Бородино Тепляков Сергей

Коленкур выехал ко 2-му корпусу, стоявшему южнее под огнём русского укрепления. Старшие офицеры корпуса смотрели на него угрюмо, у молодых адъютантов Монбрена лица были мокры от слёз.

– Не плачьте о нём, а идите отомстить за него! – сказал им Коленкур. – Нам недолго ждать приказа к атаке.

Так и вышло – вскоре приехал гвардейский офицер с приказом. Коленкур собрал полковников и распределил, кому в какой линии следовать. Затем сказал, кому из них принять командование, если он будет убит. Затем сказал главное: «Редут надо взять при первой же атаке…» – он почему-то знал, что до второй не доживёт.

И только когда полковники разъехались по своим частям, Коленкур отъехал в сторону – он знал, что наступили последние минуты его жизни и хотел хоть несколько из них заполнить любовью. Коленкур достал из кармана портрет своей молодой жены. Свадьба их состоялась перед самым походом, в апреле, они и насладиться друг другом не успели. Вчера накануне битвы Коленкур всё смотрел на её портрет, вспоминая её всю – руки, губы, объятия и вздохи, то мурлыканье, которое она издавала в минуты любви. Обычным делом было, когда молодые вдовы, погоревав, выходили замуж. «Неужели и с ней будет так же? – подумал Коленкур, чувствуя ужас – не от того, что вот сейчас он умрёт, а от того, что так быстро он будет забыт той, дороже кого не было у него на свете. – Вот ведь и другие жены так же, наверное, любили своих мужей, а утешились. Впрочем, что же ей – умереть на моей могиле?». Но к мысли о том, что через какое-то время она вот так же будет мурлыкать при прикосновении других, не его, рук, привыкнуть оказалось труднее, чем к мысли о смерти. Он так и не привык к ней, трогая с места коня и крича офицерам:

– За мной! За мной! Да здравствует император!

Глава тринадцатая

Корпус Раевского к моменту атаки Коленкура был совершенно разгромлен и курган занимали полки 24-й дивизии генерала Петра Гавриловича Лихачёва. Он был постарше многих в русской армии, но в свои 54 года оставался генерал-майором. Причиной тому была, видимо, долгая служба Лихачёва на Кавказе – хотя он сделал там немало, но как раз в эти годы европейский театр войны приковывал к себе всё внимание государя и забирал себе все награды.

На подходах к Бородинскому полю генерал Лихачёв простудился. Он ещё надеялся поправить здоровье ко дню битвы, но вчера вечером понял, что не поправил. Слабость в рука и ногах была такая, что утром, чтобы выйти из палатки, пришлось просить адъютантов помочь. Однако и речи не было о том, чтобы не участвовать в битве.

Полки 24-й дивизия были поставлены вокруг кургана почти сразу после отражения атаки Бонами – уже тогда от корпуса Раевского мало что осталось (Томский полк, участвовавший в атаке, был из состава 24-й дивизии). С этого времени полки находились под артиллерийским огнём – не только с фронта, но и, после взятия французами флешей и продвижения вперёд, с фланга. Потери были огромны. Лихачёв понимал, что по причине слабости не сможет объезжать линию своей дивизии и выбрал для себя место на самом редуте – здесь, в углу укрепления, поставили ему складной стульчик, на который он сел.

Тысячи мертвецов лежали к тому времени на кургане и на подступах к нему. Кавалерия ходила в атаку по ковру из человеческих тел и, отбитая огнём, возвращалась, устилая на этот ковёр новый слой.

Лихачёв сидел на своем стульчике, иногда сам удивляясь тому, как он ещё жив. Неподалеку, впереди от него, орудовали артиллеристы. То и дело кого-то из них ранило или убивало, но у артиллеристов не пропадало весёлое настроение, а может, от этого оно делалось ещё веселее. Вдруг взрыв грянул совсем рядом с одной из пушек, и Лихачёв увидел, как один из пушкарей с криком катается по земле, зажимая правой рукой левое плечо, из которого хлестала кровь. Левой руки у него не было.

– Рученька моя, рученька! – кричал солдат.

К нему бросились двое других солдат, потащили подальше от орудия, и, когда они проходили мимо, Лихачёв услышал, как один артиллерист говорит раненому:

– Жаль твою рученьку, а вон смотри, Усова-то совсем повалило, а он и то ничего не говорит!

Лихачёв оглянулся – возле пушки, забросанный землёй, лежал ещё один артиллерист, должно быть тот самый Усов.

«Жизнь – шутки, и смерть – шутки… – подумал Лихачёв. – Кому скажи – не поверят».

Тут он уловил какую-то перемену в тоне артиллерийской стрельбы, как бывает слышно по шуму дождя за окном, стал ли он сильнее или слабее. «Добавили что ли пушек? – подумал он. – Не к добру».

– Михайло Иванович, – позвал он к себе адъютанта. – Прикажите сказать в полках, что сейчас, видать, опять пойдут…

Это был тот самый момент, когда на русский центр обрушился огонь 150 пушек, а Коленкур во главе 34 полков кавалерии двинулся вперёд. Атака на этот раз была такой силы, что французы прорвали русский фронт. Построенные в каре полки 24-й дивизии стреляли во все стороны, но кавалерия, не обращая на них внимания, частью бросилась по склону кургана наверх, частью продолжила движение вперёд, расширяя прорыв.

Коленкур был во главе 5-го кирасирского полка, атаковавшего курган. Перед глазами у Коленкура мелькали русские солдаты, силившиеся достать кавалеристов штыками. Лошадь его хрипела, она озверела от запаха крови и сейчас неслась так, что её было не остановить. Кирасиры шли линиями, пригнувшись к лошадиным гривам и подняв палаши высоко над головой. Коленкур увидел разломанный палисад, из которого клубами валил дым. Всадники бросались прямо в этот дым и пропадали там. Коленкур пришпорил коня, хотя тот и не нуждался в этом. И тут, в нескольких шагах от себя, Коленкур увидел русского, целившего ему прямо в лоб. Он даже успел его немного разглядеть: закопченный, с чёрным измазанным лицом и чистыми синими глазами, Коленкур ещё удивился – совсем как у его жены… Солдат выстрелил и Коленкур ещё успел увидеть этот дымок, а затем мир пропал для Коленкура навсегда…

Барклай находился позади русского центра и видел, как массы французской кавалерии частью захлестнули Шульманову батарею, а частью разлились по полю. Момент был критический, но Барклай готовился к нему. Напротив центра была поставлена вызванная из резерва 1-я кирасирская дивизия гвардейской кавалерии генерала Бороздина, и едва корпуса Коленкура и Латур-Мобура прошли через русскую пехоту, Барклай сам повёл дивизию против них, надеясь хоть сейчас встретить свою пулю. Началась страшная схватка. Тысячи латников бросались друг на друга. Солнце сияло на касках, палаши гремели о кирасы. Издалека от свалки слышен был странный звук: звон, скрежет и крики. По полю носились сотни лошадей, целые табуны лошадей без всадников. Вырвавшиеся из свалки полки, как русские, так и французы, собирались, строились и снова шли в атаку. Исступление достигло предела. Русский генерал Киприан Крейц, командир драгунской бригады, к двум часам пополудни был ранен уже трижды, но приказал адъютантам посадить его на лошадь и снова повёл в атаку свои поредевшие полки. Они схлестнулись с французской конницей, и Крейца в схватке ранили ещё три раза – порубили и искололи. Только после этого его унесли в лазарет. Однако полки из бригады Крейца остались на месте – они тоже знали, что «всякий человек теперь нужен». В пятом часу вечера остатки дивизии Бороздина и кавалерийские корпуса генерала Фёдора Корфа пошли в атаку на французов. Возможно, именно в этот момент и решалась судьба битвы. Конница Коленкура и Латур-Мобура была рассеяна. После этого Корф собрал тех, кто ещё мог держать оружие и приказал удерживать место за собой, стоять и умирать, умирать, но стоять.

Глава четырнадцатая

После ранения Багратиона и потери флешей русская линия составилась по правому берегу Семёновского оврага, где стояла гвардейская бригада генерала Матвея Храповицкого. Бригада эта была отправлена на левый фланг ещё утром, после того, как Багратион, видя после первой атаки чрезвычайное усиление неприятеля (во вторую атаку на флеши пошли сразу три дивизии Нея) послал за подкреплениями. Гвардейские резервы стояли в центре – потому и успели.

Вместе с бригадой Храповицкого, состоявшей из лейб-гвардии Измайловского и Литовского полков, к Багратиону были отправлены сводные гренадерские батальоны князя Кантакузена, лейб-гвардии Финляндский полк и две роты артиллерии. По дороге отряд встретил икону Смоленской Божией Матери, стоявшую за войсками. Храповицкий, хоть время было дорого, приказал остановиться и молиться – верил, что за время, потраченное на молитву, Господь не допустит случиться плохому. Полки скинули шапки и встали на колени, только офицеры остались на лошадях.

– Спаси, Господи, люди Твоя и благослови принадлежащих Тебе, помогая побеждать врагов и сохраняя силою Креста Твоего святую Церковь Твою! – загудел басом дьякон, размахивая кадилом. Ещё с самого темного утра несколько священников встали с иконой позади линии войск и беспрерывно молились, чтобы Господь укрепил русских и даровал им победу. Кругом сыпались ядра, а священники всё были живы и почти не удивлялись этому. В разных битвах не раз и не два бывало, когда священники, подняв над собой крест, вели в атаку замешкавшиеся полки и пуля их не брала – берёг Господь. Сбережёт и сейчас. А призовёт к себе – ну значит, на всё Его воля.

– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! – загудел дьякон и за ним эти слова стали повторять все полки. – Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас! Святый Боже, святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас!

«Помилуй нас!» – повторил в этот миг каждый, но молился не о себе: «нас» в этот день было армия, Россия, а «помилуй» – помоги выстоять, дай сил победить. Когда полки снова тронулись в путь, это были уже другие люди – смерти не было для них и жизнь потеряла ту цену, которую обычно видят за ней люди. Отряд шёл сквозь ядра, вырывавшие из строя целые ряды, и не замечал этого. Упавшие раненые благословляли своих друзей и молились за них, пока были силы.

Когда отряд Храповицкого пришёл к Семёновскому, Багратион был уже ранен, а флеши остались за французами. На левом фланге всем распоряжался граф Сен-При, которому до ранения оставались считанные минуты. Бригада Кантакузена по его приказу перешла овраг – Сен-При надеялся её штыками удержать продолжающего наступление неприятеля. Бригаде Храповицкого велено было встать за Семёновским оврагом.

Полковнику гвардии Матвею Храповицкому было 28 лет и почти половину этой жизни он провел на войне. В отличие от большинства русских офицеров, много воевавших с турками, Храповицкий только с французами и сражался: ещё 15-летним пажом великого князя Константина он попал в Итальянский поход и за отличие в битве при Треббии получил свой первый офицерский чин. В 19 лет он был уже полковник лейб-гвардии Измайловского полка. При Аустерлице, когда император Александр, надеясь на чудо, приказал батальону Храповицкого отбить Праценские высоты, батальон пошёл вперёд с развернутыми знамёнами и музыкой. Эту атаку помнили многие, она, как и атака кавалергардов, скрашивала позор Аустерлица. С 1799 года служил Храповицкий в лейб-гвардии Измайловском полку, командовал им и только в июле назначен был одновременно и командиром гвардейской бригады. Измайловцы ревновали своего полковника – не больше ли внимания от него будет литовцам? Храповицкий помнил это и старался делить внимание поровну. Нынче это означало делить поровну смерть: хотя Литовскому полку, как младшему, полагалось идти впереди, но Храповицкий, дабы никто не думал, что он даёт измайловцам поблажку, поставил в первой линии по батальону обоих полков.

«В такой момент – такие церемонии… – всё же усмехнулся он при этом про себя. – Не всё ли равно – в таком бою смерти на всех хватит»…

Уже по дороге сюда ядрами и гранатами вокруг него побило несколько человек, а шедшему рядом с командиром барабанному старосте Корельскому оторвало обе ноги. Храповицкий думал, что и с ним случится что-то, не может же пронести, но думал как не о себе – так подействовала и на него молитва у иконы Смоленской Богоматери. «Совсем страха нет… – с удивлением думал, проверяя себя. – Совсем. Как не на войне. А ведь всегда чуток, да боялся»…

Он посмотрел на поле, туда, где должны были быть флеши. Над левым крылом русской армии тучей стоял дым, от чего кругом было темно, будто собиралась гроза. Флеши едва видны были за дымами. Ушедшая к ним бригада Кантакузена пропала в темноте. Время от времени оттуда появлялись люди – по одному, по два, группами. Кто-то был ранен, а кто-то и цел, но совершенно – Храповицкий видел по лицам и глазам – опустошён. Не раненых останавливали, ставили в строй и приводили в чувство – словами и водкой.

Храповицкий вдруг увидел мчащегося во весь опор всадника. Он подъехал ближе, разглядев Храповицкого по золоту эполет. Храповицкий узнал его: это был Сипягин, флигель-адъютант, состоявший при Багратионе ординарцем. Несмотря на холодный день, Сипягин был весь в поту, взъерошен, в изорванном мундире.

– Матвей Евграфович, неприятельская кавалерия несётся на вас! – проговорил Сипягин. – Вон оттуда! Массой идут!

Храповицкий понял – началось.

– Строиться в каре против кавалерии побатальонно эн-ашикье! – закричал он. Забили барабаны, ординарцы бросились к батальонам, крича на скаку: «В каре против кавалерии!». Масса войск пришла в движение, шеренги превращались в ровные квадраты, расставленные в шахматном порядке – чтобы доставать кавалерию огнём даже когда она проедет между каре.

– Прикажите подойти ближе к берегу оврага… – сказал Сипягин. – Через овраг конница не враз перескочит, лошади собьют аллюр и если вы будете стоять близко, то они не успеют снова разогнаться.

Это было резонно. По команде каре сделали несколько шагов вперёд и замерли в пятидесяти шагах от обрыва. Вдруг луч солнца прорезал пороховую тучу и от него блеснули уже совсем невдалеке медные доспехи – это шли саксонские кирасиры Тильмана. В батальонах закричали офицеры – Храповицкий знал, что это они подбадривают солдат. Храповицкий был при 2-м батальоне измайловцев и слышал, как его командир полковник Филатов кричит солдатам: «Сегодня вы разделываетесь с французами, а кто начнёт стрельбу без команды, с тем я разделаюсь завтра!».

Медная стена саксонских кирасир неслась прямо на гвардейцев. Кирасиры все как на подбор были на карих лошадях, только командиры по флангам на белых. Храповицкий смотрел на неприятеля, хмуря своё холёное, с твердым подбородком и полными губами, лицо. Вдруг он просветлел: саксонцы наткнулись на овраг и – Сипягин был прав – мах лошадей сбился. Колонна стала переезжать овраг, всадники выскакивали на русский берег, и когда их скопилось побольше, Храповицкий закричал: «Огонь!!». Страшный залп грянул, мир вокруг Храповицкого на мгновение потонул в дыму и страшном общем крике-вздохе – кричали люди, лошади.

– Держись, гвардейцы! – закричал и сам Храповицкий, хотя знал, что и без него есть кому кричать: офицеры командовали огнём, залп гремел за залпом, а потом началась частая одиночная пальба, когда каждый выцеливал себе своего. Сквозь дым и пыль стало видно, что конница рассеена, атака не вышла, и уцелевшие убираются вспять. «Не так страшен чёрт»… – подумал Храповицкий.

– Перестраивайтесь из эн-ашикье в уступный порядок! – прокричал он полковнику Ивану Козлянинову, командовавшему Измайловским полком вместо него, толстому, с двумя подбородками, лежащими на воротнике мундира, и с выпяченными губами. Козлянинов закричал приказ дальше. Масса войск снова пришла в движение. Но и с той стороны за этим следили – Тильман заметил перестроение и решил атаковать в этот момент. Трубы у саксонцев запели «атаку», всадники воротили коней, на ходу создавая атакующую массу.

«Ловок, французская собака!» – подумал Храповицкий и закричал:

– Остановить перестроение, встречать неприятеля!

Литовский и Измайловский полки замерли, кто как был. Минута была роковая. Солдаты уперлись ногами в землю, словно надеясь своими телами остановить огромную массу людей и лошадей. Однако овраг снова помог – саксонцы расстроились ещё до атаки и, будучи обстреляны, отступили. 2-й батальон Литовского полка вдруг бросился за саксонцами вслед и начал стрелять им в спину, а упавших добивать штыками. Храповицкий пришпорил коня и поскакал к литовцам. Командира батальона подполковника Василия Тимофеева он нашёл среди солдат – с адъютантами и трубачами он собирал батальон, увлекшийся резнёй кирасир, особенно привлекательной тем, что кирасиры, упав на землю, из-за своих тяжёлых лат становились беспомощны, словно перевёрнутые на спину жуки.

– Быстрее собирайте людей! – прокричал Храповицкий. – Быстрее!

Литовцы возвращались в строй. Храповицкий оказался в этом каре. Тимофеев рядом с ним вытирал платком пот со лба. Он и Храповицкий посмотрели друг на друга и рассмеялись.

– Как же это вам, Василий Иванович, в голову пришло гнать кавалерию штыками? – спросил Храповицкий. – В истории войн такого не было.

– Теперь будет… – отвечал Тимофеев. – Да не мне это пришло – солдаты сами пошли. Накопилось, видать… Да мы и атаку отбили без выстрелов – приказал я солдатам водить штыками перед лошадиными мордами, а если кто подъедет близко, то колоть лошадей в морду. Лошадь сама на штык не прыгнет, это только если массой идут, разогнались и сзади подпирают. А тут они разгон потеряли. Хотели они нас атаковать, начали уже выстраиваться для атаки на нашем берегу, но тут мы на них и бросились! Век бы так воевал!

Лицо Тимофеева было счастливым. Солдаты вокруг хохотали, вспоминая подробности необычайной схватки с неприятелем – до сих пор не доводилось ходить на кавалерию в штыки.

– Поздравляю вас, господин подполковник! И спокоен за это место, пока на нём ваш батальон под вашей командой! – громко сказал ему Храповицкий, зная, как много значат такие слова, сказанные в такую минуту. Тимофеев тоже почувствовал важность момента, выпрямился и отдал честь.

Оба они увидели, как через ручей переезжает небольшая группа конников в русских штаб-офицерских мундирах и в шляпах с перьями. Храповицкий откланялся Тимофееву и поскакал узнать, кого это принесло по его душу. Оказалось, это приехал Коновницын с остатками своего штаба и своих ординарцев.

– Всё! Никого нет, Матвей Евграфович, совсем никого! – не со страхом или с ужасом, а с детским удивлением говорил ему Коновницын, которому словно и правда странно было, куда же все – Багратион, Воронцов, Сен-При, Неверовский и многие, многие другие – подевались. – Будто метлой сметает людей! Такой день! Вот Кантакузена бригада и часа нет как пришла – а ведь нет уже из неё никого, и самого князя Григория Матвеевича убило возле меня!

И опять в этих страшных словах не было страха, а было только изумление. Коновницын вдруг улыбнулся, поднял заговорщицки палец и повернулся к Храповицкому задом.

– Видите?! – как-то даже ликующе спросил Коновницын.

– Что? – удивленно спросил Храповицкий, не понимавший, что он должен видеть.

– Да вот же, вот – фалды мундира мне ядром оторвало! Вот это куриоз! – проговорил Коновницын, сияя. Храповицкий и правда увидел, что полы мундира оторваны. «Да как же тебе задницу-то не оторвало?! – с удивлением подумал Храповицкий. – Вот был бы «куриоз». Только ты бы уже не смеялся»…

Странности Коновницына, который был не совсем от мира сего, были известны в армии. Но, как всегда бывает на войне, тому, кто в бою не теряет головы, прощалось всё. Коновницын же головы не терял. Храбрость его происходила от детского неверия в смерть и от того, что всё вокруг он воспринимал, будто читал книжку – зная, что вот-вот, как надоест, он её закроет и пойдет пить чай с булочками. Страшное он забывал почти сразу, как оно кончалось. Вот и сейчас атаку, перед которой Багратион простился с ним, он уже едва помнил, хотя с тех пор прошло меньше двух часов. По такому счастливому устройству его психики ужасы войны не действовали на него. Он и командовал немного по-детски, удивляясь в душе, что ему повинуются и что после его слов приходят в движение массы войск. После Бородина он отослал свой мундир с оторванными фалдами домой к жене – хотел, чтобы и она посмеялась над «куриозом». Жена долго плакала над этим мундиром вместе со всеми коновницынскими слугами.

Храповицкий сумрачно смотрел на Коновницына и гадал, не сошёл ли тот с ума. Думать об этом долго не было, впрочем, времени – доложили, что на полк снова идёт кавалерия. Это был тот страшный момент, когда на Измайловский полк пущены были конные гренадеры, а на Литовский – кирасиры генерала Нансути, которых Наполеон называл «железные люди». Однако две уже отбитых атаки подбодрили людей, да и овраг снова помог – отбили и конно-гренадер, и железных людей Нансути. Гвардейцы выбегали из строя и напоследок кололи «железных людей» штыком в бок. Кирасиры – не такие уж они были и железные – валились замертво.

Поняв, что кавалерия не пугает русских, французы выставили напротив 80-орудийную батарею. Ещё когда она начала выезжать на позицию, Храповицкий увидел, как напряглись лица у его солдат и офицеров – в сущности, это было то же самое, как видеть приготовления к своему расстрелу. Потом французы начали стрелять. Храповицкий к этому времени снова переехал в каре 2-го батальона Измайловского полка. Здесь же был Коновницын. Ребёнок в нём, видимо, устал и уснул – Коновницын поскучнел и только иногда, когда ядра вырывали из рядов людей, кричал вместе с другими офицерами «Сомкните ряды!» (солдаты смыкались и сами, но надо же было хоть что-то делать). Иногда они с Храповицким объезжали батальоны, подбадривая людей. Солдаты в ответ кричали «Ура!» и бывало, что грохот разрыва приходился на самое это «ура!» и не всем, кто начал, доводилось его докричать.

Храповицкий с Коновницыным были как раз у батальона подполковника Тимофеева, как вдруг кто-то из офицеров указал им на французскую пехоту, явно намеревавшуюся занять высоту невдалеке, с которой потом можно было бы расстреливать русских продольно. Коновницын совсем как дитя закричал: «Боже! Что делать?», и начал растерянно оглядываться вокруг. Храповицкий с удивлением глянул на него и потом распорядился идти батальону к высоте, занять её и удерживать.

Русские успели выйти раньше французов. Обосновавшись на высоте, Тимофеев оттуда увидел, в каких силах неприятель идёт к нему, пересчитал батальонные колонны – выходило, что французов больше вшестеро. Тимофеев, чтобы создать видимость большого войска, построил резервные два взвода в одну линию, причем не в три, а в две шеренги. Когда французы пошли, взводы шагнули вперёд так, чтобы французы могли видеть только верхушки их киверов. Французы, полагая за высотой большие русские резервы, остановились и открыли перестрелку. Долго эта игра в солдатики продолжаться не могла, но Тимофеев понимал, что сейчас и минута важна, а там может что и придумается. Но потом сначала был ранен Тимофеев, потом – капитан Арцыбашев, которому подполковник сдал батальон.

Литовцы отступили с высоты в кустарник, французы заняли высоту и начали оттуда палить русским во фланг. Тогда решено было высоту отнять. Остававшийся старшим в Литовском полку подполковник Шварц пошёл с 1-м батальоном литовцев в атаку, в самом начале которой Шварц был ранен в руку и в живот, но приказал нести себя впереди батальона. Двое солдат скрестили ружья и несли его, глядя, как сереет его лицо и мутнеют глаза. Он был ещё жив, когда они взяли эту высоту. Скоро на неё перёшел весь полк, а к вечеру к нему подошли Измайловский и Финляндский полки. С измайловцами не было уже ни Храповицкого, ни Козлянинова, ни принявшего полк после них полковника Мусина-Пушкина 1-го – всех уже вынесли с поля боя ранеными. Команду принял полковник Александр Кутузов, человек с поджатыми губами и жестким выражением лица. Под Аустерлицем он был ранен в левую руку, под Фридландом – в правое плечо. «Куда-то сейчас?» – думал он время от времени, стоя на своём месте, в осыпаемых неприятельским чугуном рядах. К этому времени во всех трёх полках было чуть больше тысячи человек – в строю оставался один из шести. Не было ни рот, ни батальонов – были только знамёна, и люди, решившие умереть под ними на этом месте. Французская конница время от времени бросалась на гвардейцев, и тогда артиллерия прекращала стрелять. Это время считалось у гвардейцев отдыхом.

Глава пятнадцатая

Шульманова батарея оказалась последним трофеем французов, но оказалось, что обладание ею не даёт ничего. Однако поначалу Наполеон ещё не понял этого. Наоборот, он предполагал, что всё снова, как и утром, пошло хорошо: русский центр прорван, остаётся их только добить. Жаль только было беднягу Коленкура. Наполеон поморщился, представляя, каково сейчас его брату, Арману, но по привычке легко относиться к смерти, так и не смог представить. Наполеон спросил Армана Коленкура, хочет ли тот уйти? Коленкур сказал, что останется. Наполеон понимал его – от мыслей не убежать, и в палатке Коленкуру был бы так же плохо, как и на командном пункте.

Ночная простуда вроде бы прошла, вернее, Наполеон старался думать, что она прошла. Но теперь болел бок, как бывает, когда из почек просятся камни. Наполеон пытался засунуть эту боль в какой-нибудь дальний ящик своего сознания, но это получалось не всегда. Наполеон не знал, как бы устроиться – пытался ходить, стоять, сидеть согнувшись. Иногда становилось легче, почти хорошо, но потом боль накатывала так, что взгляд его обессмысливался.

Ему передали, что на редуте взят в плен русский генерал. Наполеон обрадовался – в такой битве должны же были кого-нибудь взять. Скоро привели Лихачёва. Ничего особо героического не было в этом обычном лице с мягкими губами, между тем Наполеону сказали, что при захвате батареи этот генерал со шпагой в руках пошёл навстречу французам и только чудом остался жив. Это, впрочем, было заметно: из восьми ран у Лихачёва сочилась кровь, пропитавшая зелёный мундир так, что он казался чёрным.

– Принесите мне его шпагу… – сказал Наполеон адъютантам, предвкушая момент: он решил вернуть оружие герою. С таких эпизодов обычно писались картины и Наполеон уже подумал, что надо будет заказать её Давиду: «И назвать её «После победы в битве у ворот Москвы император возвращает шпагу русскому герою» – примерно так!».

Однако со шпагой вышло нехорошо: русский отказался её брать. (По ошибке Наполеону принесли не ту шпагу и Лихачёв, когда Наполеон принялся её ему вручать, не понял, почему вдруг французский император даёт ему чужое оружие. «На службу что ли к себе зовёт?!» – подумал Лихачёв). Картина не получилась, заказывать Давиду было нечего. Наполеон обиделся – обычно все считали большой честью, когда столь великий воин, как он, возвращал шпагу в знак признания за своими противниками мужества и геройства. Русский же отказался, будто говоря, что в признании Наполеона не нуждается. «Он глупец!» – сказал Наполеон свите и некоторое время дулся как дитя. Но потом любопытство взяло своё: он начал расспрашивать Лихачёва о том, правда ли русские заключили с турками мир и есть ли вероятность, что войска, воевавшие с турками, будут теперь выведены к этому театру военных действий.

Эта беседа не так уж и занимала Наполеона – на самом деле он напряжённо ждал новостей с поля боя и разговором просто хотел скрыть свое напряжение. Он надеялся, что вот-вот приедет чей-нибудь – Мюрата или Нея – адъютант, который ещё издалека будет кричать: «Сир, они бегут! Они бегут!» Так часто бывало, почему бы так не быть и сейчас? Но адъютант всё не приезжал.

Да к тому же и штаб его, Наполеон чувствовал это, всё сильнее наполнялся недовольством. Наполеон понимал, чего от него ждут – гвардию. Призывы пустить гвардию в дело поступали ему весь день: сначала это предложил Мюрат, и Наполеон уже было согласился, но Бессьер, начальник гвардейской кавалерии, куда-то пропал, и пока его искали, решимость императора прошла. Потом о гвардии молил Ней, опрокинувший русских к Семёновскому оврагу, но уже не имевший сил, чтобы перейти его. Потом снова от Мюрата приехал генерал Бельяр, начальник его штаба.

– Сир, с нашей позиции мы видим дорогу на Можайск – по ней толпою идут беглецы и едут повозки с ранеными! Русские бегут, сир! – убеждал его Бельяр. – Достаточно одной атаки, одного приступа, чтобы решить судьбу армии и всей войны!

Бельяр ждал, что после этих его слов Наполеон сверкнёт глазами и скажет: «Гвардию в огонь!». Все вокруг ждали этого. Но приезд Бельяра как раз пришёлся на приступ боли в почках. Наполеон странно посмотрел на Бельяра и сказал:

– Ещё ничего не выяснилось. Прежде чем принять решение, я должен видеть расположение фигур на шахматной доске…

Бельяра поразили тусклые глаза императора, его тихий, без обычной энергии, голос, и страдальческое выражение лица. Вернувшись к Мюрату, Бельяр сказал, что гвардии не будет и император не похож сам на себя. Узнавший об этом Ней проскрежетал: «Что он делает в тылу? Оттуда он не видит наших побед, ему докладывают только о поражениях. Если он больше не генерал, а только император, если он устал, пусть едет в Париж, мы справимся без него!»…

Потом императору стало легче. Поняв, что гонец с известием о бегстве русских не приедет, Наполеон решил, наконец, покинуть Шевардино и подъехать ближе к полю боя. Он поехал вдоль всей линии – от флешей к кургану, откуда видны были русские войска и последнее остававшееся у них укрепление – редут у деревни Горки. Императору так хотелось подъехать поближе к русским боевым порядкам, что один из генералов в конце концов просто взял его за руку и утащил из передовых стрелковых цепей.

Лошади императорской свиты пробирались через горы мертвецов. Наполеон иногда замечал кого-то из них. Вот русский знаменосец, завернувшийся в знамя и вроде бы ещё живой. Император приказал поднять его, чтобы спасти храбреца, но в тот самый момент, как к нему прикоснулись, он выдохнул в последний раз и умолк навсегда. Мёртвые и раненые лежали так тесно, что лошадям при всей их осторожности было трудно выбирать путь. Когда чья-то свитская лошадь наступила на ещё живого солдата и тот закричал, Наполеон вышел из себя.

– Кто там ездит по людям? – прокричал он.

– Сир, лошадь оступилась, но это всего лишь русский… – отвечал ему один из штабных.

Наполеон вскипел:

– Русский или француз, я хочу, чтобы с поля вынесли всех раненых! – прокричал он.

Штабные недоуменно переглянулись – что с ним? А с ним и правда творилось неладное. Наполеон вдруг понял, что не победил, а значит с этой битвой не кончилось ничего, а как бы даже не заново началось. Не приходится ждать наутро парламентёров с предложением мира – как бы вместо этого не начался завтра новый бой.

– Вы предлагаете мне пустить в дело гвардию? – спросил Наполеон, глядя на Бертье, хотя как раз он-то ничего не предлагал. – Но с чем тогда я буду сражаться завтра?!

Бертье подумал, что его повелитель не в себе и промолчал.

Глава шестнадцатая

Николай Муравьёв медленно ехал по полю боя, вглядываясь в лица лежавших повсюду мёртвых и живых. Час назад приехал в Горки, где Муравьёв состоял при Главной квартире, адъютант Беннигсена Голицын по прозвищу Рыжий и, показывая на кровь на своей бурке, сказал, что это кровь Михайлы Муравьёва, который рядом с ним был сбит ядром с лошади. Николай, хоть и удержался на ногах, но понял, как женщины на балу лишаются чувств.

Александр Муравьёв, состоявший при Барклае, был тут же. Оба сразу отпросились у своих начальников и поехали искать брата. Это был как раз тот момент, когда после захвата Шульмановой батареи потоки французской конницы вырвались на простор и столкнулись с русской гвардейской кавалерией. Николай оказался как раз на середине поля, на которое с одной стороны въезжали русские, с другой французы. Но настолько ему безразлично было всё, кроме жизни брата, что он даже не почувствовал страха. Тысячи людей рубили друг друга вокруг него, а он лишь смотрел на них с недоумением – чем они занимаются? Он и правда вдруг перестал понимать этот мир.

После он поехал на русский левый фланг и ходил там по полю, заглядывая в лица мёртвым и раненым. Он видел издалека каре Храповицкого, а французские кирасиры ехали мимо, удивлённо глядя на русского офицера – и снова ему даже в голову не пришло, что он может быть убит или взят в плен. И здесь он не нашёл Михаила. Тогда он отправился в Татарки, на перевязочный пункт, и там искал его, снова заглядывая в лица и пытаясь узнать родной голос в стонах и криках. В Татарках встретился он с Александром, который тоже нигде Михайлу не отыскал.

– Что же мы отцу-то скажем? – проговорил Николай. Александр не ответил ничего. Оба вернулись в Горки. Глядя на их лица, никто не решился спрашивать, чем кончились поиски – и так было всё ясно.

Невидящими глазами Муравьев 2-й смотрел на поле битвы. Рядом с ним смеялись люди – «как можно смеяться сейчас?» – подумал Муравьев и повернулся посмотреть, над чем смеются. В кругу офицеров стоял молодой человек с модно причесаными золотыми волосами и в очках, в чёрном мундире с золотыми эполетами и аксельбантом, и с высокой медвежьей шапкой в руках.

– Эта шапка чуть не стоила мне жизни! – взахлёб рассказывал молодой человек. – Утром подъехал ко мне офицер и говорит, что только что остановил казака, который уже разогнался на меня с пикой! «Ишь, – говорит, – куда врезался проклятый француз!». А потом, уже после того, как по всей армии известили, что в плен взят Мюрат, ехал я с Бибиковым, а навстречу нам офицер, и спрашивает Бибикова: «Слышал ты, что взят в плен Мюрат?». Тот говорит: «Слышал». А он: «А это ты кого ведёшь?». Он решил, что я француз!..

Все захохотали. Хохотали тем громче, что понимали, что имеют право на этот хохот: день кончался, а русская армия была жива, она выстояла, и хохочущие над рассказом Вяземского (а это был он) офицеры, и сам Вяземский понимали, что вот так и ведут себя в конце такого страшного дня непобедимые герои: шутят и хохочут. Они хотели бы, чтобы их хохот донесся сейчас до Наполеона, потому что знали, что он прозвучит для него пострашнее орудийной канонады. «Мы живы! – говорили эти люди самим себе и всему миру вокруг. – Мы живы, Господи!»…

Вяземский, улыбавшийся всем сквозь очки, думал сейчас, как же это он остался жив весь этот день? Под ним были ранены две лошади, и после того, как пуля попала в первую, он испытал вдруг какую-то радость: как же – вот и он теперь обстрелянный офицер! Правда, тут же он спохватился и сказал себе, что ранена-то лошадь, а не он, но сразу и утешил себя тем, что и он был в опасности, и он мог быть ранен. «Даже и пусть бы меня ранило! – подумал Вяземский, но тут же ему стало боязно, и он прибавил: – Только уж как-нибудь так, в руку или ногу, навылет, не тяжело, а только чтобы закалилась на мне память о Бородинской битве».

Ему, однако, повезло – за весь день его не ранило ни разу. (А вот тот самый Бибиков, который дал ему вторую лошадь и о котором он сейчас рассказывал, был потом послан с приказом к принцу Евгению Виртембергскому и там потерял руку: показывал принцу направление атаки рукой, которую тут же оторвало ядром. Бибиков, клонясь с лошади, снова показал принцу, куда идти – только уже другой рукой. Вяземский про это несчастье товарища ещё не знал).

Муравьёв смотрел на Вяземского и завидовал ему. Он тоже хотел бы так стоять сейчас и рассказывать истории о своих подвигах, пусть и привирать – на то и война. Но мысли о брате Михайле не отпускали его. «Зачем же ты напросился с нами? – думал Николай. – И зачем мы взяли тебя?»… Сбоку вдруг произошло движение. Николай повернулся и увидел Кутузова и вокруг него почти всех генералов, в том числе и Барклая. Все то и дело смотрели в зрительные трубки вдаль. Тут Муравьёв подумал, что уже давно не атакуют французы, а только палят из пушек. Иссякла, стало быть их сила?

Кутузов подозвал к себе адъютанта и стал диктовать ему, громко, так, чтобы слышали все вокруг:

– Пиши Дохтурову приказ: «Я из всех неприятельских движений вижу, что он не менее нас ослабел в сие сражение, и потому, завязавши уже дело с ним, решился я сегодня все войска устроить в порядок, снабдив артиллерию новыми зарядами, завтра возобновить сражение с неприятелем!»…

При последних словах штабные загудели радостно. Муравьёв тоже почувствовал какое-то удовольствие – а обломал Наполеон зубы об русскую армию, и об него, Николая Муравьёва, тоже выходит, обломал. И об брата Михайлу – тоже… «Надо будет вечером, пока видно, поехать его снова искать. Иначе завтра будет битва – затопчут совсем»…

Глава семнадцатая

Михаил Муравьёв в этот момент лежал в телеге, которая по Новой Смоленской дороге везла его в Можайск. Он был так слаб, что даже когда увидел знакомых ему слуг, не смог подать голос.

Его ранило ещё днём, когда Беннигсен, в свите которого состоял Михаил, приехал на Шульманову батарею. Батарею и подступы к ней занимала дивизия Лихачёва, погибавшая под огнём. Беннигсен сумрачно смотрел на всё вокруг: ядра сыпались на русскую пехоту даже без секундного перерыва. Беннигсен со своим штабом остановился перед войсками и стал заниматься пустяками – смотрел в трубу на французскую сторону, что-то выглядывал по карте. Все знали, что это пустяки, и он знал, и офицеры, и солдаты. И все понимали, почему он это делает – чтобы показать, что в этом месте можно жить.

Денис Давыдов, видевший Беннигсена в сражении при Прейсиш-Эйлау, записал: «Среди бури ревущих ядер и лопавшихся гранат, посреди упадших и падавших людей и лошадей, окружённый сумятицею боя и облаками дыма, возвышался огромный Беннигсен, как знамя чести». Ледяное хладнокровие было у Беннигсена от природы, да ещё и вытренировано за долгие годы службы, начавшейся ещё в Семилетнюю войну, когда Беннигсену было 14 лет. Беннигсен держался так, будто ничего этого – непрерывно сыплющихся вокруг ядер, взрывов, криков раненых и погибавших, запаха пороха и особенно густых паров крови – нет вокруг. Только взгляд у него стал жутким – это были те же глаза, в которых император Павел прочёл когда-то свой приговор. Внешне же он вёл себя так, как вёл бы себя на берегу тихой реки, любуясь на закат.

Поэтому когда в его свиту ухнуло ядро, разорвавшись где-то за спиной Беннигсена, он только медленно повернулся и глянул назад краем глаза, будто и неважно было, кто уцелел, а кто нет.

Именно это ядро попало в грудь лошади Михаила, и пробив всю тушу, выскочило через левый бок, ободрав мясо с бедра Михаила так, что видна была кость. Муравьёв отлетел с падавшей лошади в сторону. От всего – от раны и удара об землю – он впал в беспамятство. Придя в себя, Михаил долго не мог понять, где он и что за люди лежат вокруг.

«Да это мертвецы! – подумал он, он совершенно не помня того мгновения, когда под ним убило лошадь и ещё не чувствуя боли. – Но я-то почему среди мертвецов? Я-то живой! И что с моей лошадью?»..

Он с удивлением посмотрел на свою лошадь, лежавшую неподалеку, не понимая, почему она лежит и что с ней. Тут Муравьёв попытался встать и сразу же страшная боль ослепила его и повалила на землю. «Так я ранен… – подумал Михаил. – Слава Богу!». Он увидел свою ногу в крови, разглядел даже белеющую кость, но даже это совершенно не напугало его. Вместо ужаса он вдруг почувствовал странное удовольствие: у него теперь был законный повод оставить армию. «Неужели всё это наконец-то кончится для меня? – думал Муравьёв, не веря своему счастью. – Да даже если и помру – лишь бы кончилось. Нет сил, нет сил».

Он поднял голову от земли. Неподалёку от него сидел на лошади Беннигсен.

– Ваше высокопревосходительство! Ваше высокопревосходительство! – как мог «закричал» Муравьёв.

Беннигсен по счастью услышал эти странные звуки, несшиеся откуда-то снизу и удивленно посмотрел туда. Он встретился глазами с Муравьёвым и Муравьёв вдруг неожиданно для себя разглядел в глазах старого генерала жалость и сочувствие. Беннигсен из седла наклонился к своему офицеру.

– Господин генерал, прикажите вынести меня… – проговорил Муравьёв.

Беннигсен огляделся по сторонам и махнул рукой стоявшим рядом солдатам. Четверо из них подошли, положили Муравьёва на шинель и понесли его. Муравьёв в этот момент мало что видел и уже мало что понимал. Он только знал, что в этих солдатах его спасение и решил дать им свой последний золотой, чтобы они не бросили его где-нибудь, а все-таки донесли до Татарок – там и лазарет, там и овин, куда вечером наверняка вернутся братья.

Однако едва они вышли из огня, солдаты положили его на землю и собрались уходить. Муравьёв достал свой золотой и проговорил: «Братцы, не оставляйте меня»… Солдаты мрачно смотрели на него. За то время, пока они находились под огнём, поначалу они одурели от постоянного страха смерти, на подавление которого приходилось отыскивать всё больше сил. Потом все чувства – страх, желание жить, – притупились, и сейчас даже сочувствия к этому мальчику не было: умрёт одним больше – ну и что? Даже золото не действовало на них. Им тоже хотелось, чтобы всё поскорее кончилось. Без слов трое пошли прочь. Муравьёв видел, как они бросили ружья и понял, что этим уже всё равно – не все могли заставить себя снова вернуться в пекло. Один из солдат взял червонец и всё же остался.

– Сейчас, барин… – сказал он и куда-то ушёл. Муравьёв, приподнявшись на локтях, смотрел на поле боя. Его поразило, что над правым флангом сияло солнце, в то время как центр и левый фланг были накрыты черными тучами порохового дыма, и там было темно, как ночью, разве что в центре горело Бородино. Эта картина казалась Муравьёву именно картиной, будто он не лежал сейчас в самом её центре с разбитой ногой, а смотрел на всё это в зале галереи.

Тут пришёл солдат, тащивший на себе крестьянскую телегу. Он кое-как поднял на неё Муравьёва и повёз, впрягшись в оглобли. Добравшись до Новой Смоленской дороги, солдат без слов ушёл, оставив в телеге и своё ружьё. Михаил с трудом приподнялся. Мимо шли люди. Лица у них были усталые и потерянные. Они вряд ли знали, куда именно идут – лишь бы подальше от мясорубки. (Именно эту картину видел издалека просивший у Наполеона гвардию генерал Бельяр). Михаил пытался просить о помощи, но река людского отчаяния текла мимо. Вдруг Муравьёв увидел в толпе едущую коляску и в ней человека в фартуке, ещё утром, видимо, белом, а теперь пропитанном кровью. Муравьёв понял, что это один из лекарей.

– Помогите! Помогите! Ради Христа! – закричал он, приподнимаясь. Лекарь то ли услышал, то ли увидел его, он смотрел на Муравьёва, но будто мимо.

– Я адъютант генерала Беннигсена! – прохрипел Муравьёв, и эти слова, сказанные им неизвестно для чего, вдруг подействовали – что-то проснулось в лекаре и он велел кучеру остановить.

– Что у вас? – спросил лекарь, подойдя и заглянув внутрь телеги. Муравьёв пытливо смотрел на его лицо, пытаясь прочитать на нём свой приговор. Лекарь поморщился, вынул из кармана какую-то тряпку и перемотал ею рану Муравьёва. После этого лекарь, не сказав больше ничего, ушёл. Михаил из последних сил удерживался на бортике телеги, надеясь, что или он заметит знакомых, или они – его. Вместо этого его голову заприметил какой-то поручик.

– Вы только представьте, наш полк отбил сегодня три атаки французской кавалерии! – заговорил он, подходя в Муравьёву. Муравьёв почувствовал запах вина и понял, что поручик пьян. – Как они шли на нас! И как потом улепётывали!

Поручик с размаху сел на телегу, придавив Михаилу раненую ногу. Михаил взвыл, но поручик не обратил на это внимания.

– Что вы делаете! – проговорил Муравьёв сквозь стиснутые зубы.

– А что ж! – отвечал поручик, не понимая вопроса. – Я такое же право имею на эту телегу, что и вы! Да вот – выпейте за здоровье моего полка! Или за упокой – уж не знаю, сколько там нас осталось!

Тут поручик хмельно заплакал. Муравьёв, которому было уже всё равно, отпил из предложенной бутылки и от раны, от усталости, от голода, мгновенно захмелел. Как в тумане он слышал какие-то рассказы поручика. Как в тумане видел, что поручик, разглядев, наконец, что его собеседник ранен, вдруг вскочил, начал шарахаться по дороге, потом остановил телегу с ранеными и заставил привязать к ней оглобли муравьёвской телеги. Составив этот поезд, поручик посчитал свой долг человеколюбия выполненным и махал Муравьёву вслед рукой с бутылкой.

Через какое-то время Муравьёв увидел знакомых ему людей, но от слабости и опьянения не смог ни окликнуть их, ни попросить, чтобы его телегу отвязали. Так он приехал в Можайск. Там его вытащили из телеги и положили на дороге, как тысячи других раненых. По дороге то и дело ездила артиллерия и другие повозки, и Михаил, иногда приходя в себя, думал, что надо бы отодвинуться, иначе задавят – и не отодвигался. Вечером какой-то ополченец, разглядев его юное лицо, пожалел Муравьёва, затащил в какую-то избу и подложил ему под голову пучок соломы. В избу то и дело кто-то заглядывал, но стоило Михаилу подать голос и попросить помощи, так человек сразу исчезал. Михаил понял, что уже скоро в эту избу придёт за ним смерть. «Да всё равно… – подумал он. – Всё равно». Мрачное торжество наполнило его – он умирает в бою. «Об этом и мечтали»… – вдруг подумал он, хотя и понимал, что в мечтах смерть была наряднее – не в грязной избе, не на полу среди тараканов.

Спасло Михаила одно из тех чудес, которые часто бывают на войне: одним из тех, кто заглянул в его избу, был знакомый человек, урядник лейб-казачьего полка Андрианов. Он накормил Муравьёва и по его просьбе написал на дверях избы «Михайла Муравьёв» – так Михайла надеялся дать знать о себе другим знакомым. Расчёт не подвёл: один из товарищей его брата Александра увидел надпись, отыскал подводу и отправил Михаила в Москву. Трясясь в телеге посреди широкой обозной реки, Муравьёв все вглядывался в лица, и вдруг увидел среди них знакомое.

– Хомутов! Хомутов! – захрипел он. Подпоручик Хомутов подъехал, будто не узнавая Михаила.

– Хомутов, это я, Михайла Муравьёв! – проговорил Михаил, во все глаза глядя на Хомутова, который, казалось Михаилу, был не в себе. – Скажи братьям, что я живой. Меня везут в Москву. Скажешь?!

– Скажу, – вроде бы ясно и осмысленно ответил Хомутов. – А что с тобой?

– Ранен, как видишь, – ответил Михаил, облегчённо падая на дно телеги. Он думал, что теперь всё будет хорошо. Но его лицо и вид его изувеченной ноги почти сразу потерялись в памяти Хомутова среди тысяч других страшных картинок, виденных им за эти два дня. Только 28-го августа, встретив Александра Муравьёва, Хомутов вдруг вспомнил, что у него к нему есть дело.

– А ведь я видел вашего брата, он живой, его везли в Москву… – проговорил Хомутов. Александр, который все эти дни вместе с Николаем искал младшего брата сначала на Бородинском поле, а потом – в обозах отступавшей армии, по крестьянским избам, на дороге в Можайске среди раздавленных телегами и пушками раненых, в стогах, где раненые пытались согреться и умирали, ослабев, от ночного холода, а то и сгорали, не в силах выбраться, видевший за эти дни смерть в самых разных и страшных её видах, смотрел на Хомутова и молчал. Он не знал, что говорить, не понимал, как Хомутов, виденный им за эти дни несколько раз, мог забыть такое, и одновременно понимал прекрасно – сколько всего и он сам забыл из того, что, казалось, не забудется никогда.

– Хомутов, если вы ещё раз увидите где Михайлу, отрежьте себе что-нибудь, вот хоть палец – тогда-то вы вряд ли забудете мне о нём рассказать! – в сердцах сказал Александр.

– Бросьте, Муравьёв, я так устал, что даже если мне отрежут все пальцы, я всё равно не вспомню, по какому это было поводу… – усмехнулся Хомутов. – Не гневайтесь. Главное, что он жив и на Бородинском поле кавалерией, как другие, не затоптан. Уверен, вы его найдёте…

– Непременно найдём… – отвечал Александр, чувствуя, как ему впервые за эти дни становится легче. Он даже улыбнулся. – Если из такой битвы спас его Господь, так не для того же, чтобы он умер на дороге. Ведь так, Хомутов?

Хомутов, хотя и были у него на этот счёт свои мысли, кивнул. Если людям хочется верить в чудо, не надо им мешать…

Глава восемнадцатая

Висленский легион к концу сражения оказался напротив Горок. Весь день легион маршировал по полю из стороны в сторону, оставаясь наблюдателем и теряя людей только от случайно залетавших в ряды ядер. В девять утра легион вышел от Шевардинского редута вперёд, прошёл около километра и встал. Приехавший командир дивизии генерал Клапаред сказал легиону несколько слов для воодушевления. Брандт и Гордон решили было, что бой уже близок, но время шло, а легион так и оставался на месте. Потом разнёсся слух, что вместо легиона в огонь брошена дивизия Фриана.

В десять легион перевели на новое место, откуда видна была колокольня в селе Бородино, и откуда поляки потом видели русскую конницу – это были Уваров и Платов. После полудня поляки снова вышли на поле боя и встали недалеко от Семёновского оврага, через какое-то время услышав (но не увидев), кавалерийскую атаку Коленкура и Латур-Мобура. После этого легион вступил на Большой редут. Поляки, привычные ко многому, пробирались через эти места, в ужасе оглядываясь по сторонам.

– Вы видели такое когда-нибудь, Брандт? – спросил Гордон, указывая на холмы из мёртвых людей, громоздящиеся у подножия кургана. Из куч торчали ноги, руки, на некоторых головах ещё блестели живые глаза, и кто-то внутри этого скопища тел стонал.

– Признаюсь, я первый раз в таком аду… – ответил Брандт. – Что же это? Получается, они шли в атаку уже по телам, по мёртвым и живым?

Оба замолчали: мимо на белом, в кровавых пятнах, плаще несли Коленкура.

Среди лежащих они увидели вдруг польские мундиры и бросились вытаскивать своих товарищей. Немногие из них были в живых.

На этом месте легион попал под обстрел в первый раз за день. Русские обстреливали своё бывшее укрепление с невероятной энергией. Потери в легионе были таковы, что солдатам разрешено было лечь, офицеры же остались стоять.

– Будем ждать смерти стоя! – сказал подошедший в это время к Брандту и Гордону капитан Рехович. Не успел Брандт как-то ответить на эти слова, как русским ядром сорвало голову поднявшемуся с места гренадеру. Всех вокруг забрызгало кровью и мозгом (как ни чистил потом Брандт свой мундир, эти пятна всё равно проступали и были особенно заметны, когда мундир покрывался пылью, особенно пятно от брызнувшего мозга. «Мементо мори» – думал Брандт и не любил объяснять, откуда у него на мундире эти пятна).

Так Висленский легион простоял до сумерек. Когда русские выдвинулись вперёд и заняли Горицкий овраг позади Большого редута, легиону было приказано вытеснить русских из оврага. Поляки бросились вперёд и за полчаса очистили овраг от неприятеля. Это было единственное участие гвардии Наполеона в Бородинском бою.

Стрельба со всех сторон затихала. По всему выходило, что ночевать придётся здесь – посреди обломков и трупов. Однако полякам было не привыкать: вместо дров использовали обломки русских ружейных прикладов. Разували мертвецов (это было дело обычное, разували ещё в ходе битвы, часто даже не дожидались, когда несчастный умрёт, к утру следующего дня почти всех мертвецов на поле не только разули, но многих и раздели), из русских ранцев добыли сухари, а главное – водку, которой все были рады так, будто ради неё и совершалась вся эта битва, всё это убийство тысяч людей.

Едва разожгли костры, к ним со всех сторон поползли раненые. Брандт потом всю жизнь помнил эту картину: тянущиеся к огню люди, изувеченные, грязные, не могущие говорить. Они лезли к теплу из последних сил, многие, добравшись до костров, почти сразу умирали и огонь отражался в их остекленевших глазах.

В десять вечера Брандт обошёл посты. Потом спустилась ночь и наступила мёртвая тишина…

Глава девятнадцатая

Наполеон совершенно не спал ночь после битвы. Накануне он с ужасом думал о том, что будет, если русские уйдут с поля битвы. Теперь же он с ужасом думал, как быть, если они остались? Если сейчас, утром, придётся начинать новую битву? Вчерашнее сражение совершенно опустошило его. «Что со мной? – спрашивал он себя. – Неужели это я?»..

Вчера вечером он избегал взглядов. Генералы смотрели на него так, как не смотрели никогда – они тоже не узнавали его. Наполеон вспомнил вечер битвы при Эсслинге в 1809 году: его армия начала переправу, но когда больше 70 тысяч человек были уже на австрийском берегу, Дунай перешёл на сторону австрийцев: вода поднялась, снесло переправы, австрийцы расстреляли французов картечью, и он ничем не мог помочь своим солдатам. Но даже тогда ему было легче. Ненависть питала его. Сейчас не было ничего – ни ненависти, ни злости, ни обычного для него насмешливого отношения к превратностям судьбы.

«Что со мной? – подумал Наполеон. – Что было вчера? Надо было идти вперёд, проламывать русскую оборону – почему я не сделал этого, почему не дал сделать Нею или Мюрату? Кутузову нужна была битва, чтобы встряхнуть своих солдат, но мне-то нужно было разгромить его армию, а я не разгромил. Дойдём мы до Москвы и даже займём её – что толку, если у русских ещё будет армия? В 1809 году австрийцы сдали свою столицу и продолжали воевать, испанцы сдали Мадрид, но не сдались сами. В 1807 году французы были в Берлине, а пруссаки всё воевали».

Он почувствовал страшную тоску – вчера у него был шанс стать повелителем мира, а он его упустил. Ему хотелось вернуть вчерашний день – как бы хорошо он всё сделал, перевоевал. «Может, всё это сон? – подумал Наполеон, где-то в душе надеясь, что вот сейчас он проснётся, а битвы ещё не было. – Нет, не сон. Всё было». И теперь с этим надо было жить.

Он отбросил одеяло и начал вставать. Тело болело сразу в нескольких местах. Он хотел позвать Констана, но не смог издать никакого звука – даже то, что получалось вчера, не получалось сегодня.

Констан, однако, услышав шум в «спальне» императора, прибежал сам.

– Доброе утро, сир! – проговорил он, сияя. – Русские ушли ночью, сир, они бежали! Вы победили, сир!

Наполеон попытался что-то сказать, и у него опять не вышло. Констан смотрел на него круглыми глазами. Наполеон, разозлившись, махнул рукой в сторону «кабинета». Констан, поняв, бросился туда и принёс карандаш и клочок бумаги, на котором Наполеон с трудом – отвык писать сам – вывел: «Конечно победил. А разве ты сомневался во мне?»..

Констан с облегчением вздохнул – вчера вид императора основательно напугал его, особенно вечером, когда Наполеон выглядел так, будто разгромлен он, а не русские. Но сегодня похоже было, что император пришёл в себя. Наполеон улыбнулся. Констан выпорхнул, чтобы сделать императору горячее питьё.

Оставшись один, император сжал руками колени и конвульсивная дрожь пронзила его – один раз, другой, третий, словно в него попадали пули.

– Москва… Москва… – промычал он и, обхватив руками голову, начал качаться из стороны в сторону. Констан, заставший его так минуту спустя, почувствовал, как шевелятся волосы на голове…

Заключение

Осенью, после ухода французов из Москвы, едва стало возможно добраться до Бородинского поля, сюда приехала Маргарита Тучкова, жена генерала Александра Алексеевича Тучкова 4-го, командира бригады в 3-м корпусе. Был ей тогда 31 год.

В 16 лет Маргарита вышла замуж, но муж оказался таков, что даже в те времена ей разрешён был развод, и специальным царским решением постановлено было снова считать её «девицей Нарышкиной». Александра Тучкова она узнала ещё в пору своего неудачного замужества. Проскочила между ними электрическая искра, но родители Маргариты не верили уже в электричество любви и упирались до последнего – только в 1806 году разрешили они этот брак. Во время свадьбы было такое: на второй день её вдруг навстречу молодой жене выбежал юродивый и прокричал: «Мария, Мария, возьми посох!». Это происшествие смутило души, но смысл его то ли никто не понял, то ли побоялись понять.

Став Тучковой, Маргарита отправлялась со своим мужем в военные походы – была, например, на войне со Швецией в 1808 году, жила в палатке, переправлялась через ледяные реки. Для конспирации переодели её казаком (так поступали многие генералы). А в 1811 году родился у Тучковых сын.

Тучков 4-й в день сражения находился на русском левом фланге (находясь в 3-й дивизии Коновницына, он вместе с ней в начале сражение был отправлен Тучковым 1-м на подкрепление Багратиона). Когда Ревельский полк из его бригады убоялся неприятельского огня, Тучков, по легенде, взял знамя и сказал: «Тогда я один пойду». Он шагнул в огонь, а следом, уже ничего не боясь, бросились его солдаты. Как и Кутайсова, Тучкова сразу после боя не нашли.

Из письма Коновницына Тучкова знала примерное место, где погиб её муж. На этом месте она искала его несколько дней. Каково это было, можно только попытаться себе представить: всё же после сражения холода, замедлившие бы гниение, наступили не сразу. Мертвецов раздевали живые, да к тому же их объедало зверьё. Не найдя тела, Тучкова попросила священника отслужить панихиду прямо на поле боя – над тем местом, где стоял Ревельский полк и где сделал свои последние шаги на этой земле её муж.

Уже после она решила построить и построила на этом месте церковь Спаса-на-крови, а ещё позже – монастырь. Их с Александром сын умер в 15 лет и был похоронен матерью в склепе Спасской церкви – поближе к отцу. В 1838 году она постриглась в монахини под именем Мелании, а в 1840 приняла новый, более серьёзный, постриг. После этого имя её стало Мария. На следующий день она стала игуменьей основанного ею Спасо-Бородинского монастыря. Так исполнилось пророчество юродивого – Мария приняла посох. Умерла она в 1852 году. Они встретились там, на небесах, Александр и Маргарита, и они счастливы там, как могут быть счастливы люди, не оставившие на земле грехов…

14.07.2011–24.07.2011

Страницы: «« 12345

Читать бесплатно другие книги:

Истерзанный бесчисленными войнами, погрязший в дворцовых, магических и жреческих интригах мир, в кот...
Трилогия «Конец главы» – последнее творение Джона Голсуорси; по своему идейному замыслу и отчасти об...
Место действия – негласная столица Солнечной Системы – Империя Марса, и главное здание красной плане...
Роман «Остров фарисеев» – один из наиболее острых и социально значимых произведений Голсуорси, в кот...
Европа накануне катастрофы – Первой мировой войны – стала местом крушения национальных самосознаний....
О, как часто женщина реальная проигрывает в мужских глазах женщине виртуальной! Как легко влюбиться ...