Бородино Тепляков Сергей
Войска пошли. Барабаны гремели, завораживая, лишая мыслей. Багратион чувствовал, как смертной яростью наполняется душа. «Странная получилась жизнь… – вдруг подумал он и сам удивился таким мыслям – никогда так не думал. – Одна служба и была. Нечего было влюбляться в жар-птицу, нечего… – он вспомнил Екатерину Скавронскую в её 17 лет и те немногие дни и ночи, что были у них… – С Барклаем не попрощался. Зачем я писал про него разные мерзости? Ну да, сгоряча… И ведь не попросишь, чтобы передали, как я перед ним виноват – всех нас сейчас убьют, всех»…
Французы дожидались их молча. Сквозь дым видны были пушки, артиллеристы вокруг них и пальники, которые фейерверкеры держали над самыми затравками. Багратион пришпорил лошадь, вынесся перед ряды и, вытягивая к небу сияющую шпагу, прокричал:
– Дети мои! За мной! Вперёд!..
– Ура! – взревела тысячная человеческая масса и бросилась вперёд…
Глава седьмая
Было около десяти утра, когда к Раевскому приехал ординарец от Коновницына.
– Генерал Коновницын просит вас прибыть в Семёновское, чтобы принять команду над 2-й армией по случаю ранения князя Багратиона… – проговорил ординарец.
– Князь Багратион ранен?! – поразился Раевский.
– Да. Пулей или осколком в ногу… Очень серьёзно… – отвечал гонец. Свита, напряжённо прислушивавшаяся к их разговору, зашумела.
– Скажи Петру Петровичу, что сейчас не могу – на меня самого как раз идут французы, – сказал Раевский. – Вот отобьюсь, так приеду.
Раевский понял, почему французы двинулись на него именно сейчас – они сокрушили фланг, теперь им надо сокрушить центр. Раевский с несколькими адъютантами поехал на батарею. На площадке редута стояли кровавые лужи, но Шульман был ещё жив и даже не ранен.
– Я думал, они никогда на нас не пойдут, так и будут стрелять! – сказал он, подходя.
– Они взяли флеши, Багратион ранен. Теперь решили, что наша очередь! – ответил ему Раевский.
– О! – воскликнул Шульман. – Пётр Иванович ранен! Как же так?
Раевский только развел руками. Багратион был для всех почти бог, а то, что его 25 лет не брали неприятельские пули, приводило всех в священный трепет.
– Кончилось, выходит, его счастье… Если уж Багратион ранен, то нам-то и подавно не уцелеть… – задумчиво сказал Шульман.
Они разговаривали почти обычными голосами – французы перестали стрелять, опасаясь попасть в своих. Шульман отошёл, а Раевский попытался разглядеть что-нибудь впереди батареи. Видна была густая масса войск, от которой вдруг отделилась колонна и пошла, кажется, к редуту. Однако дым закрывал и ближние подступы, и дальние.
Раевский выбирал, куда бы ему подъехать, чтобы всё-таки увидеть французов, как где-то рядом раздался истошный крик: «Ваше превосходительство, спасайтесь!». Раевский оглянулся и увидел, как в редут вбегают французы со штыками наперевес. Убегавший от них адъютант, тот самый, который кричал, хлестнул лошадь Раевского, и та понеслась.
Это была атака 30-го линейного полка под командой генерала Бонами. Французы вдруг разом появились отовсюду – лезли через амбразуры, перепрыгивали через вал. Из-за грохота орудий в редуте не было слышно ружейной стрельбы, которую вела по французам русская пехота, занимавшая выкопанные у подножия кургана волчьи ямы, так что появление неприятеля воспринималось совершенно «как из-под земли!». Артиллеристы схватились кто за что. Однако рукопашная вышла короткой – артиллеристы частью были убиты, частью разбежались. Французы в упоении бросились дальше, выбежали за редут ещё на сто шагов. Увидевшие их русские батальоны вдруг… бросились бежать!
Бонами приказал бить сбор. Французы, опомнившись, возвращались в захваченное у русских укрепление.
– Поздравляю вас, генерал! – сказал генералу Бонами капитан Фавье, тот самый, который накануне привез Наполеону дурные вести из Испании, а в день битвы пошёл в атаку с 30-м полком, чтобы доказать императору, что в Испанской армии нет трусов. – Это удивительная атака, и она наверняка будет щедро награждена – вы выиграли для императора битву!
Бонами довольно улыбался. Он поступил в армию во времена республики, ещё в 1798 году был произведён в бригадные генералы, но в 1800 году, после Маренго, его изгнали из армии, обвинив в краже и взятках (на самом деле причиной изгнания было то, что родиной генерала была Вандея, и Бонами подозревали в связях с мятежниками). Только в 1811 году его вернули в армию – перед походом в Россию Наполеону нужны были все. Хотя фамилия Бонами и означает «добрый друг», но генерал характер имел скверный и демонстрировал это, не стесняясь: когда Бонами, чей полк стоял в Любеке, решил посмотреть спектакль в местном театре, он распорядился гнать с лучших мест из ложи мэра и начальника любекской полиции, и адъютант сделал это. Из-за этого у Бонами тоже начинались было какие-то неприятности, но за подготовкой, а потом и за самой войной императору всё недосуг было его как-то наказать. Теперь же, думал Бонами, такая удача спишет ему не только любекского мэра, но и много чего ещё авансом!
– Да, вот таков генерал Бонами! – пророкотал он. – Не знаю, как император обходился без меня десять лет – может, потому ему и пришлось туговато при Прейсиш-Эйлау и Эсслинге, а?!
И он захохотал. Бонами был высокий, плотный, краснолицый здоровяк. Ему иногда говорили, что он похож на вождя шуанов Кадудаля, расстрелянного много лет назад, но говорили это редко – всё же про Кадудаля, знаменитого врага Наполеона, не стоило лишний раз вспоминать.
Между тем, Бонами был похож на Кадудаля не только внешне, а и внутренне: невероятное упорство, безрассудное желание вцепиться в горло жертве, а там будь что будет, умение пользоваться благоприятным мгновением, которое он угадывал каким-то наитием – таков был, по рассказам, Кадудаль, и таков же был Бонами.
Дивизия Морана, вместе с которой пошёл в атаку 30-й линейный полк Бонами, направлялась на полки 7-го корпуса, стоявшие слева от редута. Но по дороге Бонами вдруг увидел, что редут совершенно затянут дымом, и в голову ему пришло, что за этим дымом из редута, должно быть, совершенно не видно, что творится на поле, внизу, под редутом.
– 30-й линейный, за мной! – скомандовал Бонами, и его полк отделился от основной массы войск. (Этот момент ещё видел из редута Раевский, но потом дым закрыл от него картину).
Бонами вёл полк на грохот русских пушек. Из волчьих ям палили русские стрелки, но быстрый шаг 30-го линейного не позволял им перезарядить и русские умирали на штыках. Бонами мельком удивился тому, что никто из них не пытается спастись. Но раздумывать дольше над этим было некогда – Бонами боялся, что в дыму потерял направление. Однако подъём становился всё круче – Бонами понял, что они на скате кургана.
– За мной! За мной! – прокричал он, надеясь, что хотя бы те, кто вблизи, услышат его.
Солдаты карабкались по скату, хрипя и ругаясь. На крики «Да здравствует император!» не хватало ни сил, ни дыхания, но и это оказалось хорошо – этот крик мог предупредить русскую пехоту, стоявшую возле редута, и она могла подоспеть на помощь своим.
Пушки русских стреляли вдаль и Бонами понял, что русские и не подозревают о них. Он подобрался к самому валу, к амбразуре. Оттуда полыхнуло огнём и жаром, и сразу после этого Бонами прыгнул через амбразуру внутрь! Двое русских, перед которыми он появился с саблей в руке, в рубахах, а не в мундирах, потные, несмотря на холодный день, в копоти, в крови и земле, смотрели на него круглыми глазами и ничего не успели – ни защититься, ни убежать.
– Я, Бонами, взял этот редут! – кричал генерал. – В первой же атаке взял главный пункт русской позиции! Удавалось ли такое кому-нибудь из тех, кого император сделал маршалами, герцогами и князьями?! А?!
– По правде говоря, удача редкая… – признал капитан Фавье. – Всё счастье было на нашей стороне!
– А, и вы это понимаете! Вот что значит разговор умного человека! – воскликнул Бонами. – Как долго я ждал этого шанса! Я уж думал, он никогда не наступит!
– Вы знаете, – он вдруг наклонился к Фавье и голос его приобрел доверительные нотки: – А я ведь родился 18 августа, хоть и не в один день с императором, но всё же – какие-то три дня разницы! И моя карьера шла отлично, после Маренго я вот-вот должен был стать дивизионным генералом, и тогда я не бегал бы в атаку, а посылал в неё! Но проклятые враги! Теперь-то они заткнутся!
– О да, – сказал Фавье. – Теперь их никто не будет слушать…
Фавье не знал, на чём сломалась карьера Бонами, да ему было и всё равно. Битва принесла Фавье облегчение: за тот месяц, что он ехал по Европе с плохими вестями для императора, он изрядно устал душой – нет человека грустнее, чем солдаты разбитой армии.
При этом Фавье понимал, что русские вот-вот придут в себя. Понимал это и Бонами.
– А, капитан Франсуа! – вскричал Бонами, увидев одного из своих офицеров. – Рад видеть вас в живых! Прикажите укрепить редут!
Франсуа, только что получивший от русских канониров пару ударов прибойником по голове, пытался придти в себя. Наконец, он оглянулся.
– Сомневаюсь, что нам это удастся… – проговорил Франсуа. – Может, в начале боя это и было похоже на редут, но теперь это не похоже ни на что…
Он был прав: от действия своей и неприятельской артиллерии, от постоянной дрожи земли скаты вала осыпались, разбитые туры перекосило. Внутренность редута с тыла изначально была кое-как прикрыта частоколом, но и он сейчас был сильно повреждён, из-за чего Франсуа не мог понять даже то, было ли это укрепление вообще закрыто сзади или это всё-таки был люнет.
– Надо немедленно послать за артиллерией! – сказал Бонами. – А пока подкатите к скату русские пушки – у нас же найдутся люди, которые знают, как из них стрелять?
– Такие найдутся, но боюсь, что у русских осталось немного зарядов… – ответил Франсуа. – Но почему за нами никто не идёт? Как так вышло?
Втроём – Бонами, Франсуа и Фавье – они подошли к переднему фасу редута и посмотрели вдаль, на то поле, по которому только что пришли сюда. В дыму кое-как виделись линии каких-то войск, занятые стрельбой и маневрированием.
– Франсуа, пошлите кого-нибудь к генералу Морану, пусть немедленно займёт этот пункт! – сказал Бонами. – Пусть скажут, что у Бонами есть отличный подарок для императора. Но если Моран промедлит, этот подарок может превратиться в тыкву!
И Бонами раскатисто захохотал.
Глава восьмая
Незадолго до того, как Бонами взял редут, на командном пункте Кутузова стало известно о ранении князя Багратиона и потере флешей – Коновницын, посылая одного вестового к Раевскому, другого послал в Главную квартиру. Известие это встревожило Кутузова, но он привычно старался не подавать виду, да и надеялся ещё, что всё не так уж плохо, что Коновницын намеренно представляет дело в чёрных красках, чтобы получить побольше сикурса. Кутузов на недолгое время задумался, потом оглянулся и из толпы штабных взгляд его остановился на генерале Ермолове.
– Алексей Петрович! – позвал Кутузов и Ермолов тотчас подошёл.
– Езжай на левый фланг, посмотри, как там, и если всё в самом деле так плохо, как говорит Коновницын, то восстанови порядок и держись. Багговут со своим корпусом должен бы уже придти, да теперь же отправлю я на левый фланг корпус Остерман-Толстого. С ними и составишь новую линию.
– Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! – сказал Ермолов. – Я возьму с собой ещё артиллерию?
– Возьми, возьми… – проговорил Кутузов, будто думая уже о другом.
Ермолов быстро пошёл к лошадям. Сзади к нему подбежал Кутайсов.
– Ты на левый фланг? Я с тобой! – проговорил он. Ермолов тут же вспомнил вчерашнего «Фингала» и слова Кутайсова о смерти, которые так напугали его.
– Александр, Кутузов запретил тебе отлучаться с командного пункта! – ответил Ермолов. – Вот хватится тебя, а тебя нет!
– И что с того, что я стоял здесь всё утро – он и не вспомнил про меня… – сказал Кутайсов. – Едем. Я в конце концов начальник артиллерии, возьмём побольше пушек из резерва и устроим французам славную баню!
«И как я его удержу?» – тоскливо подумал Ермолов. Оба вскочили на лошадей и поехали вместе с адъютантами. Кутузов видел, что за Ермоловым увязался Кутайсов, но только помотал головой: «Ей-Богу, как дети. А ведь не кондитерский магазин»…
В это же время из Горок, из Главной квартиры, ехал Барклай-де-Толли, приезжавший Кутузову требовать, чтобы не трогали его резервов. Поводом стало то, что гвардейские полки, не спросясь Барклая, были отправлены на левый фланг, тогда как Барклай рассчитывал пустить их в дело не раньше вечера.
Кутузов, увидел подъезжающего Барклая, влез на лошадь и поехал навстречу. «Не хочет говорить при всех», – подумал Барклай. Они встретились. Барклай, стараясь не раздражаться, высказал всё: и что резервы нельзя трогать в такой ранний час, и что сражение едва началось, и что от обороны надо будет ведь переходить к атаке, а чем прикажете переходить?! Кутузов слушал молча, но потом кивнул, во всём согласился с Барклаем и сказал, что зажмёт оставшиеся резервы в кулаке. Барклай помягчел и из Горок ехал почти успокоенный. Он ещё не знал, что как раз после его отъезда приехал гонец от Коновницына и Кутузов уже приказал взять из 1-й армии ещё один корпус – Остерман-Толстого – и немедленно идти ему на левый фланг.
Барклай поехал из Горок влево, вдоль линий корпуса Дохтурова. Он потом и сам не знал, почему поворотил коня именно сюда, выходило – Бог тогда потянул его поводья. Впрочем, было и другое объяснение: справа от Горок была тишина, слева кипел бой – куда ж ещё было ехать ему, генералу?
Барклай ехал медленно, не обращая внимания на разрывы вокруг – французы явно выцеливали группу всадников. Ехавший рядом Вольдемар Левенштерн тоскливо думал, что Барклай явно ищет смерти. Издалека Барклай увидел вдруг странное движение на кургане.
– Левенштерн, что это там? – спросил Барклай своего адъютанта.
Левенштерн уставил на высоту зрительную трубку, но ничего не разглядел в дыму и пыли.
– Езжайте разузнать в чём дело… – распорядился Барклай.
Левенштерн поскакал. Вольдемару Левенштерну было тогда 35 лет. Он только зимой вернулся в военную службу после восьми лет отставки, во время которых пытался заниматься поместьем. Может, у него что и вышло бы, но умерла жена и мирная жизнь стала Левенштерну невмоготу, да и не для кого теперь было жить. С самого начала он состоял при Барклае, с ним проделал от Вильны весь поход, думал, что лучше командира не может быть, и полагал, что и Барклай ценит его высоко – уже хотя бы потому, что именно через Левенштерна Барклай как военный министр вёл переписку с царём.
Однако издержки столь высокого доверия оказались велики: многие полагали, что Левенштерн имеет на Барклая влияние, чуть ли не вся кампания делается под диктовку Левенштерна, так что он в общем-то и есть виновник всех неудач. Совершенно неожиданно Левенштерн сделался вместе с Барклаем изгоем. Потом и вовсе произошёл случай, доставивший Левенштерну множество проблем: накануне боя под Рудней русские захватили бумаги штаба генерала Себастиани, среди которых оказался и план русской атаки на этот день. Ермолов тут же сказал, что план этот передал французам Левенштерн, больше некому (а он и впрямь ведь знаком был с Себастиани еще с 1809 года, когда Россия была союзницей Франции).
Так оказалось, что изгой – это ещё не самое плохое: теперь выходило, что Левенштерн чуть не французский агент. Сам Левенштерн и не подозревал о той сети, которая плетётся, и в которую он вот-вот должен был попасть. Только в Москве, куда Левенштерна неожиданно отправили перед самой битвой, он от военного губернатора графа Ростопчина узнал об обвинениях и о том, что дело может кончиться ссылкой в Пермь. Спасло Левенштерна то, что Ростопчин поверил своему сердцу и решил, что Левенштерн не предатель.
Левенштерн приехал назад, в армию, вечером 24 августа, безо всякой радости, словно в тюрьму. Главной болью было то, что Барклай не сделал никаких попыток помочь ему. «А ведь достаточно было вспомнить и сказать всем, что в эти дни я был в Смоленске и никаких планов Себастиани передавать не мог, потому что про решение драться под Рудней даже не знал!»… – думал Левенштерн и эта мысль не оставляла его. Он понимал, что всё объясняется просто: Барклая самого уже открыто обвиняли в предательстве, так что его слова вряд ли имели бы вес. Но даже при этом, считал Левенштерн, командир должен был вступиться за своего офицера. Или не должен?
В таких раздумьях, избегая встречаться с Барклаем взглядом, Левенштерн прожил кое-как 25 августа. Настал день генеральной битвы. Во всё время начавшегося сражения Левенштерн пытался настроиться на тот лад, который бывал у него прежде в бою: забыть обо всём, вдыхать запах пороха, играть с пулями наперегонки. Но не мог. Сам себе удивляясь, он не чувствовал ничего из того, что прежде, да не так уж и давно, составляло главные впечатления его жизни. Явное желание Барклая умереть, которое ещё недавно привело бы Левенштерна в священный трепет, сейчас раздражало его: осколки ядер, пущенных явно по Барклаю, уже поразили двоих его адъютантов. Не то чтобы Левенштерн боялся стать третьим – он просто полагал сегодня, что в смерти человека на поле боя всё же должно быть больше смысла.
Лошадь Левенштерна летела стрелой. «Что бы там могло было быть?» – думал Левенштерн, и вдруг увидел то, чего и в мыслях не допускал – навстречу ему в полном беспорядке бежали русские солдаты. «Да неужели прорвался француз?!» – скорее удивлённо, чем со страхом, подумал Левенштерн, и поймал с лошади одного из солдат за воротник:
– Чего бежишь?
– Французы! Французы! Уйма! Всей армией валят! – кричал солдат.
Левенштерн бросил его и поехал вперёд. Солдаты бежали от кургана (это были те самые батальоны, которые бросились бежать при виде полка Бонами). Левенштерн искал глазами барабанщика или трубача, надеясь с их помощью остановить хоть сколько-нибудь людей. И тут, не веря глазам, он увидел стоящий колонной пехотный батальон! «Есть Бог на свете!» – подумал Левенштерн, подлетая к колонне. Кругленький толстенький офицер выкатился ему навстречу.
– Чего ж вы стоите?! – проговорил Левенштерн. – Именем главнокомандующего приказываю – вперёд! Вперёд!
Батальонный командир последние несколько минут ни на что не мог решиться. Батальон его только чудом удерживал строй среди моря бегущих и вот-вот мог сам пуститься наутёк. Но тут вдруг, от слов Левенштерна, всё стало просто и ясно: вперёд. И пусть там и правда вся французская армия – вперёд!
– Ну что, ребята, дадим французу попробовать русского штыка?! – закричал толстенький офицер высоким голосом. Солдаты молчали, но Левенштерн вдруг почувствовал, что настроение этой массы людей, вот только что готовых бежать, переменилось мгновенно – они наливались яростью и свирепели.
– Прикажите вашим людям, чтобы не кричали «ура!»… – сказал Левенштерн. – Только на самом верху, на самом верху! А то дыхания не хватит.
– Ребята, вперёд! За мной! – прокричал Левенштерн, вынимая саблю и пришпоривая свою лошадь. Батальон пошёл вверх по крутому склону кургана. Толстенький офицер шёл пешком, вытирая круглое красное лицо платком. Левенштерн написал потом о нём в своих воспоминаниях «в нём был священный огонь», но имени его так никогда и не узнал – не нашёл его после боя.
Они поднимались по склону холма. Левенштерн увидел разрушенный палисад, служивший, видимо, тыльной стенкой редута. Внутри, на площадке, ходили французы, ещё, похоже, не пришедшие в себя от своей удачи.
– Ура! Ура! – прокричал Левенштерн. – В штыки!
– Ура! – взревели солдаты и бросились сквозь проломы палисада внутрь.
Левенштерн бросил своего коня на группу французов. Конь растолкал их грудью, Левенштерн пластал саблей то в одну, то в другую стороны. Один из французов, в чёрном мундире, расшитом золотом, вскинул было пистолет, но Левенштерн успел рубануть француза саблей по лицу, и тот закричал, зажимая хлынувшую будто вино кровь. Оглядываясь, Левенштерн вдруг понял, что французов-то не так уж и много. «Да мы победим!» – подумал Левенштерн, до этого всем нутром подготовившийся к смерти.
По всей площадке редута гонялись за французами солдаты в зелёных мундирах. Того, кого Левенштерн полоснул саблей, солдаты подняли на штыки и так припёрли к стенке редута. Француз что-то истошно кричал. Левенштерн прислушался – француз кричал: «Же сюи ан руа! Же сюи ан руа!».
– Бросьте его, ребята, – прокричал, подъезжая, Левенштерн. – Он какой-то король.
Один из солдат, молодой егерский фельдфебель Золотов, услышав это, кинулся в толпу, растолкал всех и схватил несчастного Бонами (это был именно он) за воротник залитого кровью мундира.
– Тихо! Тихо! – кричал Золотов. – Хватит ему уже!
Левенштерн спрыгнул с коня и сказал Золотову, улыбаясь:
– Веди его к Кутузову, может и правда король. За генералов положен крест, а уж за короля даже не знаю, чем тебя наградит Кутузов.
Тут Бонами оставили силы и он упал на землю. Золотов собрал солдат и они понесли Бонами прочь на перекрещенных ружьях. Левенштерн оглянулся, ища взглядом толстенького офицера.
Вместо него он вдруг с удивлением увидел, как через мёртвых и раненых шагает к нему со шпагой в руке так же удивлённо глядящий на него Ермолов. Ермолов остановился на миг, потом подошёл и протянул руку. Левенштерн молча пожал её и они обнялись.
– Поздравляю вас, Владимир Иванович, с Георгиевским крестом! Уж я всё сделаю, чтобы вы его получили! – с чувством сказал Ермолов. И, помолчав, добавил: – И вы уж простите меня сам знаете за что.
Левенштерн внимательно посмотрел на него и кивнул.
– А вы-то как здесь, Алексей Петрович? – спросил он.
– Как вы с Барклаем уехали, приехал вестовой с левого фланга с известием, что князь Багратион ранен и флеши потеряны. Меня и Кутайсова Кутузов отправил исправить дела…. – ответил Ермолов. Левенштерн потрясённо смотрел на него – столько было новостей и каких!
– Едем мы мимо, пули поют… – Ермолов настроился на иронический лад. – И тут видим – бегут наши воины с редута! Я даже и не помню, какие слова я нашёл, чтобы их поворотить. А ведь поворотил! – он горделиво вскинул голову. – И как есть, толпой, пошли мы назад. А вы молодец! Знайте: я всегда буду приятелем человека, которого видел на белом коне впереди Томского полка при атаке этого редута!
Левенштерн усмехнулся и подумал, что обо всём этом приятно будет вспоминать всю жизнь. (Он ошибся – потом Ермолов говорил всем и везде, что батарею отбил он один, про Левенштерна в мемуарах своих не писал, а чтобы получить Георгиевский крест, Левенштерну пришлось летом 1813 года, почти через год, писать Барклаю рапорт. Поэтому Левенштерн о своем подвиге на Шульмановой батарее не любил ни рассказывать, ни думать).
– А где же Кутайсов? – спросил Левенштерн.
– А вот я и думаю… – спохватился Ермолов. – Где же он?..
Они пошли по площадке редута, кричали, спрашивали солдат и офицеров, выглядывали за вал, но Кутайсова так и не было. Ермолов решил, что, может, тот поехал по каким-то надобностям назад, в Горки, хотя и понимал отлично, что ни по каким таким надобностям Кутайсов отсюда бы в Горки не уехал. Потом была поймана бегавшая по полю лошадь Кутайсова – седло и стремя на ней были в крови.
Ещё позже какой-то солдат принёс шпагу и орден Кутайсова – тот самый Георгиевский крест третьей степени. Страшная его участь стала очевидной. Ермолов всю жизнь помнил оказавшиеся пророческими слова: «Мне кажется, меня завтра убьют»… (Правда, позже, Ермолов, любивший преподносить себя как человека исключительного, стал рассказывать, будто это он предсказал Кутайсову скорую смерть, прочитав её печать на лице товарища. Но поверить в это трудно). Тело Кутайсова так и не нашли.
Глава девятая
– Сейчас отрежем вам руку и всё зарубцуется в лучшем виде через две недели! – радостно говорил голос где-то сбоку Левенштерна. Левенштерн вздрогнул. «Слава Богу, что это не мне!» – подумал он. У него была рана пустяковая – пуля прошла сквозь правую руку – но пришлось ехать в лазарет. Левенштерн повернулся – врач, штаб-доктор Измайловского полка Каменецкий, соблазнял ампутацией молодого человека лет семнадцати в артиллерийским мундире. Несчастного только что принесли, ещё стоял при нём сопровождавший его бомбардир.
– Козлов, останься со мной, пока прибудут из обоза мои люди… – попросил офицер.
– Я попрошу, ваше благородие, чтобы здесь покамест вас поберегли, а мне позвольте вернуться на батарею: людей много бьёт, всякий человек теперь там нужен… – отвечал бомбардир.
– Христос с тобою, мой друг… – отвечал офицерик, едва шевеля запекшимися губами. – Если останусь жив, ты не останешься без награды…
Хирург подождал, пока бомбардир ушёл, и снова подступил к своей жертве. Левенштерн, которого уже перевязали, подошёл ближе и увидел, что у юноши левая нога раздроблена.
– Чем это вас? – спросил Левенштерн. Он знал, что раненого нужно отвлечь и для этого годятся даже разговоры о самом ранении.
– Должно быть ядром… – отвечал бедняга. – Мы стреляли по кавалерии картечью, пальнул я из флангового орудия, и оказалось, что это последний мой салют неприятелю!
– Не падайте духом, – сказал Левенштерн. – Ваша рана не смертельная. Как вас зовут?
– Норов, Авраам Норов… – прошептал юноша.
– Норов, Норов! – вдруг закричал молодой офицер, ходивший между лежавших и напряжённо вглядывавшийся в лица. Это был Дивов, уже час искавший по всему полю Кутайсова и осматривавший теперь лазареты. – Откуда ты здесь? Впрочем, что за дурацкий вопрос. Что мне сделать для тебя?
– Дивов, сделай чудо, добудь мне немного льда… В горле пересохло… – попросил Норов.
Дивов кивнул и вышел.
Левенштерн смотрел на лицо этого мальчика, черты которого, тонкие, становились всё тоньше. «Неужто помрёт?» – подумал Левенштерн. Главной его тайной, которую он не рассказывал никому (только в воспоминаниях через много-много лет написал) было вот что: давным-давно, когда ему было 16 лет и он должен был в первый раз ехать в армию, мать позвала деревенскую гадалку, которая дала Левенштерну выпить какое-то зелье из ствола солдатского ружья. «Теперь тебе не страшна никакая беда!» – торжественно заявила гадалка. Левенштерн выпил снадобье, не веря в колдовство, просто чтобы хоть немного успокоить мать. Но потом всякий раз, когда опасность проносилась над головой, кося тысячи вокруг, но не трогая Левенштерна, он вспоминал эту колдунью. «Вот ведь едва не шпионом меня выставляли – а пронесло… – думал Левенштерн. – И только что на батарее – сколько народу погибло, Кутайсова так и не нашли – а мне только руку оцарапало»…
– Откуда вы? – спросил он Норова. – Где вы сейчас воевали?
– Возле Семёновского оврага. Наполеон пускал с этой стороны свою кавалерию. Уж мы их попотчевали! – офицерик двинул губами, пытаясь улыбнуться. – Стреляли со ста пятидесяти саженей – каждая картечина в цель. От крови там всё чёрно и мокро…
Тут вбежал Дивов.
– Авраам, нашёл… – прокричал он. – Вот…
В руках у него был платок, в котором оказались два кусочка льда. Левенштерн уставился на них удивлённо – он не понимал, где можно найти лёд на этом поле в такой день. Ему тоже вдруг остро захотелось пить, но он не посмел просить немного льда для себя.
Норов взял льдинку в рот и закрыл глаза. Штаб-лекарь Каменецкий, посмотрев на него, вздохнул и отошёл к дюжему гренадеру, который тут же ждал решения свой участи.
– Ну-с… Сейчас мы тебе отрежем руку и все зарубцуется через две недели в лучшем виде! – сказал Каменецкий гренадеру даже как-то радостно, едва, показалось Левенштерну, не потирая руки, как это делают гурманы в ресторане в предвкушении хорошей еды. Левенштерна передёрнуло и он вышел.
«Какой день… Какой страшный день… Какой долгий день… – подумал Левенштерн. Он вдруг понял, что наконец-то забыл обо всех своих передрягах, о своих обидах на Барклая, на Ермолова и на всех других, чинивших ему козни. – Да ведь половины из них сегодня к вечеру не будет в живых»… – вдруг подумал он и эта мысль примирила его с врагами.
Рука гудела. Когда пуля попала в него, Барклай советовал Левенштерну ехать уже в лагерь. Он и сам поначалу собирался сделать именно так. Но теперь вспомнил бомбардира, его слова про то, что всякий человек нужен, и ехать в обоз стало совестно.
Тут у лазаретных палаток остановилась коляска и из неё начали бережно кого-то выносить, Левенштерн подошёл и ахнул – это был Багратион! Багратион также узнал адъютанта Барклая и велел тем, кто его нёс, остановиться.
– Что Барклай? – спросил он.
– Жив, – отвечал Левенштерн, решив не пускаться в подробности о том, что уже давно не видел своего командира.
– Передайте генералу Барклаю, что участь армии и её спасение зависят от него… – медленно проговорил Багратион. Люди, державшие его, стояли, не шевелясь. – До сих пор всё идет хорошо. Но пусть он следит за моей армией и да поможет нам Господь…
Багратиона понесли. Левенштерн смотрел ему вслед.
«Весь поход Багратион обвинял Барклая сначала в трусости, а потом – в предательстве, не стесняясь в выражениях… – думал Левенштерн, едучи в Горки и пытаясь приспособиться к шагу лошади так, чтобы не растрясло руку. – А теперь у Багратиона только на Барклая надежда. Ермолов писал на меня кляузы, а будь его власть, так уж давно был бы я арестант или уж самое малое ссыльный. А на батарее поди ж ты – обнял. И я вон, чувствую, всем всё забыл. Что ж мы только на краю-то умными и добрыми становимся? Или только в этот миг открывается у нас сердце? А чуть полегче – и хлоп, опять на замке? Выходит, для науки посылает нам Господь войну? Война – это ад, только некоторых из него выпускают. Но чему же ты хочешь научить нас, дураков, Господи и зачем ты создал нас такими, что мы не учимся ничему?»…
Кругом гремела великая битва, стреляли сотни пушек, умирали и хрипели от ран сотни и тысячи людей, а Левенштерн ехал сквозь битву и не замечал её.
Глава десятая
После ранения Багратиона команду над левым флангом принял Коновницын, но тут же послал к Кутузову просьбу прислать кого-нибудь на этот пост – Коновницын боялся первых мест. Кутузов отправил Дохтурова. Тот сразу по прибытии прислал адъютанта с просьбой о подкреплениях. Кутузов поморщился и приказал принять командование левым крылом герцогу Александру Вюртембергскому, тому самому, с которым у Барклая утром вышел спор о необходимости защищать Бородино. Однако и герцог прислал за сикурсом сразу по прибытии. Кутузов снова поморщился, велел сказать герцогу, что он нужен ему, Кутузову, в Горках, для личных советов, и снова передал команду Дохтурову.
«Неужто там и правда так всё скверно?» – подумал Кутузов. Чтобы удостовериться, он приказал Толю отправляться к Семёновскому. Толь взял с собой Щербинина. Они гнали во весь опор – так было и быстрее, и, казалось, спасительнее – пули отстают. Щербинин в первый раз был в таком большом сражении, и разворачивавшиеся перед ним картины так поражали его, что он забывал бояться. Когда он и Толь приехали в Семёновское, Щербинин круглыми глазами смотрел на то, как под ядрами падают и ломаются деревья – ему казалось, что всё это ненастоящее, театр, декорации. Толь осмотрелся, поговорил с Дохтуровым и велел Щербинину передать главнокомандующему, что подкрепление необходимо. Щербинин погнал свою лошадь в Горки.
Кутузов издалека увидел этого адъютанта, и, ожидая плохих новостей, взгромоздился на лошадь и поехал навстречу.
– Ну что же там? – спросил Кутузов Щербинина.
– Ваша светлость, Карл Федорович велел передать, что подкрепление необходимо.
Кутузов посмотрел куда-то в сторону отсутствующим взглядом и сказал:
– Поезжай же ко 2-му корпусу и веди его на левый фланг.
Неизвестно, зачем он так сказал – 2-й корпус уже давно был отправлен к Семёновскому и Щербинин встретил его уже на марше. Придя с корпусом в Семёновское, Щербинин отыскал Толя и оставался при нём.
На командном пункте Кутузова после известия о ранении Багратиона, отъезда Ермолова с Кутайсовым и отправки на левый фланг подкреплений наступила тягостная тишина. Оставалось только ждать. Кутузов допускал, что и французы вот-вот появится возле Горок – чего не бывает в бою. Так что он почти не удивился, когда приехал адъютант от Раевского с известием о том, что его батарея захвачена, подумал только: «Вот оно!», и напрягся, чтобы не показать вида, когда придут ещё худшие новости. Но почти сразу прискакал вестовой с известием о том, что батарею отбили и сам Мюрат взят на ней в плен! Настроения сразу стали лучше, офицеры заулыбались и стали сыпать шутками. Мюрат был одной из главных знаменитостей обеих армий, его одеяние («карусельный костюм» по выражению Дениса Давыдова) было предметом обсуждений и наблюдений. И вот этот человек – зять Наполеона и сам король – попал в плен!
Кутузов сразу велел объявить по линии войск для воодушевления, что Неаполитанский король в плену. Несколько человек ускакали. Тут принесли «мюрата»: лицо несчастного было так изрублено, что он едва смог пояснить, что он генерал Бонами. (Мюрат мог попасть в плен позже, во время боя возле Семёновского, когда на него кинулась русская кавалерия – Мюрат при этом успел укрыться в каре одного из французских полков).
– А с чего же ты решил, что он король? – смеясь, спросил Кутузов фельдфебеля Золотова, стоявшего на страже добычи.
– Так сам-то я по-ихнему не смыслю, но бывший на кургане господин майор сказал, что это король, – ответил Золотов, уже боявшийся, что не будет ему никакой награды. (Потом его произвели в подпоручики – из солдат он разом прыгнул в офицеры).
Бонами расспросили, он по мере сил отвечал, что да, назвался королём – надеялся, что кто-нибудь из русских офицеров поймёт его и спасёт. У Бонами болело всё (у него было то ли двенадцать, то ли двадцать две раны, нанесённых штыками и саблями), но больнее всего ему было то, что жар-птица – герцогский титул, дворцы, дружба с императором, деньги, золотые кареты, первые красавицы империи – всё, всё, всё это выскользнуло из рук как песок. Чуть было не выскользнула из тела и жизнь – как и почему ещё он догадался крикнуть эти спасшие его слова?!
Сквозь заливавшую лицо кровь Бонами видел этих людей – бесформенного старика в бескозырке (он понимал, что это и есть Kutuzoff), каких-то ещё офицеров, которые подходили смотреть на него, как на пойманного живым кабана. Бонами думал, что надо бы встать – французский генерал и в плену французский генерал! – но не мог. Кровь вытекала из него через множество дыр, и он всё сильнее слабел.
– Хватит смотреть, чай не на ярмарке! – сказал наконец Кутузов. – Унесите, пусть перевяжут беднягу. Он всё же герой – ведь как ловко у нас батарею исхитил! Если бы не Ермолов (Ермолов уже тогда рассказал только о себе), если бы не Ермолов…
Сражение шло чуть больше четырёх часов, а французы уже сбили его левый фланг и только чудом не прорвали центр. Кутузов боялся представить себе, что было бы сейчас, если бы положение в центре не удалось восстановить. «Побежали бы, как при Аустерлице? – подумал он. – Или стояли бы? Вот ведь – стоят». Его передёрнуло при воспоминании о том, как побежали войска при Аустерлице и как его зять Фёдор Тизенгаузен со знаменем пошёл останавливать их. Никого не остановил. «Придётся и мне брать знамя и идти… – подумал вдруг Кутузов. – Если побегут, живым оставаться нельзя, проще умереть». Где-то он слышал слова «Мертвые сраму не имут» и теперь задумался над ними – о чём это? Мертвым не стыдно? Умер – и очистился? «Получается: умер – и ни в чём не виноват? – подумал он. – Всё мы, русские, в смерти облегчения ищем, по-нашему: умер, а там хоть трава не расти, погиб – значит, герой. Победить надо, а не умереть… А умереть – дело нехитрое».
Но как победить и что такое победить в таком бою? Этого Кутузов не мог понять. Самый момент был бы пустить французам в тыл корпус Тучкова 1-го, но Кутузов уже знал, что Тучков бьется с поляками Понятовского возле Утицкого кургана. Как он оказался около него, Кутузов не понимал – 3-му корпусу была определена другая позиция, но выходило, что Тучков пригодился и так – иначе, думал Кутузов, вышел бы Понятовский к самому Псарёво, прямо к артиллерийским резервам.
Вернувшийся с левого фланга Карл Толь сообщил Кутузову о том, что казаки нашли брод на французский берег и готовы перейти Колочу, атаковать, а там – как Бог даст. После известия о взятии в плен «мюрата» на командном пункте впали в восторг и хотели верить, что удача перешла к русским. Да ещё и Толь пользовался такими словами, так всё преподносил («сильная диверсия кавалерийского корпуса на левом фланге противника», «новый могучий импульс всему делу», «успешное решение сражения»), что Кутузов, хотя и понимал, что речь идёт всего лишь о посылке в тыл французам пяти тысяч казаков атамана Платова – мизерного числа, всё равно что булавкой колоть слона, – захотел вдруг поверить в то, что и правда получится сильная диверсия (да и если попасть слону в глаз, то и булавка – оружие). К тому же и казаки в этом бою всё равно оставались не у дел, а так вдруг да выйдет польза? Для усиления вместе с казаками отправлен был и кавалерийский корпус Уварова. Теперь оставалось только ждать…
Глава одиннадцатая
В свите генерала Уварова, командовавшего при Бородине 1-м кавалерийским корпусом, состоял в этот день Карл Клаузевиц, один из тех прусских офицеров, которые перешли на русскую службу после разгрома своей отчизны. Клаузевиц уже тогда был в Европе знаменитостью: после разгрома Пруссии он читал лекции по военной истории в Берлинском университете и лекции были таковы, что Наполеон лично потребовал запретить Клаузевицу преподавать. В 1811 году вместе с ещё одним не сдавшимся пруссаком, Гнейзенау, Клаузевиц разрабатывал план народного восстания в Пруссии. В начале 1812 года, прежде чем перейти на русскую службу, Клаузевиц составил три манифеста, в одном из которых писал: «Я считаю и признаю, что народ не может стоить дороже, чем его достоинство и свобода. Именно это он должен защищать до последней капли крови. Постыдное пятно малодушия никогда не может быть стёрто. Эта капля яда в крови нации потом перейдёт на потомков, калеча и разрушая силы будущих поколений. Но даже потеря свободы после кровавой и почётной борьбы может обеспечить возрождение народа. Это семя жизни однажды даст росток нового хорошего укоренённого дерева».
У Клаузевица была в этой войне своя цель, хоть и небольшая: он пошёл воевать для того, чтобы не было стыдно перед самим собой. К тому же ещё в 1804 году Клаузевиц написал, что Наполеон в конце концов нападёт на Россию и будет разбит, и вот теперь хотел видеть это своими глазами, участвовать в этом.
Поход очень измучил его. От голода и жажды, от жары он высох, у него выпадали волосы. С этим можно было бы мириться, если бы на знания Клаузевица был в России спрос, но нет: по незнанию языка он оказался здесь никто. Сначала его определили в отряд к Петру Палену, но тот, узнав, что Клаузевиц не понимает по-русски, демонстративно вёл все разговоры с офицерами своего отряда на русском языке. Потом Клаузевиц состоял несколько дней при полковнике Толе, а затем был назначен обер-квартирмейстером 1-го кавалерийского корпуса.
В день битвы Клаузевица удивило то, что всё то время, пока он мог видеть Кутузова (а это были утренние часы сражения), полководец имел рассеянный вид и на все предложения, выслушав их, отвечал: «Хорошо, сделайте так». Вот и когда к нему приехал Толь с предложением устроить рейд в тыл Наполеона силами 1-го кавалерийского корпуса, Кутузов сказал: «Ну что ж, возьмите его»…
Уварову было велено ехать с присланным от Платова принцем Гессен-Филиппстальским, который должен был показать дорогу. Принц, кудрявый, с быстрыми глазами и с усами подковой, в свои сорок лет не утратил способности вспыхивать от некоторых идей как порох – задуманный им и Платовым рейд был, видимо, как раз из таких. (Да к тому же и воевал принц до сих пор только с турками). Уваров, круглоголовый, с буйной шевелюрой, хмуро посмотрел на принца, ещё плотнее сжал и так плотно сомкнутые губы, но – что делать, приказ! – повёл свой корпус вперёд.
Клаузевиц был теоретиком войны, взгляды которого были известны в Европе уже тогда, хотя и ограниченному количеству лиц. Клаузевиц считал, что для победы необходимо определить «центр тяжести противника» и, найдя его, обрушить на него удар как можно большей силы. Экспедиция Уварова не отвечала этому правилу по всем пунктам: и шли войска неизвестно куда, и было их так мало, что вряд ли они на что-то могли повлиять. Да ещё и приказ, полученный Уваровым, был расплывчатым: «атаковать неприятельский фланг с тем, чтобы хоть немного оттянуть его силы, атаковавшие нашу вторую армию…» – так излагал его потом сам Уваров в своем рапорте Барклаю.
1-й кавалерийский корпус имел две с половиной тысячи сабель, которые должны были присоединиться к казакам Платова, войско которого насчитывало около пяти тысяч человек.
После 11 часов утра Уваров со своей конницей переправился через Колочу выше Бородина, к которому и пошёл затем по французскому берегу. Недалеко от Бородина оказалась плотина и перед ней – неприятельская пехота. Увидев её, Уваров нахмурился ещё больше и велел атаковать.
Клаузевиц, собрав все свои знания русского языка (он кое-как выучил главные слова ещё в Вильно) попытался остановить своего начальника:
– Фьёдор Пьетрович, прикажите сначала стрелять во француз пушки…
Уваров понял, что хотел сказать этот пруссак, но отрицательно помотал головой:
– Если мы сначала будем стрелять по ним из пушек, то они уйдут за плотину. А если они сейчас дрогнут, то мы на их плечах перейдем плотину, а тогда уж нас нескоро остановят! Атаковать! Атаковать!
Его корпус составляли гвардейские гусары, казаки, уланы и драгуны. На неприятеля бросились лейб-гусары, но пехота выстроилась в каре и открыла огонь. Трижды лейб-гусары атаковали каре, и трижды возвращались ни с чем.
Уваров вздохнул, покосился на Клаузевица, и сказал:
– Ладно, давайте пушки.
Однако как по-своему прав был Клаузевиц, так по-своему оказался прав и Уваров: увидев разворачивающуюся для стрельбы артиллерию, пехота тут же ушла за плотину. Уваров смотрел ей вслед, произнося тихонько какие-то слова – Клаузевиц не раз слышал, как русские офицеры говорят их по разным поводам, но на все просьбы перевести офицеры отвечали отказом и советовали ему эти слова не запоминать.
– А где же Платов?! – вдруг вспомнил Уваров. – Это же он придумал эту экспедицию, а теперь вот пропал?!
Свита его переглянулась. Принц Гессен-Филиппстальский нервно теребил повод – когда они утром с Платовым увидели, что французский берег не прикрыт и французы не ждут удара, ему казалось, что налёт русской кавалерии будет иметь для Наполеона самые катастрофичные последствия. В мечтах принц зашёл так далеко, что сейчас и стыдно ему было вспоминать про те ордена и титулы, которыми он сам себя уже осыпал. «Неужто этим всё и кончится?» – думал он, боясь, что сейчас заплачет от обиды и горя.
– Извините, принц… – вкрадчиво сказал Уваров. – А где же всё-таки ваш командир, атаман Платов?
Принц, как и все, предполагал, где может быть Платов и что с ним может быть. Платов был известным пьяницей русской армии. Хотя любимым вином атамана было цимлянское (водки с нынешней крепостью тогда не было вовсе), но и им атаман ухитрялся накачаться до бесчувствия. На время отступления Багратион, арьергард армии которого составляли казаки Платова, нашёл к атаману подход: зная, что Платов хочет стать графом, сказал, что не видать ему титула, пока он не бросит пить. Во всё время отступления Платов оставался трезвым, но вот вчера, говорили, выпил снова.
«Вот с пьяных глаз и показалось ему, что здесь можно разгуляться! – со злостью думал Уваров, оглядывая местность, действительно мало пригодную для действий кавалерии. – Принц что – в военном отношении младенец, ему представилось, что он сейчас совершит геракловы подвиги, он и рад. Но Платов-то должен понимать»…
– Слушайте, принц, ступайте поищите Платова… – сказал Уваров. – И как найдёте, пусть приедет, чтобы мы могли выработать план совместных действий.
Клаузевиц от нечего делать разглядывал в зрительную трубку Бородино. В деревне, казалось ему, было около полка пехоты. Но дальше войска виднелись густыми массами – это была вся армия Наполеона. На другой стороне Колочи кипел бой. Клаузевиц пробовал разглядывать и его, но за дымом ничего не было видно.
Один за другим приезжали от Кутузова к Уварову гонцы, выяснявшие перспективы экспедиции, был момент, когда Клаузевиц с удивлением увидел здесь и Толя. По обрывкам фраз и коротким рассказам Клаузевиц понял, что напор неприятеля усилился. «Русская оборона трещит по швам… – думал Клаузевиц. – Кутузов хотел бы, чтобы Уваров и Платов переменили ход всего сражения. Но должен же он понимать, что с таким количеством войск нельзя достичь таких результатов»…
Теперь Клаузевиц даже рад был, что по причине плохого знания им русского языка к нему никто не обращается за советом и даже в разговорах Уварова с русскими офицерами он едва участвует – по мнению Клаузевица, плохой совет мог обойтись дорого, а хороших советов здесь быть не могло.
«Чтобы наша экспедиция имела смысл, во главе её должен был бы стоять какой-нибудь молодой сорвиголова, которому надо ещё завоевать репутацию… – думал Клаузевиц. – Он бы не рассуждал, он бы бросился через ручей, через плотину, и – будь что будет. Мало кто из нас вернулся бы потом на русский берег, но Наполеон мог бы подумать, что ему отсюда и правда грозит серьёзная опасность».
Было уже далеко за полдень, а конница Уварова всё стояла на своем месте в бездействии. Известий о Платове не было. Но вдруг в стороне послышалась стрельба. Все начали тянуть туда головы, силясь рассмотреть или понять, что же это. Клаузевиц увидел скачущего к ним всадника – это оказался принц Гессен-Филиппстальский, выглядевший совершенно счастливым: Платов нашёлся!
Правее отряда Уварова показались и казаки. Они налетали на французов, а те выстрелами отмахивались от них, как от мух. Должно быть, в корпусе Уварова решили, что вот теперь началось: лейб-казачий полк, не дожидаясь приказа, бросился через плотину!
– Куда?! Куда?! Да что же это?! – закричал Уваров, в растерянности оглядываясь по сторонам – как бы не кинулись и другие. Рука его то тянулась к сабле, то останавливалась.
Он никак не мог решиться скомандовать атаку и броситься за лейб-казаками – а там будь что будет. Клаузевиц подумал, что Уваров всё же скомандует, но прошло несколько минут и стало ясно – поздно. К тому же вернулись из-за плотины и лейб-казаки – многие были в крови, раненые, а их убитые усеяли всё поле. Уваров и весь его штаб помрачнели.
Клаузевиц понял, что больше скорее всего ничего не будет. Он продолжал разглядывать в трубку поле главного боя, пытаясь угадать, что там происходит. Около трёх часов пополудни от Кутузова прибыл ординарец с приказом Уварову и Платову возвращаться. Клаузевиц увидел, как его генерал понуро склонил голову. Назад ехали в подавленном настроении. (Да ещё французы на прощание решили обстрелять русских из пушек, и одним из ядер принцу Гессен-Филиппстальскому оторвало ногу – по общему мнению, это был уж какая-то очень жестокая шутка). Вернувшись на русский берег, Уваров со свитой поехал к Кутузову. Клаузевиц видел, что Уваров, подойдя к Кутузову, что-то рассказывал. На это Кутузов ответил одной фразой, после которой отвернулся от Уварова и снова уставился вдаль. Клаузевиц попросил кого-то перевести, что сказал Кутузов, и ему перевели: «Я всё видел. Бог тебя простит»…
Глава двенадцатая
Наполеон наблюдал за битвой с Шевардинского кургана. Утро обрадовало его: левый фланг русских довольно скоро был сбит, а потом взята и в батарея в центре! Он уже думал, что битва решена, как оказалось, что русские отбили батарею, а на левом фланге восстановили фронт по линии оврага. Наполеон понял, что битва будет долгой. Но не это беспокоило его – в конце концов, под Ваграмом битва шла два дня и он победил. Беспокоило другое: русские сражались так, как не сражался ещё никто и никогда.
Он в общем-то не стремился убить как можно больше людей, для него смысл победы заключался в превращении неприятельской армии в толпу живых мертвецов: людей без сил, гордости и решимости, людей, стыдящихся самих себя.
Главной его надеждой было то, что почти трехмесячное отступление и русских измотает душевно так же, как трехмесячное наступление душевно измотало и опустошило Великую армию – может, не всю, но многих, слишком многих. Наполеон и сам чувствовал, что невероятно устал. Он вспомнил свой спор с Даву, сказавшим, что русских мало убить – их надо ещё и повалить. Выходило, что Даву прав, и даже артиллерия, которой Наполеон обещал повалить русских, не давала эффекта.
«Что же, от них и картечь отскакивает?.. – угрюмо подумал Наполеон. – Не зря, выходит, они молились своему богу».
Он вдруг попытался и сам вспомнить молитву, но тут же ему стало стыдно: «Ага, скажет, вот и ты ко Мне приполз! – подумал Наполеон. – Нет уж. Прости, Господи, но обойдусь без Тебя».
В 10 утра его известили о том, что генерал Монбрен, командир 2-го кавалерийского корпуса, смертельно ранен. Это было уже после известий о ранениях Дессе, Компана, Раппа, Даву, так что Наполеон только горестно поморщился. Оглянувшись, он подозвал к себе Огюста Коленкура, 35-летнего красавца с обычным в те времена круглым открытым лбом и завитком над ним – словно случайно, этот завиток был похож на такой же завиток надо лбом императора.
– Коленкур, принимай команду над 2-м корпусом и с ним атакуй Большой редут (так французы называли то, что в русской истории называется батареей Раевского). – сказал Наполеон. – Действуй как при Арсобиспо.
Коленкур поклонился, и подождал, пока Бертье напишет приказ. Затем Коленкур подошёл к своему брату Арману, который хоть и был тоже генерал, но уже давно пошёл по дипломатической линии. Армана вдруг поразили глаза брата: Огюст будто видел что-то – страшное, но неизбежное.
– Дело такое жаркое, что я, наверное, тебя больше не увижу… – сказал Огюст Коленкур брату, до которого не сразу доходил смысл этих жутких слов. – Мы добьёмся торжества, или же я буду убит.
И прежде чем Арман успел сказать хоть что-то, Огюст пошёл к лошадям. Арман с побелевшим лицом и пересохшими губами смотрел ему вслед. «Что же делать?! Что же делать?! – мысли в голове путались. – Остановить? Но как? Да он и не остановится – как же он может не исполнить приказ императора? Неужели он правда чувствует? Но разве это бывает вот так?». Арман Коленкур участвовал в боях ещё в 1799 году, давно и недолго, сам с предчувствиями смерти не сталкивался, а рассказы о таких предчувствиях слушал с недоверием. Теперь же ему не хотелось верить особенно.
Огюст Коленкур тем временем вскочил на лошадь и понёсся по полю, сопровождаемый своим адъютантом. Он понял, что сказал ему Наполеон, напоминая об Арсобиспо.
Наполеон помнил большие и мелкие эпизоды разных больших и мелких битв, боёв и стычек, как опытный шахматист помнит бесчисленное количество шахматных партий – из этого числа ему остаётся только выбрать то, что в данную минуту сулит победу. При Арсобиспо в Испании в 1809 году Коленкур переправился с отрядом драгун через реку и ударил неприятелю в тыл. Так Наполеон несколькими словами пояснил своему генералу, как он представляет его действия.
Однако даже на шахматной доске редко какая партия играется чисто, без сюрпризов со стороны соперника. На поле боя сюрпризом становится любой ручей, любая пушка, любой решивший держаться до конца неприятельский взвод. Поэтому Коленкур, явившись к командовавшему атаками русского центра Мюрату, рассказал ему о поставленной императором задаче – атаковать редут с тыла, – и уже вместе с Мюратом, его начальником штаба Бельяром, командиром 4-го кавалерийского корпуса Латур-Мобуром, и ещё несколькими офицерами они уставились на курган, почти до самого подножия окутанный пороховым дымом, решая, как же добраться до вершины этого вулкана и удержать его за собой. К этому времени французы уже предприняли несколько кавалерийских атак, но результатов это не дало. Мюрат, услышав, что Коленкуру велено атаковать редут с тыла, покрутил головой.
– Это опасная затея! – сказал он. – Хотя в этом есть смысл: когда вы отрежете редут с тыла, мы сможем захватить его с фронта. Вместе с кавалерией Латур-Мобура вам надо будет выйти к редуту с юга, оттеснить русскую пехоту и атаковать редут с фланга. Если русские отобьют вас, возвращайтесь тем же путём.
Коленкур усмехнулся – он чувствовал, что возвращаться не придётся.
– Я буду на редуте, живым или мёртвым! – сказал он Мюрату и тот внимательно посмотрел на него.
– Атакуйте после того, как вам передадут мой приказ… – сказал Мюрат.
