SACRE? BLEU. Комедия д’искусства Мур Кристофер
— Значит, вы свободны?
— Все не так просто.
— Ну еще бы, — сказал Люсьен. — А то я уже начал беспокоиться, что все просто как-то уж совсем.
— Эй, ебляша, я тебе муза сарказма? Нет! Я не она. Вы переходите границы, месье Лессар. Всякие, блядь, границы. — Она оттолкнулась от его колен, чтобы посмотреть ему прямо в глаза, однако удовольствовалась тем, что уперла стальной взгляд в среднюю пуговицу его жилета.
— Никогда раньше не слыхал, чтоб богини матерились, — заметил Анри.
— Отъебись, граф Мини-Штанишки! — ответствовала муза, уперев чело в промежность Люсьена, дабы сдержать позыв нутроисторжения.
— И не видал, чтоб блевали, — добавил Тулуз-Лотрек. — Ой, синенькая пошла.
Двадцать пять. Раскрашенный народ
Британия, северная граница
Римской империи, 122 г. н. э.
Квинт Помпей Фалько, легат Британии, расхаживал по веранде своей приграничной виллы и диктовал секретарю письмо — доклад императору Адриану. Обычный рапорт, но легату он давался с трудом. Он потерял Девятый легион Римской армии.
Привет Тебе, возвышеннейший цезарь,
с великим окаменением душевным рапортую, что, будучи послан на юг Каледонской области, что располагается в самых северных пределах Британии, для восстановления порядка среди нецивилизованных народов, коих мы ныне зовем пиктами, и для вверения оных заботам и направляющему попечению Империи, Девятый Его Императорского Величества Испанский легион численностью четыре тысячи солдат и командиров не прислал ни единого рапорта в течение тридцати дней и считается потерявшимся.
— Что скажешь? — спросил Фалько у писца.
— «Потерявшимся», господин? — уточнил тот.
— Ну да, — произнес легат. — Как-то невнятно, да?
— Несколько.
Посему легат продолжал:
И говоря о нем «потерявшийся», я вовсе не имею в виду, что он бродит где-то по дебрям этой богами проклятой, бессолнечной и гниющей кучи навоза, коей является сия провинция, пытаясь решить простую навигационную задачу; я подразумеваю, что он стерт с лица земли, разгромлен, изничтожен, раскатан в прах и до последнего человека истреблен. Девятый легион прекратил бытовать. Он не потерялся — он более не есть.
— Так понятнее, как считаешь? — спросил Фалько.
— Быть может, чуть больше контекста, господин? — предположил секретарь.
Легат проворчал, но продолжил диктовку:
В прошлом пикты в Каледонии встречали нашу экспансию спорадическим сопротивлением мелкими бандами дикарей без всякой очевидной организации или иной связи меж собой, помимо общего для всех языка. Однако же в последнее время силы их объединились в крупную армию. Похоже, они теперь способны предупреждать наши тактические ходы и атаковать наши войска на самой пересеченной местности, по коей не могут перемещаться наши боевые машины, а ряды наши означенной пересеченной местностью прерываются, равно как и подвергаются атакам и налетам со стороны бандформирований противника. Один военнопленный, захваченный нами две недели тому и допрошенный при споспешествовании раба, разумеющего их отвратительное наречье, сообщил, что их различные племена теперь объединены под властью нового царя, коего они зовут Цветодаром; его повсюду сопровождает таинственная воительница — она и стоит ныне во главе всей их армии. Сколь примитивны бы ни были их верования, этот «раскрашенный народ» представляет значительную угрозу для Империи здесь, в конце наших маршрутов снабжения, и, не располагая войсками на замену Девятому легиону, равно как и двумя легионами, оставшимися без тылового обеспечения, я опасаюсь, что мы нашу северную границу против них не удержим.
С нетерпением ожидаю Твоих распоряжений,
Будь здоров,
Верный Тебе,
Квинт Помпей Фалько, легат Британии
Фалько подошел к краю веранды и окинул взглядом холмы. Перед глазами его стояли оливы, лимонные деревья, виноградник, вызревающий под теплым этрусским солнцем. На деле же он видел, как из мшистых бугров сломанными зубами торчат серые камни, как по распадкам под пепельно-серыми тучами ползет низкий туман.
— Теперь довольно контекста? — спросил он. — Или мне еще побухтеть о настоятельности обороны этого жалкого болота и завоевания размалеванных синим обезьян к вящей славе Рима?
— А это правда, господин? — спросил секретарь. — Про то, что у пиктов теперь царь?
Легат резко развернулся к писцу, и тот съежился под неумолимым взглядом.
— Они слопали римский легион — самую ужасающую машину войны на свете. И не поперхнулись. Какая разница, правда это или нет? Они опасны.
— Так мы уверены, что Девятый разбит пиктами?
— Ты, значит, не видел их послание?
— Нет, господин. Я не выхожу с виллы.
— Часовые обнаружили голову их командира на колу. За стенами форта — не на границе, заметь, а здесь, у меня под самым домом. Шлем с него не сняли, а к нему прибит кусок шкуры, и на нем надпись этой их отвратительной синей краской.
— Надпись, господин? Дикари умеют писать?
— На латыни притом. И так же грамотно и аккуратно, как мог бы написать ты сам. Надпись такая: «Извините. Случайно. Ничего не поделать».
— И что это значит? — спросил писец.
И тут все небо огласилось воплем — точно враз возопила сотня ястребов. Фалько увидел, как из тумана по гребням северных холмов проступает рваная синяя линия — боевой порядок воинов. Еще один клич — и синим очертились холмы к востоку. Завизжали еще раз — синие воины возникли на склонах к востоку. Орда потопом надвигалась на форт и римский гарнизон, укрывшийся за его стенами.
— Это значит, — ответил легат, — что Рим нам увидеть больше не суждено.
Они вышли из леса и вступили в деревню пиктов, добравшись сюда через всю Европу. Шли вслед за слухом, на шепот, ибо секрет передавался из уст в уста лишь теми, кого завоевали, а затем поработили римляне.
— Эти ебанаты целиком мажут себя синим, — сказала Блё. — Говорю тебе, Говняпальчик, это наша публика. Они, блядь, нас полюбят как родных.
На ней была лишь набедренная повязка, заткнутая за широкий кожаный пояс, и два коротких римских меча с осиными талиями — их она забрала у мертвых легионеров где-то в Иберии. Волосы заплетены в пять длинных кос, измазанных Священной Синью. Синим же испятнана вся кожа — грубыми мазками в палец шириной. Некогда она была высокой белокожей тевтонской девушкой из тех племен, что жили над Рейном, но теперь — уже несколько месяцев — она оставалась лишь Блё, и никем больше.
— Там сыро и холодно, — ответил Красовщик.
На нем была овчина до пят, по низу в шерсти запутались веточки, листва и репья, и овчинная же шапка, все время съезжавшая на глаза. Издалека он выглядел как затравленный несимпатичный барашек.
— Сам увидишь, — сказала Блё. — Они нас полюбят.
Всю Священную Синь, что у них с собой была, они раздали пиктам, и те смешали ее с салом и раскрасили друг другу лица и тела. И через это все племя объединилось с богиней — так им были даны виденья страсти, славы, красоты и крови, ибо знали они лишь одно искусство — военное.
Греки звали ее «дэмоном» — он вселялся в художников и раздувал в них угли возмутительной изобретательности. Римляне — «гением», ибо полагали, что гений не сам человек, а есть у человека, потому как он — дух-покровитель вдохновения, коего следует подкармливать живостью мышления, не то он перейдет к носителю побойчее, а прежнего своего хозяина оставит тусклым и застойным, как вода в канаве. Раскрашенный же народ звал ее Лианан Шидья — особой силой, богиней-любовницей, что загоняет тебя, будь ты мужчиной или женщиной, в ослепляющий экстаз, отбирает жизнь, любовь, покой себе в награду за один мимолетный взгляд в вечность. Все подымаются, ебутся, сражаются и умирают за Лианан Шидью! Поют ей хвалы! Воют и сдирают ногтями с неба луну в объятьях Лианан Шидьи! Бросаются на острые скалы, слизывают сладкий нектар смерти с грудей Лианан Шидьи! Обрушиваются скопом на врагов, а в глазах горит искра бессмертия! За Раскрашенный Народ! За Цветодара! За Лианан Шидью!
А когда все изнемогли, рухнули наземь изможденными кучами плоти, растеклись лужами телесных жидкостей, Красовщик развел свои костры, спел свои заклинания, протопал свой неуклюжий танец и жутким лезвием из черного стекла соскреб священную синь с кожи извивавшейся Лианан Шидьи.
Она была права. Они, блядь, их еще как полюбили.
Раскрашенный народ хлынул со склонов громадной синей волной. Лианан Шидья и Цветодар, их царь, стояли на боевом паланкине, укрепленном на спинах двух быков, которых вела дюжина воинов со щитами. Царь — впереди, пристегнут за талию к раме, по бокам — колчаны с дротиками. За его спиной Лианан Шидья держалась за деревянную поперечину, а у нее за спиной размещалась стойка с гэсумами потяжелее — их жутко зазубренные латунные наконечники, широкие, как лопаты, походили на палисад в огороде у Смерти.
Ни один римский часовой не успел поднять тревогу — все полегли, и пикты подступили чуть ли не вплотную к форту. Когда конница расселась по седлам, а лучники поднялись на стены, орда их уже блокировала римлянам все пути отступления.
Пикты принялись смыкать кольцо там, куда не добивали римские луки. На шнурках они раскручивали над головами глиняные горшки горящего дегтя и метали их в зону поражения между своими рядами и стенами форта, пока вся земля вокруг не превратилась в черный дымящий ад. За языками пламени пикты скакали, как синие демоны.
А их стрелы обрушились на римлян со всех сторон. Легионеры старались укрыться от одной опасности, а смерть шквалом обрушивалась на них с другой. Выслали конницу — прорвать боевые ряды пиктов, — но едва колонна всадников вытянулась из ворот наружу, из языков пламени выплыл паланкин на быках, и римские лошади попятились от пронзительного визга синей воительницы, стоявшей на нем.
Ее первое копье пробило грудь командиру конного отряда — его сшибло на спину, словно привязанного к колу. Цветодар обеими руками метнул по дротику: первым снял лучника со стены, а второй пробил частокол и раба за ним, который нес воду, чтобы залить пламя, лизавшее стены форта. Узрев меткость своего царя, пикты победно возопили, и клубящаяся туча синих воинов сомкнулась у стен.
Римские стрелы стучали по деревянному паланкину. Один пиктский щитоносец упал, и тяжелые быки растоптали его. Стрела попала в бедро Лианан Шидьи, но ее следующее копье раскололо шлем лучника и снесло ему верх черепа. Пока она выдергивала из бедра стрелу, грудь Красовщика пробила еще одна — нет, две… три стрелы. Их железные наконечники торчали у него из спины.
Среди пиктов поднялся вопль ярости. Они уже вступили в пределы досягаемости римских стрел, и Красовщика к его деревянной раме пришпилило уже с полдюжины стрел.
— Ай, — произнес он. — Терпеть не могу стрелы.
— Я знаю, — ответила Лианан Шидья. Протянула руку и выхватила те, что торчали у него из спины, за наконечники, а потом потрясла в воздухе их окровавленным пуком и заорала на римлян. Крик ее подхватили все. Красовщик обмяк в своей сбруе, голова его бессильно покачивалась в такт поступи быков. Воительница вытащила остальные стрелы у него из груди, отшвырнула их, а человечка схватила за уши и встряхнула.
— Вставай Говняпальчик, ну! — велела она. — Они должны видеть, как тебя ранило, но ты поднялся. В бой!
Красовщик приоткрыл один глаз, и голова его приподнялась.
— Холодно тут, — произнес он. — А я терпеть не могу холод. — Обеими руками он схватил по дротику и запустил их в крепость через стену. — И стрелы терпеть не могу.
Когда паланкин достиг частокола, Лианан Шидья прыгнула с платформы, ухватилась за гребень стены и, сделав курбет, встала на ней — и тут ей в бок попала стрела. Воительница мигом развернулась, обнажив оба меча, и посмотрела прямо в широко раскрытые глаза перепугавшегося лучника — тот как раз пытался натянуть тетиву еще раз. Повернулся было бежать прочь, но она обрушилась на него и одним взмахом обрубила ему обе руки сразу. Лучник остался истекать кровью, а воительница рубила себе проход в римском мясе дальше. Меж тем пикты поставили свои осадные лестницы и уже захлестывали стены роями синей жажды крови.
Через полчаса все римляне пали, все рабы, взятые в Каледонии, были освобождены, а маленький кособокий царь пиктов стоял на крыше виллы. Несколько стрел по-прежнему торчали у него из груди и спины, а он держал на весу голову Квинта Помпея Фалько. Перед смертью римский легат Британии успел подумать одно: «Эти чокнутые ебанаты и впрямь выкрашены в синий».
За спиной Цветодара его муза, Лианан Шидья, вымазала Священной Синью золотого римского орла на шесте и вознесла его над головой. Раскрашенный народ хором скандировал ее имя.
Париж, Иль-де-ля-Ситэ, 1890 г.
Всего несколько припрятанных картин, а не десять тысяч пиктских воинов, выкрашенных в синий, — с такой мощью Красовщик оправился от огнестрельных ран Блё только к следующему вечеру. К тому же ему повезло, и уборщик морга, подметая, подошел к нему слишком близко и теперь, весь иссушенный и мертвый, лежал рядом. Из него высосали всю силу жизни.
Красовщик сполз с каменной плиты на холодный пол. Пока он ковылял по моргу, ища, что бы надеть, из его ран одна за другой повыпадали пули. Все покойники были либо наги, либо слишком высокого роста, поэтому человечек удовольствовался белым халатом санитара, и тот на ходу волочился за ним по земле. Сторож сделал вид, что не заметил его, когда он выходил: спонтанное воскрешение, прикинул он, потребует такого количества канцелярской волокиты, к которому он был не готов.
До квартиры было всего квартала три, и хотя все они ранним вечером были довольном людны — по улицам гуляли граждане всех сословий, — Красовщик все равно пошел домой. Пока он переходил по мосту с Иль-де-ла-Ситэ в Латинский квартал, господа смотрели сквозь него, а дамы отворачивались. У собора Нотр-Дам часто бродили калеки и уроды, просили подаяния, поэтому кособокий человечек с нависшим над глазами лбом и в белом халате, чьи полы влеклись по брусчатке, привлекал внимания не больше, чем любая другая бессчастная душа.
У дома на рю де Труа-Порт он позвонил в колокольчик, и консьержка, открывшая дверь, при виде него взвизгнула и подпрыгнула. Габариты и цинизм этой дамы были таковы, что с ее последнего подпрыга и взвизга минуло много лет, и Красовщика от души порадовала эдакая перемена участи. У него даже возник позыв распахнуть полы халата и продемонстрировать ей по этому случаю елду во всей красе, но он не стал. Лилия в золочении не нуждалась.
— Bonsoir, Madame, — сказал он. — Вы не могли бы меня впустить? Я, кажется, забыл ключ.
— Но, месье, — ответствовала консьержка, подымая профессионально прыгучую бровь подозренья. — Вы же вроде как скончались.
— Пустяк, царапина. Случайно. Ничего не поделать. Новая горничная чистила револьвер, и он выстрелил.
— В вас стреляли пять раз. Я сама слышала.
— Она не очень сообразительная горничная. Мне кажется, придется ее уволить.
— Ваша племянница сказала, что это вы на девушку напали.
— Я просто отчитывал ее за скверную уборку. Мадам, прошу вас, впустите меня.
— У вас вся квартира в синей пыли, месье.
— Вот как? Ну, это последняя соломинка. Горничная уволена.
— Она была голая. Она едва говорила по-французски. Полиция завернула ее в простыню и увезла.
— Я заплачу вам пятьдесят франков, мадам, но все мои деньги в квартире, поэтому сначала вам придется меня впустить.
— Добро пожаловать домой. — Консьержка распахнула дверь шире и отступила на шаг.
— Вы кормили Этьенна? — спросил Красовщик.
Париж, Монмартр, 1891 г.
— Поэтому видишь, пристрелить его мало, — сказала Жюльетт. — Я должна вернуться.
Они ели багет с маслом и запивали его кофе в «Новых Афинах» на пляс Пигаль. Жюльетт предложила угостить их завтраком — деньги оставались только у нее.
Снаружи, вокруг фонтана на площади, выстроились модели — девушки и несколько юношей, все ждали найма. Художникам, которым требовались натурщики, нужно было только прийти на этот «парад моделей» и выбрать. Договор скреплялся несколькими франками. Те девушки, кому не повезло, и никакой художник их не нанял, могли пройти по бульвару чуть дальше и поторговать там собой иным способом. Текуча была граница между натурщицей и проституткой, танцовщицей и блядью, содержанкой и любовницей. Все они населяли «полусвет».
— У тебя правда совсем нет похмелья? — спросил Люсьен, которого обуревало нечто вроде морской болезни, стоило только повернуть голову и оглядеть кафе.
— Муза, — пояснил Анри, а у Жюльетт спросил: — Значит, это из-за вас Адриан построил ту стену поперек всей Британии?
Девушка скромно кивнула:
— Вдохновлять — моя работа.
— Он ее построил, потому что боялся пиктов, — сказал Люсьен. Он просто завидовал, что сам не римский император и не может ради нее построить стену через всю страну.
— Или они его раздражали, — добавил Анри.
— Mon Dieu! — воскликнула муза. — Ну что вы за художники? Вы же совершенно не понимаете вдохновения!
— Вы ведь не Жейн Авриль, правда? — спросил Анри, содрогнувшись от укуса ползучего подозренья.
— Нет, — ответила Жюльетт. — Радости ее общества не разделяла.
— Это хорошо, — сказал Анри. — Потому что она уже очень близка к тому, чтобы лечь со мной в постель, и мне бы хотелось думать, что она поддается моему шарму, а не склонности к синему цвету.
— Уверяю вас, Анри, это лишь ваш шарм. — Жюльетт мелодично рассмеялась, подалась к нему и погладила ему руку пальцами.
— Быть может, тогда, мадемуазель, вы с Люсьеном сегодня вечером составите мне компанию в «Красной мельнице» и поможете убедить даму рассмотреть меня горизонтально, ибо только в таком положении мой шарм убедительнее всего?
— Это как с козлом позавтракать, — сказал Люсьен.
— Простите, Анри, но — не могу, — сказала Жюльетт.
— С козлом в котелке, — добавил Люсьен.
— Мне правда нужно вернуться к Красовщику. У меня нет выбора.
— Ты же не можешь, — сказал Люсьен. — Останься со мной. Пусть он за тобой гоняется. А я тебя буду защищать.
— Ты не можешь, — сказала она.
— Тогда убежим. Ты ведь у нас путешествуешь во времени и пространстве, да? Где-нибудь возьмем и спрячемся.
— Не могу, — ответила она. — Он может меня заставить к себе вернуться. Говорю же, я — рабыня.
— Ну и что тогда? — Люсьен чуть не упал со стула, стараясь придвинуться к ней поближе, но успел схватиться за столик.
— Я не буду свободна, покуда он жив.
— Но вы же сами говорили, что убить его невозможно, — сказал Анри.
— Его нельзя убить, покуда есть картины, написанные несжатой Священной Синью, — ответила Жюльетт. — Это в теории. Когда я увидела ню Мане, мне показалось, что у меня есть шанс. Я подумала, что его оберегает живопись, но теперь вижу, что не только — есть что-то еще. Он жив. Я чувствую, как он меня к себе влечет.
— Не понимаю, — произнес Люсьен. — Что же мы можем сделать?
Жюльетт наклонилась над столиком, и художники тоже заговорщически сблизили головы.
— Я забрала ту Священную Синь, что мы с ним сделали из ню Мане. Она в каменоломне вместе с твоей картиной. Ему нужно еще. Гоген уезжает на Таити, поэтому я пойду к тому художнику, которого он мне нашел. Какой-то месье Сёра.
— Сёра — un peintre optique, — сказал Тулуз-Лотрек. — Пишет крохотными точками чистого цвета. Огромные полотна. У него на одну картину уйдет много лет.
— Вот именно, — ответила она. — Красовщику придется пойти туда, где он прячет остальные картины. Я знаю, это должно быть где-то близко, потому что меня не было всего день, а он уже добыл Мане. И холст не был свернут, его не сняли с подрамника. Значит, идти было недалеко. И принес он эту ню без ящика. Когда пойдет за следующей картиной, чтобы делать Священную Синь, можете за ним проследить, уничтожить оставшиеся картины — и он тогда будет беззащитен.
— А вы сами почему так не поступили? — спросил Анри.
— Думаете, не пробовала? Я не могу. Это должен сделать кто-то из вас.
— А если у нас получится, ты будешь свободна? — уточнил Люсьен. — И мы тогда сможем быть вместе?
— Да.
— А Жейн Авриль ляжет со мной в постель? — спросил Анри.
— А она здесь при чем? — спросила Жюльетт.
— Ни при чем, но я подумал, может, вы от моего имени вмешаетесь, раз уж разбили мне сердце? Просто повлияете на нее, пока мы не ляжем в постель, а потом уже не надо. Из благодарности за то, что мы вам помогли обрести свободу.
— Нет! — твердо заявил Люсьен.
Жюльетт улыбнулась.
— Дорогой мой Анри, она будет вашей и без всякого волшебства, кроме вашего восхитительного присутствия.
— Отлично, тогда я в деле, — сказал Тулуз-Лотрек. — Давайте же избавим мир от этого Красовщика.
— О мои герои, — сказала Жюльетт, взяла обоих художников за руки и поцеловала им пальцы по очереди. — Но вам следует быть очень осторожными. Красовщик опасен и хитер. От него погибли сотни художников.
— Сотни? — с дрожью в голосе переспросил Анри.
Интерлюдия в синем № 4: Краткая история ню в искусстве
— Эй, вы только поглядите, какие! — сказала муза.
Двадцать шесть. Я, Ле и теоретик цвета
Жюльетт впорхнула в квартиру, словно на сцену. Помедлила у вешалки, дожидаясь аплодисментов, которых не последовало, что вовсе не странно: в квартире были только она и Красовщик.
— Ты сердишься, нет? — сказал Красовщик.
— Нет, вовсе нет, — ответила она. — С чего бы?
— Ты в меня стреляла. Пять раз.
— А, это. Не, это не я. Это все островитянка. Я запрыгнула в это тело, чтобы помочь Жюльетт надеть шляпку, а не успела оглянуться, как Вувузела начала в тебя палить. Откуда она револьвер раздобыла, интересно?
— Это мой. Пять раз.
— Извини, я не подумала. Жюльетт такая покойная, когда не занята, я и забыла, до чего это нервно — вдруг очнуться голышом, вымазанной синим, а над тобой стоит скрюченный монстр и ножом размахивает.
— Ты это о чем? — Иногда намеки Блё становились слишком тонкими на его вкус.
— О том, что юной девочке ты можешь показаться жутким кошмаром. — Она улыбнулась.
— Это в каком же смысле?
— Елдак, — пояснила она.
— А, разумеется. — Теперь ухмыльнулся и он.
Красовщик точно не помнил, что случилось, кроме того, что ему было больно и он очень удивился. Но консьержка тоже подтвердила, что револьвер был в руке у туземной девочки, когда она вбежала в квартиру.
— Так а где ты была? — спросил он. — И где Священная Синь? Почему ты не пришла за мной в морг?
— Я думала, это ты сердишься, — ответила Жюльетт. Она возилась с черным шифоновым шарфом, повязанным поверх шляпки, и заметила на нем еще несколько мазков белой гипсовой пыли — видимо, мазнула в каменоломне и не все отряхнула. Она зашла в спальню и нарочито выволокла из шкафа шляпную картонку. — А я была на Монмартре. Священной Сини больше нет. Я всю пустила на то, чтоб стереть память у Люсьена и Тулуз-Лотрека. Они теперь даже не вспомнят о нас.
— Но я же их собирался пристрелить, — сказал Красовщик, похлопывая по револьверу, за которым он только сегодня ходил на пляс де ла Бастий, где возле рынка купил у какого-то проходимца. Предыдущий его револьвер изъяла полиция.
— Ну, теперь в этом нет необходимости.
— И ты всю Синь на это пустила? — Ему вроде бы помнилось, что краски они наделали много, хотя он не был уверен точно. Картина-то была большая, Мане ее долго писал. — Что они сделали? Где картины?
— Картин нет. Они делали меня. По старинке. Писали прямо по телу. С оливковым маслом.
— Оба сразу?
— Oui.
— Oh la la. — Красовщик закатил глаза, воображая такую картину. Ему понравился замысел — выкрасить тело этой Жюльетт, — но тут до него дошло. — И ты все смыла?
— Я же не могла ехать на фиакре через весь город синей, правда? — Она провела пальцем у себя за ухом, и ноготь зацепил немного синевы. — Видишь, кое-что еще осталось.
Красовщик подковылял к ней, схватил за руку и сунул ее палец себе в рот, облизнул весь кончик и опять закатил глаза. Да, несомненно это Священная Синь. Он выплюнул палец.
— Если ты все смыла, мы не сможем больше делать краску. А тот твой портрет, который писал булочник? Его ты забрала?
— Сожгла. Чтоб они не смогли по нему ничего вспомнить.
Красовщик зарычал и с топотом забегал по квартире.
— Тогда тебе надо вернуть эту островитянку, потому что Гоген…
— Нет Гогена.
— Что?
— Уже купил себе билет до Южных островов. Он до отъезда не успеет ничего закончить. А девочкина родня теперь глаз с нее не сводит и одну никуда не отпускает.
— Тогда тебе надо найти кого-то для этого теоретика Сёра — и побыстрее. Может, его жена сгодится? Я не знаю. А когда поменяешься, утопи эту Жюльетт.
— Нет, — ответила она. — Это тело подойдет идеально. У меня есть мысль.
На Монмартре едва взошло солнце. Хлебы лишь десять минут как покинули печь — они еще были горячи. Люсьен почувствовал, как багет огрел его над правым ухом, но не успел увернуться от крошек, засыпавших ему глаза, когда хлеб обернулся вокруг головы.
— Voila! — воскликнула мамаша Лессар, отнимая хлебную загогулину от черепа сына и разглядывая хрумко-жёвкую корочку на излом. — Идеально!
— Merde, Maman! — высказался Люсьен. — Мне двадцать семь лет. Я умею печь хлеб. Вовсе не нужно лупить меня им по голове, чтобы убедиться. Все и так правильно.
— Чепуха, cher, — ответила мадам Лессар. — По старинке — лучше всего. Потому-то мы так все и делаем. И хорошо, что ты вернулся и опять печешь хлеб. Работать, конечно, может и твоя сестра, но чтобы испечь идеальный багет, требуется врожденное мужское разгильдяйство. Печь хлеб — это искусство.
— По-моему, ты искусство терпеть не можешь.
— Не говори глупостей. — Она любовно смахнула крошки с его бровей, лишь чуточку смазав их материнской слюной. — Это разве бедра женщины, которая не ценит искусство хлебопечения? — И она качнула ими так, что по юбкам прошла волна, а подол хлопнул, взметнув с пола тучку муки.
Люсьен вывернулся из ее хватки и кинулся в булочную с корзиной багетов, дабы не было необходимости даже задумываться, как ответить на маменькин вопрос. Он предпочитал не думать о том, что у нее есть бедра. Вообще не думать о ней как о женщине — она для него оставалась массой ходячего раздражения, бурей в облике мамы, что населяла собой булочную и не возражала, если дождь, проливавшийся из нее на благо тех, над кем она неизменно нависала, пугал всех до полусмерти молнией-другой.
Так он думал о матери с детства — такой мистический у него сложился образ. В те дни в булочную к ним приходил Сезанн — обычно с Моне, Ренуаром или Писсарро — и едва ли не прятался за спинами друзей, пока мадам Лессар не скрывалась в глубинах дома. Тогда провансалец вытирал рукавом вспотевшую лысину и яростно шептал:
— Лессар, призови уже свою жену к порядку. У нее вечно так щупальца из шиньона выбиваются, она так улыбается и поет у тебя в лавке, что должен сказать, Лессар, — твоя жена всегда выглядит так, будто ее свежевыебли. Это нервирует. Это непристойно.
А папаша Лессар и другие художники только посмеивались над раздосадованным Сезанном. Маленький Люсьен же был сыном булочника, для него все «свежее» означало только хорошее, и лишь значительно поздней он понял, о чем говорил Сезанн. В душе у него похолодело, он содрогнулся и преисполнился решимости никогда больше об этом не думать. Вообще никогда. До нынешнего, разумеется, утра, когда она сама ему напомнила.
Люсьен отдал корзину с хлебом Режин — та стояла за прилавком.
— Надо маман нанять мальчишку, чтоб она его лупила багетом, — сказал он. — Ты уже должна была ей кого-то родить для этих целей.
Режин посмотрела на брата в ужасе: ну как такое можно говорить? Ничего не ответила, но Люсьен осознал, что он ее обидел.
— Прости меня, chere. Я хам.
— Да, — ответила она. И собиралась уже уточнить, какой именно разновидности, когда кто-то из-за прилавка арычал:
— Хлеба!
Люсьен посмотрел туда: над самым прилавком маячил котелок, а под ним виднелась обезьянья физиономия Красовщика.
Молодой человек взял сестру за плечи, поцеловал в лоб и вывел за полог в пекарню.
— Прости меня, прости меня, прости. А теперь ради всего святого, пожалуйста, побудь тут. — И снова вышел в булочную с широченной улыбкой. — Bonjour, Monsieur, что вам угодно?
— Ты художник, нет? — проворчал Красовщик.
— Я булочник, — ответил Люсьен, протягивая ему руку через прилавок. — Люсьен Лессар.
Красовщик пожал предложенное, а сам сощурился и склонил голову набок, словно пытался проникнуть в саму улыбку булочника и добраться до лжи, что за нею скрывалась. Так, по крайней мере, показалось Люсьену. Что он тут делает?
— А я Красовщик, — сказал Красовщик. — Краски продаю.
— Это понятно, а как вас зовут? Как ваше имя?
— Я Красовщик.
— А фамилия?
— Красовщик.
— Понятно, — сказал Люсьен. — Что вам будет угодно, месье Красовщик?
— Я знаю, где девушка.
— Какая девушка?
— Та, которую ты писал. Жюльетт.
— Простите меня, месье, я не понимаю, о чем вы толкуете. У меня нет никаких портретов никаких девушек, и никакой Жюльетт я тоже не знаю.
Красовщик снова к нему присмотрелся, склонил голову в другую сторону. Люсьен старательно излучал невинность. Он пытался выглядеть блаженно — как возрожденческие Девы Марии, которых видел в Лувре, — но удалось ему только принять вид человека, которого неуместно потрогал Дух Святой.
— Тогда два багета, — сказал Красовщик.
Люсьен перевел дух и повернулся к корзине, но тут звякнул колокольчик над дверью. Люсьен взял багеты и посмотрел, кто пришел. Рядом с Красовщиком стоял Ле-Профессёр.