Затоваренная бочкотара Аксенов Василий
Видимо, сейчас они вкладывали в эти шахматные термины уже какой-то другой смысл.
Вот так Володя Телескопов попал на ночь глядя в неволю. Провели его под белы руки мимо потрясенного Вадима Афанасьевича, мимо вскрикнувшей болезненно бочкотары, посадили в КПЗ, принесли горохового супа, борща, лапши, паровых битков, тушеной гусятины, киселю; замкнули.
Всю ночь Володя кушал, курил, пел, вспоминал подробности жизни, плакал горючими слезами, сморкался, негодовал, к утру начал писать письма.
Всю ночь спорили меж собой братья Бородкины. Младший брат листал Уголовный кодекс, выискивал для Володи самые страшные статьи и наказания. Старший, у которого душевные раны, связанные с Серафимой Игнатьевной, за давностью лет уже затянулись, смягчал горячего братца, предлагал административное решение:
— Поброем его, Витёк, под нуль, дадим метлу на пятнадцать суток, авось Симка поймет, на кого тебя променяла.
При этих словах старшего брата отбросил Виктор Ильич Уголовный кодекс, упал ничком на оттоманку, горько зарыдал.
— Хотел забыться, — горячо бормотал он, — уехал, погрузился в шахматы, не вспоминал… появляется этот недоносок, укравший… Сима… любовь… моя… — скрежетал зубами.
Надо ли говорить, в каком волнении провели ночь Володины попутчики и друзья? Никто из них не сомкнул глаз. Всю ночь обсуждались различные варианты спасения.
Ирина Валентиновна, с гордо закинутой головой, с развевающимися волосами, изъявила готовность лично поговорить о Володе с братьями Бородкиными, лично, непосредственно, тет-а-тет, шерше ля фам. В последние дни она твердо поверила наконец в силу и власть своей красоты.
— Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами, — категорически пресек ее благородный порыв Шустиков Глеб, — поговорю с ними в частном порядке, и делу конец.
— Нет-нет, друзья! — пылко воскликнул Вадим Афанасьевич. — Я подам в гусятинский нарсуд официальное заявление. Я уверен… мы… наше учреждение… вся общественность… возьмем Володю на поруки. Если понадобится, я усыновлю его!
С этими словами Вадим Афанасьевич закашлялся, затянулся трубочкой, выпустил дымовую завесу, чтобы скрыть за ней свои увлажнившиеся глаза.
Степанида Ефимовна полночи металась в растерянности по площади, ловила мотыльков, причитала, потом побежала к гусятинской товарке, лаборанту Ленинградскою научного института, принесла от нее черного петуха, разложила карты, принялась гадать, ахая и слезясь; временами развязывала мешок, пританцовывая, показывала черного петуха молодой луне, что-то бормотала.
Старичок Моченкин всю ночь писал на Володю Телескопова положительную характеристику. Тяжко ему было, муторно, непривычно. Хочешь написать «политически грамотен», а рука сама пишет «безграмотен». Хочешь написать «морален», а рука пишет «аморален».
И всю-то ночь жалобно поскрипывала, напевала что-то со скрытой страстью, с мольбой, с надеждой любезная их бочкотара.
Утром Глеб подогнал машину прямо под окна КПЗ, на крыльце которой уже стояли младший лейтенант Бородкин со связкой ключей и старший сержант Бородкин с томиком Уголовного кодекса под мышкой.
Володя к этому времени закончил переписку с подругами сердца и теперь пел драматическим тенорком:
- Этап на Север, срока огромные…
- Кого ни спросишь, у всех указ.
- Взигяни, взгляни в лицо моё суровое.
- Взгляни, быть может, в последний раз!
Степанида Ефимовна перекрестилась.
Ирина Валентиновна с глубоким вздохом сжала руку Глеба:
— Глеб, это похоже на арию Каварадосси. Милый, освободи нашего дорогого Володю, ведь это благодаря ему мы с тобой так хорошо узнали друг друга!
Глеб шагнул вперед:
— Алё, друзья, кончайте этот цирк. Володя — парень, конечно, несобранный, но, в общем, свой, здоровый, участник великих строек, а выпить может каждый, это для вас не секрет.
— Больно умные стали, — пробормотал старший сержант.
— А вы кто будете, гражданин? — спросил младший лейтенант. — Родственники задержанного или сослуживцы?
— Мы представители общественности. Вот мои документы.
Братья Бородкины с еле скрытым удивлением осмотрели сухопарого джентльмена, почти что иностранца по внешнему виду, и с не меньшим удивлением ознакомились с целым ворохом голубых и красных предъявленных книжечек.
— Больно умные стали, — повторил Бородкин-младший.
Вперед выскочил старик Моченкин, хищно оскалился, задрожал пестрядиновой татью, направил на братьев Бородкиных костяной перст, завизжал:
— А вы еще ответите за превышение прерогатив, полномочий, за семейственность отношений и родственные связи!
Братья Бородкины немного перепугались, но виду, конечно, не подали под защитой всеми уважаемых мундиров.
— Больно умные стали! — испуганно рявкнул Бородкин-младший.
— Гутень, фисонь, мотьва купоросная! — гугукнула Степанида Ефимовна и показала вдруг братьям черного петуха, главного, по ее мнению, Володиного спасителя.
Выступила вперед вся в блеске своих незабываемых сокровищ Ирина Валентиновна Селезнева.
— Послушайте, товарищи, давайте говорить серьезно. Вот я женщина, а вы мужчины…
Младший Бородкин выронил Уголовный кодекс.
Старший, крепко крякнув, взял себя в руки.
— Вы, гражданка, очень точно заметили насчет серьезности ситуации. Задержанный в нетрезвом виде Телескопов Владимир сорвал шахматный турнир на первенство нашего парка культуры. Что это такое, спрашивается? Отвечается: по меньшей мере злостное хулиганство. Некоторые товарищи рекомендуют уголовное дело завести на Телескопова, а чем это для него пахнет? Но мы, товарищ-очень-красивая-гражданка-к-сожалению-не-знаю-как-величать-в-надежде-на-будущее-с-голубыми-глазами, мы не звери, а гуманисты и дадим Телескопову административную меру воздействия. Пятнадцать суток метлой помашет и будет на свободе.
Младший лейтенант объяснил это лично, персонально Ирине Валентиновне, приблизившись к ней и округляя глаза, и она, польщенная рокотанием его голоса, важно выслушала его своей золотистой головкой, но когда Бородкин кончил, за решеткой возникло бледное, как у графа Монтекристо, лицо Володи.
— Погиб я, братцы, погиб! — взвыл Володя. — Ничего для меня нет страшнее пятнадцати суток! Лучше уж срок лепите, чем пятнадцать суток! Разлюбит меня Симка, если на пятнадцать суток загремлю, а Симка, братцы, последний остров в моей жизни!
После этого вопля души на крыльце КПЗ и вокруг возникло странное, томящее душу молчание.
Младший Бородкин, отвернувшись, жевал губами, в гордой обиде задирал подбородок.
Старший, поглядывая на брата, растерянно крутил на пальце ключи.
— А что же будет с бочкотарой?! — крикнул Володя. — Она-то в чем виноватая?
Тут словно лопнула струна, и звук, таинственный и прекрасный, печальным лебедем тихо поплыл в небеса.
— Мочи нет! — воскликнул младший Бородкин, прижимая к груди Уголовный кодекс. — Дышать не могу! Тяжко!
— Что это за бочкотара? Какая она? Где? — заволновался Бородкин-старший.
Вадим Афанасьевич молча снял брезент. Братья Бородкины увидели потускневшую, печальную бочкотару, изборожденную горькими морщинами.
Младший Бородкин с остановившимся взглядом, с похолодевшим лицом медленно пошел к ней.
— Штраф, — сказал старший Бородкин дрожащим голосом. — Пятнадцать суток заменяем на штраф. Штраф тридцать рублей, вернее, пять.
— Ура! — воскликнула Ирина Валентиновна и, взлетев на крыльцо, поцеловала Бородкина-старшего прямо в губы. — Пять рублей — какая ерунда по сравнению с любовью!
— Ура! — воскликнул старик Моченкин и подбросил вверх заветный свой пятиалтынный.
— Шапка по кругу! — гаркнул Глеб, вытягивая из тугих клешей последнюю трешку, припасенную на леденцы для штурмовой группы.
— А яйцами можно, милок? — пискнула Степанида Ефимовна.
Бородкин-старший после Ирининого поцелуя рыхло, с завалами плыл по крыльцу, словно боксер в состоянии «гроги».
— Никакого штрафа, брат, не будет, — сказал, глядя прямо перед собой в темные и теплые глубины бочкотары, Бородкин-младший Виктор Ильич. — Разве же Володя виноват, что его полюбила Серафима? Это я виноват, что гонор свой хотел на нем сорвать, и за это, если можете, простите мне, товарищи.
Солнечные зайчики запрыгали по щёчкам бочкотары, морщины разгладились, веселая и ладная балалаечная музыка пронеслась по небесам.
Бородкин-старший поймал старика Моченкина и поцеловал его прямо в чесночные губы.
Глеб облобызался со Степанидой Ефимовной, Вадим Афанасьевич трижды (по-братски) с Ириной Валентиновной. Бородкин-младший Виктор Ильич, никого не смущаясь, влез на колесо и поцеловал теплую щеку бочкотары.
Володя Телескопов, хлюпая носом, целовал решетку и мысленно, конечно, Серафиму Игнатьевну, а также Сильвию Честертон и всё человечество.
И вот они поехали дальше мимо благодатных полей, а следом за ними шли косые дожди, и солнце поворачивалось, как глазом теодолита на треноге лучей, а по ночам луна фотографировала их при помощи бесшумных вспышек-сполохов, и тихо кружили близ их ночевок семиклассники-турусы на прозрачных, словно подернутых мыльной пленкой кругах, и серебристо барражировал над ними мечтательный пилот-распылитель, а они мирно ехали дальше в ячейках любезной своей бочкотары, каждый в своей.
Однажды на горизонте появилось странное громоздкое сооружение.
Почувствовав недоброе, Володя хотел было свернуть с дороги на проселок, но руль уже не слушался его, и грузовик медленно катился вперед по прямой мягкой дороге. Сооружение отодвигалось от горизонта, приближалось, росло, и вскоре все сомнения и надежды рассеялись — перед ними была башня Коряжского вокзала со шпилем и монументальными гранитными фигурами представителей всех стихий труда и обороны.
Вскоре вдоль дороги потянулись маленькие домики и унылые склады Коряжска, и неожиданно мотор, столько дней работавший без бензина, заглох прямо перед заправочной станцией.
Володя и Вадим Афанасьевич вылезли из кабины.
— Куда ж мы ноне приехали, батеньки? — поинтересовалась умильным голоском Степанида Ефимовна.
— Станция Вылезай, бабка Степанида! — крикнул Володя и дико захохотал, скрывая смущение и душевную тревогу.
— Неужто Коряжск, маменька родима?
— Так точно, мамаша, Коряжск, — сказал Глеб.
— Уже? — с печалью вздохнула Ирина Валентиновна.
— Крути не крути, никуда не денешься, — проскрипел старик Моченкин. — Коряжск, он и есть Коряжск, и отседа нам всем своя дорога.
— Да, друзья, это Коряжск, и скоро, должно быть, придет экспресс, — тихо проговорил Вадим Афанасьевич.
— В девятнадцать семнадцать, — уточнил Глеб.
— Ну, что ж, граждане попутчики, товарищи странники, поздравляю с благополучным завершением нашего путешествия. Извините за компанию. Желаю успеха в труде и в личной жизни. — Володя чесал языком, а сам отвлеченно глядел в сторону, и на душе у него кошки скребли.
Пассажиры вылезли из ячеек, разобрали вещи. Сумрачная башня Коряжского вокзала высилась над ними. На головах гранитных фигур сияли солнечные блюдечки.
Пассажиры не смотрели друг на друга, наступила минута тягостного молчания, минута прощания, и каждый с болью почувствовал, что узы, связывавшие их, становятся всё тоньше, тоньше, и вот уже одна только последняя тонкая струна натянулась между ними, и вот…
— А что же будет с ней, Володя? — дрогнувшим голосом спросил Вадим Афанасьевич.
— С кем? — как бы не понимая, спросил Володя.
— С ней, — показал подбородком Вадим Афанасьевич, и все взглянули на бочкотару, которая молчала.
— С бочками-то? А чего ж, сдам их по наряду и кранты. — Володя сплюнул в сторону и…
…и вот струна лопнула, и последний прощальный звук ушел в высоту…
…и Володя заплакал.
Коряжский вокзал оборудован по последнему слову техники — автоматические справки и камеры хранения с личным секретом, одеколонные автоматы, за две копейки выпускающие густую струю ароматного шипра, которую некоторые несознательные транзитники ловят ртом, но главное достижение — электрически-электронные часы, показывающие месяц, день недели, число и точное время.
Итак, значилось: август, среда, 15, 19.07. Оставалось десять минут до прихода экспресса.
Вадим Афанасьевич, Ирина Валетиновна, Шустиков Глеб, Степанида Ефимовна и старик Моченкин стояли на перроне.
Ирина Валентиновна трепетала за свою любовь.
Шустиков Глеб трепетал за свою любовь.
Вадим Афанасьевич трепетал за свою любовь.
Степанида Ефимовна трепетала за свою любовь.
Старичок Моченкин трепетал за свою любовь.
Под ними лежали вороненые рельсы, а дальше за откосом, в явном разладе с вокзальной автоматикой, кособочились домики Коряжска, а еще дальше розовели поля и густо синел лес, и солнце в перьях висело над лесом, как петух с отрубленной башкой на заборе.
А минуты уходили одна за другой. За рельсами на откосе появился Володька Телескопов с всклокоченной головой, с порванным воротом рубахи.
Он вылез на насыпь, расставил ноги, размазал кулаком слезу по чумазому лицу.
— Товарищи, подумайте, какое безобразие! — закричал он. — Не приняли! Не приняли ее, товарищи!
— Не может быть! — закричал и затопал ногами по бетону Вадим Афанасьевич. — Я не могу в это поверить!
— Не может быть! Как же это так? Почему же не приняли? — закричали мы все.
— Затоварилась, говорят, зацвела желтым цветком, затарилась, говорят, затюрилась! Забраковали, бюрократы проклятые! — высоким, рыдающим голосом кричал Володя.
Из-за пакгауза появилась желтая, с синими усами, с огромными буркалами голова экспресса.
— Да где же она, Володенька? Где ж она? Где?
— В овраге она! В овраг я ее свез! Жить не хочу! Прощайте!
Экспресс со свистом закрыл пространство и встал. Транзитники всех мастей бросились по вагонам. Животным голосом заговорило радио. Запахло романтикой дальних дорог.
Через две минуты тронулся этот знаменитый экспресс «Север — юг», медленно тронулся, пошел мимо нас. Прошли мимо нас окна международного, нейлонного, медного, бархатно-кожаного, ароматного. В одном из окон стоял с сигарой приятный господин в пунцовом жилете. С любопытством, чуть-чуть ехидным, он посмотрел на нас, снял кепи и сделал прощальный салютик.
— Он! — ахнула про себя Степанида Ефимовна. — Он самый! Игрец!
«Боцман Допейкало? А может быть, Сцевола собственной персоной?» — подумал Глеб.
— Это он, обманщик, он, он, Рейнвольф Генрих Анатольевич, — догадалась Ирина Валентиновна.
— Не иначе как Фефёлов Андрон Лукич в загранкомандировку отбыли, туды им и дорога, — хмыкнул старик Моченкин.
— Так вот вы какой, сеньор Сиракузерс, — прошептал Вадим Афанасьевич. — Прощайте навсегда!
И так исчез из наших глаз загадочный пассажир, подхваченный экспрессом.
Экспресс ушел, и свист его замер в небытии, в несуществующем пространстве, а мы остались в тишине на жарком и вонючем перроне.
Володя Телескопов сидел на насыпи, свесив голову меж колен, а мы смотрели на него. Володя поднял голову, посмотрел на нас, вытер лицо подолом рубахи.
— Пошли, что ли, товарищи, — тихо сказал он, и мы нe узнали в нем прежнего бузотера.
— Пошли, — сказали мы и попрыгали с перрона, а один из нас, по имени старик Моченкин, еще успел перед прыжком бросить в почтовый ящик письмо во все инстанции: «Усе мои заявления и доносы прошу вернуть взад».
Мы шли за Володей по узкой тропинке на дне оврага сквозь заросли «куриной слепоты», папоротника и лопуха, и высокие, вровень с нами, лиловые свечки иван-чая покачивались в стеклянных сумерках.
И вот мы увидели нашу машину, притулившуюся под песчаным обрывом, и в ней несчастную нашу, поруганную, затоваренную бочкотару, и сердца наши дрогнули от вечерней, закатной, манящей, улетающей нежности.
А вот и она увидела нас и закурлыкала, запела что-то своё, засветилась под ранними звездами, потянулась к нам желтыми цветочками, теперь уже огромными, как подсолнухи.
— Ну, что ж, поехали, товарищи, — тихо сказал Володя Телескопов, и мы полезли в ячейки бочкотары, каждый в свою…
Последний общий сон
Течёт по России река. Поверх реки плывёт Бочкотара, поёт. Пониз реки плывут угри кольчатые, изумрудные, вьюны розовые, рыба камбала переливчатая…
Плывет Бочкотара в далекие моря, а путь ее бесконечен.
А в далеких морях на луговом острове ждет Бочкотару в росной траве Хороший Человек, веселый и спокойный.
Он ждет всегда.
1968