вадим Афанасьевич в ожидании Телескопова, иногда вставая и поправляя плед на бочкотаре.
Вдруг в конце улицы за собором послышался голос Телескопова. Тот шел к дому приезжих, горланя песню, и песня эта бросила в дрожь Вадима Афанасьевича:
- Йе-йе-йе, хали-гали!
- Йе-йе-йе, самогон!
- Йе-йе-йе, сами гнали!
- Йе-йе-йе, сами пьём!
- А кому какое дело,
- Где мы дрожжи достаём… —
распевал Володя никому, кроме Вадима Афанасьевича, не известную халигалийскую песню. Что за чудо? Что за бред? Уж не слуховые ли галлюцинации?
Володя шел по улице, загребая ногами пыль.
— Привет, Вадька! — заорал он, подходя. — Ну и гада эта тетка Настя! Не поверишь, по двугривенному за стакан лупит. Да я, когда в Ялте на консервном заводе работал, за двугривенный в колхозе «Первомай» литр вина имел, а вино, между прочим, шампанских сортов, накапаешь туда одеколону цветочного полсклянки и ходишь весь вечер косой.
— Присядьте, Володя, мне надо с вами поговорить, — попросил Вадим Афанасьевич.
— В общем, если хочешь, пей, Вадим, — сказал Телескопов, присаживаясь и протягивая бутыль.
— Конечно, конечно, — пробормотал Дрожжинин и стал с усилием глотать пахучий, сифонный, сифонно-водородный, сифонно-винегретно-котлетно-хлебный, культурный, освежающе-одуряющий напиток.
— Отлично, Вадим, — похвалил Телескопов. — Вот с тобой я бы пошел в разведку.
— Скажите, Володя, — тихо спросил Вадим Афанасьевич. — Откуда вы знаете халигалийскую народную песню?
— А я там был, — ответил Володя. — Посещал эту Халигалию-Малигалию.
— Простите, Володя, но сказанное вами сейчас ставит для меня под сомнение всё сказанное вами ранее. Мы, кажется, успели уже с вами друг друга узнать и внушить друг другу уважение на известной вам почве, но почему вы полученные косвенным путем сведения превращаете в насмешку надо мной? Я знаю всех советских людей, побывавших в Халигалии, их не так уж много, больше того, я знаю вообще всех людей, бывших в этой стране, и со всеми этими людьми нахожусь в переписке. Вы, именно вы, там не были.
— А хочешь, заложимся? — спросил Володя.
— То есть как? — оторопел Дрожжинин.
— Пари на бутылку «Горного дубняка» хочешь? Короче, Вадик, был я там, и всё тут. В шестьдесят четвертом году совершенно случайно оформился плотником на теплоход «Баскунчак», а его в Халигалию погнали, понял?
— Это было единственное европейское судно, посетившее Халигалию за последние сорок лет, — прошептал Вадим Афанасьевич.
— Точно, — подтвердил Володя. — Мы им помощь везли по случаю землетрясения.
— Правильно, — еле слышно прошептал Вадим Афанасьевич, его начинало колотить неслыханное возбуждение. — А не помните ли, что конкретно вы везли?
— Да там много чего было — медикамент, бинты, детские игрушки, сгущенки, хоть залейся, всякого добра впрок на три землетрясения и четыре картины художника Каленкина для больниц.
Вадим Афанасьевич с удивительной яркостью вспомнил счастливые минуты погрузки этих огромных, добротно сколоченных картин, вспомнил массовое ликование на причале по мере исчезновения этих картин в трюмах «Баскунчака».
— Но позвольте, Володя! — воскликнул он. — Ведь я же знаю весь экипаж «Баскунчака». Я был на его борту уже на второй день после прихода из Халигалии, а вас…
— А меня, Вадик, в первый день списали, — доверительно пояснил Телескопов. — Как ошвартовались, так сразу Помпезов Евгений Сергеевич выдал мне талоны на сертификаты. Иди, говорит, Телескопов, отоваривайся, и чтоб ноги твоей больше в нашем пароходстве не было, божий плотник. А в чем дело, дорогой друг? С контактами я там кой-чего напутал.
— Володя, Володя, дорогой, я бы хотел знать подробности. Мне это крайне важно!
— Да ничего особенного, — махнул ручкой Володя. — Стою я раз в Пуэрто, очень скучаю. Кока-колой надулся, как пузырь, а удовлетворения нет. Смотрю, симпатичный гражданин идет, познакомились — Мигель Маринадо. Потом еще один работяга появляется, Хосе-Луис…
— Велосипедчик? — задохнулся Дрожжинин.
— Он. Завязали дружбу на троих, потом повторили. Пошли к Мигелю в гости, и сразу девчонок сбежалась куча поглазеть на меня, как будто я павлин кавказский из Мурманскою зоопарка, у которого в прошлом году Гришка Офштейн перо вырвал.
— Кто же там был из девушек? — трепетал Вадим Афанасьевич.
— Сонька Маринадова была, дочка Мигеля, но я ее пальцем не тронул, это, Вадик, честно, затем, значит, Маришка Рохо и Сильвия, фамилии не помню, ну а потом Хосе-Луис на велосипеде за своей невестой съездил, за Роситой. Вернулся с преогромным фингалом на ряшке. Ну, Вадик, ты пойми, девчонки коленками крутят, юбки короткие, я же не железный, верно? Влюбился начисто в Сильвию, а она в меня. Если не веришь, могу карточку показать, я ее от Симки у пахана прячу.
— Вы переписывались? — спросил Дрожжинин.
— Да и сейчас переписываемся, только Симка ее письма рвет, ревнует. А ревность унижает человека, дорогая Симочка, это еще Вильям Шекспир железно уточнил, а человек, Серафима Игнагьевна, он хозяин своего «я». И я вас уверяю, дорогой работник прилавка, что у нас с Сильвией почти что и не было ничего платонического, а если и бывало, то только когда теряли контроль над собой. Я, может, больше любил, Симочка, по авенидам ихним гулять с этой девочкой и с собачонкой Карабанчелем. Зверье такого типа я люблю как братьев наших меньших, а также, Серафима, любите птиц — источник знаний!
С этими словами Володя Телескопов совсем уже отключился, бухнулся на завалинку и захрапел.
Тренированный по джентльменской методе Вадим Афанасьевич без особого труда перенес легкое тело своею друга (да, друга, теперь уже окончательного друга) в дом приезжих и долго сидел на койке у него в ногах, шевелил губами, думал о коварной Сильвии Честертон, ничего не сообщившей ему о своем романе с Телескоповым, а сообщавшей только лишь о всяких девических пустяках. Думал он также вообще о странном прелестном характере халигалийских ветрениц, о периодических землетрясениях, раскачивающих сонные халигалийские города, как бы в танце фанданго.
Второй сон Володи Телескопова
У Серафимы Игнатьевны сегодня день рождения, а у вас фонарь под глазом. Начал рыться в карманах, вытащил талоны на бензин, справочку-выручалочку о психической неполноценности, гвоздь, замок, елового мыла кусок, красивую птицу — источник знаний, восемь копеек денег.
Начал трясти костюм, полупальто — вытряслось тарифной сетки метра три, в ней премиальная рыба — треска-чего-тебе-надобно-старче, возвратной посуды бутылками на шестьдесят копеек, банками на двадцать (живем!), сборник песен «Едем мы, друзья, в дальние края», наряд на бочкотару, расческа, пепельница. Наконец, обнаружилось искомое — вытащил из-под подкладки завалящую маленькую ложь.
— А это у меня еще с Даугавпилса. Об бухту троса зацепился и на ящик глазом упал.
Верхом на белых коровах проехали приглашенные — все шишки райпотребкооперации.
А Симка стоит в красном бархатном платье, смеется, как доменная печь имени Кузбасса.
А его, конечно, не пускают. Выбросил за ненадобностью свою паршивенькую ложь.
— У других и ложь-то как ложь, а у тебя и ложь-то как вошь.
Но ложь, отнюдь не как вошь, а скорее лягушкой весело шлепала к луже, хватая на скаку комариков.
— Ворюги, позорники, сейчас я вас всех понесу! Как раз меня и вынесли, а мимо дружина шла.
— Доставьте молодчика обратно в универмаг ДЛТ или в огороде под капусту бросьте.
Одного меня в универмаг повезла боевая дружина, а другого меня под капусту бросила.
Посмотрел из-за кочана — идет, идет по росе Хороший Человек, вроде бы кабальеро, вроде бы Вадик Дрожжинин.
— Але, Хороший Человек, пойдем Серафиму спасать, баланс подбивать, ой, честно, боюсь проворуется!
Второй сон Вадима Афанасьевича
Гаснут дальней Альпухары золотистые края, а я ползу по черепичным крышам Халигалии. Вон впереди дом, похожий на утес, ущербленный и узкий. Он весь залит лунным светом, а наверху балкон, ниша в густой тени.
Выгнув спину, лунным леопардом иду по коньку крыши. Перед решающим броском ощупываю рубашку, брюки — всё ли на месте? Ура, всё на месте!
Перепрыгиваю через улицу, взлетаю вверх по брандмауэру, и вот я на балконе, в нише, а потом в будуаре, а в будуаре — альков, а в алькове кровать XVI века, а на кровати раскинула юное тело Сильвия Честертон, потомок испанских конкистадоров и каперов Ее Величества. Прыгнул на кровать, завязалась борьба, сверкнул выхваченный из-под подушки кинжал, ищу губы Сильвии.
СИЛЬВИЯ. — Вадим!
ОН. — Это я, любимая!
Кинжал летит на ковер. Дышала ночь восторгом сладострастья…
— Любимый, куда ты?
— Теперь я к Марии Рохо. Ночь-то одна…
У него ноги были подбиты железом, а пиджак из листовой стали. Тедди-бойс, конечно, разбежались, потрясая длинными патлами, как козы.
Мария Рохо вздрогнула, как лань, когда он вошел.
— Вадим!
Хороши весной в саду цветочки… Это еще что, это откуда?
Иду дальше по лунным площадям, по голубым торцам, а где-то пытается наложить на себя руки посрамленный соперник Диего Моментальный. Скрипят рамы, повсюду открываются окна, повсюду они — прекрасные женщины Халигалии.
— Вадим!
— Спокойно, красавицы…
Вихрем в окно и из дымовой трубы, опять в окно, опять из трубы… Габриэла Санчес, Росита Кублицки, тетя Густа, Конкордия Моро, Стефания Сандрелли… Клятвы, мечты, шепот, робкое дыхание… Безумная мысль: а разве Хунта не женщина? Проснулся опять в Кункофуэго в полной тоске… Как связать свою жизнь с любимыми? Ведь не развратник же, не ветреник.
В дымных лучах солнца по росе подходил Хороший Человек.
— Я тебе, Вадик, устроил свидание с подшефной бочкотарой.
Старик Моченкин дед Иван в этот вечер в Мышкине очень сильно гордился перед кумой своей Настасьей: во-первых, съел яичницу из десяти яиц; во-вторых, выпил браги чуть не четверть; в-третьих, конечно, включил радиоточку, прослушал, важно кивая, передачу про огнеупорную глину, а также концерт «Мадемуазель Нитуш».
Кума Настасья всё это время стояла у печи, руки под фартуком, благоговейно смотрела на старика Моченкина, лишь изредка с поклонами, с извинениями удалялась, когда молодежь под окнами гремела двугривенными. Уважение к старику Моченкину она питала традиционное, давнее, начавшееся еще в старые годы с баловства. Честно говоря, старик Моченкин был даже рад, что попал в город Мышкин, да вот жаль только, что неожиданно. Кабы раньше он знал, так теперь на столе бы уж ждал корифей всех времен и народов — пирог со щукой. Всегда в былые годы запекала кума Настасья к его приезду цельную щуку в тесто. Очень великолепный получался пирог — сверху корочка румяная, а внутри пропеченная гада, империалистический хищник.
— Плесни-ка мне, кума, еще браги, — приказал старик Моченкин.
— Извольте, Иван Александрович.
— Вот здесь, кума, — старик Моченкин хлопнул ладонью по своему портфелю ложного крокодила, — вот здесь все они у мене — и немые и говорящие.
— Сыночки ваши, Иван Александрович?
— Не только… — Старик Моченкин строго погрозил куме пальцем. — Отнюдь не только сыночки. Усе! — вдруг заорал он, встал и, качаясь, направился к кровати. — Усе! Опче! Ума! — еще раз погрозил кому-то, в кого-то потыкал длинным пальцем и залег.
Второй сон старика Моченкина
И вот увидел он — вся большая наша страна решила построить ему пальто.
Сказано — сделано: вырыли котлован, работа закипела. Пальтомоченкинстрой!
Заложено было пальтецо, как линейный крейсер, синего драпа, бортовка конским волосом, груди проектируются агромаднейшие, как у Фефёлова Андрона Лукича, нате вам!
Надо бы жирности накачать под такое пальто. Беру булютень (у кого?), беру булютень у товарища Телескопова, нашего водителя, ввожу в себе крем-бруле, стюдень, лапшу утячаю, яичнаю болтанку — ноль-ноль процента результата, привес отсутствует, хоть вой! Шельмуют в семье с жирами, жируют в шельме с семьями, а кому писать, кому челом бить? Стучи, стучи — не достучишься. Пальто высилось над полями и рощами, как элеватор, воротник мелкими кольцами в облаках, и вот я иду на примерку.
А посередь поля — баран неохолощенный, огромный, товарный, товарный… А вы идите, господин-товарищ, как бы стороной, как бы между прочим.
Так и иду, баран только землю роет, спасибо, люди добрые. Вот пальто, а в пальте дверь, а в дверях Фефёлов Андрон Лукич.
— Вам куда, гражданин хороший?
— А на примерку, Андрон Лукич.
— Хоть я и Лукич, а ты мене не тычь. Примерки, гражданин, больше не будет. В вашем пальте давно уже краеведческий музей. Извольте за гривенник полюбопытствовать экспонатом. Етта баран товарный, мутон натуральный, етта диаграмма качественная с абциссом и ординатом, а етта старичок маринованный в банке, ни богу свечка, ни чёрту кочерга — узнаёте?
С ужасом, с воем выпрыгнул из кармана, плюхнулся в траву.
— Иде ж ты, иде ж ты, заступница моя родная? Иде ж ты, Юриспруденция, дева чистая, мятная, неподкупная?
Шевелились травы росные, скрып был большой, как будто под тяжелыми шагами.
Второй сон педагога Ирины Валентиновны Селезневой
Ирина Валентиновна в эту ночь снов не видела.
Второй сон моряка Шустикова Глеба
Шустиков Глеб в эту ночь снов не видел.
Вскоре над городом Мышкин взошло радостное солнце, и все наши путешественники проснулись счастливыми. Володя Телескопов включил мотор, поднял крышку капота и стал на работающий мотор смотреть. Он очень любил смотреть на работающие механизмы. Иногда остановится где-нибудь и смотрит на работающий механизм, смотрит на него несколько минут, всё в нём понимает, улыбается тихо, без всякого шухера, и отходит счастливый, будто помылся теплой и чистой водой.
Вадим Афанасьевич тем временем бочкотару ублажал мылом и мочалкой, задавал ей утренний туалет, тёр до блеска ее коричневые бока, а она нежилась и кряхтела под солнечными лучами и мыльной водой, давно ей уж не было так хорошо, и Вадиму Афанасьевичу давно так хорошо не было. Ему всегда было в общем-то неплохо, всегда было организованно и ровно, но так хорошо, как сейчас, ему не было, пожалуй, с детства.
Вернулся от кумы старик Моченкин, стоял в стороне хмурый, строго наблюдал. Трудно сказать, почему он не отправился в Коряжск рейсовым автобусом. Может быть, из соображений экономии, ведь он решил заплатить Телескопову за все художества не больше пятнадцати копеек, а может быть, и он, так же как другие пассажиры, чувствовал уже какую-то внутреннюю связь с этой полуторкой, с чумазым баламутом Телескоповым, с распроклятой бочкотарой, такой нервной и нежной.
Ирина Валентиновна тем временем сервировала в палисаднике завтрак, яйца и картошку, а верный ее друг Шустиков Глеб резал огурцы.
— Прошу к столу, товарищи! — пригласила счастливым голосом Ирина Валентиновна, и все сели завтракать, не исключая, разумеется, и старика Моченкина, который хоть и подзаправился у кумы, но упустить лишний случай пожировать на дармовщинку, конечно же, не мог. Сушку свою он опять вынул и положил на стол ближе к локтю.
Путешественники уже кончали завтрак, когда с улицы из-за штакетника прилетел милый голосок:
— Приятного вам аппетита, граждане хорошие!
За забором стояла миловидная старушка в плюшевом аккуратном жакете, с сундучком, узелком и сачком, каким дети ловят бабочек.