Бородино Тепляков Сергей
У него опять стало неспокойно на душе. Забылся и Наполеон, да и Дивов забылся бы, если бы не шумел стулом и не гремел сапогами.
Кутайсов понимал, что такое настроение – не к добру, но одновременно не хотел этому верить, говорил себе, что всё пустяки и может быть это просто от осени. Между тем, надо было ещё занять себя на весь вечер, а потом постараться заснуть.
Он приказал подать коня и снова поехал вдоль линии войск, останавливаясь у артиллеристов. Возле строящихся флешей артиллеристы позвали его пить с ними чай. Он сидел на ковре, смотрел на чёрный обгорелый чайник и чувствовал, что странная, неизвестная ему ещё никогда прежде, тоска заполняет его до краёв.
«Господи, что со мной? – подумал Кутайсов. – Что это, Господи?».
По дороге назад он встретил Ермолова. 35-летний начальник штаба 1-й армии Алексей Ермолов был большой медвежатый человек с тяжёлым взглядом. С самого детства Ермолов считал, что предназначен для великих дел, а судьба Наполеона только раззадоривала его. Приятным человеком Ермолов не был – сам всех вокруг подозревал в интригах, от того и себя считал вправе интриговать. Он всё ждал, что вот сейчас судьба вознесёт его до небес – так с этим ожиданием и прожил жизнь. Но к Кутайсову он почему-то прикипел сердцем. Они познакомились ещё в бою под Прейсиш-Эйлау, отстреливаясь от французов из пушек картечью. Кутайсову за это дали потом Георгиевский крест, причём сразу третьей степени, а Ермолову орден пониже – святого Владимира. Ермолов, считавший, что батареей командовал именно он, обиделся, с ним и за него обиделась на Кутайсова вся русская артиллерия. Но потом, однако, сердца размякли (да Ермолов получил через четыре месяца такого же Георгия), и все сдружились: и Кутайсов с Ермоловым, и Кутайсов с артиллеристами, не чаявшими сейчас в нём души.
Ермолов заметил, что Кутайсов грустит и подумал, что надо завязать какой-нибудь разговор, только совсем не знал, о чем этот разговор должен быть.
– Ты завтра где будешь, Александр? – спросил Ермолов. – Или как и в Смоленске – «я начальник артиллерии и моё место везде»?
Ермолов упоминал ставший известным в армии случай, когда Кутайсов в Смоленске останавливал отступающие от Никольских ворот войска. При этом какой-то генерал приехал туда же и стал кричать: «Кто здесь мешается не в своё дело?», на что Кутайсов и ответил ему фразой про то, что он – Кутайсов, начальник артиллерии и его место – везде. Крикливый генерал оказался Неверовским – так они и познакомились.
Кутайсов усмехнулся и пожал плечами.
– Должно быть остановлюсь на командном пункте Кутузова. Люди же должны знать, где меня искать… – сказал он. – К тому же оттуда хороший обзор.
– Как твоя рана? – спросил Ермолов (Кутайсов ещё в Витебске был ранен в правое бедро). Кутайсов поморщился – от воспоминания о том, как лейб-медик Яков Виллие доставал пулю из ноги, его передёргивало до сих пор.
– Зажила, я уж и забыл.
– Были сейчас с Кутузовым на кургане перед корпусом Раевского, – начал Ермолов. – И представь, мы смотрим на французский берег, а с того берега Наполеон смотрит на нас! И я его разглядел немного в трубку!
Кутайсов с улыбкой посмотрел на товарища – ему давно была известна ревность Ермолова к Наполеону, к его успеху и славе.
– А что тебе Наполеон? – спросил Кутайсов с потаённой, только в глазах, усмешкой.
– За Наполеоном и меня не видно! – с горечью воскликнул Ермолов, и Кутайсов понял, что его товарищ сказал правду, давно точившую его сердце. – Без него и про меня писали бы в европейских газетах. А так – Наполеон занял в истории все места, а нам даже галерки не осталось.
– А без газет и истории никак? – спросил Кутайсов, удивляясь сам себе – никогда всерьёз не интересовали его эти вопросы, а сейчас вроде бы заинтересовался.
– А для чего ж тогда жить? – удивился Ермолов. – Я с 14 лет на войне, в 19 лет подполковник – и неужто ради того, чтобы на старости лет вернуться снова в отцовское имение и кормиться со 150 душ? Слава – вот ради чего я живу. И эту славу то и дело у меня кто-нибудь похищает! А Наполеон – больше всех…
Кутайсов усмехнулся – не так давно и его Ермолов считал похитителем своей славы, да потом объяснилось.
– Так ведь как раз Наполеон даёт нам настоящую славу, даже когда нас бьёт… – проговорил Кутайсов. – Без Наполеона воевала бы Россия с нами, с турками, как за сто лет до нас воевала и как ещё сотни лет потом будет воевать. Так в деревнях мужики-соседи дерутся по субботам, чтобы кулаки почесать. А Наполеон – такой неприятель, что и внукам не стыдно будет рассказывать.
Тут Кутайсов подумал, что до внуков надо ещё дожить и снова на душе стало смутно. Ермолов украдкой глянул на товарища – его вид не нравился ему сегодня. «И разговоров таких он никогда не затевал…» – подумал Ермолов.
– Когда я был в Европе, видел там в европейских музеях картины на библейские сюжеты… – задумчиво заговорил Кутайсов (как раз перед войной ездил он в Париж и в Вену учиться артиллерийскому делу). – Был в древние времена богатырь Голиаф, почти в два обычных роста, неимоверной силы, в доспехах из золота и серебра, один целого войска стоил. Никто не мог его победить. Но однажды вышел против него простой пастух, кинул камень из пращи, попал прямо в лоб и убил!
– Очень артиллерийская легенда! – вставил Ермолов, с интересом слушавший товарища (Библии, как и многие в русской армии, он не знал – русского перевода не было, а по-французски читать было тяжело). – Один верный выстрел решает всё!
Оба засмеялись, но потом посерьёзнели.
– Вот Наполеон – это Голиаф. А мы все – Давиды, мечтаем поразить его и этим прославиться… – сказал Кутайсов. – Раз уж в силе и числе подвигов нам его не догнать, то хотя бы навалиться толпой и задавить. Десять на одного – это разве геройство, подвиг?
– А кто ж его звал в Россию?! – возразил Ермолов, которому слова Кутайсова про десять на одного не понравились. – Ходил бы по Европе, мы бы смотрели на это из партера. Он сам ведь к нам пришёл. Это мы в Европе танцевали с ним менуэты, а тут, в России, мы в полном праве встретить его по-своему…
– Так не сам ли Наполеон себя победит? – усмехнувшись, спросил Кутайсов. – Он ведь делает всё, чтобы быть побеждённым. Вот к нам пришёл, хотя мог бы спокойно жить в Европе.
«Что ни говори, а не русский Сашка человек! – с неудовольствием подумал Ермолов, нередко вспоминавший про турецкое происхождение товарища. – Развёл философию»…
– В чем-то ты прав, но хоть Наполеон и сделал немало глупостей, а без нас его всё равно никто не победит! – твёрдо сказал Ермолов и почувствовал, что нашёл верную мысль. – Если мы все расступимся, так пройдёт Наполеон Россию насквозь и жив отстанется. А если каждый запустит ему в лоб камень из пращи, так тут и кончится его путь. Вот тот пастух, который убил великана – он сам был орудие судьбы. И мы все сейчас – орудие судьбы. Как Наполеон меняет наши судьбы, так и мы можем изменить его судьбу.
– Эк ты замахнулся… – снова улыбнулся Кутайсов. – Ты вот его едва видел в трубку, а уже собираешься изменить судьбу.
– Да вот, собираюсь! – запальчиво сказал Ермолов. Он собирался добавить ещё что-нибудь, но глянул на Кутайсова и осёкся – Кутайсов вдруг как-то ушёл в себя, глаза его потухли. Ермолов понял, что товарищу не до него, да и не до Наполеона.
Они медленно ехали по полю, среди сумерек и густых запахов.
«Странно, почти не пахнет лесом и полем, – подумал Кутайсов. – Пахнет только армией и войной».
Вокруг и правда было так много костров и так много от них дыма, что лесных запахов не осталось совсем. Природа напоминала о себе лишь ветром, да берёзами, чьи ветки шевелились на сильном ветру, как волны. Да ещё и от осеннего холода не было запахов – выстыло всё.
Ермолов, хотя и не умел беспокоиться ни о ком, кроме себя, встревожился. Да, были времена, когда он на Кутайсова имел обиду, но уже давно Ермолов держался с Кутайсовым как наставник, а Кутайсов с ним – как восторженный ученик. Ермолов понимал, что Кутайсов ему просто подыгрывает, и Кутайсов понимал, что Ермолов это понимает. От этого взаимоотношения были ещё теплее.
«Вот ревновал меня Ермолов к моему Георгию третьей степени, – подумал Кутайсов. – А завтра прилетит кому-нибудь из нас пуля в лоб – и что мёртвому с того Георгия?»… Он даже в мыслях избегал думать, что пуля может прилететь ему.
Генералы доехали до кутайсовской избы, вошли, Кутайсов приказал собирать на стол. (Внутренности избы, вообще очень грязные, были украшены коврами и оружием в меру понимания о красоте кутайсовских слуг).
– Что это ты читаешь? – спросил Ермолов, увидел при свете свечи на постели Кутайсова какую-то книгу.
– Это «Фингал», – ответил Кутайсов. Ермолов быстро глянул на него и промолчал. «Фингал» была модная тогда трагедия Владислава Озерова, который, правда, как раз перед 12-м годом сошёл с ума, так что Ермолов относился к «Фингалу» и другим его пьесам с опаской – не заразно ли? Ермолов считал Фингала и отца его Оссиана такой же выдумкой, как гомеровский Одиссей, и потому не понимал, как люди могут воспринимать это всерьёз. К тому же, поэмы о Фингале, его многочисленных родственниках, друзьях и врагах, всегда кончались плохо – умирали все, кроме тех, кто требовался для продолжения. «Зачем он это читает, да ещё на войне – мало ему смерти вокруг?» – подумал Ермолов.
(Оссианические поэмы, впрочем, почитались по обе стороны войны – есть картина французского художника Луи Жироде «Оссиан приветствует наполеоновских воинов, погибших на поле брани», где Оссиан вместе с другими своими товарищами гостеприимно встречает наполеоновских солдат в загробном мире. Картина давала понять, что и после смерти у тех, кто погиб за императора, всё будет хорошо – для того и писалась. Бога и священников из французской армии изгнали ещё во времена Республики, а вот надежду на загробную жизнь даже Наполеон отнять у человека не посмел).
– Насколько я знаю, в этой книжке все умирают? – сказал Ермолов, стараясь, чтобы это звучало весело. – Надо ли читать такое на войне – здесь смерти и так достаточно…
– Да я просто занимаю себя… – отвечал Кутайсов. Ему вдруг пришла в голову мысль. Он загадал «Тридцатая страница, десятая строка», взял книжку, открыл, отсчитал и прочитал, холодея: «Неволею грущу и слёзы проливаю. Предчувство ль томное мне некия беды»… Он быстро дочитал до конца колонки, но нет – про смерть не было ничего. Кутайсов с облегчением перевёл дыхание.
Ермолов с тревогой наблюдал за товарищем.
– Желал бы я знать, кто из нас завтра останется в живых… – медленно сказал Кутайсов. Мороз прошёл у Ермолова по коже.
– Что с тобой? – спросил он наконец.
– Ты знаешь… – отвечал, помолчав, Кутайсов. – Смешно.
Вернее, совсем не смешно – мне кажется, что меня завтра убьют.
– Брось, – тут же сказал Ермолов, и обрадовался, что сумел сказать это сразу, без страшной в этом случае паузы. – Брось. Всем кажется. Но мы вот были с тобой при Прейсиш-Эйлау, а живы. А ведь помнишь, какой это был бой! И не мы одни живы – тысячи людей. Не всех убивают.
– Но ведь кого-то убивают? – промолвил Кутайсов, взглядывая вдруг на Ермолова в упор своими тёмными глазами. Наступила долгая тишина. У Ермолова вдруг пересохло в горле. Оба понимали, что надо заговорить о чём-то другом.
– Вот что, мы завтра будем держаться вместе. Ты меня будешь удерживать от глупостей, а я тебя! – кашлянув, сказал Ермолов.
– Но как же тогда мы совершим наши подвиги? – улыбнувшись, важно сказал Кутайсов и засмеялся. Секундой позже с облегчением засмеялся и Ермолов…
Часть третья
Глава первая
Наполеон плохо спал эту ночь. Около полуночи он заставил себя лечь, но через какое-то время в «передней» (шатёр Наполеона всегда делился на три части, одна из которых была спальней, другая – кабинетом, а третья предназначалась для адъютантов и дежурных офицеров) он услышал приглушённые голоса, обсуждавшие то, что костров в русском лагере вроде бы стало меньше и даже слышны барабаны.
Наполеон вскочил и выбежал в «переднюю».
– Говорите, говорите, что вы шепчетесь! – прокричал он. Один из адъютантов рассказал: кажется, русские уходят.
– Это невозможно! – закричал Наполеон. Камердинер Констан понял, что сейчас его господин неминуемо побежит наружу, в ночные осенние холод и сырость.
– Сир, оденьтесь… – жалобно загнусил Констан, но Наполеон как был, в ночной рубахе, только завернувшись в плащ, выбежал из палатки. Следом выбежал и Констан, прихватив ещё пару плащей: один он бросил на землю и за руку перетянул на него императора, другой попытался набросить ему на плечи.
Наполеон неотрывно смотрел в сторону русского лагеря. «Будто и правда огней стало меньше? – спрашивал он себя. – Или мне кажется?».
– Констан, скажи ты, огней стало меньше? – прокричал он.
– Думаю, их столько же, сир, – отвечал Констан.
– Но если они и правда решили уйти, то где же кончится эта война?! – простонал Наполеон. Он потоптался ещё немного и внезапно его пробрал озноб.
– Сир, вы замёрзли… – проговорил Констан. – Пойдёмте в шатёр, вам нужно согреться и спать.
Наполеон размышлял – не броситься ли на русских прямо сейчас, как он бросился на австрийцев при Риволи? Впрочем, ведь и при Риволи он победил лишь потому, что утром пришли со своими отрядами Массена и Мюрат. И главное, в чём он не хотел признаваться даже самому себе – тогда он был на шестнадцать лет моложе. Сейчас он не чувствовал в себе тех сил, которые заставляли его тогда командовать: «Вперёд!».
– Всю правду мы узнаем только утром… – сказал угрюмо Наполеон. После этого он вернулся в шатёр, и улегся на свою узкую железную койку.
Ещё накануне вечером были розданы все распоряжения и написаны основные приказы.
Основную массу войск Наполеон решил сосредоточить против русского центра и левого фланга. Чтобы избежать каких-нибудь неожиданностей от русских со стороны Бородина, Наполеон приказал деревню с рассветом захватить, и хорошо бы вместе с ней завладеть переправой через Колочу на русский берег – тогда русские весь день будут бояться атаки отсюда. А нет – так нет: Наполеон полагал, что Колоча защищает его от неприятностей не меньше, чем русских, если не больше (так оно и было – линии русских в начале боя были растянуты больше чем на восемь километров, и до самого конца сражения Кутузов держал на своем крайнем правом фланге войска, Наполеон же сконцентрировал силы в промежутке между Бородиным и Шевардиным).
Следом за Бородином надлежало атаковать Семёновское: с захватом этой позиции французы выходили неприятелю во фланг и могли простреливать всю русскую линию вдоль из пушек с господствующих высот. (Маневр этот был обычным в те времена). Далее, после обстрела русских линий, предполагалось атаковать центр. Так как после захвата Бородина сюрпризы от противника могли поступать только с его левого фланга, то корпусу Понятовского было приказано занять Старую Смоленскую дорогу и идти по ней вперёд. Наполеон рассудил, что если русские готовят обход, то Понятовский наткнётся на них, если же Кутузов на обход не решился, то Понятовский сам обойдёт русских и выйдет им во фланг и тыл. Даву предлагал пустить вместе с Понятовским ещё и 1-й корпус, однако Наполеон, считавший, что русская армия превосходит французов числом, от этой идеи отказался. Обходы в условиях незнакомства с местностью были большой авантюрой, и отдавать для неё два корпуса казалось Наполеону неразумным.
Когда маршалы и генералы ушли, Наполеон приказал вызвать к себе секретаря Меневаля – Наполеон диктовал быстро, тут же забывая только что продиктованное, и только Меневаль поспевал за скоростью императорской мысли. Надо было сочинить воззвание к армии.
– «Короли, генералы и солдаты!» – начал Наполеон, не замечая комичности этой фразы. Да впрочем, у Наполеона и король был не титул, а должность. – Вот сражение, которого вы так желали! Победа зависит от вас».
Тут Наполеон хотел было напомнить о геройских победах, но подумал, что рано – в его нынешней армии было много тех, кто не был с ним ни при Аустерлице, ни при Фридланде, ни при Ваграме. Много – он иногда думал, что слишком много, – было тех, кто не был вообще нигде. Наполеон знал, зачем эти люди пошли за ним: только меньшую их часть влекло за собой желание славы, большинство же считало военный поход едва ли не коммерческим предприятием. То и дело в походе Наполеону попадались на глаза телеги с награбленным добром. Он видел даже, что мародёры, не скрываясь, устраивают свои колонны и свои обозы. А были ещё и дезертиры – в испанских полках их оказалось так много, что ещё в июле пойманных беглецов для урока расстреливали через одного. Наполеон даже наедине с собой боялся думать о том, можно ли с такой армией победить. Но ни о чём другом думать не мог. Многодневные его стоянки в Вильно, а потом в Витебске были вызваны именно этим – сомнениями, и боязнью признаться самому себе в причинах сомнений.
Он вспомнил фразу из своего воззвания, написанного перед началом похода: «Рок влечёт за собой Россию, её судьбы должны свершиться!». Ещё тогда его укололо – а не его ли влечёт за собой рок и не его ли судьба должна свершиться на этих бескрайних полях? Тогда он отогнал эти мысли от себя.
Он вдруг увидел, что Меневаль удивлённо на него смотрит – император прервал диктовку и задумался, такое было едва ли не впервые, обычно формулировки выскакивали из него с такой скоростью, что удивлялся и сам Наполеон – когда же он это придумал? Наполеон спохватился:
– Что там у нас? «Победа зависит от вас». Так… Пишите, Меневаль: «Она необходима для нас – она доставит нам всё нужное: удобные квартиры и скорое возвращение в отечество!» – проговорил Наполеон, с удовольствием думая, что, кажется, нашёл нужные мысли и слова. Да, именно так – квартиры и возвращение одним, а слава – другим.
– «Действуйте так, как вы действовали при Аустерлице, Фридлянде, Витебске, Смоленске. Пусть позднейшее потомство с гордостью вспоминает о ваших подвигах в сей день. Да скажут о каждом из вас: он был в великой битве под Москвой!»
На последних словах голос императора гремел так, что его слышал караул, стоявший неподалеку.
Меневаль дописал.
– Немедленно отдайте переписчикам, но без моего приказа по войскам не читать… – распорядился Наполеон. Он думал, что русские ещё могу уйти, и тогда воззвание без сражения будет выглядеть смешно.
Он снова лёг, через какое-то время задремал, а может даже и уснул. Но в четыре часа утра он проснулся и понял, что болен. Он и в предыдущие дни был нездоров от осени – сырость и холод давали себя знать. Но тут его колотил озноб, а слабость была такова, что не хотелось вставать. «И это в день такой битвы! – подумал он. – Вот в каком состоянии вершатся судьбы мира»…
– Констан… – позвал он и удивился голосу – это был хрип, сипение, некоторые звуки не получились вовсе.
Констан вбежал. Оба подумали, что не стоило выходить ночью на холод и дождь в одном плаще. Но оба не сказали ничего.
– Констан… – Наполеон всё боролся с голосом, откашливался, пытаясь как-то настроить его на обычный звук. – Приготовь-ка мне пунш по солдатскому рецепту. Мне надо согреться. Только не крепкий – иначе как же я буду командовать…
Констан с тревогой смотрел на своего повелителя, которого любил и который был смыслом всей его жизни. Он служил сначала у Евгения Богарнэ, который передал его своей матери Жозефине. Констан хоть и называл потом свою службу «полнейшим рабством», но всё же понимал, что о таком рабстве другие могут только мечтать. В 1800 году Наполеон взял его с собой в военный поход, закончившийся битвой при Маренго и вступлением Наполеона в Милан. Это был первый из множества исторических спектаклей, виденных Констаном из первого ряда. Нынешний спектакль уже давно утомил Констана, но при этом, видел Констан, он изрядно утомил и его хозяина. Констан, готовя пунш, всё же налил чуть больше рома, чем обычно, и чуть больше лимонного сока, чем всегда – он видел, что Наполеон простужен всерьёз.
Констан принес пунш в ту часть палатки, где у Наполеона был «кабинет». Император сидел в наброшенной на плечи собольей шубе, крытой зелёным бархатом.
– А, вот и ты… – просипел он, увидев слугу. Наполеон взял кружку и осторожно сделал первый глоток. Он почувствовал крепость напитка, но решил, что это ничего – надо было согреться. Чтобы испытать, есть ли от солдатского лекарства эффект, Наполеон заговорил.
– Констан, видишь эту шубу? – спросил он, подбородком указывая на своё одеяние. – Мне подарил её в Эрфурте император Александр. Это лучшие русские соболя! Знал бы Александр, где и как эта шуба мне пригодится!
Наполеон с удовольствием (голос звучал всё лучше и в голове прояснялось) засмеялся. (В этой шубе он потом, во время отступления, будет идти пешком во главе гвардии – неизвестно, казалась ли ему смешной эта шутка судьбы). Он глотнул ещё и с укоризной глянул на своего слугу.
– Констан! Это всё-таки чистый ром! Тебе кто-нибудь говорил, что в пунше должно быть что-то ещё?..
Голос звучал громко и весело. Наполеон успокоенно улыбнулся: «Всё в порядке, всё будет хорошо»…
Глава вторая
Часы тихо заиграли музыку. Раевский открыл глаза. Он не спал, но и просто лежать с закрытыми глазами было хорошо. Теперь же надо было вставать, впереди был долгий день, и до вечера надо было ещё дожить…
Когда решено было строить на кургане в центре редут и перевести к нему 6-й и 7-й корпуса так, чтобы они примыкали к нему флангами, начальник штаба 6-го корпуса Монахтин выговорил у Кутузова оставить корпуса на месте, чтобы солдаты могли отдохнуть и сварить кашу – при переходе много времени ушло бы на обустройство нового места. Каша была сварена, роздана и съедена, в полках пробили отбой, а Раевскому всё не спалось. Вставать же надо было рано – чтобы до света занять новые места.
Как почти все генералы в те времена, Раевский был не стар – в 1812 году ему исполнился 41 год (на всю русскую армию было только два старика – Кутузов и Беннигсен, у французов же таких не было вовсе). Раевский знал, что Наполеон только двумя годами старше него и иногда изумлялся этому: как же так вышло, какой волшебной тропой дошёл Наполеон до нынешнего своего положения?!
Откуда-то Раевский слышал, что в 1788 году Наполеон, будучи ещё поручиком, просился в русскую армию воевать с турками, и прими его тогда Заборовский, они с Раевским могли бы служить вместе. Да ведь и были ещё в одних чинах! В России карьера Раевского считалась очень хорошей, но при оглядке на Европу можно было придти в тоскливое изумление: маршалы Наполеона все как один были богачи, да ещё и осыпаны наградами. Раевского же за бой под Салтановкой Багратион представил к ордену Александра Невского, а за Смоленск – к Георгию второй степени, но ничего из этого ещё не пришло, да Раевский и сомневался, что придёт (так и вышло – орден Александра Невского он получил за Бородино, да и то лишь в 1813 году, а Георгия второй степени – аж в 1814 году за Париж).
Не то, чтобы в орденах был смысл службы. Но без орденов его не было вовсе. Защищать Россию? Но со времён Карла XII никто на неё не нападал до самого 12-го года. Многие служили ради славы или говорили, что служат ради неё: вот, мол, будет чем оправдаться перед Господом! Раевский не слишком им верил – какая слава, в чём она да и ею ли надо оправдываться перед ликом Его? Раевский думал, что смысл жизни – в её продолжении. У него было семеро детей и то, что только двое из них были сыновьями иногда радовало его – он не хотел кормить войну, и без того она сыта Раевскими.
При Измаиле погиб его брат, а отец Раевского умер на турецкой войне от раны, когда его сын ещё не родился. Раевский думал иногда, что и его найдет пуля, но чаще думал, что пуля для него ещё не отлита. Почему-то берег его Господь – вот хоть под Салтановкой, когда картечный выстрел побил всех слева от него, и только в него не попало ни картечины. Потом, оставшись один, Раевский специально осмотрел мундир и панталоны – ни одной дырки. Он встал перед иконой на колени и долго молился. Вскоре после этого он отправил бывших при нем сыновей домой, хоть они и обижались.
Он и сейчас бы встал на колени, но не мог – накануне сел в обозную телегу и пропорол ногу торчавшим из соломы штыком. От этого он мог только стоять прямо да ещё недолго сидеть в седле.
Собравшись с силами, Раевский одним движением встал, берегя раненую ногу.
– Эй, кто там! – крикнул он ординарцам. В дверь тут же заглянули – ординарцы не спали.
– Кто-нибудь помогите мне одеться, – сказал Раевский….
Выйдя из избы, он поёжился – было холодно и ветрено. Вокруг стоял шум от поднимающихся с ночлега войск. Раевский со своим штабом сели на лошадей и поехали вперёд. Курган и венчающий его редут выступали над светлеющей линией горизонта. Приближаясь к редуту, Раевский услышал шум – оказалось, рабочие ещё не ушли. Взъехав на высоту, Раевский увидел при свете факелов и костров, что недобрые предчувствия оправдались – редут ещё далёк был от окончания. Подбежал какой-то пионерный (сапёрный) офицер и угадывая (в темноте лиц почти не было видно) скверное настроение начальства, заговорил о том, что присланные для работ ополченцы оказались из крестьян, вязать фашины и плести туры не умеют, да ещё и шанцевого инструмента привезли мало.
Тут подошел подполковник Густав Шульман 2-й, чья 26-я батарейная рота занимала редут.
– Из своих 12 пушек я могу поставить только десять – на большее число нет амбразур! – медленным скрипучим немецким голосом сказал Шульман. – Валы таковы, что через них кавалерия может заезжать на редут и съезжать с него. Да и эти, боюсь, при первых залпах осыплются и от этого укрепления не останется даже нынешней видимости…
Раевский не удивился – он и не ждал, что всё будет готово. «Даже маленькое укрепление не успели сделать, а что было бы, если бы решили строить то, что предлагал Беннигсен? – подумал он, вспомнив недавний спор Беннигсена и Толя. – Встречали бы сейчас французов на голом холме». Он наклонился к пионерному офицеру и сказал:
– Пусть ваши люди работают до самого начала, ибо каждый удар лопаты в таком бою значит больше, чем десять ударов штыком!
Съехав со штабом с высоты к линиям войск он сказал громче обычного, зная, что его слова ловят сейчас все вокруг:
– Император Наполеон видел днём простую открытую батарею, а войска его найдут крепость!
Штабные, только что бывшие с ним на батарее, посмотрели на него недоумённо – у них ведь тоже были глаза! – но тут же всё поняли: солдатам и строевым офицерам может и правда не нужно было бы знать, что ключевой пункт почти непригоден к обороне.
7-й корпус Раевского встал слева от кургана, 6-й корпус Дохтурова – справа. Солдатам разрешено было сесть. Некоторые закурили трубки. Осеннее утро всё не начиналось, и многие, если не все, думали, что хорошо бы оно не началось вовсе…
Глава третья
Обитатели татариковского овина спали в эту ночь кое-как, проснулись рано и в кромешной темноте вылезли через маленькое окно наружу. Каждый при этом думал, доведётся ли вечером увидеть этот сарайчик вновь, но никто про это не сказал.
– Что ж, господа, давайте прощаться! – сказал Мейндорф. Он был назначен на этот день адъютантом во 2-й корпус к Багговуту. – Уж простите меня за всё, если чем обидел.
После этого он поклонился всем. Все молчали, от Мейндорфа, по снятии маски оказавшегося весёлым и жизнерадостным, этого никто не ожидал. Но все понимали, что именно это и надо было сделать в такое утро.
– И ты меня прости, Григорий, дай тебе Бог удачи! – проговорил Муравьёв Михайла, и обнялся с Мейндорфом. – И вы, братцы, простите меня, если уж что было не так.
Все – Муравьёвы, Траскин, Щербинин, Мейндорф – стали прощаться друг с другом, не стесняясь слёз. Щербинину особенно тяжело было смотреть на Муравьёвых – служба раскидала их: Николай должен был состоять при Главной квартире, Александр – при Барклае, Михайла – при Беннигсене. Щербинин не представлял, что творится сейчас у каждого из них в душе.
«А что делать – служба… – подумал он. – Будь здесь хоть отец родной, а не удержит никого при себе».
– Едемте, Николай… – сказал Щербинин, которому вместе с Муравьёвым 2-м надлежало состоять при Главной квартире. Они явились в Главную квартиру ещё в темноте и вместе со всем большим штабом выехали на высоту перед селом Горки, на которой Кутузов устроил свой командный пункт. (С высоты почти ничего не было видно – всё покрывал густой туман). Спустя некоторое время сюда же приехал и Барклай. Он был в полной парадной форме, со всеми наградами и при шпаге принца Виктора Ангальта, его первого командира. Многие знали, что эту шпагу, подаренную Барклаю умиравшим от ран принцем, Барклай надевал лишь в самых торжественных случаях. (В 1818 году, умирая, Барклай приказал похоронить его с этой шпагой). Кутузов про шпагу не знал ничего, зато он знал про рескрипт императора Александра, отставляющий Барклая с поста военного министра. «Молодец немец… – подумал Кутузов. – Держит форс»…
– Ваше высокопревосходительство, – обратился Барклай к Кутузову, – мною только что получено донесение от полковника лейб-гвардии Егерского полка Бистрома о том, что противу деревни Бородино замечено движение неприятеля. Я предлагаю Бородино пока не поздно оставить – владение этим пунктом нам ничего не даёт, а защита может стоить потерь.
– А я считаю, Бородино должно защищать! – вдруг высказался принц Александр Вюртембергский, приходившийся императору Александру дядей и состоявший в свите Главной квартиры неизвестно для чего. (Родственник и похож был на государя – круглоголовый, лобастый). – Уже не до тонкостей и реверансов: кто где стоит, там и надо воевать!
Кутузов молчал. Барклай, подождав немного, понял, что и здесь Кутузов поступит как вчера на кургане в споре Беннигсена с Толем: помолчит, а потом поступит по-своему или вообще не поступит никак. «Зачем я приехал сюда вообще?!» – вдруг с отчаянием подумал Барклай, и сказал:
– Думаю, дело начнётся с минуты на минуту, а посему я должен быть со своей армией.
Тут же он поворотил коня и пустил его вскачь. Следом, так же резво, рванула за Барклаем его свита, из солидарности со своим начальником злобно сверкая на кутузовских штабных глазами.
Барклай не успел доехать до позиций своей армии, как в стороне Бородина раздался вдруг треск.
– Вот оно! – проскрипел зубами Барклай, и пришпорил коня. – Скорей! Скорей!
Его небольшая свита летела вперёд, словно в атаку. Оказавшись, наконец, на берегу Колочи, Барклай пытался рассмотреть, что делается в деревне.
– Левенштерн! – крикнул он своему адъютанту. – Скачите в деревню, скажите Бистрому – пусть он уходит из деревни и сожжёт за собой мост!
Левенштерн откозырял и пустил лошадь вскачь. Пули жужжали у него над головой, но того восторга, какой испытал он больше двадцати лет назад, когда двенадцатилетним мальчиком впервые услышал эти звуки (Левенштерн жил тогда недалеко от Ревеля и дядюшка взял юного племянника посмотреть морской бой между русскими и шведами, но зрители, сами того не желая, попали под обстрел) не было.
Левенштерн влетел в деревню. Увиденное обескуражило его – егеря метались по улицам в рубахах. «Они что же, спали?!» – со злостью подумал Левенштерн. За рубаху он поймал одного из егерей и закричал ему, наклонясь, прямо в ухо:
– Где полковой командир? Где твой полковой командир, болван?!
Егерь посмотрел на Левенштерна ошалелыми глазами и махнул рукой в сторону окраины. Левенштерн решил поверить ему и поехал туда – как ни странно, но Бистром и правда оказался здесь.
– Вам приказано оставить деревню и сжечь за собой мост! – проговорил Левенштерн.
– Поздно – они уже идут! – отвечал Бистром. – Вон, видите… Строиться, строиться, сукины дети! – прокричал он выбегавшим из изб сонным егерям.
– Вчера вечером разрешил я им устроить баню… – растерянно объяснил Бистром Левенштерну, хотя тот ни о чём его и не спрашивал. – Кто же знал, что после неё их так всех разморит. Как мухи, как мухи осенние!
Левенштерн не успел ещё ни о чём подумать, как из тумана выпрыгнули неприятельские солдаты.
– ААААААА! – закричал Бистром. – Огонь! Пали! В штыки!
Несколько выстрелов с русской стороны раздалось. Но французы уже врубились в русскую массу штыками. К тому же, увидел Левенштерн, в деревню вбежала ещё одна французская колонна. В деревне началась резня. Егеря бросились бежать. «Хорошо же начинается дело!» – подумал Левенштерн, пуская лошадь вскачь по деревенской улице. На выезде из деревни к мосту он увидел, как несколько офицеров хватают солдат и толкают в строй: «Куда, куда, собаки! Стоять, стоять!». Барабаны били «сбор». В конце концов в улице удалось собрать массу солдат – многие были в рубахах и босые.
– Вот вам банька! – кричал ходивший вдоль строя Бистром – он тоже оказался здесь. – Попарили вас французы и меня с вами! Как мне в глаза государю смотреть?! Вы ж гвардия – а побежали! Что делать-то будем, братцы?
Солдаты угрюмо смотрели на него.
– А я вам вот что скажу: помирать будем на этом месте! – закричал Бистром. – Слава Богу, после бани, чистые!
Командиры батальонов подошли к нему.
– Дети мои! – прокричал Бистром, забирая особенно высокую ноту. – Идём на прорыв, в штыки. Держаться вместе, не трусить.
Сбившись в колонну, егеря, отстреливаясь, пошли по деревне к мосту под огнём французов, стрелявших по ним из-за домов и деревьев. Хуже всего стало после того, как колонна выбралась из деревни: надо было быстро дойти до моста, а потом пройти по нему. Как только русские вступили на мост, французы выстроились от него по обеим сторонам и открыли частую стрельбу. Мост в считанные мгновения завалило трупами. Левенштерн, также оказавшийся на мосту, в давке, видел, что почти каждая французская пуля находит цель. Ужас охватил солдат, почти все снова бросились бежать, торопясь покинуть проклятое место. (Левенштерн, не слезавший с лошади, не мог понять, как остался жив – ведь казалось, что по нему, сидящему на белой лошади, как по отличной мишени, должно целить большинство стрелков, и, наверное, целило). Спасло лейб-егерей только то, что тут же на выручку подоспел 1-й егерский полк, а с соседней высоты по французам начали палить русские пушки.
Во всей этой суматохе сжигать мост было некому и некогда. Французы бросились вперёд и перешли на русский берег. Потеря Бородина грозила обернуться большой бедой, но тут егеря бригады Вуича ударили в штыки и выгнали французов назад, за реку. После этого мост, наконец, был подожжён.
Барклай наблюдал за всем этим, подъехав почти вплотную.
– Зачем на этом месте поставили один из лучших полков?! – с горечью сказал он вернувшемуся Левенштерну. – Я был против, но Ермолов предложил Кутузову и Беннигсену, и вот полк погиб безо всякой пользы!
Левенштерн промолчал и отвернулся. Барклай нахмурился, выпрямился и медленно поехал вдоль линии своих войск. Артиллерия французов, начавшая стрелять по всей линии ещё во время боя за Бородино, засыпала русские войска чугуном. Барклай между тем ехал едва ли не шагом, словно испытывая судьбу. Первый же полк, до которого доехал Барклай, вдруг закричал ему «Ура!». Барклай вздрогнул – в последние дни полки встречали его угрюмым молчанием. Выходит – прощён? Мысль эта немного обрадовала его, как может обрадовать приговорённого к смерти известие о том, что в день казни будет солнце.
Глава четвертая
Ещё в то время, пока в Бородине шёл бой, французы открыли огонь по флешам, а потом пошли в атаку. Флеши в это время занимала сводно-гренадерская дивизия Воронцова. Первая атака была ею отбита, после чего французы решили хорошенько проучить русских и собрали для обстрела флешей около 300 орудий.
– Смотри, как стоят! – прокричал Багратион Маевскому, указывая на стоящие под огнём войска. – Как на смотру. Вот русский солдат – не трус. А впрочем, здесь места трусу и не было бы.
– Я вот что думаю, ваше сиятельство, не нас ли выбрал Наполеон для главного удара? – прокричал в ответ Маевский. – Или думаете, что всё же к Раевскому пойдет?
– А ты поезжай-ка к нему, посмотри, что у него делается! – ответил Багратион, наклоняясь уже почти к самому уху своего дежурного генерала. – И если у него полегче, то моим именем попроси его прислать нам сикурс.
Маевский пустил лошадь вскачь. «Руки мёрзнут, а голова в огне»… – подумал он. Руки и впрямь мёрзли от холодного ветра, а голова горела от возбуждения, в который намешались и страх, и восторг, и какое-то опьянение. «А избушки-то моей уже наверно нет», – подумал Маевский. Перед глазами у него мелькали картины, при виде которых нормальный человек должен бы сойти с ума: солдат с вытекающими на землю внутренностями корчился на земле, несколько человек без голов лежали в один ряд, поражённые, видимо, одним ядром, вороная лошадь отличных мастей билась, не в силах встать – одна нога была напрочь отбита ядром – но Маевский думал о своей избушке, сам того не понимая, что и в этот момент он пытается спрятаться в неё.
Раевского он нашёл в рядах 7-го корпуса. Маевскому показалось, что он въехал в ад. В ушах гудело – невозможно было различить орудийный выстрел от ружейного. Раненые разевали рты и кричали, но их за грохотом пальбы не слышал никто. Люди пытались объясняться жестами. Раевский что-то прокричал ему раз, другой, но Маевский так и не понял слов, и тогда генерал просто махнул ему рукой, показывая направление на курган и трогая с места свою лошадь. «Да уж понятно всё…» – подумал было Маевский, который видел, что центр русской позиции обстреливается французами едва ли не сильнее, чем левый фланг, но отказываться было постыдно, и он поехал.
По пути проехали мимо батареи, которая стреляла по французам, в тот самый момент, когда французское ядро попало в зарядный ящик. Маевский увидел, как полыхнул огонь, разлетелись в стороны люди, щепой и мясом забросало всё вокруг на десяток шагов – но он не слышал при этом ни взрыва, ни криков – всё вокруг было один гигантский взрыв и один гигантский крик.
Они наконец взъехали на площадку редута. Раевский остановился в левом его углу и сделал широкий жест рукой. Губы его при этом шевелились.
– Что???? – прокричал Маевский.
Генерал снова что-то сказал.
– Что??? – опять повторил Маевский, безотчётно стараясь перекричать всю французскую и русскую артиллерию.
Раевский подъехал к нему вплотную, прижался к самому уху и прокричал в него:
– Скажи князю – вот что у нас здесь делается!
Маевский отстранился и закивал – чего уж, понятно. Его поразило, что в этот момент по лицу Раевского блуждала улыбка – довольная, торжествующая.
Сто французских пушек осыпали батарею чугуном. На площадке редута не было живого места – каждый клочок почвы или дымился, или горел. Казалось, что здесь невозможно оставаться живым, а между тем живые были. Артиллеристы сновали между орудий и даже при этом улыбались – не так, как Раевский, но как люди, вполне довольные жизнью. Маевский, который по дороге всё же замёрз, вдруг понял, что на батарее по-настоящему жарко – большие и малые огни, раскалённые орудийные стволы нагрели это маленькое пространство до состояния зноя.
Несколько орудий были подбиты, и у одного из них как раз в этот момент меняли лафет: для этого орудие подняли так, что ствол уткнулся жерлом в землю, вытащили из-под него разбитый лафет и подставили новый. Операция эта заняла не более пяти минут, но за это время двое её участников были ранены.
Какой-то офицер, длинный, с рябым лицом, (это был Шульман, чудом до сих пор остававшийся в живых) подошёл к Раевскому и что-то закричал. До Маевского долетали остатки слов: «Заряды… Потеря велика…». Раевский закивал в знак того, что понял сказанное и вопросительно глянул на Маевского, будто спрашивая: «Ну что, насмотрелся?». Маевский усмехнулся в ответ и кивнул, что должно было означать: «Насмотрелся». Раевский сделал жест: «Поехали назад».
– Кланяйся от меня князю, но сам видишь – помочь уже ничем не могу. Я и сам жду атаки с минуты на минуту… – проговорил Раевский, когда они выехали к месту, где по сравнению с батареей была почти тишина. – Князь и так утром взял у меня всю мою вторую линию, пусть теперь уж у Кутузова просит.
Маевский кивнул, откланялся и поскакал назад, на флеши.
Глава пятая
Было семь часов утра. Холодное солнце вставало над горизонтом, за спинами русских. 57-й линейный полк, оттеснённый русскими после первой атаки флешей в лес, под бой барабанов снова шёл вперед. Командир полка Жан Луи Шаррьер накануне, после Шевардина, получил чин бригадного генерала. Радость эта была весело отмечена всем полком у костров накануне. Лейтенант Гарден после этого торжества чувствовал себя в полку своим человеком.
Первая атака на флеши показалась ему не страшнее шевардинской. Правда, Гарден сейчас держался спокойнее, и, ему казалось, что он помнил всё – вот они идут вперёд, вот русские бросаются на них из-за невысоких валов своих укреплений. Гарден помнил и того высокого русского гренадера, который бросился к нему со штыком наперевес – хорошо, кто-то из солдат ударил его штыком в бок, а то не отбиться бы Гардену от него своей шпажкой. Гардену даже не было страшно – некогда было пугаться.
Слева от колонн 57-го выехала артиллерия, и, встав в трёх сотнях метров от русских укреплений, открыла по ним ураганный огонь. Солдаты 57-го линейного радостно закричали на это: «Да здравствует император!».
– На редут! На редут! Марш на редут! – закричал ехавший верхом Шаррьер (русское укрепление издалека казалось ему редутом). Колонна шла скорым шагом. Из укрепления полыхнуло огнем, но потом настала тишина и видно было, как русская артиллерия спешно свозит свои пушки. Вся солдатская масса разом закричала что-то страшное и бросилась вперёд. Словно волна перехлестнула через вал. Гардена перенесло через него и бросило внутрь. Несколько русских солдат отчаянно защищались штыками. Французы бросились на них и Гарден вдруг впервые в жизни увидел, как убивают штыком: француз всадил широкий штык русскому в живот, а потом придавил приклад вниз, выворачивая несчастному внутренности. Русский отчаянно кричал.
Картина эта почти не поразила Гардена – за последние сутки он сделался равнодушен к таким зрелищам.
Солдаты 57-го сгоряча кинулись за отступающей русской пехотой, но никто их не поддержал и они вернулись в только что взятое укрепление. Русские отошли к оврагу. Оказалось, что два других укрепления всё еще остаются за русскими.
– Чёртово место! – пророкотал Жан Луи Шаррьер, оглядев только что захваченную позицию. – Этим люнетом проще завладеть, чем потом его удержать. Русские просто выметут нас огнем!
Пехоте приказано было укрыться за валами. Оттуда солдаты 57-го наблюдали, как русские за оврагом собираются силы для контратаки. Гарден подошел к Шаррьеру, слезшему с лошади, за приказаниями.
– Они собираются выбить нас… – сказал ему Шаррьер. – Чтобы сохранить за собой этот редут, надо взять два других, но это не в наших силах. Поэтому будем просто держаться.
Тут к ним подъехала целая толпа офицеров, в центре которой по расшитому золотом мундиру Гарден угадал генерала. «Это Дессе! – шепнул Гардену Шаррьер. – Пойдемте со мной, я вас представлю». Они подошли к всадникам.
– А, Шаррьер! – сказал Дессе, заметив их. – Что вы здесь делаете?
– Мы взяли это укрепление, мой генерал, но русские явно намерены у нас его отнять! – отвечал Шаррьер. – Я не пойму, где находится 61-й полк, который должен меня поддерживать…
Дессе нахмурился и повернулся было влево, чтобы кому-то что-то сказать, но небольшое происшествие вдруг отвлекло его: пуля ударила в седельную сумку, раздался звон, из сумки потекло и Гарден вдруг ощутил крепкий запах водки. Он внутренне улыбнулся.
– А, это всё из-за вашей проклятой белой лошади! – вскричал Дессе, оборачиваясь к адъютанту, чья лошадь и правда была самой заметной. Адъютанты захохотали.
Шаррьер нахмурился – генерал явно забыл про него, разбитая бутылка водки могла стоить жизни всем солдатам его полка.
– Мой генерал, осмелюсь напомнить, что мой полк надо подкрепить… – заговорил он.
– Они атакуют! Они атакуют! – вдруг закричал кто-то из адъютантов. Гарден оглянулся: прямо на него, озарённые солнцем, через овраг переходили русские пехотные колонны, а левее них Гарден увидел кавалерию.
– А чёрт! – вскричал Шаррьер. – По местам. Открывайте огонь!
Они побежали назад. Шаррьер ковылял, стараясь беречь раненую ногу. Гарден вдруг увидел, что поле заполняется войсками: откуда-то взялась французская кавалерия, а когда они с Шаррьером добежали до вала, позади послышался гром барабанов – это шла пехота. Шаррьер повеселел и закричал: «57-й, держись! Нас не оставят!».
– Это войска маршала Нея… – проговорил Шаррьер. – Они идут на два других люнета. И пусть – должны же и они что-нибудь сделать для победы!
Всё, что было потом, Гарден помнил смутно, одни клочки воспоминаний никак не прилаживались к другим, и Гарден не мог, например, вспомнить, что он делал целый час, пока они отстреливались от русских, укрываясь за валом, и удивительным образом совершенно не помнил атаку русских кирасир, во время которой, рассказывали ему те, кто был рядом, он сам выбегал из-за вала и бил проезжавших мимо русских всадников штыком в бок. Гарден на это говорил: «Да, помню, как же, я тогда убил двоих или троих», хотя не помнил не только этих своих отчаянных поступков, но и того, откуда вдруг у него в руках вместо шпаги взялось ружьё. Гарден понимал, что находился в полубессознательном состоянии, в исступлении, он даже боли не чувствовал, хотя потом, вечером, нашёл у себя две рубленые раны – кирасиры, видать, тоже дотягивались до него. Потом он научился рассказывать обо всём этом так, будто помнил каждую секунду. Но он-то знал, что не помнит из своей жизни целые часы.
Он пришёл в себя только в лесу, куда оставшиеся в живых солдаты и офицеры 57-го отступили, расстреляв все патроны. Здесь он узнал, что русские укрепления всё же остались за французами, что в этом бою ранены генералы Компан, Рапп и тот самый Дессе, которому его так и не успел представить Шаррьер, что маршал Даву контужен, и что в третьей атаке на эти русские укрепления участвовала едва ли не половина Великой армии. Он иногда думал, что всего этого хватило бы на множество толстых книг. А между тем, когда всё это прошло и Гарден сидел в лесу в изорванном мундире и с удивлением смотрел на свою кровь, когда из Раппа вынимали пулю, а генерал Дессе не давал хирургу отрезать свою руку, когда раненого Воронцова увозили в лазарет на крестьянской телеге на трёх колесах, когда Багратион строил свои войска для последней атаки, ещё не было даже 9-ти часов утра…
Глава шестая
– Становись! – прокричал Багратион.
Колонны замерли. Он оглянулся. Здесь были все, кто ещё мог держать оружие в руках: солдаты и офицеры дивизии Воронцова, дивизии принца Карла Мекленбургского, дивизии Неверовского, дивизии Коновницына, кирасиры дивизии барона Дуки. В крови, в копоти и гари, они собрались под изорванные знамёна, на звук продырявленных барабанов и помятых труб.
– Дирекция – на середину! – прокричал Багратион и выехал вперёд. Рядом с ним выехал генерал Сен-При, француз на русской службе, начальник русского штаба. Багратион посмотрел на него и подумал: «Вот ведь где приходится помирать тебе, французская душа». Подъехали Коновницын и Дука. Выходило, что из генералитета они остались здесь едва ли не вчетвером. Воронцов, Горчаков, Неверовский, толстяк принц Карл Мекленбургский, из-за любви которого к выпивке началось сражение за Смоленск – все уже выпили свою чашу кровавого вина. «Ну и нам пора!» – подумал Багратион. Он с утра посылал за резервами, но пришли только несколько батальонов от Раевского и дивизия Коновницына от Тучкова. Багратион не думал, что Кутузов не дал войск – просто растянули линию, далеко резервы, долго идут. После того, как бой перемолол дивизию Коновницына, Багратион послал Маевского к Тучкову ещё раз, но потом стала слышна от Утицы орудийная пальба и Багратион понял, что ничем ему Тучков уже не поможет – удержался бы сам.
– Барабанщики! Атаку! – прокричал он.
– Атаку! Атаку! – закричали в рядах хриплые голоса. Барабаны забили. Багратион тронул коня.
– Эммануил Францевич, простите меня, если что было не так! – прокричал Багратион сквозь треск барабанов, поворачиваясь к своему начальнику штаба. Потом повернулся к Коновницыну: – И ты, Пётр Петрович, прости, не поминай лихом! И вы, Илья Михайлович, простите, если в чём перед вами был виноват…
Сен-При был на русской службе уже 17 лет и понял, что не прощения просит у него командир, а прощается с ним. Сен-При побледнел и тоже сказал: «И вы, Пётр Иванович, простите меня». Коновницын кусал губы, глаза его блестели. Несмотря на свой боевой опыт, некоторые черты поведения у него были совершенно бабьи (из-за этого офицеры звали его «Пётр Петровна»), а некоторые – едва ли не детские. Он не боялся смерти, как не боятся её дети, но именно детским нутром чувствовал сейчас, что минуты наступили необыкновенные.
– Христос с тобой, Пётр Иванович! И ты меня прости, если что было не так, – проговорил он.
Дука пристально смотрел на Багратиона. Дука знал, что уже 25 лет генерала не берут пули, в том, что Багратион заговорённый, были уверены не только солдаты, но и многие из генералов. «Что же это он, чувствует?» – подумал Дука, холодея.
– И вы простите меня, князь Пётр Иванович… – выговорил он.
