Двенадцать рассказов-странников (сборник) Маркес Габриэль

— Верь мне, — сказал он напоследок.

В тот же день Мария была внесена в список обитательниц приюта под серийным номером с беглым примечанием: личность не установлена, происхождение не выяснено. На полях собственною рукой директора было начертано заключение: буйная.

Как и предполагала Мария, муж с опозданием на полчаса вышел из их скромной квартирки в квартале Орта и отправился на выступления. За без малого два года их свободного и хорошо отлаженного союза она первый раз не пришла вовремя, и он объяснил это страшными ливнями, всю субботу и воскресенье свирепствовавшими в окрестностях. Уходя, он пришпилил для нее на дверь записку с расписанием выступлений на весь вечер.

На первом празднике, где все детишки были наряжены в кенгуру, он отказался от своего коронного фокуса с рыбками-невидимками, потому что не мог выполнить его без ее помощи. Второе выступление было в доме у девяностотрехлетней старухи, восседавшей в кресле на колесиках, — та взяла себе за правило последние тридцать лет каждый день своего рождения отмечать с новым фокусником-иллюзионистом. Он был так раздосадован опозданием Марии, что не мог сосредоточиться даже на самых простых трюках. Третьим было выступление в ежевечерней программе в кафе на Рамблас, и он работал безо всякого вдохновения перед группой французских туристов, которые никак не могли поверить тому, что видели, поскольку вообще отказывались верить в магию. После каждого выступления он звонил домой и ждал, без особых надежд, что Мария возьмет трубку. Когда он звонил последний раз, то уже не мог подавить тревожного предчувствия беды.

Возвращаясь домой на грузовичке, специально оборудованном для выступлений, он увидел на Пасео-де-Грасиа пальмы во всем их весеннем великолепии и содрогнулся от горькой мысли: каким будет этот город без Марии. Последняя надежда испарилась, когда он увидел свою записку все еще пришпиленной к двери.

Он так расстроился, что забыл покормить кота.

Только теперь, когда пишу эти строки, я вдруг понял, что никогда не знал, как его звали на самом деле, в Барселоне все мы знали только его артистическое имя: Маг Сатурно. Это был человек со странным характером, необщительный и неуживчивый, однако тактом и приветливостью, которых ему не хватало, с лихвой была одарена Мария. Она вела его за руку по этому человеческому сообществу, полному великих загадок, где никому бы никогда не пришло в голову, беспокоясь о жене, позвонить кому бы то ни было после полуночи. Однажды, давно, едва приехав в Барселону. Сатурно позвонил кому-то среди ночи и потом никогда больше не желал вспоминать об этом. И все-таки тут он решился позвонить в Сарагосу, и полусонная бабушка, ничуть не встревожась, ответила, что Мария уехала сразу после обеда. Он заснул лишь на рассвете и проспал не больше часа. Ему приснился вязкий сон: Мария в оборванном, забрызганном кровью подвенечном платье, — и он проснулся от ужаса в уверенности, что она опять оставила его одного, и теперь уже навсегда, в этом огромном — без нее — мире.

За последние пять лет она уже уходила трижды, с тремя разными мужчинами, если считать и его самого. Она бросила его в Мехико через полгода после того, как они познакомились, в разгар безумной любви, когда они умирали от счастья в служебной каморке в районе Ансурес. Однажды на рассвете ее не оказалось дома, после того как всю ночь они предавались разнузданным любовным забавам. Она оставила все свои вещи, даже обручальное кольцо от предыдущего брака, и письмо, где говорила, что не в состоянии больше выдерживать этот безудержный любовный шторм. Сатурно решил, что она вернулась к первому мужу — они вместе учились в школе, поженились тайком из-за ее малолетства, но после двух лет безлюбой жизни Мария ушла от него. Но нет: она вернулась к родителям, и Сатурно поехал за нею, намереваясь увезти во что бы то ни стало. Он умолял ее, не ставя никаких условий, обещал куда больше, чем готов был выполнить, но наткнулся на несокрушимую решимость. «Бывает любовь долгая, а бывает короткая, — сказала она ему. И заключила безжалостно: — Эта оказалась короткой». Она была непреклонна, и он сдался. Но однажды ранним утром, в день Всех Святых, возвратившись домой в свою осиротевшую почти год назад квартирку, он увидел ее спящей на тахте в гостиной, в венке из флердоранжа и в длинной пенящейся фате беспорочной девственницы.

Мария рассказала ему правду. Новый жених, бездетный вдовец с вполне сложившейся жизнью, решивший жениться основательно — церковным католическим браком, бросил ее в подвенечном платье у алтаря. Ее родители решили — как бы то ни было — праздник отметить. Она поддержала игру. Танцевала, пела вместе с марьячи, выпила лишнего и, терзаясь запоздалыми угрызениями, в полночь отправилась к Сатурно.

Его дома не было, но она нашла ключи под цветочным горшком в коридоре, где их всегда оставляли. На этот раз безо всяких условий сдалась она. «Л теперь — надолго?» — спросил он. Она ответила ему строкой из Виннисиуса ди Морайса: «Любовь — вечна, покуда длится». Два года спустя она все еще была вечной.

Казалось, Мария повзрослела. Забыла свои актерские мечтания и посвятила себя целиком ему — и в профессии, и в постели. В конце года они поехали на конгресс магов в Перпиньян и на обратном пути заехали в Барселону. Город им так понравился, что они жили здесь уже восемь месяцев, и — все складывалось хорошо — купили квартиру в типичном каталонском квартале Орта; дом был шумный, без привратника, но места было достаточно хоть для пятерых детей. Это было счастье, насколько оно возможно, и длилось оно до конца той недели, когда Мария взяла напрокат машину и отправилась в Сарагосу навестить родственников, пообещав вернуться к семи вечера в понедельник. Занимался четверг, а она все еще не подавала признаков жизни.

В понедельник следующей недели позвонили из страховой компании арендных автомобилей и спросили Марию. «Я ничего не знаю, — сказал Сатурно. — Ищите ее в Сарагосе». И повесил трубку. Через неделю к нему домой пришел полицейский и сообщил, что машину нашли, совершенно раздетую, на глухой дороге близ Кадиса, в девятиста километрах оттого места, где ее оставила Мария. Полицейский хотел знать, известны ли ей какие-либо подробности ограбления. Сатурно в это время кормил кота и обернулся лишь, чтобы сказать без экивоков: пусть не тратят времени, жена его сбежала из дому, и он не знает, с кем и куда. Он был совершенно уверен в том, что говорил: полицейский почувствовал себя неловко и извинился. Дело закрыли.

Подозрение, что Мария снова бросила его, навалилось на Сатурно, когда он вспомнил о том, что случилось на Пасху в Кадакеше, куда они были приглашены Росой Регас походить под парусом. Мы сидели в «Маритиме», битком набитом грязном баре, в «La gauche divine»[13], на закате франкистской поры, сидели на железных стульях за железным столиком, за которым с трудом помещалось шестеро, а тут нас уселось двадцать. Докурив уже вторую за день пачку, Мария увидела, что спички кончились. Худощавая, мужественно волосатая рука с бронзовым романским браслетом на запястье протянула ей сквозь застольную сутолоку огонь — прикурить. Она поблагодарила, не глядя, кто это, но Маг Сатурно увидел, кто. Костлявый безусый юнец с мертвенно-бледным лицом и длинными, до пояса, иссиня-черными волосами, завязанными конским хвостом. Оконные стекла бара еле выдерживали бешеные порывы весенней трамонтаны, а он был в легком свободного покроя костюмчике из грубого хлопка и на ногах — абарки, какие носят крестьяне.

Осенью они встретили его в ресторанчике, где подавали моллюсков, в квартале Барселонета; он был в том же небрежно-простецком наряде, но на этот раз с косичкой вместо конского хвоста. Он поздоровался с обоими как со старыми друзьями, но по тому, как он поцеловал Марию и как она ответила ему. Сатурно заподозрил, что они за это время тайком встречались. Несколько дней спустя он случайно увидел в домашней телефонной книжке новый номер, записанный Марией, и немилосердное прозрение ревности подсказало, чей это телефон. Подробные сведения о незваном друге доконали его окончательно: двадцать два года, единственный сын богатых родителей, декоратор витрин для модных магазинов со смутной славой бисексуала и вполне утвердившейся репутацией профессионального утешителя замужних дам. Однако Сатурно взял себя в руки и держался до того дня, когда Мария не вернулась домой из Сарагосы. Тогда он принялся звонить по тому номеру не переставая, сначала — каждые два или три часа, с шести утра до следующего утра, а потом — всякий раз, как оказывался рядом с телефоном. Никто не отвечал, и от этого его терзания становились еще тяжелее.

На четвертый день по телефону ответила андалуска, пришедшая убирать квартиру. «Сеньорито уехал», — ответила она ему неопределенно, чем окончательно вывела из себя. Сатурно не удержался от искушения спросить, не находится ли там случайно сеньорита Мария.

— Никакая Мария тут не живет, — ответила ему женщина. — Сеньорито — холостяк.

— Это я знаю, — сказал он. — Не живет-то не живет, но ведь наведывается. Так?

Женщина взъярилась:

— А тебе-то что, хрен собачий?

Сатурно положил трубку. Разговор с андалуской показался ему лишним подтверждением того, что для него стало уже не подозрением, а жгущей уверенностью. Он потерял над собой контроль. Все следующие дни он звонил — по алфавиту — всем знакомым в Барселоне. Никто ничего не мог ему сообщить, но с каждым звонком он становился все несчастнее, а его ревнивый бред стал притчей во языцех у всех закоренелых полуночников «La gauche divine»; ему отвечали какой-нибудь шуточкой, а он страдал. И только тогда Сатурно понял, до чего он одинок в этом прекрасном, призрачном и непроницаемом городе, где никогда бы, наверное, и не мог быть счастливым. Рано утром, покормив кота, он скрепил сердце, чтобы не умереть, и принял окончательное решение забыть Марию.

За два месяца Мария все еще не привыкла к жизни санатория. Чтобы выжить, поклевывала немного из тюремных харчей с помощью ножа и вилки, прикрепленных цепью к длинному тесовому столу, упершись взглядом в портрет генерала Франсиско Франко, словно председательствующего в этой мрачной средневековой трапезной. Вначале она сопротивлялась монастырскому расписанию с его дурацкой рутиной из заутрени, вечерни и прочих церковных служб, на которые уходила большая часть времени. Отказывалась играть в мяч во дворе и работать в мастерской — делать искусственные цветы, этому занятию некоторые затворницы предавались исступленно. Но по прошествии трех недель постепенно начала включаться в жизнь монастыря. Все в порядке, говорили врачи, поначалу все так себя ведут, но рано или поздно приобщаются к остальным.

Отсутствие сигарет — в первые дни она доставала их у охранницы, продававшей курево на вес золота, — превратилось в муку, когда ее скудные деньги закончились. Какое-то время она утешалась газетными самокрутками, которые затворницы делали из окурков, выуженных в помойке, — желание курить превратилось почти в такую же навязчивую идею, как позвонить по телефону. Жалкие песеты, которые позднее она стала зарабатывать изготовлением искусственных цветов, доставляли мимолетное облегчение.

Но тяжелее всего было ночное одиночество. Многие затворницы лежали в темноте без сна, как и она, но не отваживались шевельнуться: ночная охранница у запертых на цепь и висячий замок дверей тоже не спала — бдела. И все-таки однажды ночью Мария, замученная тяжкими мыслями, спросила достаточно громко, чтобы ее услышали рядом:

— Где мы?

Ясный и серьезный голос ответил ей с соседней кровати:

— На дне ада.

— Говорят, это — земля мавров. — Другой голос, более далекий, разнесся по всей спальне. — Похоже, правда, потому что летом, в лунные ночи, слышно, как у моря собаки лают на луну.

Громыхнула цепь на дверном кольце, точно корабельный якорь, и дверь отворилась. Церберша — единственное, казалось, живое существо во внезапно наступившей тишине — принялась ходить из конца в конец спальни. Мария оцепенела, и только она одна знала — почему.

В первую же неделю ее жизни в больнице ночная охранница без экивоков предложила Марии спать с нею в ее комнате-сторожке. Начала с делового предложения: любовь в обмен на сигареты, на шоколад, на все что угодно. «У тебя будет все, — говорила она, дрожа от возбуждения. — Заживешь как королева». Получив отказ, охранница переменила тактику. Она стала совать ей любовные записки под подушку, в карманы халата, оставлять в самых неожиданных местах. Настойчивые душераздирающие послания способны были потрясти и камень. С месяц назад она, казалось, смирилась с поражением, и тут — ночное происшествие в спальне.

Убедившись, что все затворницы спят, охранница подошла к постели Марии и принялась шептать ей в ухо ласковые непристойности, целовать лицо, напрягшуюся от ужаса шею, окаменевшие руки, исхудавшие ноги. И наконец, думая, возможно, что оцепенела Мария не от страха, а от удовольствия, решилась пойти дальше. И тут Мария так двинула ее рукой, что та упала на соседнюю кровать. Разбуженные затворницы всполошились, разъяренная охранница вскочила на ноги.

— Ну, сука, — заорала она, — вместе сгнием в этом свинарнике, ты еще будешь сходить по мне с ума.

Лето наступило без предупреждения в первое воскресенье июня, и пришлось принимать срочные меры: задыхающиеся от жары затворницы стали во время церковной службы сбрасывать с себя длинные шерстяные балахоны. Марию забавляло это зрелище: охранницы гонялись за голыми больными по храму, точно играли в жмурки. Стараясь в поднявшейся суматохе уклониться от нечаянных ударов, Мария каким-то образом вдруг оказалась в опустевшей служебной комнате: жалобно, почти беспрерывно звонил телефон. Мария машинально подняла трубку и услыхала далекий веселый голос — кто-то развлекался, подражая телефонной службе времени:

— Время — сорок пять часов, девяносто две минуты, сто семь секунд.

— Козел, — сказала Мария.

И положила трубку, развеселившись. Она была уже в дверях, как вдруг поняла, что упускает случай, который не повторится. Тогда она набрала шесть цифр в таком напряжении и спешке, что не была уверена, правильно ли набрала собственный номер. Ждала, и сердце бешено колотилось, услыхала знакомый гудок, зовущий и грустный, один, второй, третий, и наконец — голос мужчины ее жизни, из дома, где ее не было:

— Да?

Ей пришлось подождать, пока растает комок слез, застрявший в горле.

— Кролик, жизнь моя, — выдохнула она.

Слезы пересилили. На другом конце провода повисло испуганное молчание, и голос, разожженный ревностью, выплюнул:

— Шлюха!

Трубку бросили.

Вечером Мария в припадке бешенства сорвала со стены в столовой портрет генералиссимуса, запустила им что было сил в окно и рухнула на пол, заливаясь кровью. Ей еще хватило ярости отбиваться от охранниц, которым никак не удавалось укротить ее, пока она не увидела в дверном проеме Геркулину: скрестив руки на груди, та смотрела на нее. Она сдалась. Тем не менее ее отволокли в палату для буйных, утихомирили ледяной водой из шланга и вкатили в ноги укол трементина. Ноги от него так распухли, что Мария не могла передвигаться, и тогда она поняла: нет на свете ничего, на что бы она не пошла, лишь бы выбраться из этого ада. На следующей неделе, возвращаясь в общую спальню, она приподнялась на цыпочки и стукнула в окошко ночной охранницы.

Мария назначила цену и условие, что вначале будет выплачена цена: отнести записку мужу. Охранница согласилась, но предупредила, что все следует держать в полной тайне. И неумолимо нацелилась на Марию пальцем:

— Если станет известно, ты умрешь.

Таким образом в следующую субботу Маг Сатурно прибыл в больницу для душевнобольных на цирковом грузовичке, снаряженном для торжественного возвращения Марии. Директор самолично принял его в своем кабинете, сверкающем чистотой и порядком, как на военном корабле, и любезно информировал его относительно супруги. Никто не знает, откуда и каким образом Мария попала в больницу, сведения о ней были надиктованы лично им после собеседования с нею. Расследование, начатое в тот же день, ни к чему не привело. Больше всего директора заинтересовало, каким образом Сатурно узнал о месте нахождения жены. Сатурно не выдал охранницу.

— Мне сообщили из страховой компании арендных автомобилей, — сказал он.

Директор удовлетворенно кивнул.

— Все-то они узнают, эти страховые компании, непонятно как, — сказал он. Еще раз проглядел историю болезни, лежавшую перед ним на голом столе, и заключил: — Ясно одно: состояние ее тяжелое.

Он готов был разрешить свидание при условии соблюдения необходимых мер предосторожности, и Маг Сатурно должен был пообещать, ради блага своей супруги, вести себя так, как он ему скажет. С ней следует обращаться чрезвычайно деликатно, дабы не случился припадок бешенства, — а такие повторяются все чаще и становятся все опаснее.

— Странно, — сказал Сатурно. — Она всегда была человеком сильных чувств, но большой выдержки.

Врач остановил его жестом много знающего человека.

— Иногда болезнь зреет латентно, долгие годы, а в один прекрасный день проявляется взрывом, — сказал он. — Как бы то ни было, ей повезло, что она попала сюда, потому что мы — специалисты именно по таким случаям, когда требуется жесткая рука.

Под конец он предупредил насчет странной навязчивой идеи Марии позвонить по телефону.

— Не перечьте ей, — сказал он.

— Будьте спокойны, доктор, — сказал Сатурно с веселым видом. — Это — моя профессия.

Зала для свиданий — что-то среднее между тюрьмой и исповедальней, — прежде, в монастыре, была приемной для посетителей. Появление Сатурно не вызвало взрыва радости, чего оба могли ожидать. Мария стояла посреди залы подле столика с двумя стульями и вазой без цветов — она явно приготовилась уходить из больницы, — в жалком пальтеце клубничного цвета и безобразных грязных башмаках, которые кто-то дал ей из жалости. В углу, почти невидимая, скрестив руки на груди, стояла Геркулина. Мария не двинулась с места, увидя входящего мужа, и никаких чувств не отразилось на ее лице с еще не зажившими порезами от оконного стекла. Они спокойно поцеловались.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил он.

— Счастлива, что ты наконец пришел, кролик, — сказала она. — Это была смерть.

Им некогда было садиться. Задыхаясь от слез, Мария рассказала ему об ужасной монастырской жизни, о жестокости охранниц, о еде, годной лишь собакам, о нескончаемых ночах, когда глаз не сомкнуть от ужаса.

— Не знаю, сколько дней я тут, или месяцев, или лет, но знаю, что один был хуже другого, — сказала она и вздохнула до самой глубины души. — Наверное, мне никогда уже снова не стать собой.

— Теперь все это позади, — сказал он, ласково поглаживая кончиками пальцев свежие рубцы на ее лице. — Я буду приезжать к тебе каждую субботу. А то и чаще, если директор позволит. Увидишь, как все будет хорошо.

Она уставилась на него расширившимися от ужаса глазами. Сатурно попробовал свои салонные штучки. Тоном, каким втирают очки детям, пересказал ей подслащенную версию докторского прогноза.

— Короче говоря, — заключил он, — тебе осталось всего несколько дней, чтобы окончательно выздороветь.

Мария поняла правду.

— Ради Бога, кролик! — ошеломленно воскликнула она. — Только не говори, что ты тоже поверил, будто я сумасшедшая!

— Как ты могла подумать! — сказал он и попытался засмеяться. — Просто для всех гораздо лучше, если бы ты еще какое-то время побыла тут. В лучших условиях, разумеется.

— Но я же тебе сказала, что пришла сюда только позвонить по телефону! — сказала Мария.

Он не знал, как реагировать на страшную навязчивую идею. Посмотрел на Геркулину. Та воспользовалась случаем и показала ему на часы: мол, время свидания истекло. Мария перехватила взгляд мужа, оглянулась и увидела Геркулину, принявшую боевую стойку. И уцепилась за шею мужа, и закричала, теперь уже как настоящая сумасшедшая. Он оторвал ее от себя со всей любовью, на какую был способен, и оставил на милость подскочившей к ним Геркулины. Та, не дав Марии опомниться, взяла ее в ключ левой рукой, а правой, железной, обхватила за шею и крикнула Сатурно:

— Уходите!

Сатурно в страхе бежал.

Тем не менее в следующую субботу, уже оправившийся от пережитого страха, он снова появился в больнице — с котом, одетым точь-в-точь как он сам: в красно-желтое трико, в каком выступал великий Леотар, цилиндр и широченный плащ в полтора запаха, будто для полета. Он въехал на ярмарочном грузовичке во двор монастыря и устроил необыкновенное представление почти на три часа; затворницы радовались, глядя с балконов, кричали кто во что горазд и хлопали не к месту. Были все, кроме Марии, которая не только отказалась от свидания с мужем, но и не стала смотреть на него с балкона. Сатурно почувствовал, что ему нанесли смертельную рану.

— Реакция типичная, — успокоил его директор. — Это пройдет.

Однако не прошло. После многих безуспешных попыток увидеть Марию Сатурно сделал невозможное, стараясь, чтобы она приняла от него письмо, но напрасно. Четырежды она возвращала ему нераспечатанное письмо, не проронив ни слова. Сатурно отступился, но продолжал носить в приемную больницы сигареты, не зная, доходят ли они до Марии, пока действительность не одолела его.

Больше о нем не слыхали, известно лишь, что он заново женился и вернулся на родину. А перед отъездом из Барселоны оставил полудохлого от голода кота одной своей случайной подружке, которая к тому же взялась носить сигареты Марии. Но и она вскоре исчезла. Роса Регас вспоминает, что видела ее однажды в магазине «Корте-Инглес», лет двенадцать назад, с обритой головой, в оранжевом балахоне какой-то восточной секты и с необъятным животом. Она рассказала Росе Регас, что носила сигареты Марии, когда могла, и разрешала другие срочные непредвиденные проблемы, пока в один прекрасный день не нашла на месте больницы груду развалин, словно дурное воспоминание о тяжелых временах. Мария же в последний раз, когда она ее видела, показалась ей вполне разумной, немного пополневшей и довольной мирной жизнью монастыря. В тот раз она отнесла ей и кота, потому что давно кончились деньги, которые Сатурно оставил на его прокорм.

Августовские страхи

Мы приехали в Ареццо незадолго до полудня и потеряли больше двух часов, разыскивая замок эпохи Возрождения, который венесуэльский писатель Мигель Отеро Сильва купил в идиллическом уголке тосканской долины. Было воскресенье начала августа, жаркого и шумного, и нелегко было на забитых туристами улицах найти кого-то, кто бы хоть что-то знал. После многочисленных безуспешных попыток мы снова сели в машину, выехали из города по дороге, по обе стороны которой росли кипарисы, но не было никаких дорожных указателей, и тут-то старуха, пасшая гусей, совершенно точно указала нам, где находится замок. А прощаясь, спросила, собираемся ли мы там ночевать, и мы ответили, что едем туда только пообедать.

— Так-то лучше, — сказала она, — в том доме привидения.

Нам с женою среди бела дня в привидения не верилось, и мы посмеялись над старухиными суевериями. Но наши сыновья, девяти и семи лет от роду, пришли в восторг от мысли познакомиться с живыми привидениями.

Мигель Отеро Сильва, хороший писатель, но кроме того — прекрасный амфитрион и утонченный гастроном, ждал нас с незабываемым обедом. Поскольку мы запоздали, времени осмотреть как следует замок до обеда не оставалось, но на первый взгляд в нем не было ничего устрашающего, и любое беспокойство рассеивалось на заросшей цветами террасе, где мы обедали и откуда открывался вид на весь город. С трудом верилось, что на этом холме, где дома карабкались по склону и едва ли насчитывалось девяносто тысяч жителей, родилось столько людей, чей гений пережил века. Однако Мигель Отеро Сильва с чисто карибским юмором заметил, что все-таки один из них был самым знаменитым в Ареццо.

— Самым великим, — заключил он, — был Людовик.

Просто так, без фамилии: Людовик, великий господин в искусствах и в ратных делах, который построил этот замок себе на беду и о котором Мигель Отеро Сильва рассказывал нам весь обед. Он рассказал нам о его великом могуществе, о его несчастной любви и его ужасной смерти. Рассказал, как в минуту сердечного безумия он заколол кинжалом свою возлюбленную прямо на ложе, где они только что любили друг друга, а потом натравил на себя своих свирепых боевых псов, и те разорвали его в клочья. И заверил совершенно серьезно, что после полуночи призрак Людовика бродит в темноте по замку, ищет успокоения от своих любовных мук.

Замок и в самом деле был огромным и мрачным. Но при белом свете дня, на сытый желудок и умиротворенное сердце, рассказ Мигеля показался нам не более чем шуткой, как и множество других шуток для забавы гостей, на которые он был мастер. Восемьдесят две комнаты, которые мы обошли после сиесты, уже ничему не удивляясь, претерпели разного рода переделки различных владевших замком хозяев. Мигель полностью отреставрировал нижний этаж, ему оборудовали современную спальню с мраморным полом, сауну, зал для занятий физкультурой и террасу, всю сплошь в цветах, ту, на которой мы обедали. На втором этаже, как раз более обитаемом на протяжении веков, находилась череда безликих комнат с мебелью разных эпох, брошенной на волю судьбы. Но в верхнем этаже одна комната оставалась нетронутой, и казалось, будто время забыло пройтись по ней. То была спальня Людовика.

Это был таинственно-волшебный миг. Кровать с шитым золотом пологом, покрывало изумительной работы с тесьмой, отвердевшее от засохшей на нем крови убитой любовницы. Камин со стылой золою и окаменевшим последним поленом, шкаф с заряженным оружием и портрет маслом — задумчивый рыцарь в золотой раме, — написанный кем-нибудь из флорентийских художников, кому не выпала судьба пережить свое время. Однако больше всего меня поразил запах свежей земляники, необъяснимым образом застоявшийся в воздухе спальни.

Летние дни в Тоскане — долгие и неспешные, и горизонт остается на своем месте до девяти вечера. Когда мы закончили осматривать замок, уже перевалило за пять часов, но Мигель настоял, чтобы мы отправились смотреть фрески Пьетро делла Франчески в церковь святого Франциска, потом мы за приятной беседой пили кофе в галерее на площади и когда возвратились в замок за чемоданами, стол был накрыт к ужину. Так и получилось, что мы остались ужинать.

Пока мы ужинали под небом цвета мальвы с единственной звездою на нем, дети зажгли на кухне факелы и отправились в темноте обследовать верхние этажи. Сидя за столом, мы слышали, как они с конским топотом носятся по лестницам под жалобный скрип дверей и как весело перекликаются в мрачных комнатах, вызывая Людовика. Это им пришла в голову недобрая идея остаться ночевать. Мигель Отеро Сильва с радостью поддержал их, и у нас не хватило духу отказаться.

Вопреки моим опасениям спали мы очень хорошо, мы с женою — в спальне нижнего этажа, а дети — в соседней комнате. Обе комнаты были отделаны в современном стиле, и в них не было ничего мрачного. Засыпая, я сосчитал двенадцать ударов, которые отбили в гостиной бессонные часы с маятником, и вспомнил устрашающее предупреждение старухи с гусями. Но мы так устали, что заснули сразу же, спали глубоким сном, и проснулся я уже в восьмом часу, когда ослепительное солнце пробивалось сквозь щели жалюзи. Рядом жена еще плавала в мирном море невинного сна. «Какая чушь, — подумал я, — кто в наше время верит в привидения?» И только тут вздрогнул от запаха свежей земляники и увидел камин с остывшей золой и последним превратившимся в камень поленом, и портрет грустного рыцаря, который глядел на нас сквозь три века из золоченой рамы. Потому что мы находились не в комнате первого этажа, где заснули вечером, а в спальне Людовика, под пыльным пологом, на пропитанных еще горячей кровью простынях его проклятой постели.

Мария дус Призериш

Служащий похоронного агентства явился минута в минуту, и Мария дус Празериш была еще в халате, а вся голова — в бигуди, она только успела заложить красную розу за ухо, чтобы не выглядеть такой непривлекательной, какой себя ощущала. Она еще больше пожалела о своем виде, когда открыла дверь и увидела, что пришел не унылый нотариус, какими, она полагала, должны быть коммерсанты от смерти, а робкий молодой человек в клетчатом пиджаке и галстуке с разноцветными птичками. Он был без пальто, хотя весна в Барселоне неверная, сечет ветром с изморосью, так что переносится почти всегда хуже, чем зима. Мария дус Празериш, принимавшая стольких мужчин в любое время суток, почувствовала себя так неловко, как редко бывало. Ей только что исполнилось семьдесят шесть, и она была уверена, что умрет еще до Рождества, и все равно чуть не захлопнула дверь и не попросила продавца захоронений подождать немного, пока она оденется, чтобы принять его, как он того заслуживает. Но потом подумала, что он замерзнет там, на темной лестнице, и впустила его в квартиру.

— Прошу прощения за мой вид — чистая летучая мышь, — сказала она, — но я пятьдесят лет живу в Барселоне, и первый раз тут человек приходит точно в назначенное время.

Она прекрасно говорила по-каталонски, с немного старомодной правильностью, хотя в нем и слышалась музыка забытого португальского. Несмотря на годы и на проволочные букли, она все еще была стройной живой мулаткой с жесткими волосами и жгучими желтыми глазами, давным-давно потерявшей сострадание к мужчинам. Торговец, все еще ослепленный ярким уличным светом, ничего не сказал, только вытер ноги о циновку из джута и почтительно поцеловал руку хозяйке.

— Ты похож на мужчин моего времени, — сказала Мария дус Празериш и звонко рассмеялась. — Садись.

Хотя он и был новичком в своем деле, все-таки знал его достаточно, чтобы не ожидать столь радостного приема в восемь утра, да еще от безжалостной старухи, которая на первый взгляд показалась ему сумасшедшей беженкой из Южной Америки. А потому он остановился у двери, не зная, что сказать, в то время как Мария дус Празериш раздвигала тяжелые бархатные шторы на окнах. Мягкий апрельский свет неярко осветил аккуратную гостиную, больше походившую на витрину антикварной лавки. Все вещи в гостиной были предметами повседневного обихода, каждая находилась в точности на своем законном месте и при этом они были подобраны с таким вкусом, что, казалось, трудно найти лучше обставленный дом даже в таком древнем и потаенном городе, как Барселона.

— Простите, — сказал он. — Я ошибся дверью.

— Хорошо бы, — сказала она, — да только смерть не ошибается.

Торговец развернул на обеденном столе сложенный во много раз чертеж, похожий на навигационную карту, где участки были обозначены разными цветами и в зависимости от цвета помечены крестами и цифрами. Мария дус Празериш поняла, что это план огромного пантеона Монжуик, и с застарелым ужасом вспомнила кладбище в Манаусе, где под октябрьскими дождями меж безымянных могил и украшенных флорентийскими витражами мавзолеев, успокоивших искателей приключений, бродили тапиры. Однажды утром, когда она была еще совсем девочкой, вышедшая из берегов Амазонка превратила все в тошнотворное болото, и она своими глазами видела, как в их дворе плавали развалившиеся гробы, из которых торчали обрывки одежды и волосы мертвецов. Именно это воспоминание было причиной того, что она выбрала холм Монжуик, чтобы покоиться в мире, а не кладбище Жервазио, такое близкое и хорошо ей знакомое.

— Мне нужно место, куда никогда не доходит вода, — сказала она.

— Вот оно, — сказал торговец, указывая место раздвижной указкой, которую носил в кармане вместе со стальной авторучкой. — Никакое море сюда не дойдет.

Она сориентировалась по разноцветному плану и нашла главный вход, возле которого находились три могилы, рядом, одинаковые и безымянные, где лежал Буэнавентура Дуррути и еще два вождя анархистов, погибшие в Гражданскую войну. Каждую ночь кто-то писал их имена на голых могильных плитах. Их писали карандашом, краской, углем, карандашом для бровей и лаком для ногтей, писали полные имена, на каждой могиле, как положено, и каждое утро надзиратели стирали их, чтобы не знали, кто лежит под немыми мраморными плитами. Мария дус Празериш была на похоронах Дуррути, самых печальных и самых многолюдных, какие когда-либо случались в Барселоне, и хотела покоиться неподалеку от его могилы. Но не было места поблизости на этом перенаселенном кладбище. Так что ей пришлось смириться с тем, что имелось.

— При условии, — сказала она, — что меня не засунут в узкий ящик на пять лет, как почтовую посылку. — И, вспомнив основное условие, заключила: — И главное — чтобы меня похоронили лежа.

Дело в том, что в ответ на шумную рекламу предварительной продажи могил прошел слух, что для экономии места начали захоранивать гробы вертикально. Продавец изложил заученное и много раз повторенное объяснение: этот слух злонамеренно распускается традиционными похоронными службами с целью дискредитации современного способа продажи могил в рассрочку. Пока он объяснял, в дверь постучали тихонько три раза, он неуверенно замолчал, но Мария дус Празериш сделала ему знак продолжать.

— Не беспокойтесь, — сказала она тихо, — это Ной.

Продавец продолжил, и Мария дус Празериш осталась довольна объяснением. Однако, прежде чем открыть дверь, она захотела вкратце изложить мысль, которая была ею продумана до мельчайших мелочей и вызревала в сердце долгие годы, с того самого наводнения в Манаосе.

— Одним словом, — сказала она, — я ищу место, где бы я лежала без риска быть затопленной, и если возможно, летом — в тени деревьев, и откуда меня не вытащили бы через какое-то время и не выбросили на помойку.

Она открыла дверь, и вошел песик, весь вымокший под дождем, до крайности неопрятный, что никак не вязалось с обликом дома. Он вернулся с утренней прогулки по окрестностям и, едва вошел, сразу же учинил разгром. Впрыгнул на стол с бессмысленным лаем и едва не разодрал грязными лапами план кладбища. Одного взгляда хозяйки оказалось довольно, чтобы унять его.

— Ной, — сказала она, а не крикнула, — baixa d'aca![14]

Песик сжался, поглядел испуганно, и две чистые слезинки скатились у него по носу. Мария дус Празериш обернулась к продавцу и увидела, что тот просто оторопел.

— Collons![15] — воскликнул продавец. — Он плачет!

— Он разбушевался потому, что увидел в доме незнакомого человека в такую пору, — извинилась Мария дус Празериш вполголоса. — Обычно он входит в дом аккуратнее, чем мужчины. Ты исключение, как я заметила.

— Но он заплакал, мать твою! — повторил продавец и, вдруг поняв, до чего он невежлив, покраснел. — Прошу, извините меня, но такого я не видел даже в кино.

— Это могут все собаки, если их научить, — сказала она. — Дело в том, что хозяева главным образом обучают их мучительным вещам, как, например, есть из тарелки, или делать свои дела в определенный час в одном и том же месте. И наоборот, совершенно не учат их вещам естественным, приятным, например, смеяться и плакать. Так на чем мы остановились?

Оставалось прояснить совсем немногое. Марии дус Празериш пришлось смириться с тем, что летом не будет тени от деревьев, потому что тень тех немногих деревьев, что росли на кладбище, была зарезервирована для иерархов режима. Некоторые условия и формулировки контракта представлялись излишними, поскольку она собиралась воспользоваться скидкой, которая полагалась при уплате вперед и наличными.

Лишь когда они покончили с делами, продавец, убирая бумаги в папку, еще раз окинул опытным взглядом квартиру и поразился магическому обаянию ее красоты. И посмотрел на Марию дус Празериш так, словно увидел ее в первый раз.

— Могу я задать вам нескромный вопрос? — спросил он.

Она повела его к двери.

— Разумеется, — сказала она, — любой, кроме возраста.

— У меня мания — отгадывать занятие людей по вещам в доме, а тут, по правде сказать, не могу догадаться, — сказал он. — Чем вы занимаетесь?

Мария дус Празериш расхохоталась.

— Да я проститутка, сынок. Или по мне уже не видно?

Продавец покраснел.

— Извините, я сожалею…

— Жалеть-то надо бы мне, — сказала она, беря его под руку, чтобы он не ударился головой о дверной косяк. — Ходи осторожнее! Смотри не раскрои себе череп, пока не похоронишь меня как следует.

Едва закрыв за ним дверь, она взяла на руки песика и принялась его гладить, и вплела свой красивый африканский голос в ребячий хор, который как раз в этот момент зазвучал из расположенного по соседству детского садика. Три месяца назад во сне ей было откровение, что она скоро умрет, и с того момента она все время чувствовала, до чего же привязана к этому существу, разделявшему ее одиночество. Она заранее с таким тщанием распорядилась судьбою всех своих вещей и собственного тела после смерти, что теперь могла умереть в любой момент, не причинив никому беспокойства. Некоторое время назад она добровольно отошла отдел, скопив состояние, понемногу, без слишком горьких жертв, и выбрала для окончательного приюта предместье Грасиа, уже захваченное и переваренное городом. Купила полуразвалившийся бельэтаж, провонявший копченой селедкой, со стенами, изъеденными селитрой и сохранившими на себе следы бесславного сражения. Привратника не было, на сырой и мрачной лестнице не хватало нескольких ступеней, хотя во всех квартирах жили. Мария дус Празериш отремонтировала ванную и кухню, обила стены тканью яркой расцветки, вставила в окна граненые стекла и повесила бархатные портьеры. И наконец привезла великолепную мебель, посуду, предметы украшения и обитые шелком и парчою сундуки, — все это фашисты крали в домах, оставленных республиканцами, бежавшими после поражения, и все это она покупала понемногу, на протяжении лет, по случаю, на закрытых распродажах. Единственное, что теперь связывало ее с прошлым, была дружба с графом Кардона, который продолжал навещать ее в последнюю пятницу каждого месяца, чтобы отужинать с нею, а на десерт получить вялую порцию любви. Но даже эта сохранившаяся с юности дружба держалась в секрете: граф оставлял свой увенчанный всеми полагающимися геральдическими знаками автомобиль на более чем осторожном расстоянии и шествовал к ее бельэтажу пешком по теневой стороне, оберегая как ее, так и свою собственную честь. Мария дус Празериш не знала никого в доме, за исключением молодой пары с девятилетней девочкой, недавно поселившейся в квартире напротив. Казалось невероятным, но она действительно никогда никого не встречала на лестнице.

Однако же, распределяя наследство, она убедилась, что на самом деле гораздо более, чем ей представлялось, вжилась в это сообщество суровых каталонцев, чье национальное достоинство зиждилось на целомудрии. Даже самые дешевые безделушки она распределила между теми, кто был близок ее сердцу, а именно — кто был близок к ее дому. Под конец она не была слишком уверена, что все сделала по справедливости, но одно знала точно: никто из заслуживавших того забыт не был. Все было подготовлено так тщательно, что нотариус с улицы Арболь, полагавший, что видел все на свете, не мог поверить своим глазам, когда она по памяти диктовала его писцам подробнейший перечень своего имущества с точным названием каждой вещи на средневековом каталонском, а вслед за тем — полный список своих наследников с указанием их рода занятий и адресов, а также места, которое они занимали в ее сердце.

После визита продавца захоронений она стала одним из многочисленных воскресных посетителей кладбища. Посеяла на своей делянке, как это сделали на соседней могиле, цветы для всех четырех времен года, поливала взошедшую газонную траву и стригла ее садовыми ножницами, пока она не стала как ковер в муниципалитете, и так сроднилась с этим местом, что в конце концов уже не могла понять, почему вначале оно показалось ей таким бесприютным.

В первое посещение кладбища у нее ухнуло сердце, когда она увидела у самого входа три безымянные могилы, но она даже не остановилась посмотреть на них, потому что всего в нескольких шагах находился бдительный страж. Но в третье воскресенье она воспользовалась тем, что он отвлекся, и исполнила свою мечту, одну из самых великих, — написала губной помадой на первом могильном камне, промытом дождями: Дуррути. С тех пор когда могла, она всегда писала — на одной, на двух или на всех трех могильных плитах, всегда твердой рукой, а сердце при этом заливало давней тоской.

Однажды в воскресенье, в конце сентября, она впервые присутствовала при погребении на холме. Три недели спустя холодным ветреным днем в могиле по соседству похоронили юную новобрачную. К концу года были заняты еще семь могил, но зима пролетела, а ее не тронуло, не задело. Она не испытывала ни малейшего недомогания, и по мере того, как делалось теплее и в распахнутые окна стал снова проникать бурливый шум жизни, она начинала чувствовать, что, пожалуй, в состоянии пережить загадочное откровение сна. Граф Кардона, проводивший самые жаркие месяцы в горах, по возвращении в город нашел ее еще более привлекательной, чем в ее поразительно молодые пятьдесят лет.

После многочисленных отчаянных попыток Мария дус Празериш все-таки добилась, что Ной стал находить ее могилу среди бесчисленных одинаковых могил на огромном склоне. Потом она упорно учила его плакать над пустой могилой, чтобы он по привычке продолжал делать это после ее смерти. Несколько раз она пешком водила его от дома до кладбища, по дороге обращая его внимание на различные ориентиры, чтобы он запомнил маршрут автобуса до Рамблас, пока не почувствовала, что натаскала его достаточно и может отправлять одного.

В воскресенье генеральной репетиции, в три часа пополудни, она сняла с Ноя весенний жилетик, отчасти потому, что лето уже ощущалось, а отчасти — чтобы не привлекать к нему внимания, и выпустила его. Она видела, как он трусил по тротуару, по теневой стороне улицы, — хвостик подрагивал над печальным поджатым задиком, — и с трудом сдержалась, чтобы не заплакать — и по себе, и по нему, и по стольким и таким горьким годам совместных мечтаний, — а потом увидела, как он повернул в сторону моря и скрылся за углом Калье Майор. Пятнадцать минут спустя на площади Лессепс она села на автобус до Рамблас, стараясь увидеть его так, чтобы он не заметил ее в окне, и на самом деле увидела его среди воскресной ватаги ребятишек: отстраненный и серьезный, он ждал на Пасео де Грасиа, когда загорится светофор для пешеходов.

«Господи, — вздохнула она. — Какой же он одинокий».

Ей пришлось ждать почти два часа под безжалостным солнцем на холме Монжуик. Она здоровалась с какими-то скорбящими, с которыми виделась в иные, менее памятные ей воскресные дни, хотя с трудом узнавала их, — прошло столько времени с тех пор, как она видела их в первый раз, на них уже не было траура, они уже не плакали и приносили цветы на могилы тех, о ком уже не думали. Немного погодя, когда все ушли, она услыхала мрачный рев, вспугнувший чаек, и увидала в бескрайнем море белый океанский пароход под бразильским флагом, и всей душою возжелала, чтобы он привез ей письмо от кого-нибудь, кто бы умер за нее в застенках Пернамбуку. В начале шестого, на двенадцать минут раньше срока, на холме появился Ной, роняя слюни от усталости и жары, но с видом одержавшего победу ребенка. В этот миг Мария дус Празериш одолела страх, что некому будет плакать над ее могилой.

А осенью она почувствовала горькие знаки, которых не могла разгадать и которые тяжестью ложились на сердце. Она снова стала пить кофе под золотистыми акациями на Часовой площади, выходя в пальто с воротником из лисьих хвостов и в шляпке с искусственными цветами, такими давними, что они снова вошли в моду. Она заостряла инстинкты. Пытаясь объяснить себе томившую ее тоску, она вслушивалась в трескотню женщин, торговавших на Рамблас птицами, в тихие разговоры мужчин на книжных развалах, которые впервые за многие годы не говорили о футболе, в глубокое молчание тех, что были изувечены войной, — они кормили хлебными крошками голубей, — и во всем находила безошибочные знаки смерти. К Рождеству на акациях загорелись разноцветные огоньки, с балконов зазвучали веселые голоса и музыка, и толпы туристов, далеких от нашей судьбы, заполонили кафе под открытым небом, но даже и в празднике ощущалось сдерживаемое напряжение, какое предшествовало тем временам, когда анархисты стали хозяевами улицы. Мария дус Празериш, которая жила в ту пору великих страстей, не могла подавить беспокойства и первый раз проснулась среди ночи — страх сдавил ее. Однажды ночью агенты Государственной безопасности пристрелили у нее под окном студента, который толстой кистью написал на степе: «Visca Catalunya lliure».[16]

«Боже мой, — подумала она с удивлением, — такое чувство, будто все умирает вместе со мной!» Похожую тоскливую тревогу она переживала только совсем маленькой девочкой, в Манаусе, за минуту до рассвета, когда бесчисленные ночные шумы вдруг стихали, воды останавливались, время словно начинало колебаться, и вся амазонская сельва погружалась в бездонную тишину, которую можно сравнить лишь с тишиною смерти. И вот в обстановке этого невыносимого напряжения в последнюю пятницу апреля, как обычно, пришел к ней ужинать граф Кардона.

Его посещения уже давно стали ритуалом. Граф приходил всегда в одно и то же время — от семи до девяти вечера, с бутылкой каталонского шампанского, завернутой в вечернюю газету, чтобы не привлекать внимания, и коробкой трюфелей. Мария дус Празериш приготовляла для него запеканку и нежного цыпленка в собственном соку, излюбленные кушанья местных каталонцев в старые добрые времена, и большое блюдо фруктов, соответствовавших времени года. Пока она возилась на кухне, граф слушал граммофон — отрывки из итальянских опер в лучших записях — и прихлебывал из рюмки медленными глотками опорту, так что ему хватало как раз, пока звучали пластинки.

После ужина, длинного, сдобренного хорошей беседой, они предавались любви по памяти, что всегда оставляло у обоих привкус катастрофы. Перед уходом, всегда встревоженный приближением ночи, граф оставлял в спальне под пепельницей двадцать пять песет. Такова была цена Марии дус Празериш в те времена, когда он познакомился с ней в отеле на Паралело, и это оставалось единственным, что не тронула ржавчина времени.

Ни он, ни она не задавались вопросом, на чем зиждилась эта дружба. Мария дус Празериш была обязана ему незначительными одолжениями. Он давал ей удачные советы относительно того, как распоряжаться накоплениями, научил определять истинную ценность украшавших ее квартиру вещей и содержать их таким образом, чтобы не обнаружили, что вещи эти — краденые. Но главное — именно он указал ей путь к достойной старости в районе Грасиа, когда в доме терпимости, где она провела всю жизнь, нашли, что для современных вкусов она слишком потрепана, и хотели отправить ее в тайный притон вышедших в тираж профессионалок, которые за пять песет обучали любовным занятиям мальчишек. В свое время она рассказала графу, что мать продала ее, четырнадцатилетнюю, в Манаусском порту и первый же офицер с турецкого судна безжалостно пользовал ее все время, пока пересекали Атлантический океан, а потом бросил — без денег, без языка и без имени — среди топких огней на улице Паралело. Оба сознавали, что у них мало общего, и никогда не чувствовали себя более одинокими, чем когда бывали вместе, но ни один из них не решался поступиться очарованием привычки. Потребовался всплеск национальных чувств, чтобы оба в одно и то же время поняли, как они друг друга ненавидели при всех нежностях на протяжении стольких лет.

Это было озарение. Граф Кардона слушал любовный дуэт из «Богемы» в исполнении Лючии Альбанезе и Беньямино Джильи, когда до него случайно донесся обрывок радионовостей, которые Мария дус Празериш слушала на кухне. Он подошел на цыпочках и тоже стал слушать. Генерал Франсиско Франко, вековечный диктатор Испании, взял на себя ответственность решить окончательную судьбу трех баскских сепаратистов, только что приговоренных к смерти. Граф вздохнул с облегчением.

— Значит, их непременно расстреляют, — сказал он, — потому что каудильо — человек справедливый.

Мария дус Празериш впилась в него прожигающим взглядом настоящей кобры и увидела его бесстрастные зрачки, обрамленные золотой оправой, хищные зубы, руки полуживотного, привыкшего к влажности и потемкам. Увидела его таким, каким он был.

— Моли Бога, чтобы этого не случилось, — сказала она, — потому что, если расстреляют хотя бы одного, я насыплю тебе яду в суп.

Граф испугался.

— Это почему же?

— Потому что я тоже справедливая блядь.

Граф Кардона не пришел больше ни разу, а у Марии дус Празериш появилась уверенность, что замкнулся последний цикл ее жизни. Совсем недавно ее возмущало, когда ей уступали место в автобусе, пытались помочь перейти улицу или брали под руку, когда она поднималась по лестнице, но теперь она не только принимала, но даже желала этого, как отвратительной неизбежности. И вот тогда-то она заказала себе могильную плиту, как у анархистов, без имени и без дат, и стала спать с незапертой дверью, чтобы Ной смог выбраться с известием, если она умрет во сне.

Однажды в воскресенье, возвратившись с кладбища, она встретила на лестничной площадке девочку из квартиры напротив. Она прошла с ней вместе несколько кварталов, разговаривая о том о сем, как настоящая бабушка, и заметила, что та обращается с Ноем так, словно они были старыми друзьями. На площади Диаманте она, как и было задумано, пригласила девочку поесть мороженого.

— Любишь собак? — спросила она ее.

— Обожаю, — ответила девочка.

И тогда Мария дус Празериш предложила ей то, что давно обдумала.

— Если когда-нибудь со мною что-то случится, возьми Ноя к себе, — сказала она, — с одним условием — отпускай его по воскресеньям и не беспокойся. Он сам знает, что ему делать.

Девочка была счастлива. А Мария дус Празериш вернулась домой с радостным ощущением, что исполнилась мечта, вызревавшая в ее сердце несколько лет. Однако же — не оттого, что старость устала или запоздала смерть, — мечта эта не исполнилась. И не по ее воле. За нее решила жизнь — студеным ноябрьским днем, когда она выходила с кладбища и неожиданно разразилась буря. Мария успела написать имена на всех трех могильных плитах у входа и шла к автобусной остановке, но тут первый шквал ливня промочил ее до нитки. Она едва успела укрыться в подъезде, в пустынном квартале, казалось, совсем другого города, — полуразрушенные таверны, грязные фабрики, огромные грузовые фургоны, выглядевшие еще более страшными под бушующим ливнем. Мария дус Празериш, согревая собственным теплом промокшего песика, смотрела на проезжавшие мимо битком набитые автобусы, на пустые такси с погашенными «флажками», — никто не обращал внимания на сигналы кораблекрушения, которые она посылала. И вот, когда уже казалось невозможным даже чудо, роскошный автомобиль цвета стальных сумерек почти бесшумно прокатил по затопленной улице и вдруг остановился на углу и подал назад, туда, где стояла она. Стекло точно по волшебству опустилось, и водитель предложил подвезти ее.

— Мне далеко, — сказала Мария дус Празериш откровенно. — Но вы оказали бы мне большую любезность, если бы подбросили хоть немножко.

— Скажите, куда вам, — настаивал водитель.

— В Грасию, — сказала она.

Дверца открылась, хотя он к ней даже не притронулся.

— Мне туда же, — сказал он. — Садитесь.

В автомобиле, где пахло освежающими таблетками, ливень уже казался ненастоящим, город поменял цвет, и она почувствовала себя в другом и счастливом мире, где все проблемы были решены заранее. Казалась волшебством легкость, с какой водитель скользил в хаосе уличного движения. Мария дус Празериш оробела — она показалась себе такой ничтожной, да еще жалкий песик, заснувший у нее на коленях.

— Ну просто океанский пароход, — сказала она, потому что чувствовала, что должна сказать что-то, подобающее случаю. — В жизни не видела ничего подобного, даже во сне.

— И в самом деле, единственный недостаток этого автомобиля — что он не мой, — сказал водитель на непростом для него каталонском и, помолчав, добавил по-испански: — Моего жалованья за всю жизнь не хватило бы, чтобы купить его.

— Да уж, — вздохнула она.

Она краем глаза поглядела на водителя, освещенного зеленоватым светом от панели приборов, и увидела, что он — почти юноша с короткими вьющимися волосами и римским профилем. И подумала, что он некрасив, но есть в нем особая привлекательность, и что ладно сидит на нем потертая куртка из дешевой кожи, и как счастлива, должно быть, его мать, когда он возвращается домой. Только по его крестьянским рукам видно было, что он и в самом деле не хозяин этого автомобиля.

Больше за всю дорогу они не разговаривали, но Мария дус Празериш заметила, как он тоже несколько раз искоса взглядывал на нее, и еще раз пожалела, что дожила до такого возраста. Она чувствовала себя некрасивой и жалкой в этой кухонной косынке, которой кое-как покрыла голову, когда начался дождь, и в невзрачном осеннем пальто, которого так и не собралась поменять, поглощенная мыслями о смерти.

Когда они приехали в Грасию, небо расчистилось, однако уже стемнело, и на улицах зажглись фонари. Мария дус Празериш сказала водителю, что он может высадить ее на первом же углу, но он упорно хотел довезти ее до дверей дома и не только довез, но и въехал на тротуар, чтобы она не замочила ног. Она отпустила песика и постаралась выйти из автомобиля подобающим образом, насколько ей позволяло тело, но когда обернулась, чтобы поблагодарить, встретилась глазами со взглядом мужчины, и от этого взгляда у нее перехватило дыхание. Она выдержала взгляд несколько мгновений, не слишком понимая, кто чего ждал и от кого, и тогда он решительным тоном задал вопрос:

— Я поднимусь?

Мария дус Празериш почувствовала себя униженной.

— Я очень благодарна вам, что вы так любезно подвезли меня, — сказала она, — но я не позволю вам смеяться надо мной.

— У меня нет причин смеяться ни над кем, — ответил он по-испански, очень серьезно. — И особенно — над такой женщиной, как вы.

Мария дус Празериш знавала многих мужчин вроде этого, и не раз, случалось, спасала от самоубийства еще более отчаянных, но никогда за свою долгую жизнь не испытывала она такого страха, принимая решение. Она услышала, как он настойчиво повторил тем же самым, ничуть не изменившимся голосом:

— Я поднимусь?

Она пошла прочь от машины, не закрыв двери, и ответила ему по-испански, для верности — чтобы быть понятой:

— Делайте как хотите.

Вошла в подъезд, едва освещенный уличными огнями, и начала подниматься по лестнице, а колени у нее дрожали, и от страха задыхалась она так, как, подумалось, можно задыхаться только на смертном одре. Когда же она остановилась перед дверью своей квартиры, вся дрожа от желания нащупать ключи в кармане, она услыхала, как хлопнули одна за другой две двери — автомобиля и в подъезде. Опередивший ее Ной попробовал залаять. «Замолчи», — приказала она ему шепотом, на последнем дыхании. И почти тут же услыхала шаги по ступеням и испугалась, как бы у нее не выскочило сердце. В долю секунды она припомнила весь свой вещий сон, который совершенно изменил ее жизнь в последние три года, и поняла, что истолковала его ошибочно.

«Боже мой, — изумилась она. — Так, значит, это не смерть!»

Она нашла наконец замочную скважину, слыша четкие шаги в темноте, слыша нарастающее дыхание того, кто приближался к ней, такой же испуганный, как и она сама, и поняла, что стоило ждать столько долгих лет и столько страдать в потемках лишь ради того, чтобы прожить этот миг.

Семнадцать отравленных англичан

Первое, что заметила сеньора Пруденсиа Линеро, прибыв в Неапольский порт, что пахло тут точно так же, как в порту Риоача. Разумеется, она никому не сказала об этом, потому что никто бы не понял ее на этом дряхлом океанском пароходе, набитом итальянцами из Буэнос-Айреса, возвращавшимися на родину в первый раз после войны, и тем не менее она почувствовала себя менее одинокой, менее напуганной и — в свои семьдесят два года, да еще после восемнадцатидневного плавания по бурному морю — не такой далекой от дома и от близких.

На рассвете стали видны береговые огни. Пассажиры, поднявшись раньше обычного, оделись во все новое и ждали, а сердца сжимались от полной неопределенности, так что это последнее воскресенье на борту парохода казалось единственно подлинным за все плавание. Сеньора Пруденсиа Линеро была одной из немногих, пришедших на мессу.

Все дни плавания она ходила в полутрауре, но в честь прибытия надела темную тунику из сурового полотна, подпоясалась шнуром францисканцев и обула сандалии из сыромятной кожи, которые не выглядели обувью паломника лишь потому, что были новыми. Это был зарок: она пообещала Господу носить монашеское одеяние до самой смерти, если он ниспошлет ей благодать совершить путешествие в Рим, дабы увидеть Его Святейшество Папу, и теперь благодарила Бога за то, что он ниспослал. По окончании мессы она поставила свечу Святому Духу в благодарность за мужество, которое он внушил ей, дабы пережить карибские непогоды, и вознесла молитвы за каждого из девятерых своих детей и четырнадцати внуков, которые в этот момент спали и видели ее во сне у себя дома, в продутой ветрами Риоаче.

Когда после завтрака она вышла на палубу, жизнь на пароходе изменилась. Багаж грудился в танцевальном зале вперемежку с разнообразными туристскими сувенирами, которые итальянцы из Буэнос-Айреса накупили на антильских базарах, торгующих магией, а на стойке в баре, в клетке из железного кружева, восседала макака из Пернамбуку. Было ослепительное утро начала августа, типичное послевоенное летнее воскресенье, когда каждый белый день занимался как откровение. Огромный пароход, сопя, точно больной, медленно двигался по прозрачной стоялой воде. Мрачная крепость герцогов Анжуйских лишь показалась на горизонте, а пассажирам, высыпавшим к борту, уже мнилось, что они узнают родные места, и они указывали на них, тыча пальцем наугад и восторженно оглашая пароход средиземноморскими говорами. Сеньора Пруденсиа Линеро успела обзавестись на пароходе множеством добрых друзей, нянча детей, пока их родители танцевали, и даже пришила пуговицу к кителю первого помощника капитана, однако на этот раз они показались ей отчужденными и далекими. Дух общения и человеческое тепло, которые дали ей силы пережить в тропической спячке первые приступы тоски, словно испарились. Все любови навеки, зародившиеся в открытом море, заканчивались, едва завиделся берег. Сеньора Пруденсиа Линеро, не знавшая переменчивого нрава итальянцев, решила, что зло гнездится не в чужих сердцах, а в ее собственном, потому что она — единственная инакая в этой толпе возвращающихся на родину людей. Должно быть, так всегда случается в путешествиях, подумала она, наблюдая с борта за приметами многообразных миров, простиравшихся в водных глубинах, и впервые в жизни ее кольнула мысль, что она чужестранка. И вдруг удивительно красивая девушка, стоявшая рядом, напугала ее, закричав от ужаса.

— Mamma mia! — Она указывала на воду. — Смотрите.

Это был утопленник. Сеньора Пруденсиа Линеро увидела: он плыл на спине, зрелый мужчина, лысый, удивительно представительный, и веселые глаза — цвета утреннего неба — раскрыты. На нем был парадный костюм, парчовый жилет, лаковые штиблеты и живая гардения в петлице. В правой руке — квадратный пакетик, обернутый в подарочную бумагу, и бледные пальцы мертвой хваткой сжимали ленточный бантик — единственное, за что он смог ухватиться в последний смертный миг.

— Должно быть, выпал из какой-нибудь свадьбы, — сказал судовой офицер. — В этих водах летом такое случается частенько.

Видение было мимолетным, потому что они уже входили в бухту и другие, менее мрачные вещи привлекли внимание пассажиров. Но сеньора Пруденсиа Линеро продолжала думать об утопленнике, несчастный утопленник, полы его пиджака все еще колыхались за кормой парохода.

Едва вошли в бухту, как старенький буксирчик вышел навстречу пароходу и потащил его мимо бесчисленных полуразрушенных во время войны кораблей. По мере того как пароход продвигался меж проржавевших обломков, вода под ним превращалась в масло, а жара становилась еще свирепее, чем в Риоаче в два часа пополудни. И вдруг за рядами кораблей, сверкая под утренним одиннадцатичасовым солнцем, открылся весь город с его призрачными дворцами и старыми разноцветными лачугами, лепящимися по склону холма. А со взбаламученного дна поднялось невыносимое зловоние, и сеньора Пруденсиа Линеро признала в нем вонь, какую источают гниющие крабы во дворе ее дома.

Пока пароход швартовался, пассажиры узнавали своих родственников в радостном переполохе, царившем на молу. В большинстве своем это были пышногрудые матроны осеннего возраста, затянутые в траур, с ребятишками, самыми красивыми и многочисленными на земле, и мужьями, низкорослыми и проворными, принадлежащими к тому бессмертному виду, кто читает газету после того, как ее прочтет жена, и одевается неизменно как казенный писарь, невзирая на жару.

Посреди этой ярмарочной суматохи какой-то неприкаянный старик в нищенском пальто вынимал из карманов обеими руками пригоршни крошечных нежных цыплят. В один миг они заполнили мол, отчаянно пища, и лишь потому, что были волшебными, многие все еще бегали, живые, после того как по ним прошлась толпа, совершенно равнодушная к чуду. Фокусник положил на землю шляпу, но никто не бросил в нее ни гроша милостыни.

Завороженная чудесным спектаклем, который, казалось, давали в ее честь, потому что она одна поблагодарила за него, сеньора Пруденсиа Линеро не заметила, как спустили трап и людская волна хлынула на пароход с таким напором и воплями, с какими пираты брали корабли на абордаж. Ошалевшая от ликования и вони прелого лука, которым по-летнему несло от тучи нахлынувших семей, от толкотни армии носильщиков, дравшихся за чемоданы. Пруденсиа Линеро почувствовала, что ей грозит та же бесславная смерть, что постигла цыплят на молу. И тогда она села на свой деревянный сундук с крашеными латунными углами и застыла, оградив себя надежным кругом молитв от искушений и опасностей на этой земле неверных. В таком виде ее и нашел первый помощник капитана, когда столпотворение закончилось и в разоренном салоне не осталось никого, кроме нее.

— Дольше здесь нельзя оставаться никому, — сказал он ей довольно любезно. — Могу я вам чем-то помочь?

— Мне надо дождаться консула, — сказала она.

И в самом деле, за два дня до отплытия старший сын послал в Неаполь телеграмму консулу, своему приятелю, с просьбой встретить ее в порту и помочь оформить бумаги, чтобы она могла следовать дальше — в Рим. Он сообщил название парохода, час прибытия и указал, что Пруденсию Линеро можно узнать по францисканскому монашескому одеянию, которое она наверняка наденет перед высадкой на берег. Она выказала такое непреклонное намерение дождаться консула, что офицер позволил ей остаться на пароходе еще некоторое время, несмотря на то что близился обеденный час для судовой команды, стулья уже перевернули на столы и драили палубы. Несколько раз матросам приходилось передвигать ее сундук, чтобы не намочить, и она переходила на другое место бесстрастно, не прерывая молитвы, пока в конце концов ее все-таки не выдворили из салона, и она села на палубе под палящим солнцем, среди спасательных шлюпок. Там на нее снова наткнулся первый помощник капитана около двух часов пополудни: обливаясь потом в своем покаянном скафандре, она продолжала творить молитвы уже без всякой надежды. Она была так напугана и опечалена, что едва сдерживала слезы.

— Бесполезно молиться, — сказал ей офицер уже без прежней любезности. — В августе и у Бога отпуск.

Он объяснил ей, что половина Италии в эту пору лежит на пляже, тем более по воскресеньям. Вполне вероятно, что консул, ввиду своего служебного положения, не отбыл в отпуск, однако наверняка он не откроет своей конторы до понедельника. Единственно разумным было отправиться в гостиницу, отдохнуть за ночь, а на следующий день позвонить в консульство, номер его, без сомнения, есть в телефонной книге. Сеньоре Пруденсии Линеро пришлось согласиться с его доводами, и офицер помог ей оформить въездные бумаги, пройти таможню и поменять деньги, а потом посадил в такси с напутствием, чтобы ее отвезли в приличную гостиницу.

Древний таксомотор, напоминающий катафалк, сотрясаясь и дергаясь, двигался по пустынным улицам. Сеньоре Пруденсии Линеро на минуту подумалось, что они с водителем — единственные живые существа в этом городе призраков, и еще — что у человека, который столько говорит, да еще с такой страстью, просто не будет времени причинить зло бедной одинокой женщине, решившейся на рискованное путешествие через океан ради того, чтобы увидеть Папу.

В конце уличного лабиринта снова завиделось море. Такси рывками продвигалось вдоль раскаленного пустынного пляжа, на который выходило множество крошечных, ярко раскрашенных отелей, однако не остановилось ни перед одним из них, а подъехало к невзрачному зданию, располагавшемуся в общественном парке среди высоких пальм и белых скамеек. Шофер поставил сундук в тень на тротуар и, заметив нерешительность сеньоры Пруденсии Линеро, заверил ее, что это — самая приличная гостиница в Неаполе.

Красивый и любезный носильщик вскинул сундук на плечо и взял на себя заботу о ней. Подвел к лифту в металлической клетке, сооруженной в лестничном проеме внутреннего двора, и с вызывающей тревогу решительностью в полный голос запел арию из оперы Пуччини. Дряхлое здание насчитывало девять отремонтированных этажей, и на каждом находилась самостоятельная гостиница. У сеньоры Пруденсии Линеро на мгновение вдруг все сместилось в сознании, когда она, засунутая в проволочную клетку, точно в курятник, стала медленно подниматься мимо гулких мраморных ступеней, невольно наблюдая в окнах внутреннюю жизнь дома с ее самыми интимными проявлениями, рваными носками и кислой отрыжкой. На третьем этаже лифт, содрогнувшись, остановился, носильщик перестал петь, раздвинул дверь из складывающихся металлических ромбов и, склонившись в галантном поклоне, дал понять сеньоре Пруденсии Линеро, что она — у себя дома.

В вестибюле за деревянной стойкой с разноцветными стеклянными инкрустациями она увидела худосочного молодого паренька и развесистые растения в медных вазонах. Паренек ей сразу понравился, потому что у него были точно такие же ангельские кудри, как у ее младшего внука. Ей понравилось название гостиницы, выгравированное на бронзовой пластине, понравился запах карболки, понравились подвешенные в горшках папоротники, тишина, золотые лилии на обоях. Но едва она шагнула из лифта, как сердце у нее оборвалось. Группа английских туристов в коротких штанах и пляжных сандалиях дремала в длинном ряду кресел для ожидания. Их было семнадцать, и все они сидели совершенно одинаково, точно это был один англичанин, многократно повторенный чередой зеркал. Сеньора Пруденсиа Линеро лишь окинула их взглядом, не различив каждого в отдельности, и единственное, что привлекло ее внимание и поразило, был длинный ряд розовых коленок, похожих на окорока, что висят на крюках в мясной лавке. Она не сделала больше ни шагу в сторону стойки, но испуганно попятилась и снова вошла в лифт.

— Поехали на другой этаж, — сказала она.

— Столовая есть только здесь, signora, — сказал носильщик.

— Не имеет значения, — сказала она.

Носильщик знаком выразил согласие, задвинул дверь лифта и допел арию — ее хватило как раз до пятого этажа. Здесь было менее чинно, хозяйка оказалась цветущей матроной, прекрасно говорившей по-испански, и при этом в приемной никто не дремал в креслах. Столовой действительно не было, но у гостиницы имелась договоренность с ближайшей таверной, где ее постояльцев кормили по особым ценам. И сеньора Пруденсиа Линеро согласилась остаться на одну ночь: убедило красноречие симпатичной хозяйки и то, что в приемной не было ни одного дремлющего англичанина с розовыми коленками.

В номере в два часа пополудни жалюзи были опущены, и полумрак хранил свежесть и тишину невидимой дубравы: здесь было хорошо плакать. Едва оставшись одна, сеньора Пруденсиа Линеро задвинула обе щеколды на двери и первый раз с утра помочилась жиденькой теплой струйкой, что позволило ей обрести свое «я», утраченное за время путешествия. Потом она сняла сандалии, развязала веревку, подпоясывавшую ее монашеское одеяние, легла на левый бок на двуспальную кровать, слишком широкую и бесприютную для нее одной, и дала волю другому своему источнику — застоявшимся слезам.

Она не просто первый раз в жизни уехала из Риоачи, но едва ли не первый раз вообще вышла из дому после того, как ее дети завели свои семьи и разъехались, и она одна, с двумя босоногими индианками, осталась ухаживать за лишившимся души телом своего мужа. Половина ее жизни прошла в спальне подле того, что осталось от единственного мужчины, которого она любила и который почти тридцать лет пролежал в летаргическом сне на ложе из козлиных кож, том самом, что в молодые годы служило ему ложем любви.

Страницы: «« 12345 »»

Читать бесплатно другие книги:

Элс Тейдж, бывший дринджерийский шпион, настолько вжился в образ главнокомандующего патриаршим войск...
Впервые третья трилогия легендарного цикла «Играть, чтобы жить» – под одной обложкой!Земля русского ...
Все мы знаем, как это бывает – серость и непроглядная хмарь в один момент сменяются солнцем. И вот у...
– Бывают ли крокодилы добрыми?– Кто на самом деле победил на выборах президента в 1996 году?– Может ...
Впервые на русском – долгожданное продолжение одного из самых поразительных романов начала XXI века....
Виола Тараканова – председатель жюри конкурса «Девочка года»! Ее издатель, который приветствует любо...