SACRE? BLEU. Комедия д’искусства Мур Кристофер
— Bonjour, Lucien, — сказал он.
— Bonjour, Professeur, — ответил молодой человек. — С возвращением.
Красовщик перевел взгляд с Люсьена на невероятно высокого и худого человека, которого назвали профессором, опять посмотрел на булочника и моргнул.
— Прошу прощения, — сказал Люсьен. — Профессор, это Я Красовщик. Месье Красовщик, это Ле-Профессёр.
Профессёр протянул человечку руку, но Красовщик на нее только посмотрел.
— Вас зовут Я? — спросил Профессёр. Казалось, его что-то беспокоит. — Ле, — представился он. — То есть профессор Эмиль Бастард.
— А, — произнес Красовщик, пожимая ему руку. — Я Красовщик.
— Очень приятно. Вы, вне всяких сомнений, человек мудрый, если выбрали лучшего булочника в Париже.
— Художника?
— Я о Люсьене, — пояснил Профессёр.
— Мне пора, — сказал Красовщик и поспешно заковылял к двери, не оглядываясь. Его осел ждал, привязанный, снаружи с большим деревянным ящиком на спине. Красовщик отвязал его и повел прочь через площадь.
А Люсьен и Профессёр смотрели ему вслед через окно булочной, пока он не скрылся на лестнице, шедшей вниз, к Пигаль. Только тогда Профессёр посмотрел на молодого человека.
— Значит, это был он?
— Да.
— Что он тут делает?
— Жюльетт убила его неделю назад.
— Очевидно, не слишком тщательно.
— Мне тебе много чего нужно рассказать, — произнес Люсьен.
— А мне — тебе.
— Пойдем-ка к мадам Жакоб, выпьем кофе, — предложил Люсьен. — Я попрошу Режин приглядеть за торговлей. — Он сунул голову за полог. — Режин, ты не постоишь за прилавком? Мне нужно с профессором поговорить.
Багет треснул Люсьена по лбу и обернулся вокруг всей головы, хрустнув ему в самое ухо.
— Ай! Что…
— Маман права, — сказала Режин. — Идеально. Я просто еще раз проверила.
Жорж Сёра стоял перед неоконченной картиной «Цирк» с круглой кисточкой, на которую набрал красной краски. Он пытался убедиться, где в точности должна размещаться следующая красная точка. Меж его пальцев торчали четыре одинаковые кисточки с разными красками, точно он поймал в воздухе какое-то огромное ногастое насекомое, и его лапы замерли в трупном окоченении или от неожиданности. Он писал цирковую наездницу, стоявшую на спине белогривого паломино, — пытался отобразить в этой сцене динамику движения, одновременно лепя фигуры из отдельных точек краски, дополнявших бы друг друга: размещенные рядом, в гармонии и контрасте они бы создавали изображение в уме зрителя, стоило ему отойти на шаг от картины. Теория его была крепка и тщательна, он применял ее в своих крупных работах — «Купальщиках в Аньере» и «Воскресном дне на острове Гранд-Жатт», которые принесли ему большой успех и возвели в неофициальные вожаки неоимпрессионистов. Однако загвоздкой был сам процесс. Слишком уж тщательно все нужно делать. Слишком статично. И всякая картина писалась слишком уж, черт бы ее драл, долго. За десять лет он закончил всего семь крупных работ. Его последнюю — «Натурщиц», сцену в мастерской художника, где раздеваются модели, — разнесли критики и отвергла публика: все сочли, что это картинка из повседневной жизни, в которой самой жизни не осталось. Голые натурщицы выглядели холодными и бесполыми, как мраморные столбы. А Дега и Тулуз-Лотрек тем временем малевали в сознании народа своих танцорок и певичек, акробатов и клоунов — наглядно, гибко-текуче и подвижно. Сёра изобрел и усовершенствовал свой метод пуантилизма на прочной основе теории цвета, но теперь сам метод сковывал его. Иногда, как выяснялось, искусство и впрямь сводится к тому, что сказать, а не как это говорить.
Ему всего тридцать один, а он уже выпотрошен. Ну, или, по крайней мере, устал стоять неподвижно, утомился от интеллектуального искусства теории. Хотелось ухватить интуитивное, чувственное — отобразить движение самой жизни, пока не ускользнуло. Быть может, «Цирк», где все фигуры неуравновешенны, готовы рухнуть друг на друга в следующий миг, станет его пропуском обратно к жизни.
Он точно разместил крохотную красную точку на шапке клоуна, и тут в дверь постучали. Жизнь прерывает искусство. Хотелось рассердиться, но на самом деле Сёра был благодарен. Может, доставили припасы, а то и Синьяк или Бернар пришли посмотреть, как движется картина. О теории гораздо проще рассуждать, нежели применять ее на практике.
Он открыл дверь и чуть не выронил кисточки, по-прежнему растопыренные у него в руке. Перед ним стояла молодая женщина — поразительной наружности, в атласном платье цвета корицы, кожа светлая, а волосы темные, почти черные. Глаза же — ярко-синие, как сапфиры.
— Прошу меня простить, месье, насколько я понимаю, здесь студия художника Сёра? Я натурщица, и мне нужна работа.
Неловкий миг Сёра стоял и просто на нее пялился, а сам уже набрасывал ее в уме. Потом она улыбнулась, и его вытряхнуло из воображения.
— Извините, мадемуазель, но у меня уже готовы все этюды к той картине, что я сейчас пишу. Вероятно, когда начну следующую…
— Месье Сёра, пожалуйста… Мне сказали, что вы — величайший художник Парижа, а мне очень нужна работа. Я согласна позировать обнаженной. Я не против. Я не устаю и не замерзаю.
Сёра совершенно забыл, что намеревался сказать дальше.
— Но, мадмуазель…
— О, я прошу прощения, месье, — сказала она, протягивая руку. — Меня зовут Пуант.
— Заходите, — промолвил Сёра.
Когда Люсьен и Профессёр зашли в cremerie мадам Жакоб, Тулуз-Лотрек уже сидел за одним из трех высоких столиков, ел хлеб с размазанным по нему камамбером и пил эспрессо, сдобренный каплей сливок. С ним была очень худая и очень усталая Жейн Авриль, по-прежнему в чрезмерном сценическом гриме. Люсьен никогда не встречал артистку лично, однако тут же узнал ее по рисункам и плакатам Анри.
— Люсьен, Профессёр, вы знакомы с великой, изумительной, прекрасной Жейн Авриль? Жейн, мои друзья…
— Enchante, — произнесла певица. Она соскользнула с табурета, опершись на столик, и протянула вновь прибывшим по руке в элегантной перчатке. Оба склонились в полупоклонах. Она меж тем повернулась к Анри, приподняла котелок у него на голове и запечатлела на его виске поцелуй. — А теперь, куколка, раз есть кому за тобой присмотреть, я пошла домой. — Она вздела бровь, посмотрев на Люсьена. — Он меня не отускал, если я его с собой не возьму. И что я с ним дома делать буду?
Люсьен проводил ее к дверям и предложил помочь найти фиакр, но она предпочла ковылять вниз по длинной лестнице к Пигаль, сказав, что свежий утренний воздух наверняка ее протрезвит, и она сможет уснуть.
Когда булочник вернулся к столику, Анри бросил на тарелку хлебную корку.
— Я предатель, Люсьен. Мне стыдно, что ты застал меня здесь за поеданием чужого хлеба. Не стану тебя упрекать, если ты меня бросишь. Меня все бросают. Кармен. Жейн. Все.
Люсьен махнул рукой мадам Жакоб, стоявшей среди своих сыров, чтобы принесла им с Профессёром кофе, и пожал плечами. С нею он виделся всего час назад в булочной, где они уже обменялись любезностями, так что на сегодня хватит.
— Ну, для начала, Анри, ты и так ешь мой хлеб. Мадам Жакоб подает у себя только хлеб Лессаров вот уже полвека, поэтому никакой ты не предатель. А мадемуазель Авриль вовсе тебя не покинула — она просто отправилась домой, потому что, вне всяких сомнений, устала от того, что всю ночь смотрела, как ты пьешь. Если бы все сложилось иначе, и она бы взяла тебя с собой в постель, ты бы там либо отключился, либо стал петь похабные матросские песни, а это раздражает. Ваша меланхолия нарочита, месье Тулуз-Лотрек.
— Что ж, — вздохнул Анри и подобрал корку с тарелки. — В таком случае, мне стало легче. Как ваши дела, Профессёр? Что-нибудь интересное в Испании?
— Там на юге, в Альтамире, открыли новую пещеру. Таких старых рисунков на стенах, вероятно, прежде не находили.
— С чего ты взял? — спросил Люсьен.
— Интересно здесь то, что мы с коллегой предположили относительную дату их создания — всего лишь относительную, — проанализировав ту краску, которой их делали. Ни в каких дошедших до нас рисунках синяя не используется.
— Не понял, — сказал Люсьен.
— Видишь ли, минеральные пигменты синей краски — синий малахит, оксид меди и ляпис-лазурь — до третьего тысячелетия до нашей эры не употреблялись. Потом ими начали пользоваться египтяне. А до этого все пигменты в Европе были органическими — вайда, например, которую делают толчением и сбраживанием листьев этого кустарника. С годами органические пигменты разрушаются, плесневеют, их сжирают насекомые. Остаются лишь минеральные — глины, мелы, угли. Если в рисунках нет синего пигмента, можно заключить, что ему как минимум пять тысяч лет.
— Пикты в Шотландии себя вайдой мазали, нет? — спросил Анрни.
Профессёра, казалось, удивило такое неожиданное замечание художника.
— Ну да, ею. А вы откуда знаете?
— Одна из немногих исторических истин, которые в школе в меня вбили попы.
— Это же неправда! — возмутился Люсьен. О пиктах им недавно рассказывала Жюльетт.
Профессёр залпом выпил эспрессо и жестом попросил у мадам Жакоб еще.
— Но в Испании я видел не только это. Вполне возможно, у меня будут тревожные вести об этом вашем Красовщике. Видите ли, в Мадриде я был в Прадо и просмотрел все их собрание живописи. На это ушел не один день. Но на картине Иеронима Босха — в «Саде земных наслаждений», он так изображал преисподнюю — я среди сотен фигур заметил одну. Вся узловатая, похожая на обезьяну с костлявыми членами, она терзала ножом женщину. А ладони и ступни у нее были испятнаны синим.
— Но, Профессёр, — сказал Тулуз-Лотрек, — я видел Босхов в Уффици во Флоренции, куда ездил еще мальчиком с матушкой. На его картинах полным-полно искаженных и терзаемых фигур. Мне от них потом долго снились кошмары.
— Это правда, но у той фигуры на шее изображена табличка, а на ней — надпись шумерской клинописью. Как вам, должно быть, известно, среди прочих моих увлечений есть одно особенное. Я некролингвист-любитель…
— Это значит, он любит облизывать покойников, — объяснил Анри.
— Это значит, что он изучает мертвые языки, — поправил его Люсьен.
— Ты уверен?
— Да, — ответил Профессёр.
— Говно у меня, а не образование, — вздохнул Анри. — Попы все врут.
— В общем, — продолжал Профессёр, — я сумел эту клинопись разобрать и перевести. На табличке написано: «Торговец красками». Уже триста лет назад кто-то был вашим Красовщиком. Мне кажется, Босх нас о чем-то предупреждает.
— Это не какой-то торговец красками. Это наш Красовщик, — произнес Люсьен.
— Теперь я не понимаю, — сказал Профессёр. — В таком случае, ему должно быть…
Люсьен поднял руку, чтобы тот умолк.
— Я же говорил — нам тебе нужно много чего рассказать. Я не просто так ляпнул, что Жюльетт убила человека, которого ты только что видел живым и здоровым у нас в булочной.
И Люсьен с Анри поведали Профессёру о Красовщике, пиктах, обо всем, что им рассказала Жюльетт, обо всем, что они пережили сами, и когда закончили, наконец, и признали, что теперь им, двум простым художникам, выпало одолеть Красовщика и освободить музу, Профессёр вымолвил:
— Клянусь болтающимся маятником Фуко, мне следует пересмотреть все мои взгляды. Наука и разум — надувательство, Век Просвещения — коварная уловка, всю дорогу нас водили за нос лишь магия и ритуалы. Если все это правда, можно ли вообще доверять Декарту? Откуда нам знать, существуем ли мы сами, живы ли мы вообще?
— Меня этот вопрос тоже иногда беспокоит, — отозвался Тулуз-Лотрек. — Если вы согласитесь сопроводить меня на рю де Мулен, я там знаю девушек, которые, может, и не убедят вас, что вы живы, но, по крайней мере, помогут развеять тревогу насчет того, что вы покойник.
Двадцать семь. Дело о тлеющих башмаках
Двое мужчин в широкополых шляпах — высокий и среднего роста — прогуливались у стоянки фиакров рядом с восточной оконечностью кладбища Монпарнас. Они поглядывали на вход в Катакомбы с другой стороны площади. У одного в руках был черный корабельный сигнальный фонарь с линзой Френеля, и он прижимал его к боку, чтобы не слишком бросался в глаза. А у высокого через плечо был перекинут длинный холщовый колчан, из которого торчали ножки мольберта. Оба мужчины были в длинных пальто. Если б не фонарь, подозрительного в них было лишь то, что они прогуливались у стоянки фиакров средь бела дня, не выказывая ни малейшего намерения куда-то ехать. Ну и то, что ботинки у высокого тлели.
— Эй, у вас башмаки дымятся, — сказал один возница. Он опирался о свою коляску, жевал незажженную сигарку и хмурился. Уже три раза у них спросил, не нужно ли куда подвезти. Не нужно. Оба мужчины выглядывали из полей своих шляп, украдкой следя за перемещением кособокого человечка в котелке, который вел через всю площадь осла в канотье.
— Вас это не касается, месье, — ответил вознице высокий.
— Мне кажется, он направляется в Катакомбы, — произнес тот, кто пониже. — Может, там оно и есть, Анри.
— Вы детективы, что ли? — поинтересовался возница. — Потому что если да, у вас неважно получается. Почитали б этого англичанина, Артура Конан Дойла, тот описывает, как это надо делать. Новая книжка у него вышла, называется «Знак четырех». Шерлок Хоумз там у него — очень умный. Не то что вы.
— В Катакомбы? — Анри подтянул штанины, и манжеты задрались выше башмаков, оголив блестящие лодыжки из латуни. — Я наконец-то высок — и надо лезть в Катакомбы, где рост только мешает.
— Может, Профессёр тебе сделает новую модель, которая работает на иронии, — сказал Люсьен, склонив голову так, чтобы из-под полей завиднелась его ухмылка. «Локо-амбуляторы» позволяли им следить издалека за Красовщиком уже больше недели, и ни заметный недостаток роста, ни хромота Анри не выдавали. Однако теперь паровые ходули стали помехой.
— У нас еще есть немного времени. — Люсьен поставил фонарь на брусчатку и присел у ног Анри. — Если мы за ним туда пойдем, надо, чтобы он ушел вперед. Эй, возница, помогите-ка мне снять с него штаны.
— Господа, для таких просьб вы не в том квартале. Да и время суток неподходящее.
— Скажи ему, что ты граф, Анри, — сказал Люсьен. — Обычно это помогает.
Через пять минут Тулуз-Лотрек — в закатанных по колено брюках и в длинном пальто, волочившемся по мостовой, — шагал впереди через площадь. Вознице они дали пять франков, чтобы присмотрел за «локо-амбуляторами», а также показали ему двустволку в холщовом чехле — ее они позаимствовали у дяди Анри. Пусть знает, чт с ним будет, если вдруг решит сбежать на паровых ходулях. Тот, в свою очередь, взял с них два франка за гарантированно — ну, более-менее — полную карту подземелий Парижа.
Тулуз-Лотрек разворачивал ее на ходу, пока не добрался до седьмого подземного уровня. Тогда он посмотрел на Люсьена:
— Тут ровно те же улицы, что и сверху.
— Да, только меньше кафе, больше трупов и, конечно же, темно.
— О, ну тогда сделаем вид, что гуляем по Лондону.
На первой сотне ярдов Катакомб городские власти Парижа установили газовые светильники, а у входа — человека, взимавшего по двадцать пять сантимов за удовольствие созерцать городские кости.
— Жуткая это срань, вы в курсе? — осведомился у них привратник.
— А вы — привратник оссуария, — ответил Люсьен. — И вы в курсе, нет?
— Да, но я-то туда не спускаюсь.
— Сдачу мне дайте, — сказал булочник.
— Если увидите человека с ослом, передайте, что после заката я фонари погашу, так что выбираться ему придется самостоятельно. И сообщите мне, если он там занимается чем-то непотребным. А то все время туда ходит, торчит часами. Извращенец, не иначе.
— А вы в курсе, что берете деньги с людей, которым хочется поглядеть на человеческие останки, нет? — опять поинтересовался Люсьен.
— Вы идете или препираться тут будете?
По мраморным ступеням они спустились в тоннели, выложенные штабелями больших берцовых, малоберцовых, бедренных, локтевых и лучевых костей, а также черепов. Дойдя до железных ворот с табличкой «Дальше посетителям хода нет», Люсьен присел и зажег сигнальный фонарь.
— Мы идем туда? — спросил Анри, вглядываясь в бесконечную тьму за решеткой.
— Да, — ответил Люсьен.
Анри поднес карту возницы к последнему газовому светильнику.
— Да тут некоторые залы просто громадны, — сказал он. — Красовщик же наверняка заметит свет. А если знает, что за ним следят, ни за что не приведет нас к картинам.
— Поэтому фонарь у нас сигнальный. Мы его прикроем так, чтобы видеть только то, что у нас под ногами, чтоб не споткнуться. Направляй его вниз и все. — Люсьен поднес к фитилю спичку, а когда пламя разгорелось, прикрутил его так, чтоб оно было едва заметно.
— А как мы узнаем, куда он пошел?
— Понятия не имею, Анри. Будем искать его фонарь. Слушать его осла. Откуда мне знать?
— Ты же у нас специалист. Крысолов как-никак.
— Я не специалист. Мне тогда было семь лет. И в каменоломни я заходил лишь ловушки расставить, не дальше.
— Но ты же нашел Берт Моризо, голую и синюю. Если ты не специалист, тебе необычайно повезло.
Люсьен поднял фонарь и толкнул ворота.
— Наверное, хватит разговоров. Звук здесь хорошо разносится.
Арка, в которую были вделаны ворота, была ниже остального склепа, и Люсьену, входя, пришлось пригнуться. Анри же прошел, не сгибаясь, но мольберт, который он тащил на плече, зацепился за свод и чуть не сшиб его наземь.
— Может, мольберт тут оставить? Возьмем только двустволку?
— Здравая мысль, — ответил Анри. Он вытащил ружье из чехла, а мольберт в колчане прислонил к стене рядом с воротами.
— Казенник сломан, — сказал Люсьен. Стоит Анри в следующий раз споткнуться, подумал он, ружье выстрелит и снесет кому-нибудь из них голову либо иную часть тела, к коей они могут испытывать личную привязанность.
Анри разломил двустволку, дослал два патрона, что были у него в кармане, и помедлил.
— Что? — спросил Люсьен, направив узкий луч света другу в лицо.
— Мы идем в подземелья убивать человека.
Люсьен старался не думать о том, что конкретно им предстоит сделать. Насилие он к себе не подпускал — оно оставалось абстрактным поступком, чистой идеей, а еще лучше — поступком, совершаемым из неких идеальных соображений. Такой мыслью отец в детстве помогал ему добивать крыс, когда он находил в ловушках еще живых, и они бились и мучились. «Это милосердие, Люсьен. Это для того, чтобы спасти парижан от голода, Люсьен. Это чтобы спасти Францию от прусской тирании, Люсьен». А однажды, когда папаша Лессар выпил за обедом лишний бокал вина, сказано было так: «Блядь, это просто крыса, Люсьен. Она отвратительна, а мы ее сделаем вкусной. Ебни уже ее молотком, нам пора печь пирожки».
Поэтому Люсьен ответил:
— Он убил Винсента, он убил Мане, а Жюльетт держит в рабстве, Анри. Он отвратителен, а мы его сделаем вкусным.
— Что?
— Тш-ш-ш. Смотри, свет.
Всего через минуту их глаза привыкли к темноте после газовых светильников. Вдалеке они разглядели крохотный желтый огонек — он подпрыгивал, как мотылек у оконного стекла. Люсьен поднял сигнальный фонарь и направил его так, чтобы Анри было видно, как он сначала поднес палец к губам, а потом махнул — вперед, мол. Луч он направил вниз — их ноги едва отбрасывали тени. Они двинулись за огоньком во тьме, Анри отчетливо переваливался, чтобы не так громко хромать. К тому же, без трости ему было трудно.
По временам огонек исчезал, и они вглядывались в темную даль, стараясь различить искорку. Анри тогда вспоминал, как совсем маленьким закрывал по вечерам глаза, чтобы уснуть, и по векам изнутри, как призраки, скользили образы. Не остаточные изображения, не воспоминания, а то, что он по-настоящему видел в абсолютном мраке ночи и детства.
И вот, пока они осторожно и тихо ступали по ровным пыльным полам подземелья, образы эти снова к нему вернулись. Он помнил, как в непроглядной черноте мелькала электрическая синева, иногда к нему обращалось какое-то лицо — не воображаемый дух, не что-то придуманное, а реальная фигура, сотканная из тьмы и синевы, выскакивала на него из нескончаемого ничто, и он вскрикивал. Вот когда впервые, понял Анри, он увидел Священную Синь — это было здесь, в Катакомбах. Не на картине, не в церковном витраже, не на косынке рыжей — нет, она бросалась на него из тьмы. И только теперь он осознал, почему готов убить Красовщика. Не потому, что он — зло, не потому что жесток или держит музу в рабстве. Потому что он пугает. Анри теперь точно знал: если сможет — он положит кошмару конец.
— Ты сможешь нас отсюда вывести по карте? — прошептал Люсьен, едва не касаясь губами уха Анри.
— Если только фонарь поярче сделаем, — прошептал в ответ Тулуз-Лотрек. — Здесь все камеры должны быть помечены, как улицы наверху.
Огонек Красовщика на секунду перестал подскакивать, и Люсьен остановил Анри, выставив назад руку. Линзу сигнального фонаря он закрыл вообще. В темноте закричал осел, и только по раздавшемуся эху они поняли, что на огонек Красовщика они смотрят не вдоль длинного узкого тоннеля, а через огромный сводчатый зал. Очень нежно, медленно, гася щелчок ладонью, Анри закрыл казенную часть двустволки. Слабо щелкнуло все равно, и они замерли, но Красовщик на их присутствие не отреагировал, как они было решили: он водил лучом своей лампы по стене. В пятне света нарисовалось тяжелое кольцо, вделанное в камень.
Красовщик поставил лампу, взялся за кольцо обеими руками и попятился. Часть каменной стены потянулась следом. Под прикрытием скрежета и хруста художники метнулись вперед — и замерли, когда Красовщик опять нагнулся за лампой. До него оставалось всего с полсотни метров. Шорох его подошв, фырканье осла как будто звучали у них в головах.
Человечек скрылся из виду — зашел в какой-то проход или камеру. Осел же остался у открытой двери.
Люсьен поставил фонарь на пол и нагнулся так, что переносицей уперся в поля шляпы Анри.
— Только меня не подстрели, пожалуйста, — прошептал он.
Друг его ощутимо покачал головой — Люсьен услышал даже, как он улыбнулся, хотя раньше думал, что это невозможно в принципе. И они бок о бок двинулись вперед. Когда до двери в стене оставалось метров двадцать, Анри помедлил и взвел один курок двустволки. Осел от щелчка дернулся.
— Кто это? — спросил из темноты Красовщик. — Кто там?
Он возник в проеме, держа лампу повыше.
— Карлик! Я тебя вижу!
Из-за пояса штанов он выхватил револьвер и направил на художников. Люсьн нырнул прочь из круга света как раз, когда Красовщик выстрелил. Пуля ударилась в каменную стену и, жужжа, как разъяренный шершень, рикошетом улетела куда-то во тьму. Осел взбрыкнул и кинулся за нею, сдавленно вопя от испуга, — похоже было на извращенный хохот умирающего от чахотки психопата. Люсьен перекатился, вскочил на ноги — и тут же ему по глазам хлестнула вспышка нового выстрела. От грохота зазвенело в ушах, и эхо потерялось в пронзительном визге.
— Я тебя вижу, карлик! — опять крикнул Красовщик. Он воздел лампу над головой и бросился вперед, выставив перед собой револьвер. Взвел курок и прицелился, но раздался не отрывистый хлопок, а громоподобный рев крупнокалиберного охотничьего ружья, и лампа Красовщика взорвалась у него над головой. И его, и пол вокруг окатило ливнем горящего масла. Человечек завопил — омерзительно, скорее от ярости, чем от боли, — но атаки своей не прекратил. Он надвигался столпом пламени и палил в темноту, пока боек не защелкал по пустым каморам. Но Красовщик все равно ковылял во тьму, к своему противнику.
— Ебармоты! — прорычал он наконец и рухнул ничком. Так и остался лежать, шкворча, и языки пламени плясали по всему его телу. Темно-синие.
При свете горящего Красовщика Люсьен видел, как Анри осматривает труп. Двустволка была переломлена и висела у него на согнутой руке.
— Анри, ты цел?
— Да. А тебя не ранило? — Взгляда от Красовщика он не отрывал.
— Нет. Он промахнулся.
— В последнюю секунду я выстрелил ему поверх головы. Пытался его просто напугать. Я совсем не метил в него.
— Ты и не попал.
— Ты не скажешь Жюльетт, что я трус?
— Нет, врать я не намерен.
— Не против, если я коньяку хлебну? Нервишки пошаливают.
— И я с тобой.
— Мы лечимся, — произнес Тулуз-Лотрек. Он достал из внутреннего кармана серебряную флягу, отвинтил колпачок и передал тару другу, явив отчетливый тремор конечности. — Мы не празднуем.
— За жизнь, — сказал Люсьен, подняв тост за быстро черневшего Красовщика, отпил и вернул фляжку Анри. — Найду-ка я наш фонарь, пока тут совсем не стемнело. А то со свечками отсюда выбираться нам не светит, хотя и свечи я прихватил.
Когда Люсьен вернулся с фонарем, Анри уже вошел в камеру, зажег свечу и рассматривал первую картину из стопки, прислоненной к стене. Всего таких стопок было три, картины в них рассортированы по размеру. Анри водил свечой у средних габаритов портрета мальчика с темными глазами и темной же копной волос, падавших ему на глаза.
— Люсьен, мне кажется, это Писсарро. Принеси-ка фонарь. Погляди. Похоже, объединенные стили Мане и Сезанна. Никогда раньше не видел у Писсарро таких портретов.
— Ну, с Сезанном он вместе писал еще с шестидесятых. Может, как раз у Сезанна ты видишь его влияние. — Люсьен открыл линзу фонаря, и картина осветилась полностью.
— Но эти темные глаза, почти что испуганные, волосы, этот… — Анри переводил взгляд с картины на Люсьена, опять смотрел на портрет.
— Это я, — сказал Люсьен.
— Ты? Это же та картина, которую помнил Писсарро, а больше никто, похоже, и не видел.
— Да.
— И ты не помнишь, чтобы позировал ему?
— Нет.
— Ну, ты же был мальчишкой. Детские воспоминания смазываются…
— Нет. Она сказала, что лишь дважды была одновременно художником и моделью. Один раз — Берт Моризо. А я — второй. Она была мной.
Анри остановился перед самыми большими холстами. Первым стоял пейзаж — бушующее море, и в тонущем корабле отчетливо доминировала Священная Синь.
— Тёрнер, — сказал Анри. — Не понимаю. Она была судном?
— Ей не обязательно быть натурщицей — художник просто должен быть ею одержим, — ответил Люсьен — смертельно серьезно. Он констатировал факт, не более того. Его обуяло ледяное спокойствие — булочник начал осознавать, как именно повлияла муза на всю его жизнь. Да и на столько чужих.
Люсьен встал на колени и принялся перебирать стопку холстов поменьше. Первым стоял Моне — поле с люпинами. Следующую картину он не узнал — что-то фламандское, какие-то крестьяне, старая. Третьей была Кармен Годен — Кармен Анри, она сидела на полу, расставив ноги, платье спущено и открывает всю голую спину, волосы подобраны наверх, на скулах — те же рыжие ятаганы прядей, та же бледная кожа, но, в отличие от прочих таких же ее портретов, на этом она улыбалась, кокетливо глядя на художника через плечо, снизу вверх, с притворной скромностью. Люсьен знал такой взгляд. На него так десятки раз смотрела Жюльетт, но лишь Тулуз-Лотрек видел, чтобы так улыбалась Кармен Годен. Люсьен задвинул картину обратно — словно захлопнул запретную книгу — и отошел.
Тулуз-Лотрек наклонил вперед крупного Тёрнера, чтобы разглядеть, что стоит за ним, — и чуть не выронил морской пейзаж.
— Ох ежть, — выдохнул он.
Люсьен подскочил к нему и уставился на картину — портрет обнаженной женщины, возлежащей на диване, задрапированном ультрамариновым атласом.
— Она женщина крупная, но очень привлекательная. Мне кажется, я раньше совсем не считал ее рыжей — скорее каштановой брюнеткой, но, опять же, волосы у нее всегда забраны в chignon, когда мы видимся. А тут распущены, даже бедра закрывают, и так она да — очень и очень привлекательная.
Люсьен поставил фонарь к ногам Анри и выхватил у него зажженную свечу, забрызгав картину воском.
— Сожги их, — сказал он, повернулся и пошел к выходу. — Все сожги. Маслом из фонаря полей.
— Понимаю твою озабоченность, но она очень хорошо накрашена, — сказал Анри. Он снова поднял фонарь и внимательно рассматривал ню.
— Анри, это моя мама.
— Смотри, подписана. Тут сказано «Л. Лессар».
— Жги.
— А другие ты просмотреть не хочешь? Тут могут быть шедевры, которых раньше не видела ни одна живая душа.
— И не увидит. А если мы посмотрим, у нас рука может не подняться. Жги. — Люсьен вышел из камеры и встал в огромном зале, где на смолистых останках Красовщика по-прежнему плясали синие языки пламени. Он содрогнулся.
Анри поставил Тёрнера на место, закрыв им голую мадам Лессар, и отошел на шаг.
— Я убил Красовщика — мне кажется, несправедливо будет и картинки мне жечь. Святотатство какое-то.
— Ты же сам всегда говорил, что многие поколения твоих предков — законченные еретики.
— Это верно. Ладно, подержи свечку, а то не видно. Фонарь придется притушить, иначе масла не выльешь.
Через минуту небольшая камера пылала, как печь стеклодува. Языки пламени лизали своды зала, вырываясь в дверной проем, и умирали, щелкая змеиными жалами. Дым клубился под потолком чернильными волнами.
При свете костра Анри изучал карту.
— Если пойдем вдоль этой стены, выйдем к проходу и лестнице на следующий уровень.
— Тогда пошли.
— А осел Красовщика?
— Кто же знает, куда он удрал, Анри? У нас в фонаре масла едва хватит, чтоб выбраться наружу. Может, сам дорогу найдет. Он тут уже бывал.
Тулуз-Лотрек сложил карту и двинулся вдоль стены, опираясь на двустволку, как на костыль. Таиться больше не было нужды, и он хромал вволю.
— Болит? — спросил Люсьен, подняв фонарь повыше, чтобы другу было видно, что впереди.
— У меня? Все в порядке. Это пустяки в сравнении с тем, что я убил человека и сжег комнату, набитую шедеврами.
— Прости меня, Анри.
— Но и это ерунда по сравнению с неслабой возможностью того, что ты трахнул собственную матушку и укокошил отца.
— Все не так было.
— А как оно тогда было?
— Не знаю.
— А как думаешь, твоя мама согласится мне позировать? Интересуюсь чисто как художник.
— Ты Лапочку убила!
Вот первое, что он сказал Жюльетт, когда они нашли ее в мастерской Анри.
— Кого? — спросила она.
— Лапочку Писсарро. Маленькую девочку. Я ее любил, а ты ее убила.
— Тогда был выбор, Люсьен, ты или она. Кто-то из вас должен был заплатить. Я выбрала ее.