Бородино Тепляков Сергей
Лошадь шла медленно, Барклай не торопил её. Он не спешил в отведённую для него избу потому, что знал, что ему предстоит там делать. Ещё утром, после получения рескрипта от царя, он решил написать прошение об увольнении от службы. В его жизни не было счастья: после смерти матери он воспитывался у родственников; потом женился на кузине, толстой и некрасивой, не по любви, а по жизненному долгу, для поддержки людского круговорота на земле. Но рождавшиеся дети умирали один за другим – остался только один мальчик, Макс. Ни состояния, ни деревень не было. Только в службе и была его радость, а война – его чистое упоительное счастье. Лишиться службы было то же, что лишиться жизни. Барклай слышал о людях, которые кончают самоубийством, но сам не мог – Господь не принимал душу самоубийц (а Барклай хотел хоть там, на небесах, встретиться с матерью, которую так рано потерял, и которую так любил). Но на этот счёт был у Барклая свой план, который при всей его ужасности наполнял душу генерала покоем и радостью.
Позже, добравшись до избы и сделав всё, что могло оттянуть написание прошения, Барклай всё же заставил себя сесть за стол и написать самое проклятое письмо в своей жизни. Он писал его сам, хотя правая рука, изувеченная в 1807 году в сражении при Прейсиш-Эйлау, с тех пор плохо слушалась, буквы приходилось писать больше обычных, но и тогда их было трудно разобрать. Однако не хватало духу диктовать это адъютанту и знать, что весть разлетится по лагерю тотчас после того, как адъютант выйдет из избы. Переходить в Швецию по льду Ботнического залива в 1809 году – хватало, а диктовать – нет.
«Я Вам предсказывал, Государь, что клевета и интриги успеют лишить меня доверия моего Монарха. Я ожидал этого, потому что такой результат совершенно естественно вытекает из порядка вещей. Но мне трудно было представить себе, что я кончу тем, что навлеку на себя даже немилость и пренебрежение, с которыми со мной обращаются»…
Тут он вспомнил о корпусе Тучкова и поморщился. В груди стало больно.
«Совесть моя говорит мне, что я не заслуживаю этого. Рескрипт, который Вашему Величеству угодно было дать мне от 8 августа, рескрипт князю Кутузову и обращение здесь со мною служат очевидными тому доказательствами. В первом из этих рескриптов я настолько несчастлив, что причислен к презренным и продажным людям, которых можно побудить к исполнению их обязанностей лишь призрачной надеждой наград. Во втором же рескрипте операции армии подвергнуты порицанию. Последствия событий покажут, заслуживают ли они осуждения; поэтому я не хочу оправдывать перед Вами, Государь, эти операции».
Он выводил большие буквы в обращении к царю особо тщательно. Он бы писал большими все буквы в словах «государь», «император», в обращениях «вам». Император был для него, потерявшего мать в десять лет, а отца в двадцать, всем. От мысли, что император думает о нём плохо, у него болело сердце.
До сих пор самым светлым воспоминанием была его встреча с царём в марте 1807 года в Мемеле, где Барклай тогда лечил свою руку. Сорок осколков вынули из неё. Но превозмогая боль, Барклай составлял план о действиях русских войск на случай вторжения Наполеона в Россию. Об этом-то плане узнал государь, потому-то и решил встретиться с генералом. Уже тогда главной мыслью было отступлением заставить Наполеона оторваться от баз, растянуть коммуникации – и именно за эту идею царь наградил его и возвысил.
Потом Россия стягивала свои войска, выводя полки из Сибири, формируя новые части, оставляя на службе ополченцев 1807 года, для того, чтобы упредить Наполеона. Четыре армии (кроме 1-й и 2-й Западных, была 3-я Западная армия Тормасова и Дунайская армия Чичагова), были подготовлены к походу против Наполеона. Разыгрывались разные планы – что будет, если начнём мы? что будет, если начнёт он? Но хоть с января 1812 года Барклай стал военным министром, а радости не было в нём – слишком далеко оттеснён он был от своей же идеи, слишком многое поправили в ней нынешние советчики царя, планы которых всем были хороши, и имели только один недостаток: как и при Аустерлице, создатели их считали себя умнее Наполеона. Поэтому, когда он и правда начал, оказалось, что ни один план не годен.
Вернее так: отступление тоже был план, и он сработал. Царь ещё до войны говорил, что, если надо, он отступит до Сибири (в 1812 году он эти слова только повторил). Но когда пришлось отступать на деле, это оказалось не так легко – не принимала этого русская душа. Оказалось, точка надлома у русского народа гораздо ближе Сибири. Уже приход французов в Смоленск был для русских чем-то небывалым.
«Будто не были в Смоленске вот хотя бы поляки… – подумал Барклай, глядя на свечу и не видя её. – Да поляки были и в Москве». Уезжая от армии в июле, государь сказал Барклаю: «Поручаю вам свою армию, не забудьте, что у меня второй нет». Барклай не забывал – вот она, армия, он не дал её разгромить и этим спас Россию. Барклай так и думал – «спас, именно спас, этого вы у меня не отнимете» – будто спорил с кем-то. «Впрочем, отнимут, всё отнимут…» – подумал он, мотнул головой и продолжил писать.
«Здесь обращаются со мной так, будто мой приговор подписан. Не ожидая моего согласия, отбирают чиновников, мне подчинённых. Меня поставили в рамки, в которых я не могу быть ни полезным, ни деятельным».
Барклай остановился – по столу полз таракан. Генерал вдруг подумал, что вот ведь и это – Божья тварь, и выходит они с тараканом равны? Да ещё и не счастливее ли его, генерала, человека, этот таракан – ведь наверняка никаких интриг нету в этом тараканьем мире. «Или есть?..» – усмехнулся Барклай. Таракан подполз к свече и шевелил усами, повернувшись так, будто смотрел на Барклая. Он усмехнулся ещё раз и смахнул таракана со стола пером.
«Теперь я раскрыл сеть самой черной интриги, посредством которой осмелились довести до сведения Вашего Императорского Величества тревожнейшие известия о состоянии армии; я знаю, Государь, что Вас продолжают ещё поддерживать в том мнении, чтобы в случае счастливого успеха придать более цены собственной заслуге; знаю, что каждому из моих действий, каждому моему шагу были даны неблагоприятные истолкования и что их довели до сведения Вашего Императорского Величества особыми путями. Но в моём настоящем положении, особенно видя к себе пренебрежение, я чувствую себя слишком слабым, чтобы переносить внутреннюю скорбь, которая приводит меня в отчаяние. Мой ум и мой дух опечалены, и я становлюсь ни к чему не способным».
Он перевёл дыхание. С каждой строчкой этого письма прожитая жизнь его теряла смысл. Она была прожита для славы – а теперь славы не было. Для положения в обществе – но не осталось и этого. Для истории – но ведь и из истории вымарают, или впишут в неё так, что лучше бы вымарали.
Барклай поморщился и начал писать последние, самые тяжёлые строки.
«Осмеливаюсь поэтому покорнейше просить Ваше Императорское Величество освободить меня из несчастного положения и совершенно уволить от службы. Осмеливаюсь обратиться к Вам с этими строками, Государь, тем с большей смелостью, что мы находимся накануне кровавой и решительной битвы, в которой, может быть, исполнятся все мои желания».
Снова вылез на стол таракан. Барклай вдруг затаил дыхание и медленно-медленно начал тянуть к рыжей твари руку. Таракан шевелил усами, но не убегал. Сложенные клещами пальцы генерала нависли над шевелящимися усиками, помедлили… и вдруг схватили! Таракан затрепетал. Барклай поднес его ближе к лицу, не чувствуя отвращения – несметные полчища тараканов были обычны в крестьянских избах. Барклай и сам не понимал, зачем это сделал – зачем ему таракан? Но он смотрел на извивающуюся рыжую тварь, а потом поднёс его к пламени свечи и со странной улыбкой наблюдал, как таракан, облизываемый огнём, корчится, как сгорают его крошечные лапки, как скукоживается панцирь. Вдруг огонь обжёг Барклаю пальцы.
«Что со мной? – подумал он, отдёргивая руку. – Я схожу с ума. Ничего, до завтра не сойду. А завтра, самое большее, послезавтра, Бог даст, всё кончится».
Он вписал в письмо ещё несколько строк – обязательных строк о почтении и любви к императору – и, пока чернила сохли, крикнул дежурного офицера.
– Кто курьером?
– Корнет Инзаров! – отвечал дежуривший майор Вольдемар Левенштерн.
– Пусть не медля явится ко мне за пакетом в Петербург… – сказал Барклай. – И сей же час отбывает.
Левенштерн странно смотрел на Барклая, и Барклай подумал: «Знает. Все знают». Он отвернулся и посмотрел на чёрную от копоти икону, оставшуюся от хозяев.
«Господи, дай мне сил… – подумал Барклай. – Господи, дай мне сил».
Глава десятая
После того, как русские отступили от Шевардинского редута, вместе с войсками туда приехал Наполеон. Лошади шагом пробирались в темноте между мёртвых и раненых.
– Что вы думаете об этом бое, Ней? – спросил Наполеон.
– Полагаю, что мы атаковали основную позицию русских и завтра они попробуют её вернуть… – отвечал Мишель Ней, высокий, рыжий и кудрявый. Наполеон довольно кивнул.
– Либо уйдут ночью с поля дальше на восток… – вставил маршал Даву, лысый и большеголовый. Наполеон сердито оглянулся на него, но промолчал. Даву был способнейшим из всех: в октябре 1806 года он при Ауэрштедте разгромил всю прусскую армию, втрое превышавшую его корпус числом. Одновременно под Йеной пруссаков атаковал и Наполеон, и только после победы выяснилось, что император разгромил вдвое слабейший корпус принца Гогенлоэ. Тогда, в 1806-м году, Наполеон добродушно отнёсся к отнятым у него лаврам – Даву получил титул герцога Ауэрштедского. Однако с тех пор старался держать маршала в узде. (Привычка эта сыграла с Наполеоном злую шутку – в 1815 году, отправляясь навстречу Блюхеру и Веллингтону, он оставил Даву командовать гарнизоном Парижа, а ведь на поле Ватерлоо он нуждался в талантах Даву сильнее чем когда-либо).
То, что русские и впрямь могут уйти, беспокоило Наполеона больше, чем он хотел показать. Всё было долго, слишком долго. Кампания длилась третий месяц – а Великая Армия не была рассчитана на такой срок. В 1805 году, начав в октябре, он через три недели взял в плен армию Макка в Ульме, 13 ноября вошел в Вену, а 2 декабря разгромил союзников при Аустерлице. В 1806 году от первого боя с пруссаками до вступления в Берлин прошло 17 дней.
Наполеон перебирал эти числа и названия в голове, как другие перебирают драгоценности в своей шкатулке. Были у него и другие драгоценности – 80-граммовый алмаз «Регент», ради которого люди убивали друг друга 300 лет, он приказал впаять в рукоять своей шпаги. Но сам блеском «Регента» не любовался – он был предназначен ослеплять других, без слов объяснять им величие своего обладателя.
Алмазами и брильянтами Наполеона были его бои и походы. (И не только победы – на Святой Елене он диктовал воспоминания, показывавшие, что и неудачный Египетский поход он помнил во всех, даже самых мелких, подробностях). Поход в Россию должен был стать главным украшением. Наполеон перед походом думал – чем же он после будет заниматься? – и решил не добивать Россию до конца, чтобы и на потом был у него противник. Оставалась, правда, ещё Англия, но её можно было просто игнорировать – пусть бесится на своём острове, в своей клетке. Что толку в английском золоте, если в Европе не будет армий, которые Англия могла бы нанять для борьбы с Наполеоном?
К тому же король Джордж Третий то и дело сходил с ума – последний приступ неведомой болезни, при которой король боялся света, а на зубах у него выступала кровь, начался в 1810 году и не кончился до сих пор. Наполеон зябко повёл плечами. На кургане и правда было по-осеннему холодно, но передёрнуло Наполеона не от этого – он просто представил, а ну как и его лишит Господь разума…
Наполеон не знал, верит ли он в Бога. Война, убийство человека человеком, не могли быть угодны Богу – и всё-таки были. Почему не остановит людей Господь? Или Он ждёт, что люди остановятся сами – устрашатся, устыдятся, убоятся того, что творят? Наполеон иногда размышлял, для чего ему дана его, ни с кем не сравнимая, судьба – и не понимал. Вернее, для чего она дана именно ему, понимал: она принесла ему славу и власть. Но для чего он, Наполеон, дан миру? Ну ладно, Ней без него был бы бочаром, как его отец, а Мюрат держал бы трактир: теперь один герцог, а другой король. Но вот Талейран, министр иностранных дел, на заданный в минуту раздражения вопрос императора «Кем бы вы были без меня?!» ядовито ответил: «Сир, я был бы епископом!» Выходило, что не всем, далеко не всем, от него, Наполеона, было счастье.
Наполеон и его свита смотрели с Шевардинского кургана на русские позиции. Наполеон по расположению костров пытался разгадать планы Кутузова. В 1797 году, при Риволи, он по огням австрийского лагеря угадал расположение колонн неприятеля, а из этого – его намерения. Но тут огни не говорили ему ничего.
Из темноты выехал Огюст Коленкур, кавалерийский генерал.
– Коленкур, ты привёл мне пленных? – спросил Наполеон.
– Сир, – отвечал Коленкур с лёгким поклоном, – я не мог их взять: русские не сдаются. Они предпочитают смерть.
Наполеон угрюмо замолчал. Все поняли, что известие об отсутствии пленных раздражило и озаботило его.
– Сир, я слышал, что русские приучены к этому турецкими войнами, где пленного ожидают долгие мучения… – проговорил Бертье, надеявшийся, что такое объяснение хоть как-то устроит императора.
– А при Аустерлице?! – вдруг сказал Наполеон. – Там мы взяли в плен десять тысяч русских и среди них восемь генералов, двое из которых не были даже ранены. Это вы как-то объясните?
Он угрюмо замолчал. Сам-то он знал ответ: не сдаются герои. Выходит, на той стороне поля в ожидании битвы стоят 100 тысяч героев – не много ли даже для него?! При том же Аустерлице 200 русских кавалергардов пошли в атаку против всей его армии. Он потом решил посмотреть на тех, кто остался жив. Их было 16 человек, изрубленных и исколотых, едва живых, но смотревших на него так, будто это они победили. Он не знал, о чём их спросить. Хотя и понимал их: в 1796 году при Лоди сам пошёл со шпагой впереди солдат по мосту. Только потом, вспомнив, как пули, словно пчёлы, гудели со всех сторон, он понял, что это было чудо – пройти по этому мосту и остаться невредимым. Именно с Лоди он уверовал в свою звезду. Он поднял голову, но нынче небо затянули тучи и он не увидел звёзд.
Вдоль Новой Смоленской дороги горели деревни. Наполеон, чтобы отвлечься от неприятных мыслей, начал считать пожары и остановился на двадцати. От этого пламени даже на кургане было светло.
Глазами опытного артиллериста Наполеон осмотрел остатки редута и скривил губы.
– Что здесь было атаковать, Даву? Почему дивизия Компана потратила на это половину дня? – спросил Наполеон.
– Сир, вы знаете, что русские очень упорны… – отвечал Даву.
– Упорные они или нет, но они сделаны из мяса и костей, и французская пуля убивает их так же, как и всех других! – бросил Наполеон. Но разозлился и Даву.
– Сир, русского мало убить, его надо ещё и повалить! – с силой сказал маршал.
Наполеон помолчал, уставясь на Даву. Он понял, о чём тот говорит. Необычайное упорство русские, их умение стоять там, где все другие армии бежали бы давно, известно было Наполеону с 1807 года, с Прейсиш-Эйлау. Русские гренадеры тогда прорвались к самому командному пункту Наполеона. Он видел их лица. Спасла императора подоспевшая французская пехота. «Мюрат, и ты позволишь этим людям сожрать нас?» – сказал он тогда своему маршалу, и Мюрат с огромной кавалерией пошёл в атаку и прорезал русские линии. Любая другая армия рассыпалась бы после этого, но русские сомкнули строй и продолжали биться. Наполеона снова передёрнуло, и снова не от осеннего холода.
– Ничего! – угрюмо сказал он. – В день битвы у меня будет резервная артиллерия, и я их повалю!..
Часть вторая
Глава первая
Утро было холодным и сырым. Николай Муравьёв выбрался наружу и пытался привыкнуть к резкому ветру. Когда вчера после Шевардинского боя он вернулся в Татарки, оказалось, их сарай заняли ранеными. Помыкавшись по деревне, Муравьёв и его товарищи чудом нашли пустой овин. Пустовал он, должно быть, потому, что вход был завален обрушенной стеной пристроенного к овину амбара. На своё счастье, офицеры отыскали в овин ход – через узкое окно, расположенное довольно высоко. Овин оказался ещё и небольшой – лежали почти друг на друге, да ещё ночью залез к ним какой-то мужик-ополченец. Николаю Муравьёву в забытьи казалось, что он лежит возле дороги, а по ногам его идут егеря, причём он откуда-то знал, что это егеря 31-го полка. «Кто тут?» – будто бы спросил Муравьев, и егеря будто бы ответили ему: «Наши!». В этот момент он и проснулся. По ногам его и правда кто-то топтался. Муравьев закричал: «Ты кто?» Неизвестный струхнул не меньше Муравьева, попытался сигануть в окно, но по причине его малоразмерности не пролез. Тут проснулись остальные, кинулись на неизвестного, и принялись его бить. Бедолага начал кричать и оказался русским мужиком-ополченцем, отставшим от своих и залезшим в овин в надежде поспать. Выяснив, что овин занят господами, мужик, растирая по лицу кровь, полез из овина в ночь.
Вслед за Николаем Муравьёвым на свет выбрался брат Александр, за ним – Михаил. Внутри овина гомонили голоса – проснулись и остальные.
– Григорий, вам помочь? – закричал Александр Мейндорфу, засовывая голову внутрь. Мейндорф накануне расставлял цепь стрелков в лесу возле Шевардино, и не заметил, как его обступили трое французов, один из которых уже кричал Мейндорфу по-французски: «Сдавайтесь!». Он и не отбился бы, но на его крик подоспели двое кирасиров Малороссийского полка и порубили французов палашами. Однако один из французов всё же успел ткнуть Мейндорфа штыком в ляжку – хоть не опасно, но Мейндорф хромал, и даже вчера, ещё в горячке после боя, залез в овин с трудом.
Сейчас Мейндорф силился перелезть в окно, поджимая раненую ногу и отталкиваясь от земли другой, здоровой.
– Да что вы, Григорий, мучаете себя, давайте мы вам поможем… – сказал Щербинин. Мейндорф сдался и принял помощь товарищей, которые в конце концов буквально вытолкнули его наружу.
Николай Муравьёв уже правил свою бритву о кожаный ремень. Слуг у Муравьёвых не было, да Николай уже давно и сам выучился бриться. (Усы офицерам были разрешены только в кавалерии, всем остальным полагалось бриться несмотря ни на что). Мейндорф, происхождение и состояние которого предполагало большой достаток, бриться сам не умел, и теперь с интересом смотрел на товарища. Бритва у Муравьёва была английская, с длинной ручкой и коротким широким полотном, похожим на нож без острия.
– Григорий, а где же ваш Пантелей? – спросил Муравьёв. Пантелей был у Мейндорфа слугой.
– Потерялся вчера в темноте у Шевардина… – озабоченно отвечал Мейндорф. – Как бы не убили – живой-то уже должен придти…
– Необходимость бриться – одна из мужских горестей… – весело проговорил Николай Муравьёв. Сегодня ноги его напоминали о себе меньше обычного, да ещё и не кончилось вчерашнее возбуждение – у Николая было ощущение, что жизнь едва ли не прекрасна. – Говорят, что английский щеголь Браммел после бритья ещё и выщипывает у себя на лице то, что не зацепила бритва…
– У Браммела три парикмахера – для лба, для затылка и для висков… – сказал Мейндорф, чтобы отвлечься (бедро болело). – А сапоги ему полируют шампанским.
Тут они с Муравьёвым одновременно посмотрели на свои сапоги – давно серые и бесформенные от многодневной грязи – и захохотали.
– Братец, одолжишь бритву? – обратился к Николаю Александр Муравьёв, в панталонах и рубахе, весь в каплях воды после умывания. – Я свою что-то не могу найти.
Николай, закончив бриться, отдал бритву брату, а сам смотрелся в зеркало, корча себе разные рожи, чтобы разглядеть, где он пропустил щетину. На завтрашний день Николай Муравьёв был назначен ординарцем к генералу Уварову и хотел показаться перед ним в лучшем виде, как подобает офицеру в день генеральной битвы (Муравьёв ещё был в том возрасте, который позволяет бриться раз на два дня).
– А хорошо бы щетина не росла! – сказал Александр, выбривая себе левую щёку. – Вот представьте, господа, когда я был у Коновницына в арьергарде, в ординарцах вместе со мной был подпоручик Литовского уланского полка Александров – так ему совершенно не было нужды бриться: не росло!
– Так он, может, совсем птенец? – сказал, позёвывая, Щербинин. Он выбрался из овина и щурился теперь на солнце, размышляя о необходимости кипятить чай.
– А вот нет… – ответил Муравьёв 1-й. – У него солдатский крест Военного ордена ещё за кампанию 1807 года – уж точно будет постарше нас…
– Значит, выпало человеку счастье… – сказал Щербинин. – Вы бы, Муравьёв, спросили его, в чём причина такого везения да рассказали нам – вдруг и у нас получится…
– При случае непременно спрошу… – ответил Муравьёв.
(Александров, о котором они сейчас разговаривали, был на самом деле женщина – от того и не росла у него борода. Это была Надежда Дурова, сбежавшая в армию ещё в 1806 году от мужа и маленького сына. В 1807 году разоблачённую отцовским письмом Дурову привезли к царю, который, выслушав её, разрешил ей служить, однако не раскрывая свой пол, под именем Александра Александровича Александрова. Слухи о том, что в русской армии служит женщина, ходили среди офицеров, но воспринимались и передавались как анекдот).
После утреннего туалета Николай взгромоздился на своего Казака и поехал искать дружины Московской военной силы – ополчения, в которое, как слышали Муравьёвы, вступил их отец. Муравьёв ехал вдоль Новой Смоленской дороги. Серые одежды ополченцев скоро показались перед ним. Остановив нескольких офицеров, Муравьёв стал спрашивать об отце, но никто не мог ему ничего сказать. Муравьев загрустил и хотел было воротить коня, но ополченские офицеры обступили его. Муравьев вдруг понял, что он для них, в своей прожжённой шинели, грязных сапогах и давно не чищенном мундире – ветеран, бывалый человек. Внутренне Муравьев усмехнулся, но его 18 лет дали себя знать – уже через несколько минут он стоял в кругу ополченских офицеров и степенно рассказывал о походе, о войсках русских и неприятельских, о вчерашнем бое за Шевардинский редут. Только про свои больные ноги и брата Михайлу он ничего рассказывать не стал – как-то не выходило…
Глава вторая
С Московским ополчением приехал к армии Пётр Вяземский, 20-летний князь. Он вступил в казачий полк, созданный на деньги графа Мамонова, который придумал полку и форму. Патетическое настроение, охватившее Мамонова при создании полка, выражалось, видимо, лозунгом «Идущие на смерть приветствуют тебя!»: в результате Вяземский одет был во всё чёрное, а блестевшие золотом эполеты и аксельбант только придавали гробового эффекта. На голове князя была высокая шапка (на следующий день её схожесть с медвежьими шапками французских гвардейцев едва не стоила Вяземскому жизни).
Ещё в Москве Вяземский встретил генерала Милорадовича, который предложил князю поступить к нему адъютантом. Вяземский согласился. Теперь, по достижении армии, оставалось лишь найти на огромном поле Милорадовича.
Дорога к армии, особенно встреченные в Можайске обозы с ранеными при Шевардине, подействовали на поэта ошеломляюще. Те, кого он привык видеть в гостиных, кто порхали на балах или говорили речи в собраниях, сейчас лежали по крестьянским телегам с плохо перевязанными ранами, иные и без рук или ног. Вяземский примерил эту участь на себя, но она была так страшна, что он тут же отогнал от себя этот призрак.
Попав на Бородинское поле, Вяземский снова был потрясён – это был почти город, шумный, галдящий, чадящий кострами! В Москве в те годы жили около 300 тысяч человек – а только в русской армии с офицерской прислугой, с маркитантами и обозниками, было никак не меньше ста пятидесяти тысяч – а поле Бородинское, при всём размахе, в несколько раз меньше Москвы.
В Татарках Вяземский спросил какого-то офицера, не знает ли он, где стоит генерал Милорадович. Офицер пожал плечами. Так повторилось несколько раз. При поисках увидел Вяземский избу, вокруг которой не прекращалось движение, и решил, что это-то уж точно какой-нибудь штаб. Подъехав, он спешился и только пошёл к крыльцу, как из дома вдруг бегом, гремя сапогами и шпорами, высыпало несколько офицеров, тут же закричавших: «Коня! Коня!». Вяземского этим потоком словно откинуло в сторону. И пока он приходил в себя, увидел, как на крыльцо вышел Кутузов. Предводитель русского воинства был одет в мундир, на голове вместо треуголки имел бескозырку. Шарф, которым офицеры опоясывались, был перекинут у него через плечо, и на шарфе висела шпага. В таком виде Кутузов прошёл к тут же подведённой для него низенькой лошади, сел с помощью казака в седло, и затрусил куда-то, сопровождаемой державшейся поодаль свитой, показавшейся Вяземскому бессчётной.
Вяземский, хоть и был рюрикович, а при виде Кутузова осел, и потом долго ещё думал, как он будет рассказывать про это в Москве. Тут кто-то из штабных сумел наконец подсказать князю, где же искать Милорадовича. Князь нашёл генерала у костра на солдатском биваке.
– Поздравляю, вы приехали очень кстати: битва завтра почти несомненна! – сразу после приветствия заявил Милорадович. Вяземский вдруг почувствовал, что ему стало горячо – он вспомнил эти подводы в Можайске, и в одной из телег израненного Андрея Гудовича, своего старого знакомого, который в бреду его не узнал. Милорадович, посмотрев на этого юношу в очках, с причёской по последней моде, в романтической чёрной форме, вздохнул.
– Как там Москва? – спросил Милорадович. – Как Ростопчин?
– Ростопчин пишет, что француза в Москву не пустят… – ответил Вяземский.
– Молодец! – одобрительно кивнул головой Милорадович. – А что же горожане?
– Кто как… – покачал головой Вяземский. – Верят, а женщин и детей отсылают в дальние деревни. Вот Карамзин (создатель первой «Истории государства Российского» был женат на сестре Вяземского) отправил семью в Ярославль. А сам остался. Говорит: «не хочется трусить».
– Ишь ты… – Милорадович усмехнулся. – «Не хочется трусить»… Хорошие нашёл слова. А у нас здесь, князь Петр Андреевич, и захочешь – а не струсишь. Будешь завтра при мне. Пока же располагайся в моей избе – а я буду в палатке…
Вяземский уехал. Милорадович посмотрел ему вслед. Сам он впервые попал под огонь в 17 лет. С тех пор, за 22 года службы, он много раз играл со смертью. У Милорадовича не было сомнений, что и завтра игра сложится в его пользу – почти никто из людей на войне не думает, что именно ему выкинет судьба плохую карту. Был у Милорадовича и свой трюк: отличная английская лошадь его скакала так быстро, что французские стрелки всегда стреляли туда, где Милорадовича уже не было. Усмехнувшись от этой мысли и придя в отличное настроение от предвкушения завтрашней опасности, Милорадович велел подать лошадь: после полудня Кутузов собирал всех главных генералов.
Глава третья
Кутузов почти не спал эту ночь – он полагал, что Наполеон не побоится темноты и пойдёт в атаку. Однако обошлось без каверз – Наполеон не атаковал. Кутузов спрашивал себя: может, Наполеон и вовсе уже не способен на каверзы и можно воевать с ним, как с любым другим генералом? Впрочем, и от любого другого генерала можно было дождаться сюрпризов.
«Уж такое наше ремесло»… – подумал Кутузов. Всю бессонную ночь он размышлял, всё ли готово для боя. На полдень собирал командиров – послушать, что они между собой говорят, когда думают, что он их не слышит.
В полдень Кутузов вместе с Багратионом, Барклаем, начальниками корпусов, штабов и командирами дивизий, многочисленными своими и чужими адъютантами, выехал из Горок. Кавалькада выехала к левому флангу шестого корпуса – на лежавшей перед флангом высоте Толь предлагал устроить батарею.
– Если мы её не устроим, то это сделают французы, – говорил Толь, стоя на склоне холма лицом к Кутузову и остальным чинам штаба. Кутузову подали скамеечку и он сел на неё.
– А что за польза нам в укреплении сей высоты, когда передовой наш пункт – деревня Бородино? – спросил Кутузов Толя. – Или мы деревню французам намерены отдать?
– Ваше высокопревосходительство, полагаю, что лучше иметь два укреплённых пункта, чем один… – ответил Толь, почтительно при этом сгибая корпус.
Кутузов усмехнулся.
– Что же ты хочешь здесь построить? – спросил он.
– Думаю, вполне довольно будет люнета на 18 орудий, с помощью которых мы сможем удерживать за собой всю местность вправо и влево от кургана… – ответил Толь.
– Позволю себе не согласиться… – вмешался в разговор Беннигсен. – Если уж мы решаем это место укреплять, то надо построить что-то стоящее, так как в бою может произойти всякое. А ну как потеряем мы Бородино – и тогда сия батарея будет не вспомогательным пунктом, а едва ли не ключом позиции. Предлагаю построить здесь сомкнутое укрепление на 36 пушек, с амбразурами вокруг, чтобы пушки могли стрелять через них на все стороны. Вот за такое укрепление неприятелю может быть целый день придется биться. Тем более, что другой высоты, с которой можно действовать против этого кургана, как вчера французы стреляли по Шевардинскому редуту с Доронинского кургана, здесь нет.
Толь заметно покраснел от волнения – он понимал, что Беннигсен говорит дело, и возражать ему надо по существу.
– Но если мы так сильно укрепим курган, а неприятель его возьмёт, то он будет отсюда через наши же круговые амбразуры громить наши же линии… – сказал он.
– Если допустить, что неприятель возьмёт такое укрепление, то уж с такой потерей, такой ценой, за которую нам будет не стыдно… – отвечал Беннигсен. – Открытую же с тыла батарею он возьмёт куда как проще и дешевле. Правильно построенное укрепление может сыграть в сражении важную роль – вот как царь Петр Великий при Полтаве своими редутами рассёк армию короля Карла.
Позади Кутузова генералы и штабные шептались, большинство было за Беннигсена: строить так строить! Но высказаться в его пользу никто не решился – отношение Кутузова к Беннигсену было известно и решение старика по этому вопросу предчувствовалось. Кутузов между тем молчал.
Тут на другой стороне Колочи кто-то заметил кавалькаду всадников. «Не Наполеон ли?!» – разом мелькнуло во многих головах. Штабные офицеры уставили свои зрительные трубки на другой берег, ища предводителя французов, который, по рассказам, должен был быть одет в серую шинель и ехать на белом арабском скакуне.
– Вон он, вон он! Ах ты ж! – вскричал кто-то из адъютантов помоложе. – Тоже ведь примеривается…
Генералы засмеялись. Усмехнулся и Кутузов. Багратион, нетерпеливо переминавшийся с ноги на ногу, подошёл к Кутузову, сказал, что дела требуют его к армии и уехал. Кутузов, посидев ещё немного, велел подать лошадь. Вслед за ним все вскочили на коней и вся кавалькада, спустившись с кургана, выехала в интервал между 6-м и 7-м корпусами, чьи командиры, Дохтуров и Раевский, были тут же. Тут Кутузов выехал вперёд и что-то было неуловимое, от чего последовал за ним только Толь. Четверть часа они разговаривали один на один. В эти минуты и была решена судьба тысяч людей, ибо многими потом признавалось, что прими Кутузов сторону Беннигсена, бой за батарею Раевского, а может, и вся Бородинская битва, могли бы сложиться совсем иначе.
После разговора с Кутузовым Толь подозвал к себе Ивана Липранди, обер-квартирмейстера 6-го корпуса, и велел ему заняться возведением на кургане люнета. Липранди понял, что в споре победил Толь. «Поговорили четверть часа – а лишних тысяч десять человеков помрёт…» – подумал 22-летний Липранди, будто и не ему завтра предстояло оборонять этот курган, и, может быть, помереть здесь с остальными…
Глава четвертая
Около двух часов пополудни по линии русских войск, от фланга до фланга повезли укреплённую на зарядном ящике икону Смоленской Божьей Матери, вынесенную из горевшего города. (Перед тем, как вынести икону из Смоленска, отслужили молебен, в конце которого священник сказал: «Пребысть же Мириам с нею яко три месяцы и возвратися в дом свой!» Удивительным образом икона вернулась в Смоленск ровно через три месяца, вместе с русской армией).
В центре позиции навстречу шествию вышел со свитой князь Кутузов. Он подошёл к благословению, а потом, тяжело встав на колено, поцеловал край огромной, в золоте и серебре, иконы и глянул наверх. С доски смотрели мимо него грустные глаза Богоматери, вдруг показавшейся Кутузову чем-то похожей на его жену – такой он видел её после Аустерлица, где погиб их зять Фёдор Тизенгаузен, любимый ими как сын. «Видно, всегда были такие лица на Руси…» – подумал Кутузов, знавший, что смоленской иконе 800 лет. Жена изменяла ему, а он ей – так жили тогда все. «Нету праведников, да ими и вообще быть нелегко… – думал Кутузов. – Да наверное и не требует этого Господь, а только наступает день, когда ты должен сделать то, что для чего Он прислал тебя на эту землю. Вот в этот день и не прячься. Вот он, мой день, пришёл. Только бы Он не покинул меня в этот день».
Младенец Иисус имел на иконе взрослое лицо. Кутузов вдруг понял, для чего живший невероятно давно мастер написал Иисуса именно так, старичком – давая понять, что Он всё знал, ведал свою судьбу от рождения. Но как же жить с этим – зная, что всё кончится на кресте? Такие мысли были у Кутузова неспроста – он понимал, что и нынешнее сражение будет его крестом, и если потом не распнут его – так только чудом. Он ещё по дороге к армии писал во все концы, требуя от всех командиров явиться с их отрядами к нему. Но и отрядов было немного, и самые крупные – армии Тормасова и Чичагова – были далеко, и Кутузов сомневался, что они придут (так и вышло – Тормасов и Чичагов, понимая, что к Москве им идти месяц, остались на месте, удерживая стоявших против них Ренье и Шварценберга). Битва будет со дня на день – это Кутузов понимал и решил это принять. Но что после битвы? На то, что французы повернут от Бородина вспять и будут бежать до Немана, он не надеялся – слишком далеко всё зашло, чтобы вот так просто разрешиться. Надо навалиться на французов, но – кем?
Хотелось верить в чудеса. В Москве какой-то немец уже несколько месяцев строил неведомый аппарат, который, божился, полетит куда хочешь. С этого аппарата предполагалось бросать на головы неприятеля зажигательные снаряды и палить из ружей. 22 августа Кутузов интереса ради спросил Ростопчина в письме – готов ли аппарат и можно ли им воспользоваться? Ростопчин пока не ответил, да это уже не больно-то и интересовало Кутузова: вера в технические чудеса была от минутной слабости.
Епископ вдруг сказал, что эта икона спасла Смоленск от нашествия татар в незапамятные времена. «Но нынче-то не помогла…» – тяжело подумал Кутузов и тут же испуганно себя оборвал – а ну как прочитает Господь эти мысли? «Прости, Господи, прости, Господи, дурака меня старого»… – забормотал он, с натугой кланяясь ещё ниже. Он понимал, что всё это – урок, и не только ему, а всем. Но в чем урок и каково верное решение? В школе можно подглядеть или списать, а тут – нет. Верно ли он остановился на Бородинском поле? Верно ли, сам от себя таясь, думает оставить Наполеону Москву? Натешится ли Наполеон Москвой, или пройдет мимо, как проходил мимо Берлина и Вены?
Он понимал, что в ближайшие дни состоится главное дело его жизни. Для чего берёг его Господь – для славы или позора? Позор уже был под Аустерлицем, так что по всему выходило – для славы. Но и об этом Кутузов боялся думать – а ну как услышит Господь да решит наказать за мысли дерзкие, за гордыню? «Ладно бы меня одного, но через меня и всю Россию накажет»… – думал Кутузов. Это была одна из тех мыслей, которые он старался гнать из своей головы, но они упорно лезли к нему.
Кутузов поднялся с колен и оглянулся. Солдаты, ополченцы, чины штаба – все ещё стояли на коленях, склонив головы. Даже лютеране, разнообразные немцы на русской службе, склонились перед иконой. Это была и их последняя битва, как Россия была их последней надеждой на победу над Наполеоном и освобождение их родины. У Кутузова запершило в носу. Никогда ещё судьбы мира не сходились так в одной точке. «Хотя, может и сходились – стоял же мир до нас тысячи лет и будет после нас. Не с нас началось, не нами и кончится»… – вдруг подумал Кутузов. Он надел свою бескозырку и тяжело пошёл к дрожкам. Штаб его, гремя амуницией, подымался с колен.
После этого Кутузов приказал провезти вдоль линии захваченные накануне в Шевардинском бою три французские пушки. При этом читался кутузовский приказ по армиям: «Горячее дело, происходившее вчерашнего числа на левом фланге, кончилось к славе российского войска. Между прочим, кирасиры преимущественно отличились, причём взяты пленные и пять пушек». Выстроенные для встречи войска кричали «ура!». Каждый чувствовал, что душевное напряжение становится уже нестерпимым, и даже самые бывалые думали о том, как бы поскорее прошли эти часы – сколько их, семь, девять или, упаси Бог, двенадцать? – до первых французских выстрелов…
Глава пятая
Наполеон в этот день встал рано (он вообще спал странно, порциями – просыпаясь среди ночи и работая, а потом снова ложась, чем изводил своих адъютантов, секретарей и слуг). На ночь его палатка была разбита на Шевардинском редуте. Хотя там наскоро, в темноте, «прибрались» – убрали мертвецов и засыпали землёй лужи крови, – всё же запах смерти был силён. Видимо, ради этого запаха Наполеон и велел расположиться здесь. Ему было холодно во дворцах и он всегда приказывал жарко натапливать печи (императрица Мария-Луиза не могла из-за этого спать в его спальне). Но здесь, на войне, он чувствовал себя прекрасно, хотя дни были уже холодные, а ночи – промозглые.
Выехав из Шевардина ближе к полудню, он проехал по всему полю – от левого фланга своей армии до правого. На левом фланге он выехал впереди итальянских войск и рассматривал в трубу окрестности занятого русскими села Бородино, долины рек Колоча и Война. (Тут его и увидела с кургана свита Кутузова). Район деревни Маслово совершенно не заинтересовал Наполеона – вот уж посмеялся бы он, узнай, как много русские там построили и сколько войск там держат, ожидая его. Точно так же не осматривал Наполеон Утицкого леса – он вообще не брал его в расчёт (так что корпус Тучкова, будь он на следующий день действительно расположен скрытно и пойди французам в тыл и фланг, мог существенно повлиять на ситуацию). В трубу Наполеон видел какую-то деревню (это были Горки), перед которой русские строили фортификации. Возле Семёновского он разглядел два строящихся укрепления (третью флешь французы не увидели и она стала для них сюрпризом).
Уже во вторую рекогносцировку, предпринятую после пяти часов пополудни, Наполеон увидел, что русские поспешно возводят что-то на высоте у себя в центре – бывший при Наполеоне полковник Пеле-Клозо, отмечавший все расстановки войск и фортификации на нарисованных на скорую руку кроках, на всякий случай написал на карте «редут».
По всему выходило, что левый фланг русских слаб. Однако как Кутузов ждал от Наполеона подвоха, так и Наполеон ждал от Кутузова того же. Что кроется за этой показной слабостью позиций Багратиона? Наполеон не мог и допустить в мыслях, что отчасти это – итог личной неприязни между Багратионом и Кутузовым, а главное же – результат отношения Кутузова к ситуации, формулировавшегося словами: «Будь что будет»…
Во время вечерней рекогносцировки один из генералов предложил Наполеону сегодня же вечером захватить Бородино – чтобы на завтра была фора. Наполеон понимал, что это и правда могло быть полезно: из Бородина был виден тыл спешно возводимого сейчас русскими укрепления на кургане. Но Наполеон боялся спугнуть Кутузова – а, потеряв Бородино вечером, он мог уйти ночью.
Между тем, Наполеон уже жалел, что не атаковал русских с утра – всё равно ведь было бы то же самое, что будет завтра. Не напрасно ли он промедлил, не уйдут ли русские ночью? – думал Наполеон, и, стараясь убежать от этих мыслей, пытался занять голову чем-то другим.
Очень кстати приехал префект императорского двора маркиз де Боссе. Наполеона де Боссе радовал не сам по себе, а потому, что привёз от императрицы подарок – портрет маленького сына императора, Римского короля. Римский король был изображён сидящим в колыбели и играющим мячиком.
– Моя добрая Луиза! Какое сердечное внимание! – размягчённо сказал Наполеон, глядя на портрет сына.
В этот момент Наполеон вдруг пожалел, что он так далеко от сына и от жены. Он вспомнил о Марии-Луизе то, от чего сразу стало горячо. Она досталась ему невинной, но организм её был устроен так, что одного прикосновения Наполеона хватило, чтобы австрийская принцесса впала в сладкое беспамятство. Его руки имели власть над её телом – малейших прикосновений достаточно было, чтобы глаза Марии-Луизы начинали туманиться, а дыхание прерывалось. На других женщин Наполеон не действовал так, и понимал, что найти такую женщину – редкая удача. «Что я здесь делаю?» – подумал он. Не всерьёз, а так, в шутку. Но подумал. Да, это всё было прекрасно – война, завтрашняя битва, и то, что за ней наверняка последует – триумф, мирный договор, новые выгоды для Франции и слава для него, Наполеона. «Но разве мало этого у меня уже было? – вдруг подумал он. – Если в стакан вина добавить ещё каплю, станет ли он полнее?».
Ещё при Аустерлице Наполеон сказал, что для войны есть свой возраст и добавил: «Меня хватит ещё на год-два, а потом придётся кончить и мне». После этого он разгромил Пруссию, Россию, прошёлся огнем и мечом по Испании, преподал при Ваграме страшный урок Австрии. Он говорил себе, что сам уже давно готов к миру, но каждый раз его принуждают к войне. Отчасти это была правда – Наполеон и его противники давно ходили по заколдованному кругу. Однако победа над Россией, надеялся Наполеон, позволит его разорвать: после неё можно забросить войну, как ржавую шпагу, и жить, приучая и себя, и других, к миру. «Привыкну ли? – спросил себя Наполеон. – Привыкну, конечно привыкну»…
Вслед за де Боссе Наполеону представили капитана Фавье с дурными вестями из Испании, где Сульт был разгромлен Веллингтоном. Наполеон, впрочем, ещё в Гжатске узнал, что испанские дела плохи и сейчас, грея в себе ощущение счастья от будущей битвы и скорого возвращения домой, к сыну, он даже не выглядел расстроенным. «Англичане победили в Испании! – думал он. – Ну и что? Это то же самое, как мои победы в Египте – ни для кого и ни для чего»… Но, понятно, вслух он этого не сказал.
Ничто не могло нарушить его хорошее настроение. Он приказал выставить портрет сына перед палаткой – чтобы гвардия могла так же любоваться на дитя великого человека – и некоторое время стоял тут же, слушая, что говорят его «ворчуны».
– Будем надеяться, что он пойдёт по стопам отца! – сказал один сержант.
– А покамест пожелаем ему усов! – продолжил второй и оба захохотали. С ними засмеялся и Наполеон. Он дал гвардейцам по наполеондору и велел выпить за счастье Римского короля.
«Может, и не слава главное в жизни, а вот он, мой сын? – думал он. – Потому что не будет сына – кому я передам мою империю? С другой стороны: не будет славы – нечего и передавать. Кто бы я был без моей славы? И где бы я сейчас был?».
Он вспомнил ответ Талейрана: «Я был бы епископом», и подумал: «А я был бы самое большее капитаном. И если для исполнения мечты необходимо перевернуть весь мир, значит, надо его перевернуть!»..
Глава шестая
Александр Щербинин, один из квартирмейстеров, ещё утром решил, что надо проехать по полю несколько раз из конца в конец. «Мало ли куда пошлют, – подумал Щербинин. – Под огнём-то дорогу ни у кого не спросишь»…
Он проехал поле от фланга до фланга и от деревни Псарёво, бывшей ещё дальше Татарок, до батареи Раевского. Через какое-то время поле, наконец, уложилось у него в голове и он мог мысленно окинуть взглядом любой его уголок. Между тем, времени до темноты и сна ещё оставалось немало. «Как тянется день… – подумал Щербинин. – Да и понятно, почему: завтра бой, не по себе». Этим «не по себе» он заменил слово «страшно», которого не могло быть у русского офицера в лексиконе даже наедине с собой. Завтрашняя битва должна была стать первым большим сражением для Щербинина. От этого, кроме «не по себе», было ему и любопытно – как это бывает, когда тысячные массы войск идут друг на друга, когда стреляют многие сотни пушек? «Завтра всё узнаю…» – подумал он, пытаясь вообразить себе стрельбу тысячи орудий. До этого он только в Витебске был в бою, но там была арьергардная схватка. «Ну может сто пушек было на поле, а и то едва не оглох»…
Вечером Щербинин ехал в сторону Семёновского – решил посмотреть, много ли успели построить на флешах, после чего намеревался ехать уже в Татарки – чиститься перед боем да спать. Но тут догнала его попутная коляска, в которой Щербинин увидел Беннигсена и генерала Ожаровского.
– Щербинин! Поезжайте за нами! – прокричал Беннигсен на ходу. Щербинин приложил два пальца к киверу и поехал следом за коляской.
«Чего это Беннигсен такой хмурый?» – подумал Щербинин, не знавший о споре Беннигсена и Толя на кургане.
После того, как Кутузов подозвал к себе Толя, Беннигсен понял, чью идею предпочтёт этот русский старик. Ледяное спокойствие Беннигсена не позволяло ему показывать возмущение, но сдерживался он в этот момент с трудом. «Кутузову не нужны в советчиках ни я, ни Багратион, ни Барклай, никто из тех, кто потом, в случае успеха, мог бы оспорить лавры. Вот Толь – да, Толь будет благодарен за ту иллюзию власти, которую даёт ему Кутузов… Именем Кутузова Толь распоряжается всей армией, это счастливейшие дни его жизни…» – угрюмо думал Беннигсен, уже четыре часа ездивший по полю чтобы просто занять себя и утомить. (Надо было бы тогда ехать верхом, но от сегодняшних холода и сырости, или к завтрашней перемене погоды разболелась одна из его старых ран). Впрочем, была в этой езде по полю и служба: взглядом старого служаки, он смотрел, в каком состоянии полки, какие они занимают места.
Щербинин не знал, куда велено ехать кучеру и мог только гадать. «Это куда же они правят? – проверял он сам себя. – К Тучкову что ли? Так и есть – к Тучкову»…
– Что это, кто так поставил войска?! – проговорил вдруг довольно громко Беннигсен. 3-й корпус стоял едва ли не в чистом поле, без укреплений и естественных укрытий, и даже Утицкий курган, который мог бы быть ему опорным пунктом, имел далеко позади себя.
Щербинин знал о том, что Кутузов разместил 3-й корпус возле Утицы скрытно, чтобы по истощении неприятельских сил пустить ему в тыл свежее войско. Правда, сегодня Щербинин у Утицы уже был и удивился тому, что корпус вовсе не стоит скрытно – негде ему было возле Утицы стоять «скрытно»: вместо леса был кустарник да и тот жидкий.
То же самое, видимо, удивило и Беннигсена, когда он добрался до корпуса Тучкова. Сам Тучков отыскался вскоре на обочине Старой Смоленской дороги.
– Полагаю, Николай Алексеевич, что вам следует переместить войска ближе к линиям Багратиона… – сказал Беннигсен, выговаривая слова с акцентом. – Здесь ваш корпус будет бесполезен…
– Но если мы, Леонтий Леонтьевич, перейдем на указанное вами место, то окажемся на склоне горы, внизу от неприятеля, и сами напросимся на истребление… – отвечал Тучков.
«Почему он не говорит, что поставлен здесь в засаде? – подумал Щербинин. – Он что же – сам про это не знает?!»..
– Николай Алексеевич, вы неправильно поняли меня, – сказал Беннигсен, холодно глядя на Тучкова своими странными глазами. – То, что я говорил о перемещении вашего корпуса, это не совет, а приказ мой, как начальника Главного штаба соединённых армий…
Тучков вдруг подумал: «А вот и на императора Павла поди так же смотрел, а потом убил»… В 1807 году Беннигсен был его командиром, и с тех пор Тучков с почтением относился к этому генералу – всё же при Прейсиш-Эйлау непобедимый Наполеон впервые не победил. Но про цареубийство забыть не мог.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! – отчеканил он, подчёркивая эту фразу отданием чести. Этим Тучков хотел показать, что с решением Беннигсена не согласен.
«Видать, отменил Кутузов засаду… – подумал Щербинин. – А жаль – то-то французы бы завтра удивились! А то, может, и Беннигсен не знает про это? Но как же – вот я, свитский поручик, знаю, а он, начальник Главного штаба – нет? Не может такого быть»..
Убедившись, что 3-й корпус пришёл в движение, Беннигсен велел кучеру погонять в Горки, в Главный штаб. Щербинин, решив, что уже достаточно покружил по полю, поехал следом, размышляя, почему Кутузов вдруг отказался от идеи обхода. Какое-то сомнение точило Щербинина. Только доехав до Главной квартиры, и увидев, что Беннигсен вошёл в избу, занимаемую Кутузовым, Щербинин перестал сомневаться – да, и впрямь отменили обход.
Не мог же Щербинин предположить, что Кутузов не поставил в известность о своей задумке ни Тучкова, ни Беннигсена, да и вообще почти никого, кроме Толя, всё по той же, приобретённой после злосчастной шутки над Румянцевым, привычке многое, если не всё, держать в себе…
Глава седьмая
Строить флеши перед деревней Семёновское решено было ещё вечером 23 августа, но земля оказалась с большими камнями, для возведения бруствера приходилось собирать вокруг пахотную землю, так что работы шли медленно.
Флеши были устроены хитро, с умыслом: две впереди, а одна позади них, на высоте, так, что из неё можно было расстреливать всё внутри первых двух укреплений в случае их захвата неприятелем (эту-то флешь не видел Наполеон при объезде поля, и 26 августа она доставила французам немало неприятностей).
Для строительства и разных прочих нужд разобрали деревню Семёновское, из домов которой уцелели лишь два – один из них занимал Багратион, другой – его дежурный генерал Сергей Иванович Маевский, ещё молодой (33 лет) человек, круглоголовый, лысоватый, всегда чрезвычайно весёлый по природе своей, а в эти дни ещё и по причине приближающегося сражения. На избу его то и дело покушались сапёры, но Маевский поставил возле неё солдата, которому велел говорить, что изба занята под дежурство армии. Это подействовало.
Маевский был во 2-й армии генерал-аудитор (прокурор) и Багратион поначалу относился к нему холодно. Но в перестрелке на подступах к Бородину он попросил Маевского доехать до стоявшей впереди кавалерии с тем, чтобы кто-нибудь из кавалеристов поскакал с приказом к передовым линиям стрелков, бывшим уже в сильном огне.
Маевский усмехнулся и сам поскакал к стрелкам. По возвращении его встречал уже другой Багратион. «Он обнял меня и обворожил новым обращением!» – с удовольствием рассказывал Маевский тем же вечером своим приятелям, и потом – всю жизнь.
Маевский был назначен дежурным генералом при Багратионе. Хотя должность была по сути канцелярская, но Маевский смотрел на неё иначе: он всюду вмешивался, всем руководил. Война чрезвычайно нравилась ему. «Что бы я делал, не будь сейчас войны и не будь я в армии? – думал он иногда. – Бил бы хлопушкой мух в суде! Упаси Бог!»…
Война отнимала много сил, но и давала их ещё больше. Маевскому нравилось то, что почти каждый день он делал то, чего сам от себя ещё поутру ожидать не мог. Вот сейчас он был один из первых людей в армии Багратиона, а завтра должна была быть битва, которая, говорили между собой офицеры, как ни крути, а решала судьбу Европы.
«Чудны дела Твои, Господи, – думал Маевский, с лошади наблюдая за работами мужиков на флешах. – Получается, сделают эти мужики сейчас ров поглубже – и история мира будет другой?»… Метафизические размышления о роли случая захватили Сергея Ивановича неспроста: накануне, после Шевардинского боя, уже в темноте, Багратион послал его отыскать князя Голицына, командовавшего во 2-й армии кавалерией. Маевский поехал, ориентируясь на костры и окрики часовых: русские кричали «Слушай!», французы – «Виват!». Ориентиры оказались ненадёжные – солдат, к которому подъехал Маевский, оказался французом и выстрелил. Маевский успел дёрнуть коня за повод, тот отпрянул и пуля пролетела мимо, убив кого-то в ехавшей позади свите генерала Карла Левенштерна. Об этом и думал сейчас Маевский: «Вот не влево бы сделал я головой, а вправо – и пуля была бы моя, а он был бы жив. И разве спас меня Господь потому, что я лучше и жил праведнее? Или, может, чего-то хочет от меня Господь – не зря же пуля миновала меня, да и не в первый ведь раз»…
Маевский с утра думал, что могло бы значить его чудесное вчерашнее спасение, но ничего придумать не мог – больше никаких намеков от Господа Бога не было. В конце концов, он рассудил, что остаётся одно: честно исполнить свой долг – подгонять сейчас мужиков, чтобы ров был поглубже, а вал повыше, да выспаться, чтобы иметь силы на весь завтрашний день.
С утра по 2-й армии был разослан приказ Багратиона: «рекомендуется господам начальникам войск употребить все меры, чтобы завтре к свету люди поели каши, выпили по чарке вина и непременно были во всей готовности». Маевский сам раздавал адъютантам списки с приказа. «Вот по нему и буду действовать», – усмехнувшись. подумал он.
Издалека он увидел подъезжающего со свитой Багратиона и поскакал навстречу.
– Представь, Маевский, сейчас князь Кутузов решал, укреплять ли ему курган перед позициями шестого и седьмого корпусов! – сердито воскликнул Багратион, которому явно хотелось выговориться. – У нас бой на носу, а их сиятельство ещё ничего не решил!
Маевский промолчал и про себя улыбнулся, вспомнив ходившую везде шутку про нос, в которой известный многим гусар и поэт Денис Давыдов, приехав к Багратиону, якобы говорит: «Ваше сиятельство, неприятель на носу!», а Багратион ему отвечает: «На чьём? Если на твоём, так это близко, а если на моём, так мы ещё успеем пообедать!»…
«Да, если битва на багратионовом носу, так мы крепость здесь построить успеем»… – подумал Маевский.
– И что же решили? – спросил он.
– Беннигсен говорил одно, Толь другое, Кутузов молчал, а я потом уехал… – сказал Багратион. – Нет сил. Канцелярия, а не армия. Немец Барклай был плох, а и сей гусь, названный князем и вождём, не лучше! Не знаю, что уж они там построят, завтра поглядим…
Они тронули лошадей и поехали к Семёновскому. Багратион, которому стало легче, вгляделся вдаль и вдруг спросил:
– Одну избу в Семёновском оставили для меня. А для кого же вторая?
– Осмелился я за собой удержать, – отвечал, улыбаясь, Маевский. Багратион захохотал.
– Да как же ты исхитрился?
– Отбил несколько атак, ваше сиятельство! – улыбаясь, ответил Маевский. – Поставил караульного и велел ему говорить, что это, мол, армейское дежурство, а слово «дежурство» есть магика и в войне, и в мире. Зато до утра у меня есть крыша над головой.
– Хитёр, хитёр… – крутя головой, сказал Багратион.
– Не заедем ли ко мне, ваше сиятельство, у меня прекрасный стол… – предложил Маевский.
– Ой ли? – усомнился Багратион. – Уж лучше моего?
– Оспаривать первенство не берусь, – деликатно начал Маевский, всегда думавший, что так, как он, на войне не умеет устраиваться никто, – но повар у меня преизрядный, а на сегодня решил я пустить в дело отличное констанское вино.
– А! Александрийский мускат! – проговорил Багратион. – Царское вино! Где же ты ухитрился его добыть?
– Так ещё при отъезде государя из армии в июле узнал, что часть погребка царёвы повара забыли… – отвечал Маевский. – Ну а я не забыл…
– Ишь ты… – мотнул головой Багратион, и улыбнулся. – Сладкое оно… Да и Наполеон, говорят, его любит, а я Наполеона – нет. Ну да поехали…
Маевский приказал вынести из «дежурства» стол. Откуда-то взялась и посуда – хрусталь, тоже как бы не забытый царёвой кухней. Хотя Маевский внутренне и беспокоился, видя размеры свиты Багратиона, но вина хватило на всех.
– За завтрашний день, господа! – сказал Багратион, поднимая свой бокал. – За победу русского оружия! Кому будет счастье – выпьет послезавтра с Маевским. А кому не будет счастья, тому будет слава…
Глаза князя сияли. Маевский всю свою долгую жизнь помнил это сияние, а александрийского муската с тех пор не пил больше никогда – перехватывало горло от слёз.
Глава восьмая
«– Подтвердить от меня во всех ротах, чтобы оне с позиций не снимались, пока неприятель не сядет верхом на пушки. Сказать командирам и всем господам офицерам, что, отважно держась на самом близком картечном выстреле, можно только достигнуть того, чтобы неприятелю не уступить ни шагу нашей позиции»…
Генерал Александр Кутайсов, начальник русской артиллерии, приостановил диктовку, давая адъютанту Николаю Дивову записать сказанное. По обычаям войны потеря пушки была равна потере знамени, от этого артиллерия съезжала с позиций при первом призраке опасности. Кутайсов же знал, что самые действенные картечные выстрелы – те, что сделаны в упор. Он видел под Прейсиш-Эйлау лежащий рядами корпус Ожеро: корпус в метели вышел на русскую батарею в семьдесят с лишним пушек, и почти все из 18 тысяч человек были расстреляны несколькими залпами.
Своим приказом Кутайсов решил снять вину со своих артиллеристов. Он в общем-то понимал, что его приказ многим из них будет стоить жизни: последний залп, хоть и в упор сделан, выкашивает первые три-четыре ряда, но есть ведь ряды и за ними, а перезарядить уже не успеть. Но Кутайсов гнал от себя эти мысли – что же делать, сражение, кому-то ведь надо и помирать.
– «Артиллерия должна жертвовать собою; пусть возьмут вас с орудиями, но последний картечный выстрел выпустите в упор, и батарея, которая таким образом будет взята, нанесёт неприятелю вред, вполне искупающий потерю орудий». Потерю… Орудий…
Кутайсов диктовал медленно, но Дивов всё же не успевал, приходилось повторять. Тут Кутайсов подумал, что выходит нехорошо – орудия, получалось, важнее людей.
– Перепишите, Николай Андрианович, вот с этого места, от «ни шагу нашей позиции»: «Если за всем этим батарея была и взята, хотя можно почти поручиться в противном»… «почти поручиться в противном»… «в противном»…, «то она уже вполне искупила потерю орудий»… Так лучше?
– Да оно по-всякому хорошо, Александр Васильевич, – сказал Дивов, 20-летний подпоручик гвардейской артиллерии. – У меня сердце кровью обливалось, когда писал.
Кутайсов посмотрел на него и промолчал. Кутайсову было 28 лет. Он был сыном пленного турка, брадобрея при императоре Павле, сделавшего себе на этом карьеру. Кутайсов был мало похож на отца как внешне, так и внутренне: отец постоянно что-то против кого-то интриговал, а сын был человек чистый. У него весь день сегодня неспокойно было на душе. Он всё пытался занять себя каким-нибудь делом – объехал на два раза всю артиллерию, отдавал всякие приказы, разговаривал, улыбался, шутил – и всё не находил себе места.
– Слушайте, Дивов, давно хотел вас спросить, – начал он, чтобы отвлечься. – Говорят, вы видели Наполеона…
– Так точно, ваше превосходительство! – отвечал Дивов. – В 1801 году наша семья была в Париже, и моя матушка Елизавета Петровна сдружилась с Жозефиной Богарнэ. Та пригласила матушку к себе как-то раз на завтрак. Матушка взяла и меня: посмотреть на красивую тётю, да ещё и первую даму Франции – Наполеон ведь был уже первый консул. Но меня, скажу правду, больше привлёк смотр войск, который проходил прямо под окнами дворца. После смотра за стол к нам вышел Наполеон, спросил меня, понравились ли мне войска. Я сказал: «Да!». Он улыбнулся и предложил, раз так, вступить мне в ряды его армии.
– И что же вы? – спросил Кутайсов, с интересом глядя на Дивова.
– А я, хоть было мне девять лет, сказал ему: «Я русский и желаю служить только моему отечеству!» – ответил Дивов, не скрывая гордости за свой ответ. – А Наполеон мне и говорит: «Очень хорошо и правильно ты мыслишь. Оставайся всегда таким».
– Дааааааа. Какова история… – протянул Кутайсов, которого эта история всё же хоть немного заняла.
– Ну да… – проговорил Дивов. – Вот мы завтра и встретимся.
Тут его глаза опустились на лист бумаги, на котором уже высохли чернила. Он вдруг подумал, что это ведь и по нему приказ, и ему завтра стоять при орудии на позициях и не уходить ни при каких обстоятельствах «пока неприятель не сядет верхом на пушки». «А мы что же? – подумал Дивов. – В расчетах из оружия только тесаки и банники». Но говорить Кутайсову об этом не стал – Кутайсов всё знал и так. «Надо так надо, умирать так умирать…» – почти словами Кутайсова подумал Дивов. Впрочем, говорил он себе, и при Прейсиш-Эйлау отдавался такой приказ, артиллерия стреляла в упор, и этим-то и спаслась.
– Пусть приказ огласят по артиллерии, – сказал Кутайсов. – Вызовите ординарцев и отошлите в роты.
