Крест командора Кердан Александр
Вразнобой застучали топоры, и фрегат – кормой вперед – медленно пополз по стапелям, смазанным бараньим жиром…
В этот момент императрица ловким броском разбила о форштевень бутылку с игристым вином. Раздались аплодисменты и крики «Ура!».
Фрегат двигался по салазкам, всё ускоряя ход, и наконец с шумом сошел в Неву и закачался на волнах под грохот салюта и восторженные крики собравшихся.
– Виват! Слава русскому флоту! – во всю мощь вопили гардемарины.
…Вечером этого же дня они оказались на гауптвахте. Их выдал кто-то из соучеников. В карцере они поклялись никогда не предавать друг друга, быть вместе до конца.
Для Дементьева последствия похода на Неву и заключения в темнице оказались более плачевными, чем для его друзей. Он подхватил страшную простуду – инфлюэнцию, как сказал лекарь, приглашённый Филькой Фирсовым. Филька был единственным крепостным его отца Михаила Арсеньевича – отставного прапорщика, начинавшего службу денщиком знаменитого инженера Авраама Петровича Ганнибала. Ганнибал и подарил Фильку, еще мальчишкой, Дементьеву-старшему, а тот приставил его к единственному своему наследнику – Аврааму. Дал такой строгий наказ блюсти сына, что Филька боялся дышать на своего хозяина. Теперь слушая наставления лекаря, Филька тяжко вздыхал, губами беззвучно повторяя незнакомые слова, которые эскулап произносил со значением и ощущением собственной непогрешимости:
– Инфлюэнция, она же болезнь нутряная, суть лихорадикус, имеет много разных проявлений: трясовица, огневица, знобея, пералея, горькуша, крикуша, чертенея…
– Свят, свят… Чур меня! – крестился Филька и тут же крестил Дементьева, который, несмотря на недомогание, не смог сдержать улыбки.
– А тако же сия болезнь зовётся пухлея, желтея, дряхлея, дремлея или же свербея, – продолжал лекарь.
– А у барина-от мово какая эта ну, эфлюэ… эфенкция? – решился все же спросить Филька.
Лекарь смерил его с головы до ног презрительным взглядом. Важно раскланялся с Дементьевым и ушёл, оставив склянку с горьким питьем, от коего больному легче не стало. Напротив, с каждым днём он чувствовал себя всё хуже и хуже. Метался в бреду, стонал, а после и вовсе потерял ощущение времени.
Выходил его Филька самыми что ни на есть народными средствами: водкой, медом да клюквой. Водкой растирал. Клюкву толок в ступе и, смешав с медом, ложечкой кормил, как младенца.
Да так переборщил тогда Филька с этой болотной ягодой, что Дементьев до сих пор глядеть на неё без дрожи не может – сразу оскоминой рот сводит!
…Кто же ведал, что красный след от раздавленной ими, гардемаринами, клюквы, протянется так далеко? Мог ли предположить Дементьев, каким образом переплетутся судьбы друзей с его долей, сколько странных совпадений произойдет!
Командир того самого «Мальбурга» – Беринг возглавит Великую Камчатскую экспедицию, куда Дементьев будет направлен с тайным заданием. Попадёт он в число участников экспедиции благодаря ходатайству Дмитрия Овцына, который, в свою очередь, будет начальником одного из северных отрядов. Грозный директор Морской академии Скорняков-Писарев, некогда отправивший их на гауптвахту, окажется ссыльным командиром Охотского порта. Он ещё раз арестует Дементьева, теперь уже в Охотске, и сам пустится в бега, когда помощник Беринга Чириков, некогда преподававший математику в академии, штурмом возьмет острог. Именно здесь, в Охотском порту, вновь сведёт судьба Дементьева и Гвоздева…
«Всё это – не иначе, как перст судьбы…» – эта мысль не давала Дементьеву покоя с момента, как в арестованном геодезисте он узнал своего давнего друга.
Но прошло не менее недели, прежде чем он отправился на свидание с Гвоздевым в тот же самый острог, где ещё совсем недавно сам пребывал в роли узника.
– Ты отчего не в офицерском чине? Столько лет прошло, как из академии вышел, а всё рядовой геодезист. Или проштрафился, а, Михайло?
– Не ко мне вопрос. Не я чины определяю… – Гвоздев не сконфузился, не отвёл глаза. Помолчав, добавил: – Служил честно, как учили… А что до сих пор без офицерских эполет, так разве сие к честному имени и к службе какое-то отношение имеет, а, господин флотский мастер?
Дементьев уловил поддёвку, погладил перевязь шпаги, но спросил вполне миролюбиво, с той шутливой интонацией, которая прежде была принята в их дружеском кругу:
– Как же ты, любезный, со своей честностью здесь оказался?
Гвоздев не поддержал такой тон и ответил, уже не скрывая раздражения:
– Об обстоятельствах и причинах моего ареста в сопроводительных бумагах должно быть сообщено, милостивый государь!
Разговор не клеился. Не было меж ними того прежнего равенства, которое одно уже – важнейшее основание для дружбы и верный повод для искренности: один был подследственным по государеву делу, а другой – его невольным конвоиром.
Дементьева подобная ситуация начинала злить. Он и так рисковал, придя в острог к Гвоздеву. Рисковал вдвойне, памятуя, что кругом чужие уши, а старый приятель мог сболтнуть что-то лишнее об их дружбе, об учёбе в академии, которую они вместе якобы окончили… Но и не прийти, предать тем самым давнюю клятву Дементьев не мог. Посему и дерзнул явиться в острожную тюрьму, где томились арестанты.
Конечно, он оправдывал свой риск тем, что может у старого товарища узнать нечто, относящееся к его секретному заданию. Хотя где та Камчатка, где иноземные пенюары, сиречь шпионы, козни коих надлежит раскрыть? Ведь не может же он до конца открыться перед Гвоздевым – столько лет прошло: кто ведает, что у того на уме? Кто поручится, что в доносе, по коему он задержан и коий успел Дементьев прочесть, нет и толики правды? Хотя и не похож, конечно, Гвоздев на государева преступника, но кто его знает?..
Даже внешне со времени их совместного учения Гвоздев сильно переменился: погрузнел, чело избуравлено глубокими морщинами. Портрет искажают борода и давно не стриженные, немытые волосы. Да и черные, кажущиеся бездонными, глаза у бывшего друга глядят изглуби недоверчиво.
От этого взгляда сделалось Дементьеву вовсе не по себе. Он поднял повыше масляную лампу и оглядел темницу: после его пребывания здесь мало что изменилось. Разве что вместо охапок сена на земляном полу – теперь тюфяки…
Вспомнились его сотоварищи по несчастью – отец Варлаам и обер-секретарь Аврамов, их долгие велеречивые споры о Боге, о справедливости.
– Ладно, Михайла, не хочешь говорить, не надо, – понизил Дементьев голос, хотя соседей Гвоздева по темнице предусмотрительно приказал на время их беседы удалить, – послушай-ка меня. Я тебе не враг. Напротив, помочь хочу во имя старой дружбы, вот те крест!
Он торопливо перекрестился.
Гвоздев пытливо глянул на него. Так глянул, что сердце у Дементьева сжалось: видать, здорово жизнь пообломала старого приятеля, если уже ничему не верит.
– Чем тут поможешь? – горько произнес Гвоздев, оглядывая застенок. Ему вдруг захотелось рассказать Дементьеву про своё давнее пребывание здесь, но сдержался, только плечами зябко повёл.
Дементьев почувствовал перемену в его настроении, зашептал с воодушевлением, сам всё более веря в осуществимость своих слов:
– Старшим сейчас здесь капитан-порутчик Чириков Алексей Ильич, ты должен помнить его по академии… Он – человек справедливый, я ему всё про тебя расскажу. Он поможет… Надеюсь, вызволим тебя, скоро выйдешь на волю… Он, Чириков, и меня… – сказал и осекся, удержался от того, чтобы поведать Гвоздеву о собственном освобождении.
Эта недоговоренность, ощутимая обоими, тяжело повисла в воздухе. Гвоздев первым нарушил молчание:
– Замолвишь слово, буду благодарен. Господина Чирикова помню: толковый офицер и моряк отменный. Токмо вряд ли он мне заступник в сем деле. Приказ о моей доставке в Якутск, как сказывали, подписал сам воевода Заборовский, а он депешу от иркутского вице-губернатора Плещеева получил. Значит, отошлют меня для розыска в Сибирскую губернскую канцелярию, а то и в самый Тобольск…
– Так сие, может, и к добру. В Тобольске-то ныне наш Дмитрий Овцын обретается… Он теперь – лейтенант флота, в большом фаворе у их высокородия капитан-командора Беринга пребывает. Если, не приведи, конечно, Господи, здесь выручить тебя не получится, Овцын непременно в Тобольске веское слово скажет!
– Твоими устами, Авраша, да мёд пить… – впервые по-старому назвал его Гвоздев и умолк.
– Жди, – только сказал Дементьев, надел треуголку и вышел.
Караульный запер за ним кованую дверь каземата.
Дементьев остановился, вдохнул полной грудью пахнущий осенью вечерний воздух, поглядел на небо. После низкого тюремного свода оно показалось ему ещё более высоким и необыкновенно красивым.
Облака разного вида: плоские и шпилеобразные, громоздились одно на другое, будто этажи диковинного дворца. При этом нижние ярусы были темнее, массивней, а те, что выше, белее и невесомей. Заходящее солнце подсвечивало этот небесный дворец золотыми бликами, мерцающими в просветах, так, словно в окнах дивного строения зажглись свечи.
«Если Господь и живёт где-то, так именно в таком дворце… Прав был отец Варлаам, говоривший, что в Божьих апартаментах нет места земной лжи и притворству, подлости и предательству…» – снова вспомнил Дементьев старика священника. После их освобождения Чириков добился перевода батюшки в Иркутск, там он обитает в местном монастыре. Есть надежда, что будет вскорости возвращён ему сан. А вот господин Аврамов был оставлен при экспедиции в Охотске, как объяснил он Дементьеву, для составления отчетов. Что ж, сие тоже верно: другого столь учёного мужа в этих далёких землях сыскать невозможно…
«Выходит, есть все же высшая справедливость!» – Дементьев просветленным взглядом окинул небесные хоромы. Но тут же нахмурился, вспомнив свидание с Гвоздевым, их неловкий разговор: «Почему он не открылся мне? Почему я не могу сказать ему всего? Неужели мы так изменились, что перестали верить в добрые чувства? Не доверяем даже тем, кого знаем с юности? Или это время так изменилось и изменило нас?»
Он почувствовал стыд за то, что сам был не до конца искренен со старым другом. Решил, что не только похлопочет о нём перед Чириковым, но и непременно напишет в Тайную канцелярию своему благодетелю Хрущову, а уж тот, старик мудрый, придумает, как помочь Михайле…
Успокоенный этими благородными помыслами, он вышел за ворота острожка и быстро зашагал в сторону порта, надеясь прийти в казарму, где квартировал, ещё засветло.
«Филька, должно быть, уже что-то сообразил повечерять!» – при мысли о еде засосало под ложечкой. Ещё подумал, что завтра же пошлёт денщика принести харчи Гвоздеву, дабы от тюремной баланды тот ноги не протянул.
По вытоптанной пыльной дороге он миновал избы казаков, несколько амбаров. Когда проходил мимо сенника, услышал сдавленный крик и шум.
Дементьев остановился. Шум повторился. Он бросился к сеннику, резко распахнул дверь и увидел распластанную на земле женщину, которую придавил своим телом дюжий казак. Одной рукой он пытался зажать ей рот, а другой задирал нижние юбки. Женщина отчаянно сопротивлялась…
Дементьев в два прыжка оказался рядом, рванул насильника на себя, но потерял равновесие и упал вместе с ним навзничь, да так неудачно, что противник оказался сверху.
Матерый бородатый казачище быстро пришёл в себя после неожиданного нападения. Он извернулся и вцепился в горло Дементьева могучей хваткой. Дементьев успел разглядеть его ощеренный рот с крепкими жёлтыми зубами, почувствовал запах пота, перегара и черемши.
Дементьев попытался оторвать от себя железные клешни и не смог. Он стал задыхаться, у него потемнело в глазах. Внезапно казак охнул, дёрнулся несколько раз и обмяк, всем телом навалившись на него.
Дементьев освободился от сдавливающих рук, судорожно глотнул воздух и закашлялся. Из глаз брызнули слезы. Он выбрался из-под казачьей туши, сел. Долго моргал, обретая способность видеть.
Перед ним стояла женщина. Она крепко сжимала вилы. Руки у неё подрагивали. Дементьев перевёл взгляд на казака. Тот лежал, уткнувшись лицом в солому, по спине расползались темные пятна.
– Спасибо вам, сударь… – услышал он.
Только теперь Дементьев узнал её. Это была та самая незнакомка, которую он однажды окликнул из темницы и которая тогда спасла его.
И вот они встретились снова. И опять при необычных обстоятельствах.
После освобождения из острога Дементьев старался разузнать о ней, но не сумел. Она будто в воду канула. А потом Чириков отправил его на Юдому встречать новую партию грузов для экспедиции, и стало не до поисков спасительницы…
Он окинул женщину пытливым взглядом. Хотя платье незнакомки было простым и к тому же изрядно изодрано, в её облике было столько достоинства, что Дементьев запоздало сконфузился, представив себя сидящим перед дамой (то, что перед ним не простолюдинка, а дама, он уже нисколько не сомневался!) …
Поднявшись, отряхнул мундир от прилипших стеблей сухой травы и спросил:
– Сударыня, вы помните меня?
Она смотрела на него, не узнавая.
Он склонил голову и заново представился:
– Флотский мастер Дементьев Авраам Михайлович. Помните человека в темнице? Это был я. И вы сегодня спасли меня во второй раз. Позвольте узнать ваше имя.
– Екатерина Ивановна Сурова, – просто ответила она, но вилы не выпустила.
«Милостивый государь Николай Иванович, ваше высокоблагородие, прошу простить моё долгое молчание, ибо никак прежде не мог я выразить вам свидетельство своего искреннего почтения и благодарности за вечную вашу ко мне благосклонность; а паче того не было никакой надежной оказии для передачи вам сего письма …» – Дементьев перевел дух, задумался, покусывая кончик пера: выходило вроде неплохо. Но как объяснить строгому секретарю Тайной канцелярии Хрущову причины, по коим он, служитель сего ведомства, до сих пор не обнаружил иноземного засыла, умышляющего похитить секреты экспедиции, почему дела экспедиции здесь, в Охотске, идут ни шатко ни валко?
Снова начали одолевать сомнения, как наутро после встречи с Гвоздевым, когда отправился он к Чирикову с благим намерением похлопотать об арестованном сотоварище.
По мере приближения к избе, где жил капитан-поручик, Дементьев всё более замедлял шаг, раздумывая, как начнёт разговор, что скажет в защиту Гвоздева. Выходило, что сказать-то ему нечего – одни токмо эмоции да дружеские чувства. Нельзя ведь объяснить освобождение Гвоздева из-под стражи одной служебной необходимостью, ибо для этого пришлось бы открыть уважаемому Алексею Ильичу Чирикову, кто он, Дементьев, на самом деле есть. И ещё не ведомо, как отнесся бы капитан-поручик к известию, что в экспедиции с самого начала инкогнито обретается служитель Тайной канцелярии, сиречь доносчик. Представил Дементьев на себе укоряющий взгляд честных стальных глаз Чирикова и поежился. И уж совсем невероятное пришло на ум: а вдруг сам Чириков, с виду такой радетель интересов Отечества и добропорядочный человек, и есть искомый иностранный лазутчик? В Тайной канцелярии учили Дементьева не верить никому, подозревать каждого, а заподозрив, проверять. Противно было так думать о благородном капитане, но знал Дементьев, коль скоро возникла подобная мысль, то сразу не исчезнет, будет грызть, пока не найдёт подтверждения либо опровержения. Посему, подойдя к неказистому жилищу Чирикова, он остановился и в избу не вошёл. Круто развернулся и отправился восвояси.
Нечто похожее происходило нынче. Противоречивые чувства овладели им, вступили в борьбу друг с другом: тягостное ощущение вины, что не оправдывает он надежд своего покровителя, желание спасти друга, стыд за собственную нерешительность и требования служебного долга…
Преодолевая неуверенность, продолжил письмо.
«Не знаю причин, побуждающих господина капитан-командора Беринга оставаться в Якутске, но смею доложить вашему высокоблагородию, что отсутствие высшего начальства в Охотском порту не споспешествует скорейшему решению экспедицией задач, изложенных в указе Ея Императорского Величества. Более того, нерадением об интересах государства рассейского подобное промедление представляется», – старательно вывел он и снова испугался собственных выводов: кто он такой, чтобы действия высокородного капитан-командора сомнению подвергать?
Однако поразмыслив и не найдя в своих словах ничего предосудительного, Дементьев снова заскрипел пером: «Паче того, господин Беринг имеет неограниченное снисхождение к своим служителям и излишнюю доверчивость к помощникам, коие про меж собою мирно не живут…»
Написав этот абзац, снова задумался и вымарал его. Набело переписав написанное, в конце решительно начертал: «Ныне же, мой высокоблагородный господин и покровитель, обращаюсь к вашей милости с нижайшей просьбой…»
На сем месте споткнулся окончательно, не зная, как подступиться к изложению прошения о снисхождении к Гвоздеву.
Отложив перо и подперев подбородок ладонью, он уставился на пестрядинную занавеску, отделяющей его угол в казарме от остального помещения. Взглядом зацепился за муху, ползущую по занавеске, и долго, не отрываясь, следил за нею. Полусонная муха предчувствовала скорую осень. Еле-еле перебирая лапками, двигалась она по грубой ткани медленно, как экспедиционный обоз по бездорожью. Это сравнение живо напомнило Дементьеву собственные скитания с обозом по сибирскому захолустью, опасную встречу с гулящими людьми, из которой чудом выбрался живым. Выбрался благодаря Фильке…
«Где этот оболтус?» – незлобиво подумал он.
Будто отвечая на хозяйский вопрос, из-за занавески донеслось Филькино бормотание. Дементьев прислушался.
Филька негромко и заунывно выводил одну из своих бесчисленных песенок-прибауток:
- Как у нас бы-ыло на улицы-ы
- У на-ас на ши-ыро-о-окой:
- Кра-а-асны девки разы-ыгра-а-алися,
- Ма-аладушки распляса-а-алися…
Дементьев встал из-за стола, тихо ступая по грубым половицам штопаными чулками, подошел к занавеске и приоткрыл её.
Филька сидел боком к нему на низенькой лавочке и, орудуя шилом и дратвой ловко, как заправский сапожник, чинил прохудившийся хозяйский ботфорт. Увлеченный работой, он не заметил Дементьева и продолжал напевать себе под нос:
- Одна де-евка луч-ша всех,
- На ёй ле-ента ши-ырше всех…
- Девка па-а-арню га-аварила
- И всю пра-авду объя-авила-а:
Тут Филька сделал паузу. Вздохнул по-бабьи и запел высоким, тонким голосом, явно изображая саму девку:
- Па-аслушай-ка, мо-ой мило-ой,
- Се-ердца ра-а-адысть дараго-ой,
- Мо-ой батю-юшка не лихо-ой,
- Те-ебе будет не чу-у-жо-ой…
Дементьев отпустил занавесь и вернулся за стол.
«Что за черт этот Филька! Умеет разбередить душу!» – подумал он и улыбнулся, сам не зная чему.
В последнее время на лице Дементьева блуждала такая загадочная улыбка. Сметливый Филька догадался о причинах её появления вперёд самого хозяина. Седмицу назад он с хитроватым прищуром спросил:
– Уж не новый ли амор вас посетил, батюшка Авраам Михалыч?
Дементьев сердито замахнулся на него.
А Филька обрадованно затараторил:
– Это я, барин, по себе знаю: ежли токмо влюблюсь, лыблюсь во весь рот, хочь завязки пришивай. Все кругом мне добрыми кажутся. Дождь ли, пурга, а для меня всё – вёдро. А уж ежли сударушка на мой амор конфузу мне не сделает, тут сияю, как блин в Масленицу… Где любовь да совет, там и в пост мясоед, – он выразительно почесал впалое брюхо, намекая, что пора похарчеваться.
Кормились они преотвратно, и в пост, и в праздники. Солдаты и морские служители в экспедиции столовались из общего котла. Офицерам и их денщикам котловое довольствие не полагалось. Они делали хлебный и крупяной запас самостоятельно, покупали кое-что у местных жителей, добывали дичь, а чаще всего находились на подножном корму – денщики собирали грибы и ягоды, съедобные ракушки на взморье. Когда была мука, Филька готовил из неё полбу, из круп наловчился варить вполне съедобные каши.
В этот год в Охотск не прибыл очередной обоз. Сухарей и круп хватило едва до лета и то при строгой Филькиной экономии. Пару раз в июне он умудрился поймать в силки зайцев. Однажды Дементьев подстрелил тетерева и двух глухарей. Вот и весь мясоед.
– Прекращай байки травить, – по-флотски осадил Фильку хозяин. – Ты вот что, друг ситный, разузнай-ка мне в острожке, токмо осторожно, кто есть такая Екатерина Ивановна Сурова…
– Это тая барышня, какая с вашей милостью из сенника третьего дни выходили? – осклабился Филька.
У Дементьева холодок пробежал по спине.
– Ты откуда знаешь? Следил за мной?
– Помилуй Бог, барин! Просто мимо шел… – Филька вмиг стал серьезным.
– И что же ты видел, бездельник?
Филька пожал плечами:
– Да ничего, батюшка не видал! Вышли вы с барышней и пошли в разные стороны. Ну и я пошел…
– Вечно ты нос суешь, куда не просят!
У Дементьева сжалось сердце. Труп казака они зарыли в землю в дальнем углу сенника. Это место закидали досками и сеном. Присыпали землей кровяные пятна посреди сарая.
«Знает – не знает Филька про казака?» – Дементьев пристально вгляделся в простодушное лицо слуги.
– Про то, что видел меня с барышней, молчи! Сие дело секретное, государево, до нашего тайного ведомства отношение имеющее. Уразумел? – строго сказал он и пригрозил: – Сболтнешь кому, язык вырву!
– Как местному кату, что ль? – Филька снова повеселел. – Оно мне нужно болтать, барин Авраам Михалыч? Лучше гнуться, чем переломиться. Лучше с языком, нежели без его. Как с бабоньками апосля целоваться стану!
– Ступай, балабол! – отослал его Дементьев…
Нынче припомнив тот разговор, кликнул слугу:
– Филька!
– Тута я… – тотчас отозвался он и предстал перед хозяином с сияющим и пахнущим гуталином ботфортом. Не преминул похвастаться: – Изладил. Век будете носить, батюшка, не сносите! Изволите примерить?
Он натянул ботфорт на ногу Дементьеву.
Ботфорт сидел, как влитой.
– Молодец!
– Рад стараться, ваше благородие!
Дементьев прошёлся взад-вперёд по закутку, притопнул ногой и спросил с равнодушным видом:
– Про барышню, про Сурову, разузнал?..
– Ой, барин, кому што, а вашей милости все одно: «Деньги – прах, одежа тоже, а любовь всего дороже!» – хихикнул Филька, проворно увертываясь от запущенного в него второго ботфорта.
Есть некоторые приметы, по которым женщина, даже молодая и неопытная, безошибочно узнает, что в ней зародилась новая жизнь.
Упомянутые приметы, вкупе с участившимися приступами головокружения и тошноты, уже через месяц после стремительного отъезда Григория Григорьевича из Охотска окончательно подтвердили предположение Екатерины Ивановны, что она тяжела.
Она давно мечтала о чаде и страстно хотела его. Понимала, что живет с Григорием Григорьевичем в грехе, но с возникшим по воле самой природы желанием материнства ничего поделать не могла. Это чувство укреплялось в ней с каждым днём и прорвалось однажды в слезах и в признании Григорию Григорьевичу.
Он резко ответил, что детей в их опальном положении заводить неуместно, и больше она об этом не заговаривала. Но мечта о ребенке, которого она готова была полюбить беззаветно, как уже любила в своем сердце, Катю не покидала. Она не раз представляла, какая у младенца нежная кожа, какие глазки, нос, как он будет шевелить крохотными пальчиками. А ещё грезилось, что младенец – не важно, сынок или дочка, будет похож на Григория Григорьевича. Если сынок, то вырастет такой же красивый и умный. Если дочка, то будет помощница ей, а отцу – отдохновение сердечное…
Надеялась, что Григорий Григорьевич своё дитя неизменно полюбит. Разве может быть иначе?
И вот судьба опять преподнесла испытание: мужчина, которого она любила, предал её, бросил, трусливо бежал. Как ни пыталась она найти какое-то достойное оправдание стремительному отъезду Григория Григорьевича, но так и не смогла. И любовь к нему пошатнулась, дала трещину, как тётушкина чашка, выпавшая из рук в ночь штурма острожка, когда вихрем залетел Скорняков-Писарев в избу, смёл в мешок бумаги со стола и, не сказав ни слова, ушёл, гулко хлопнув дверью…
Она подняла чашку, оглядела: для питья не годится, а выбросить жалко. Так и стоит с тех пор на полке.
Катя не знала, сможет ли простить Григория Григорьевича, если снова встретится с ним, не представляла, как они будут жить дальше, если он вдруг заявится в Охотск.
Но всё же она ждала его возвращения. Ждала, трепетно прислушиваясь к тому, что происходит в ней, одновременно радуясь и страшась грядущих перемен. Ей очень хотелось поговорить об этом с кем-то близким, но поделиться было не с кем. Даже если бы рядом был Григорий Григорьевич, она вряд ли решилась бы заговорить с ним о том, что происходит в её душе, с её телом. Рождение ребенка представлялось Кате огромным счастьем. В то же время было в этом счастье нечто таинственное, страшное, одному Богу известное, такое, мысли о чём вызывали невольный трепет в её сердце. Это чувство отдалённо походило на хождение с коромыслом от родника по узенькой, переметённой пургой тропке, когда осторожно делаешь шаг и тут же косишь глазами вправо и влево – не расплескалась ли вода в полных до краёв бадьях.
Потом случилась эта жуткая история с казаком, пытавшимся силой овладеть ею. Происшедшее вспоминалось Кате, как в тумане: звериный оскал и смрадное дыхание насильника, его тяжелое тело, чужие руки, шарящие по её телу, собственные тщетные попытки вырваться и неожиданное появление офицера-спасителя…
А вот совсем отчётливо, как будто наяву: вилы, капли тёмной крови, стекающие с них…
Она много раз потом переживала мгновения, вспоминая, как зубья вил с трудом входили в спину казака, и легко, точно по маслу, она вырвала их обратно…
Тогда младенец зашевелился первый раз, будто поблагодарил мать за спасение. Может быть, потому особой вины за содеянное она и не ощутила. Хладнокровно вместе со своим спасителем зарыла труп там же, в сарае. Рассталась с Дементьевым, даже толком не поблагодарив его за помощь. Они просто разошлись в разные стороны, как чужие.
Катя едва добралась до своей избы, как к горлу подступила тошнота. Она забежала за угол. Приступы рвоты долго не отпускали её. Обессиленная вошла в избу. Зачерпнула ковшом воды, судорожно глотая, напилась и забралась на полати. Её била крупная дрожь. Согреться никак не получалось.
Она слезла с полатей, в красном углу бухнулась на колени:
– Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго, помилуй мя, грешную, спаси и сохрани чадо мое, Богородице Дево… – истово молилась она о спасении своей души и об отпущении грехов, пока в оконце избы не пробился тусклый рассвет.
Она попыталась подняться. Голова у неё закружилась, в глазах стало темно, и Катя рухнула на пол.
Очнулась она на лавке, укрытая меховым пологом. С трудом открыла глаза и вскрикнула: над ней склонился свирепого вида бородатый мужик. Из открытой его пасти торчал обрубок языка:
– Аа-ау-а! – промычал он.
Катя едва снова не лишилась сознания. Но тут раздался тоненький голосок:
– Акинфий, ты чего разболтался? А-а-а, в себя пришла голубушка наша, Екатерина Ивановна. Ну, слава те, Господи!
Катя чуть повернула голову и узнала дьячка из пытошной избы. Тут же, услышав имя, припомнила и страшного мужика – безъязыкого ката.
«Меня уже пытают… Вызнали, должно быть, все…» – едва успела подумать она, и сознанье её снова помутилось.
Очнулась вдругорядь она, когда в избе было сумрачно и тихо. Только еле слышно потрескивала лампада, да выводил свои заунывные песенки сверчок. «Примерещилось, должно быть… кат… пытошная…» – успела вздохнуть она с облегчением. Но тут дьячок опять склонился над ней:
– Перепугали вы меня, матушка, – сказал он, сладенько улыбаясь, и продолжил скороговоркой: – Не думал, что Акинфий на вас такой страх наведет, голуба моя. Не стоит так душу рвать. Он – малый добрый, хотя и кат. Мычит и впрямь жутковато, а так мухи не обидит. Без надобности…
– Что случилось? – робко спросила она. Голова у неё всё ещё кружилась, тело ломало, будто после тяжкого труда. Очень хотелось пить.
Дьячок принес в ковшике воды, приподнял ей голову и дал напиться.
– Али вы сами не ведаете, Катерина Ивановна? – спросил он, хитренько прищурившись. И не дождавшись ответа, пояснил: – Зашел к вам третьего дни, а вы бездыханно перед образами лежите. Жар у вас был. Адский прямо. Кликнул я Акинфия, мы вас на лавку перенесли, ну и стали выхаживать… Мне ведь их превосходительство Грегорий Грегорьевич перед отъездом наказали за вами приглядывать, покуда оне не возвернутся. Вот и исполняю сей наказ по мере сил…
Дьячок произнёс это с видом человека, сумевшего отличиться. Слова его невольно укорили Катю.
– Григорий Григорьевич вам наказал? – переспросила она.
Дьячок важно кивнул.
Он выхаживал Катю всю седмицу.
К воскресенью ей полегчало до такой степени, что пошла к заутрене.
В церкви Катя увидела Дементьева. Она встретилась с ним взглядом и опустила глаза.
У иконы Богородицы, шепча молитву, почувствовала, что он стоит сзади и не отрываясь смотрит на неё. После заутрени они разошлись, так и не сказав друг другу ни слова.
Она вернулась к себе на подрагивающих ногах и долго не могла успокоиться. Всё валилось у неё из рук, и в душе творилось непонятное. Как будто образовалась воронка, засасывающая в себя весь мир и выбрасывающая откуда-то из глубины острое чувство жалости и нежности ко всему окружающему. Такого с ней ещё не было. Даже тогда, когда она думала, что любит Григория Григорьевича, когда он ласкал её, не возникало такого ощущения сосредоточенности всех мыслей и чувств, какое возникло нынче после встречи с этим чужим человеком. Чужим ли? Почему-то вдруг показалось, что вовсе он и не чужой, а напротив, близкий и родной, такой, каким даже Григорий Григорьевич никогда не был. Что с ней такое? Почему так громко бьётся сердце, норовит выскочить наружу, почему мысли путаются, противоречат друг другу?
О чём бы она ни подумала, они вновь и вновь возвращаются к Дементьеву: как он смотрел, о чём промолчал…
Неужели это от чувства одиночества, ощущения покинутости, которое поселилось в ней после отъезда Григория Григорьевича? Или – благодарность за спасение? Но кто из них кого спас? Сказать трудно. Катя понимала, что Дементьев без её помощи не справился бы с казаком. Да и вообще он не такой сильный и видный мужчина, как Григорий Григорьевич. Она вдруг вспомнила, как Скорняков-Писарев заботился о ней, бывал нежен. Даже уехав из Охотска, он, оказывается, вовсе не бросил её, а поручил заботам дьячка… Всё опять перепуталось в душе.
Ребёнок в её животе резко дернулся. Она охнула, присела на скамью и вдруг тихонько заплакала. И было непонятно ей самой – о чём она плачет.
Ночью ей приснилось, что родился сын, как две капли воды похожий не на своего отца – Скорнякова-Писарева, а на флотского мастера Дементьева.
Глава третья
Рыжий муравей тащил сквозь травяные дебри длинную сосновую иголку. Упираясь сухонькими лапками в землю, он то пятясь, то толкая ношу перед собой, медленно, но неуклонно продвигался к большой муравьиной куче, приткнувшейся подле раздвоенной лесины.
Беринг, присев передохнуть на поваленный ствол лиственницы, с восхищением наблюдал за муравьем: «Экой трудяга, ничего его не останавливает: ни тяжесть, ни препятствия…» Казалось, еще немного, и муравей доберётся до цели. Но вот навстречу ему попался другой сородич – такой же рыжий и точно такого же размера. «Вот и товарищ на подмогу явился», – порадовался за муравьишку Беринг. Однако тот, другой муравей, ухватил иглу своими челюстями и неожиданно потащил совсем в другую сторону. Хозяин иголки воспротивился. Движение на муравьиной тропе застопорилось – ни туда ни сюда.
«Равно как мы: каждый в свою сторону…» – благостное настроение у Беринга как ветром сдуло. Ему вдруг захотелось вмешаться, помочь знакомому муравью так, как помогает человеку Провидение. Ведь что такое человек для муравья, как не высшая воля. Муравей не знает человека и знать не может. Он даже себе представить не умеет ни человеческого обличья, ни его сущности. Как ни рассуди, а человек для муравья такая же тайна за семью печатями, как Господь Бог для самого человека – некая непознанная и недоступная сила, существующая как неизбежность вроде землетрясенья, внезапной гибели или Страшного суда…
Беринг поднялся и заслонил для муравьев солнце. В траве мигом потемнело. Оба муравья бросили иглу и быстро побежали к муравейнику. Беринг передвинулся назад, и на муравьёв снова упали солнечные лучи. Муравьи тут же остановились, пошевелили усиками, точно переговариваясь, и повернули вспять.
«Наново, должно быть, станут перетягивать иглу, каждый к себе…» – загадал Беринг, но муравьи на этот раз повели себя иначе: объединили усилия и потянули иглу к муравьиной куче. «Вот те на, выходит, страх не успеть к дому до заката так подействовал, что они перестали ссориться… Неужели у столь мелких тварей перед нависшей угрозой возможно единение, а у нас, людей семнадцатого века, нет?»
– Ваше высокородие, господин капитан-командор! – громко окликнули его. Он вздрогнул, как мальчишка, застигнутый старшими за поеданием варения, припасённого на зиму, одернул зелёный мундир и насупился, придавая лицу начальственное выражение.
– А мы вас потеряли! – сверкая чёрными глазами, подбежал к нему лейтенант Ваксель и доложил уже по регламенту: – Ваше высокородие, капитан-поручик Чириков нашёл место, подходящее для лесопильни. Извольте взглянуть…
Они пошли по тропе в глубь леса.
Ваксель, стараясь попасть с капитан-командором в ногу, излагал подробности:
– Лес строевой вокруг имеется, и речка поблизости. Она через полверсты в Охоту впадает… А от того места до острожка, по словам господина Чирикова, всего вёрст пятнадцать, не более…
Беринг благосклонно слушал его, время от времени кивал, но думал о своём.
Он всего три дня назад прибыл в Охотск. Выехать из Якутска летом 1737 года командора побудила строгая депеша из Адмиралтейства. В ней адмирал Головин, которого он всегда почитал за своего верного союзника, извещал, что за нерадетельное отношение к исполнению задач, на экспедицию возложенных, её начальник без взыскания оставлен не будет. Тут же прилагалось решение Адмиралтейств-коллегии о лишении капитан-командора двойного жалованья и следовал приказ о его немедленном убытии в Охотск.
Беринг в тот же день написал ответ Головину, в коем сетовал, что таким образом он из начальника всей экспедицией становится просто командиром одного из отрядов, ибо не сможет больше руководить действиями воевод по обеспечению экспедиции провиантом и всем необходимым. «От такого внезапного и безвинного на меня гневу и штрафования отнятием вторичного жалования имею величайшую печаль, – писал он, – что вместо милости, которую я за неусыпной мой труд получить надеялся, паче чаяния моего и не по вине приключилось бесчестие…»
Но ослушаться строгого приказа о переезде убоялся. Ведь и посетовать-то в столице теперь некому. Его бывший покровитель и благодетель обер-секретарь Сената Иван Кириллович Кириллов добился-таки своего назначения начальником Оренбургской экспедиции. На границе дикой степи начал строить систему укреплений, проводил большие научные изыскания. В этих неустанных трудах подорвал своё здоровье. Там, в степи, и почил в Бозе несколько лет тому назад…
Трудно далось Берингу нынешнее расставание с Анной Матвеевной, с детьми. Только вышел за порог обжитого, уютного дома в Якутске, как сразу почувствовал себя дряхлым старцем, еле двигающим руками и ногами. Даже об экспедиционных задачах думать не хотелось. Думалось совсем об ином: «Как я без Аннушки перенесу все тяжкие труды мои? Что же это за планида у меня такая? Ведь уже почти сорок лет в службе нахожусь, в самом деле, скоро стариком стану, и болезни всякие одолевают, и немощь по всем членам разлита, а до сих пор в такое состояние не пришёл, чтобы на одном месте для себя и для фамилии моей дом иметь. Яко кочующий туземец живу…»
До Охотска Беринг со своей свитой добрался только к осени. С ним возвратился и начальник порта Скорняков-Писарев, успевший еще в Якутске проесть капитан-командору плешь своими доносами то на Шпанберга, то на Чирикова, то на местного воеводу. Особенно почему-то негодовал бывший начальник Морской академии на своего же бывшего ученика и подчиненного – Чирикова. Простить не мог ему штурм острожка.
Прибыв на место, капитан-командор сразу же вызвал к себе Чирикова с докладом о причинах этого штурма. Он был раздражён и, вопреки своей привычке терпеливо выслушивать подчиненных, прервал доклад помощника на полуслове:
– Вам, господин капитан, надобно выполнять свои обязанности, а не баталии с начальником порта устраивать!
– Я, господин капитан-командор, ничего поперёк своего долга и не совершил. Полагаю, что никто Скорнякову-Писареву права задерживать офицеров флота Ея Величества не давал. Сам ещё в ссылке пребывает покуда!
Беринг по-птичьи моргнул, но сказал как можно строже:
– Начальник порта Скорняков-Писарев, ссыльный он или нет, на сию должность высочайшим указом назначен. Стало быть, является таким же государевым слугой, как мы с вами, господин капитан-поручик. Вот господин Шпанберг, бывший здесь вместе с вами, никаких противоправных деяний не совершал…
– Он вообще ничего не совершил. Токмо о своем кобеле и печется! – вспыхнул Чириков.
Как всегда, когда речь заходила о земляке, Беринг принял его сторону:
– Капитан Шпанберг выполнял мои распоряжения. А вам, господин Чириков, повторяю еще раз: ступайте и занимайтесь своим делом!
– Честь имею! – отчеканил Чириков и вышел.
После его ухода Беринг долго не мог успокоиться. Сердился на дерзкого капитана. И в то же время корил себя за резкость и тут же искал ей оправдание. Во время первой экспедиции он нарадоваться не мог своему помощнику. Теперь, трезво оценивая прошедшее, понимал, что многими успехами плаванья к Аниану он обязан Чирикову. И впрямь лучшего штурмана, лоцмана, исследователя, каковым зарекомендовал себя Алексей Ильич, сыскать трудно. Да, видать, никак не может простить ему сердце тот злополучный рапорт в Адмиралтейство о продаже казённой муки…
Что же касается Шпанберга, так тут Чириков, конечно, прав. Любимец командора на самом деле ничего не сделал из того, что ему было поручено. На недостроенной верфи гниёт остов единственного пакетбота, который за два с лишним года так и не сумел спустить на воду высокомерный земляк капитан-командора. Грузы для экспедиции, порученные ему, застряли на Юдомском перевале. А здесь, в Охотске, худо с припасами и с одеждой. Зима на носу, а к тем тремстам шубам, что еще год назад Берингу удалось вытянуть у усть-илимского воеводы, ничего Шпанбергом не прибавлено. В итоге шуб даже всем господам офицерам не хватило…Придётся теперь остальным морским служителям, солдатам, басам и строителям в лютые морозы замерзать в суконных плащах и от голода пухнуть без казенного хлеба. Они и так распустились, вместо служебных дел заняты охотой, ссорами да азартными играми…
Беринг тяжело вздохнул: других помощников у него нет и не будет. И ждать неоткуда. Значит, надобно заставить работать тех, что есть! И, прежде всего, определить каждому, что ему делать в ближайшее время, выработать хоть какой-то общий план, где первым пунктом несомненно должна стать отправка команды на перевал, доставка всех экспедиционных пожитков. А здесь главное – строительство кораблей для экспедиции Шпанберга к Японии и для их с Чириковым похода к Америке. Конечно, Беринг понимал, что без серьёзных запасов корабельного леса, досок, пакли, смолы в таком строительстве никак не обойтись. Значит, потребны и новая лесопильня, и ещё одна смолокурня…
Обдумывание плана действий успокоило Беринга, вселило уверенность. Он позвал дежурного офицера и поручил оповестить помощников, что завтра выезжают на рекогносцировку.
Поутру с Чириковым и тремя другими офицерами (Шпанберг сослался на недомогание и остался в порту), на лучшей во всей округе телеге, запряженной старой, но ещё бодрой гнедой кобылой, они выехали в сторону кряжа.
Оставив тарантас и возницу-гренадера на опушке, углубились в чащу. Беринг понемногу отстал от своих молодых подчинённых, присел отдохнуть на сваленной ураганом лиственнице, где его и отыскал лейтенант Свен Ваксель.
…Место для строительства, найденное Чириковым, Берингу понравилось: оно вполне подходило для будущей лесопильни. Близость реки позволяла легко доставлять брёвна и доски в порт. Беринг сдержанно похвалил Чирикова и приказал Вакселю пометить место на карте. Старшим команды строителей тут же назначил флотского мастера Дементьева и возвратился в Охотск в благодушном настроении. По дороге снова вспомнил муравьев и улыбнулся: «И мы ведь можем жить дружно…»
Однако так хорошо начавшийся день к вечеру был омрачён досадным происшествием. Обходя казармы морских служителей, Беринг стал невольным свидетелем разговора между двумя нижними чинами.
Намереваясь обогнуть угол казармы, он услышал:
– Командора нашего, в ту пору капитаном он ещё ходил, мы иначе как Витязем Ивановичем и не называли! Хороший человек, основательный… Морского служителя зазря никогда не обидит. И о деле радел… Даром что не русских кровей… – говорил кто-то надтреснутым, простуженным басом.
«Кто бы это мог быть?» – Беринг попытался вспомнить, кому из бывших с ним на «Святом Гаврииле» матросов принадлежит голос. Так и не вспомнил. Раздался другой голос – явно помоложе:
– Э, братец, был Витязь Иванович, да весь вышел. Знаешь, как у нас его ныне кличут? – говоривший понизил голос: – Иван Иванычем…
– Пошто эдак неуважительно, будто ровню?
– Э-э… за што ево, Иван Иваныча, нынче уважать-от? Жратвы нет, мундиры все сгнили. В море еще не вышли ни разу. Да и как выйдешь, ежли ни разу стапеля салом не смазывали! А начальники наши токмо лаются… Вон надысь батюшко Козырь сызнова лютовал: палкой двух колодников отходил! Да ещё кобеля своего натравливал…
– Ты, малой, брось травить! Вам, молодым неслухам, токмо волю дай. У боцманмата дудку отымете и станете на ней дудеть! Ты разумей: начальник в любом деле потребен! Начальник как ни крути государево дело вершит. Так и у человека – волос много, а голова одна…Так-от! – урезонил старший.
– Голова, гришь…Головы тоже разные бывают: одна для дум, а иная – болванка для треуголки… Вот их высокоблагородие капитан Чириков – этот точно – голова! Моряк стоящий, не чета энтим, немчинам…
Беринга точно обухом по голове ударили. Кровь отхлынула от лица, потом прилила к вискам горячей волною. Он сделал шаг, чтоб выйти и устроить разнос за дерзкие речи, а то и плетей прописать, но остановился, вспомнил слышанную где-то присказку: мол, на всякий роток не накинешь платок.
Подумал горестно: «И ведь точно, не накинешь. Дашь этим плетей, другие ещё больше обозлятся. А дело-то на месте стоит. А ежели, озлобясь, матрозы за оружие возьмутся, как те камчадалы? Ещё только бунта нижних чинов и не хватало…»
Он неуклюже развернулся и, тяжело ступая, побрел прочь, повторяя: