Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник) Сафарли Эльчин
…«Все равно почитайте, даже на фарси». Мы забились в уголок, сдвинули впереди стулья. Худой, сутулый пожилой афганец в неизменно потертом костюме, с невероятно длинными пальцами, пронзительно печальными глазами и русская девушка, которая притащилась на этот конец света то ли по ошибке, то ли по какой-то космической необходимости.
И он читал. На языке ангелов. Ведь фарси — это язык ангелов. В нем столько гласных, мягких «ч» и «эль», что когда они говорили, мне казалось — это канарейки. Целые кварталы канареек, куда меня однажды провел Ахмед. «Птичий рынок, сюда нельзя женщинам, тем более иностранкам». Но мне было можно, так как он знал каждого бомжа на базаре. Со всеми он почтительно раскланивался, три раза целовался. Многие в ответ целовали его руку. Птицы в каждом дворе, клетки, клетки. Каждый двор — поющий. И люди такие же — как птицы.
«Ты же не понимаешь, что я читаю?» — «Нет, конечно. То есть — да». Иногда он переводил какие-то фразы. Но мне просто нравилось слушать. Словно литургию. Где ничего непонятно — и понятно все. «Читай, Ахмед. Продолжай…» Я периодически приносила водку, мы смотрели в бесконечно звездное небо, которое на двухтысячной высоте Кабула еще ближе, и мне казалось, что я стала ближе им — крылатым.
«Война не только разрушила нашу страну. Она убила наши души. Нам предстоит долгий путь — домой…» Он писал по ночам, все подряд: статьи в газеты, рассказы, стихи, заметки по агрономии. По утрам он строил дорогу и оказался самым смышленым строителем, так как не воровал, и его почитали как учителя.
«Ахмед, возьмите меня тоже по святым местам». Несколько узбечек, Ахмед в национальной длинной рубахе и я сели в старый грязненький микроавтобус (чтобы не привлекать внимание) и отправились к могилам святых. Я среди них была единственная христианка, и мне порекомендовали остаться в машине, а не ходить в маленькую мечеть на кладбище. «Надень платок, — заговорщицки шепчет мне Ахмед. — И делай то же, что Феруза». Водитель с осуждением что-то говорит Ахмеду и стреляет в меня глазами, видя, что я пробираюсь вслед за всеми. Я выпрыгиваю из машины, заматываюсь шарфом по уши и плетусь за вереницей узбечек. Мы возле надгробия воина священного джихада. Страшные и странные слова. Все молятся. Я тоже. Подношу руки к голове и потом опускаю в ладони лицо. Меня никто не замечает. Мне странно и тихо. Надгробие воина, погибшего за свободу. Какая разница, чью…
Каждый раз, когда я зарекалась не возвращаться в Афганистан и все равно возвращалась, мы с Ахмедом обнимались, как старые добрые родственники, и учтиво, по-восточному исполняли ритуал: «Как твои родители?» — «Все хорошо. Как ваша жена и дети?» — «Все хорошо». — «Как идет строительство?» — «Иншалла[16]…» Каждый раз, когда я уезжала в Россию, надеясь, что это, наконец, навсегда, и что в этот кошмар я больше не вернусь, он приносил орехи, сладости маме и папе, и мне хотелось расплакаться. «Господи, но — почему? За что?…»
Во времена талибана Ахмед и Устад содержали нелегальную школу для девочек. За одно это каждому из них грозила немедленная смертная казнь, так как женское образование, да и вообще любое светское образование, было строжайше запрещено. В подвале, при свете керосиновых ламп, они учили математике, поэзии, языку. Они учили детей, хотя до взрыва башен-близнецов не было никаких надежд на свержение режима талибов. Они просто учили, рискуя жизнью, надеясь на что-то нереальное. Веря в будущее, в которое так сложно было поверить…
Когда я вижу розы, вспоминаю Ахмеда и его Афганистан. Взрыв красоты и неземной стойкости на колючем грязном стебле. Розы росли по всему Кабулу, пыль с их листьев невозможно было отмыть ничем. Такие они и были: серо-красные. В серо-голубой стране. Скребущиеся, тянущиеся к свету. Вопреки.
Теперь каждый раз, когда слышу, что Джелаладдин Руми — турецкий поэт, я поправляю — он родился и вырос в Афганистане. Ведь я слушала его — на его родном языке…
Первая женщина, которую я встретила в офисе, как только прибыла в Кабул. Я находилась в легком шоке от происходящего и в полнейшей растерянности от собственного безумного решения. Был невероятно теплый, обволакивающий ноябрь. На беседке, укрывающей двор, висели гроздья запыленного винограда, в маленьком садике перед зданием цвели розы, в воздухе над всем городом стояло тяжелое облако пыли и гари, а также вились ни на секунду не исчезающие запахи кебаба и кумина[17].
Тихая тень несколько раз проскользнула по этажу, потом Ахмед подвел ее ко мне и представил. «Наджиба». Тень предстала в виде изящной, удивительно прямой женщины непонятного возраста во всем черном. Она поправила шарф, вытерла об одежду руки и вдруг взорвалась ослепительной улыбкой. А потом как-то неожиданно резко обняла меня, звонко расцеловала в щеки, как ребенка.
Наджиба делала все. Мыла полы, готовила, приносила чай гостям. Мне было совестно и неудобно за свое сидение за компьютером. Иногда я ей помогала на кухне что-то резать или разливать. Мы смешно и удивительно общались. Я пыталась говорить на английском, но так как для нее было без разницы, русский или английский, то я перешла на русский, ибо на родном языке телепатировать легче. Она же щебетала и щебетала без умолку. О детях, о детях. О муже, который «о-оо-ххх». О продуктах, которые все плохие. О воде, которой нет.
Афганцы совершенно разучились готовить за двадцать лет войны. Когда-то в этой центральной стране Востока, на перекрестке традиций Индии и Узбекистана, наверняка была своя кухня, иначе быть просто не может. Но на тот момент, все, что готовили бесконечно меняющиеся поварихи, ограничивалось «пиловом»[18], чебуреками «булани», «чипсами» (картошкой фри) и вариациями жареного мяса. Все в диком океане масла. Несъедобно. Я научила Наджибу строгать салаты, мять в молоке пюре и даже новогоднему оливье. Мы очень много смеялись, пытаясь объяснить на пальцах название того или иного ингредиента, а потом еще и угадать, отправляя мальчика за этим на рынок. Меня это непритязательное общение умиляло и грело больше, чем глубокосодержательные беседы с коллегами «по несчастью», тем более что интересы мои и многонациональной хартии, приехавшей на край света сколотить деньжат или получить дозу экстрима, разнились.
Наджиба часто приносила фотографии своих детей. Они жили в лагере для беженцев, а после того, как она начала работать, перебрались всем многодетным семейством в глинобитную лачугу. Наш офис был для нее больше, чем дворец. Ей нравилось, что я высокая и что у меня светлые волосы. «Лена…» — улыбалась она и гладила меня по волосам. «Бьютифул». А мне она просто нравилась, так как была красивой. По-настоящему красивым человеком с глазами, полными какой-то огненной любви. Ко мне, детям, неработающему мужу-инвалиду, бывшему полевому командиру талибов, своему то ли проклятью, то ли радости. Она и судьбу свою любила, хотя горестно объясняла мне, что после работы в офисе ее ждет та же самая работа дома до ночи. «О-оо-ххх». Но она счастлива. Потому что — просто счастлива.
Однажды мне стало невмоготу. Как-то навалилось все — потерянность, отчаяние, неумение от себя убежать, страх. И я посреди дня бросила все дела, поднялась в свою комнату. Меня вдруг стиснул спазм странного сухого горя, и я вся сжалась на кровати, не в силах расплакаться. В комнату тихо вошла Наджиба, начала гладить мои волосы. Вдруг что-то внутри лопнуло, и я, тихо вздрогнув, проглотила слезу. Она прижалась ко мне, стала что-то такое снова рассказывать про себя, свое нелепое жилище, где нет света, воды, отопления. Про детей. Про невозможность купить всем обувь на зиму.
Она говорила мне, и я впервые осознавала, что все-все-все понимаю, и слезы катились из ее огромных темных зеркал навстречу мне, размывая косметику. Она сняла шарф, начала растирать все это месиво по лицу. Я же, уткнувшись ей в плечо, вдруг разрыдалась обо всем, так глупо случившемся или нет в моей жизни, и о тех, кто не, и о… И мы сидели, обнявшись, у меня на кровати, ревели, как две дуры. Каждая о своем. Так просто.
А на следующий день все было как обычно. Люди, встречи, планы, отключения света, иногда маленькие землетрясения, пыльные бури. Наджиба разносила чай. Мыла полы. А когда уставала, приходила в мой офис, закрывала дверь, садилась в кресло, чтобы отдышаться, и начинала щебетать. О том о сем, о женском.
И мне было так хорошо, словно мама рядом. А однажды я заглянула в документы с карточками работников, и прочитала, что она старше меня всего на два года. А мне казалось, что на десять жизней…
Когда я уезжала, она подарила мне дешевый браслет, который я конечно же потеряла. А я ей оставила почти все свои вещи. Что я еще могла оставить?…
Однажды я нашла у себя в ящике растрепанный тампон. То есть он был растрепанный наполовину: нижняя часть все еще в пластике, а сверху торчащее гнездо, как цветок хлопка. Стало смешно. Я улыбнулась. Девушки, промышлявшие уборкой в комнатах, зеленоглазая дородная Нина и юркая пытливая Шабнам, дочь Наджибы, зачастую оставляли знаки своего присутствия в моих вещах. Я была для них особым существом женского пола — с западными причиндалами, как-то: дезодорантами, тампонами, бесцветным блеском для губ, и так далее — разным, что приводило в недоумение наштукатуренную, как актера японского театра, Нину. У меня никогда ничего не пропадало, но все как-то смешно тестировалось, словно в магазине косметики.
Часто девчонки просто не могли закрыть крышку и заваливали злополучную коробочку разным хламом, а я потом билась в истерике в попытках ее найти. После того как из очередного трипа домой я притащила холсты и этюдник, Нина во мне окончательно разочаровалась, а Шабнам все чаще и чаще стала посещать мои владения. Когда я застукивала ее за размазыванием пальцами только что накрашенных холстов или заставала ее с незакрученной банкой скипидара, то просила таким слегка учительским тоном позвать Наджибу. Наджиба приходила, и мы развлекались: я изображала жестами действия Шабнам, а она валялась на кровати, давясь беззвучным смехом, — ведь Шабнам наверняка стояла под дверью, подслушивала.
Когда Наджиба впервые привела ее помогать по кухне, Шабнам было лет двенадцать. Это было очень красивое создание, как и сама Наджиба. Огромные золотисто-карие глаза с крупинками, смуглая оливковая кожа, какая-то птичья изящность, подстриженные до плеч волосы и неистребимая неугомонность. У Шабнам все валилось из рук, разбивалось, она то засматривалась на цветы, то на инженеров, то играла с котенком… Наджиба на нее покрикивала и шипела, а та рассыпалась в ответ смешными «гули-гули-гули» (что наверняка означало «мама, отстань, я потом все подмету»).
Если бы у меня спросили, видела ли я в своей жизни Лолиту (настоящую Лолиту), я бы закивала в ответ. Юные американки забавны, но я никак не могла понять, как Набоков нашел Лолиту среди них. Конечно, если учесть великое русское воображение, все можно допустить. Но — передо мной резвилась и крутилась волчком аутентичная кабульская Лолита. Иногда она затихала в моем кабинете, забившись в любимое Наджибино кресло, и начинала что-то рассказывать своим странным низким и хрипловатым, словно прокуренным, голосом. Иногда посреди рассказа (а я всячески поддакивала) она вдруг замечала, что я ничего не понимаю, как-то очень по-взрослому злилась, маленькой пантерой прыгала к моему столу, начинала грозно размахивать руками перед моим носом. И что-то очень суровое выдавала, сверкая глазами все ближе и ближе, переходя периодически на шепот, что я бы перевела так: «Я тебе тут про свою жизнь, а ты только делаешь вид, да? Шутишь, да? Думаешь такая умная, да?» Тогда мне ясно виделось, что она унаследовала от полной умиротворения Наджибы, а что — от полевого командира.
Она все время вертелась в офисе, быстро схватывала новое наречие. У нее был смешной учебник английского языка, похожий на прописи, и я не могла понять, как по этой книге можно что-то выучить. Но Шабнам не терялась. Она разговаривала то с одним, то с другим и проводила все свободное время перед телевизором с CNN. В перерывах она пыталась помогать Наджибе, и это можно было заметить по чертыханиям на кухне. Также она постоянно изучала устройство моей косметички и состав масляных красок, что было очевидно при взгляде на ее физиономию.
Я для нее была какая-то точка Х, которую необходимо определить. Я это поняла по тщательности, с которой она меня сканировала. «Тебе нужно учиться», — сказала я Шабнам, когда та смогла более-менее понимать английский. И повторяла ей это снова и снова. «Учись. Читай, все читай». Но, помня о том, что Александр Македонский, пройдя полмира, женился в итоге на афганской принцессе, Шабнам втайне мечтала, что найдется австралиец-японец-испанец, который вывезет, выкрадет ее отсюда, где ей уготована участь унизительного замужества по воле отца…
Шабнам в свои двенадцать была цветком, вооруженным арсеналом уловок, которыми редкая женщина владеет и в тридцать. Перед ней столбенели американские специалисты, и даже мой собрат по любви к Лорке, аргентинец Хуан, как-то поделился замечанием, что Шабнам какая-то странная. «Она просто слишком опасная». — «Да, скорее так».
Однажды, прямо посередине небольшого совещания, она ворвалась в конференц-зал с открыткой, на которой был изображен крокодил. «Флорида, да?» — и она вворачивает свой пристальный золотистый взгляд прямо в президента компании, который родом из Майами. «Да, во Флориде живут крокодилы. Ходят по дорогам и едят маленьких девочек. Ням, ням, ням». Она, не отрывая взгляда от смутившегося президента, вдруг медленно целует крокодила на открытке, поворачивается и выбегает из зала. А все присутствующие хранят растерянное молчание еще пару минут, и в воздухе все еще стоит какой-то грозовой заряд… Ей после этого хорошо попало, и она не появлялась в офисе недели две…
Шабнам не стала моей подружкой, как Наджиба, но мне было ее искренне жаль. За то, что она, в свои двенадцать лет, никак не могла понять, почему одни люди должны носить чай, а другие его пить. Почему у одних женщин есть духи, обувь и косметика, а у других есть лишь семеро братьев и сестер, за которыми нужно смотреть. Я знала, чувствовала ее — нет, не зависть, а какое-то недоумение. Или — сопротивление этой вселенской несправедливости. Она вся бунтарствовала, не могла смириться с тем, что она — другой сорт человека.
Она ненавидела Наджибу за то, что та домработница. Ненавидела детей Устада за то, что у них было то, чего не было у нее. А я ненавидела эту жизнь, в которой все судьбы ходят по кругу. Матери, дочки, бабушки. И мне смутно молилось, желалось, мечталось, чтобы она — этот маленький редкий цветок — смогла. Смогла выскочить из космической бесконечности повторений и стать актрисой, или женой посла, или, на худой конец, просто любимой. Но зная жесткую кастовость и тщательность, с которой афганцы выбирают невесту, ее родителей, достаток, генеалогию для своих будущих детей, я понимала, как эти мечты нереальны.
…Они очень красивы. Они прекрасны. Иногда лица на улицах меня просто завораживали. Я не могла понять почему. «В Афганистане осело войско Александра Великого». «Мы единственные, уцелевшие во время потопа» (действительно, в афганских легендах миф о потопе отсутствует). «Мы очень дорожим чистотой крови». Много, много раз я спрашивала Ахмеда, Устада, голубоглазого блондина Туриаллая, о котором можно было бы сказать «потомственный уроженец Новгорода», — почему так. Они лишь пожимали плечами. Война, война и еще раз война. Столетия войны: с англичанами, с Индией, с Пакистаном, с Ираном, с Советским Союзом. Они ни на час не переставали воевать. Я удивлена, как они еще живы…
Шабнам была такая девочка-воин. Меня как-то осенило. Озарение. Я могла бы легко ее представить в черных одеждах смертницы или с огромным средневековым мечом. «Храни ее, Бог», — шепталось мне. А огонь внутри Шабнам только начинал разгораться, хотя она потихоньку росла и внешне немного смирела. То ли ей объяснили нормы и правила игры, то ли начали активно перевоспитывать дома. Но она все реже била посуду и давала поводы для вздохов: «Ой, Шабнам. Ну опять эта Шабнам».
Она меня как-то затаенно ждала и бежала встречать каждый раз, как только я возвращалась в Кабул. Зайдя в комнату с дороги, я могла найти на подушке открытку с иранской пэри, или смешную помаду, или маленькую розу. Она подолгу стояла у холстов, которые я километрами красила, не в силах развлекаться чем-то другим после работы, и как-то пристально в них всматривалась, словно пытаясь найти ответ. А потом, когда мне нужно было уезжать в Россию, она снова умилительно-рассерженно выговаривала: «Лена шууууу!», актерски расставляла в воздухе пальцы, и то переходила на полушепот, то снова заходилась в «гули-гули-гули». И хотя к тому времени она уже сносно объяснялась по-английски, мы все равно балалакали на ее языке, и мне нравилось ее дешифровать, словно я — священник, а передо мной Лилу из «Пятого элемента».
Я не знаю, где она. Что с ней. Ей уже восемнадцатый год, и она наверняка уже сосватана.
А может, случится чудо. И Люк Бессон решит снять фильм об Александре Македонском, и тогда я прыгну на самолет «Москва — Париж» и закричу прямо с трапа: «Люк, я знаю, где найти принцессу для Александра!» (Александром конечно же будет Брэд Питт.)
А потом мы сядем на маленький Ан-24 на границе Таджикистана и полетим над безумной, космической красоты пятитысячеметровым плато Хинду-Куш, под ногами ледниковых вершин будут проходить стада овечек, а вдали маячить снежные Гималаи, и я буду голосить через рев моторов старенького самолета: «Смотри, Люк. Это забытая всеми земля. Она убога и удивительна, архаична, как утерянные свитки, и наивна, словно только народилась на свет. Здесь столько чистоты, скорби и неба, что, однажды прикоснувшись, ты станешь другим человеком. Ты изменишься и навсегда останешься — здесь…»
ИРИНА ЛАРЬКОВА
Другой Пигмалион
Человеку свойственно ошибаться, и самая большая ошибка подстерегает его тогда, когда он оценивает свои собственные силы. Мало кто знает, какие неисчерпаемые ресурсы предоставила ему жизнь. Не безумие ли — провести все отведенное тебе время в сожалениях о том, что не наступило по вине твоего собственного безволия и невежества? И как отблагодарить случай, который переворачивает с ног на голову весь застоявшийся мир — просто чтобы убедить тебя, что ты — другой? Не тот, кем привык себя считать…
Аида не в восторге от малайцев, а может быть, просто оценивает их трезво. Говорит: ленивые, избалованные самодуры. Ей, конечно, виднее: она сама малайка, родилась в Сингапуре и прожила там первую четверть своего века. Первую учебную четверть.
Когда мы познакомились на каком-то сайте путешественников, я первым делом отметила, что хиджаб ее на всех фотографиях темный: вот она за рулем кабриолета, вот рядом с ростовым портретом шейха, вот с коллегами на семинаре — всюду круглое и желтое, как луна, лицо ее обрамляет черный платок. Иногда на нем вышито что-нибудь хорошее, вроде Swarovski, и так же поблескивают прямоугольные стекла очков. При встрече Аида производит самое благоприятное впечатление: светло улыбается, не отводя взгляда, грациозно двигает округлыми плечами, будто пританцовывая, говорит быстро и тихо.
— Не жарко тебе так ходить? Ведь Сингапур на экваторе почти? — спросила я о том, что волновало меня больше всего, без лишних церемоний.
— А без платка не жарко? Вот и мне жарко. А впрочем, привыкаешь быстро, — отмахнулась Аида и принялась делиться восторгами от Эмиратов, куда недавно перебралась. Поддавшись настроению, я поддержала ее энтузиазм. С этого дня у нас появился ритуал, повторяющийся каждую встречу, — хвалить место, где мы оказывались, погоду, окружающих — словом, находить рядом что-то, достойное похвалы.
Поначалу общие темы требуется искать — у нас с этим проблем не было. Каждый день она забрасывала меня письмами с трогательными и вдохновляющими роликами, делилась собственным опытом, напоминала о Божественном промысле и справедливости и преуспела — мы стали улыбаться и смеяться вместе почти постоянно.
С ней вообще тут же стало легко. Тем удивительнее — потому что жизнь ее никогда не была простой. Старшая дочь, любимица отца и рабочая лошадка для остальных родственников, она и в игрушки-то не помнит, чтобы играла: сразу приняла на себя груз забот о младших. Отец оставил тело, когда Аиде было четырнадцать, и так началась ее совсем уже взрослая жизнь. Наверное, с этой тоской — потерей единственного близкого человека — она так до конца и не справилась, но тоска сделала ее щедрой, задушевной, искренней. Однако угодить всем многочисленным тетям, дядям, кузенам и кузинам плодовитого семейства и заслужить их поощрение ей ни разу так и не удалось.
К двадцати годам, устав пытаться сделать всех счастливыми, Аида поступила так, как поступила бы на ее месте любая другая золушка, — собралась замуж. Ей даже улыбнулась удача: жених был не противен — но как не сказать: он и хорош был только тем, что освобождал хлопотунью от опостылевшего отчего дома. Других достоинств Аида в нем не искала.
Супруги прожили вместе двенадцать лет, и Аллах послал им троих детей. Жили, по малайским понятиям, хорошо — как все. Грех жаловаться. В один непрекрасный день Аида вернулась из офиса особенно уставшей и спросила: «Эй, муженек, а нельзя ли сделать так, чтобы ты тоже ходил на работу каждый день и обеспечивал нашу семью?» — «Тихо, женщина! — прикрикнул муж с дивана. — Работаю я два дня в лавке у друга, только чтобы тебе угодить. Для себя бы не стал. Денег на проживание нам вполне хватает. А детям я нужен сильным и здоровым, а не вымотанным и безрадостным». С детьми он действительно играл и гулял с удовольствием.
У Аиды к тому времени уже была успешная риелторская практика за рубежом и фонтан бизнес-идей. Рассудив, что детям ее муж нужен, а она без него, пожалуй, обойдется, Аида зажмурилась и предложила развод. Муж не поверил. Не поверил и после, и до сих пор не верит, что женщина из его народа с тремя детьми может не только отсвечивать на кухне и подавать гостям кофе, но и управляться со штатом из няни, гувернантки и экономки через мобильный офис из другой страны.
Аида всплакнула по вековечной традиции слабого пола, оплатила школу для старшей дочери на год вперед, сложила вещи в свой командировочный чемодан и перебралась из исчерпанного Сингапура в перспективный Дубаи. Да и кто бы так не поступил? Возможность за несколько лет сколотить состояние, достаточное, чтобы открыть свой небольшой бизнес на родине, — интернациональная мечта, которая сбывается здесь. В Дубаи плечом к плечу работают индиец и араб, китаец и африканец. И, как выяснилось, не только.
Однажды Аида прибежала ко мне с горящими загадочным светом глазами. После традиционных приветствий и вопросов обронила: «Ты ведь русская. Расскажи про русских мужчин — какие они? Надежные? Обязательные?» Ответ на этот вопрос требовал щепетильности: следовало не повредить международной репутации русского мужчины и ответить откровенно (ведь надежность и обязательность можно назвать родовыми признаками русских с большой натяжкой).
— Понимаешь, они разные. В целом, наверное, душевные больше, чем обязательные.
— Душевные! А как они относятся к женщине? — спросила Аида с деланым безразличием.
Я тоже притворилась незаинтересованной.
— Мальчиков у нас воспитывают в основном женщины и сильно балуют. К сожалению, в усредненном варианте мужчины вырастают инфантильными или не находят, чем заняться в жизни, а женщины все терпят и прощают.
— В точности как у меня на родине! — ахнула Аида. — Но русские — великая нация. Такими плохими мужьями, как малайцы, они не могут быть!
Так простодушно она проговорилась о своем секрете.
В ее конторе появился русский красавец. Правда, он полуузбек-полунемец, но говорит по-русски и паспорт русский. Боярским родом из наших соплеменников нынче мало кто похвастает. Зовут нового коллегу Стив.
— Стив — это не русское имя, — поделилась я наблюдением. — Наверное, его зовут Степан.
— Правда? — изумилась Аида. — Я уточню, как его зовут, но мы все называем его Стив. Он подвозит меня до офиса, потому что у меня все еще нет прав, чтобы водить здесь. Честно говоря, я теперь совсем не спешу обзаводиться правами!
Что-то уже тогда было в ее интонации такое, что обещало лавину будущих восторженных замечаний. И они не заставили себя ждать.
«Но как он смотрит глаза в глаза! Неужели все русские так смотрят?! Как же он красив! Неужели все русские так красивы?!» — «Он заинтересовался книгой, которую я читаю, — я собираюсь купить ему такую же!» — «Он пообещал познакомить меня со своей сестрой — я очень волнуюсь, какая она?»
Через несколько дней мы говорили только о Стиве. Что он сказал, как он посмотрел, как он засмеялся, почему не ответил на sms — тем для каждой нашей посиделки набиралось достаточно. Иногда Аиде требовалась срочная консультация — тогда она советовалась со мной по телефону: что бы могло означать такое его поведение. У меня был несокрушимый авторитет в области знания как загадочной русской души, так и психологии мужчины — чуждого биологического вида.
Несмотря на все мое расположение к Аиде, Стив не вызывал у меня ни малейшего сочувствия. Судя по ее описаниям, он был беспечен, скуден интересами, смазлив и зауряден. Только юный возраст мог бы служить оправданием такой никчемности, но, сколько Стиву лет, Аида не знала и предположить не могла — настолько чужими были для нее все русские лица, в том числе и его узбеконемецкое.
— Как поживает твой мальчик? — спросила я вскоре, а она захихикала.
— Мальчик! Он громадный, но я и в самом деле отношусь к нему как к мальчику. Как если бы у меня был еще один ребенок…
— Остановись, несчастная! У тебя уже есть трое, не считая братьев, сестер и бывшего мужа. Дай хотя бы этому мальчику шанс повзрослеть, не задуши его своей заботой! Кто слабая? Кто хрупкая? Кто нуждается в заботе и поддержке?
И тут Аида призналась, что никогда не чувствовала себя женщиной в полном смысле слова, не чувствовала себя желанной. Так начался наш совместный тренинг «Как сделать женщину счастливой, если ты и есть эта женщина», и столько зимних вечеров мы провели, делясь дневными успехами и идеями, что наша дружба незаметно росла, крепла, приносила сладкие плоды понимания и взаимной поддержки. И невидимым третьим в этих отношениях всегда маячила тень Стива.
Аида сложением монументальная, пластичная, весомые свои достоинства носит скромно и естественно, и вниманием мужчин не обделена. Время от времени она жалуется на знойных коллег, которые смущают ее покой настойчивыми ухаживаниями: по мнению Аиды, неуставные отношения на работе — это непрофессионально. А значит, Стив, провожающий ее до работы и забирающий после, невольно сыграл с ней злую шутку. Он вывел ее из одного затруднения — и тут же обеспечил другое, еще более серьезное. С каждым днем Аида привязывалась к нему все больше, зависела от его поведения все сильнее, и вскоре мои отрезвляющие замечания перестали помогать. Так обезболивающее средство верно вызывает привыкание, и больному требуются все большие и большие дозы, чтобы добиться прежнего эффекта.
Вместе с тем целые дни напролет Аида выглядела собранной и рассудительной. Она находила в себе силы не отвечать на реплики Стива, если они ей не нравились, а такое случалось все чаще, деликатно отворачиваться к окну, если Стив отвечал на телефонный звонок по-русски, и даже иногда отказываться от его общества.
Вечером 23 февраля я проговорилась, что за праздник мы отмечаем в этот день в России.
— Стив говорил мне утром! — спохватилась Аида. — О, значит, вы дарите мужчинам подарки! Что бы я могла подарить ему?
Это был мучительно трудный выбор. Перебрав все талантливые и избитые варианты скромного, но приятного подарка, мы остановились на галстуке. Я представила унылого клерка Стива и посоветовала выбрать белый.
— Почему белый?
— Не так жарко! В смысле — это же неординарно.
— Правильно! — согласилась Аида. — Должно быть неординарно!
На следующий день в обеденный перерыв она отправилась в бутик Hugo Boss и выбрала два галстука из новой коллекции. Вручила мимоходом, как бы от забывчивости, перед самым выходом из машины и немедленно доложила мне об успехе операции. Я бы дорого отдала, чтобы увидеть в этот момент лицо Стива. Аида же летала от радости и еще тщательнее обычного готовилась к утренней встрече с героем своего романа…
Стив даже шагнул из машины, приветствуя ее. На нем был старый галстук.
Стоит ли упомянуть, что 8 марта прошло незаметно и для Стива, и для Аиды?
Я была готова поспорить, что повлиять на Стива, привить ему мало-мальски приличные манеры — дохлый номер. Поэтому разумными доводами старалась как могла смягчить логическую развязку этих тупиковых отношений. А между тем история день ото дня обрастала новыми подробностями.
Вот они договариваются отправиться в мечеть в Абу-Даби, и Стив попадает в аварию, пытаясь успеть за ней после рабочей встречи.
Вот наступает день его рождения, и Аида тихонько хихикает в кулачок за своим рабочим монитором, представляя ошарашенное лицо Стива, когда курьер вручит ему выбранную ею цветочную охапку.
Вот Стив поругался с боссом и клянется найти новую работу завтра же, а Аида спокойно и рассудительно объясняет ему минусы импульсивного поведения.
Вот Стив провел с ней целый вечер, расспрашивая о детях и бывшем муже, а вот разбил ей сердце, решив воссоединиться с бывшей подружкой стюардессой.
Вот Аида и Стив в кофейне шуршат газетами и возбужденно жестикулируют, продумывая рекламные ходы для начала собственного бизнеса.
Вот Аида сдала экзамен на право вождения в АОЭ: теперь Стиву не обязательно подбрасывать ее до офиса, и это грустно, и нужно ждать и других перемен.
А вот босс Аиды, по-отечески заботливый, предложил ей оплачиваемые компанией апартаменты и один из своих автомобилей на время. Вытянутое лицо Стива просияло и напряжение мгновенно оставило его мышцы, как только Аида вежливо отказалась принять ключи из рук начальника.
Радости сменялись горестями, чтобы снова произошло сближение, и так шло время. Стив оказался буйным и ревнивым, а проще сказать — плохо владеющим собой мужчиной. Но и это Аида готова была прощать, большую часть времени оставаясь уверенной, что только при помощи терпения и ласки на него можно повлиять. Когда уверенность оставляла ее, наступало время для наших долгих психотерапевтических бесед.
На исходе года Стив собрался в отпуск на родину и полушутя-полусерьезно позвал Аиду с собой. Она поедет с ним в его страну! Это казалось сладким сном, просыпаться от которого не хотелось. Хотелось летать. Но паспортно-визовые службы существуют, чтобы граждане не утрачивали бдительность и твердо стояли на земле. У Аиды не было шансов успеть с документами, а это значило одно — предстояло пережить кошмар разлуки. Первой, самой пугающей, а может быть, и окончательной.
Как знать, что станет с ее бедным дикарем в местах, где прошла его юность, посреди бывших подружек, друзей. А вдруг он найдет там для себя новые карьерные возможности? Так тосковала Аида, и сердце ее, подобно сердцам миллионов влюбленных женщин, сжималось от дурных предчувствий.
К предстоящему отъезду готовился не только Стив. Мы готовились к этому событию не меньше: составляя для Аиды список дел, которыми она займется в освободившееся время. Нужно было оставаться занятой, чтобы не поддаваться панике. Мы включили танцы, курсы индийской кулинарии, персидского языка, встречи с подругами и походы в кино, ежедневные маски и расхламление гардероба. Ни один из пунктов впоследствии не оказался выполненным. Острая тоска и горечь потери парализовали волю моей мужественной Аиды.
Порой она разражалась гневом на саму себя. В такие минуты лицо ее пылало, дыхание сбивалось, она принималась шагать туда-обратно и выкрикивала воинственно, что никому не позволит отравлять ее жизнь, будь он хоть трижды Стив. А в другую минуту хваталась за телефон, вглядываясь в любимое румяное лицо в голубой ауре дисплея. Обещала никогда не требовать для себя ничего, только бы иметь возможность быть с ним рядом, желать ему счастья, наблюдать, как он добивается успеха в жизни.
В такие моменты она становилась мягкой и сильной, как река. Становилась светлой, как стихотворение о любви, и всем окружающим было уютно под блестящими лучами ее глаз.
Впрочем, так ведут себя все влюбленные, и если бы моя история была об этом, она не стоила бы времени, затраченного, чтобы ее рассказать. Перелом, которого мы подсознательно ждали так долго, наконец наступил. И наступил, как это всегда бывает, в самый темный час.
Как-то ночью Аида разбудила меня звонком и дрожащим от волнения голосом сказала:
— Спроси меня, что случилось.
— Что случилось? — послушно спросила я.
— Я и Мухаммед из службы доставки оказались сегодня в Абу-Даби. Мы уже закончили все дела и возвращались, когда он остановил машину возле мечети и предложил зайти. В последний раз, когда я там была, я попросила Аллаха, чтобы в следующий раз я зашла в эту мечеть с человеком, которому смогу помочь, для которого смогу стать инструментом мира и любви… И мне хотелось надеяться, что это будет Стив. Как это неловко — вот я стою возле мечети с каким-то случайным Мухаммедом, и вышло все совсем не так, как хотелось. Ну что ж, не всегда бывает так, как мы хотим. У меня все-таки была пара минут, чтобы смириться с этим. И мы приближаемся к воротам… Угадай, что было дальше?
— Ни за что не угадаю.
— Нас не пустили! Там шли срочные работы, чинили пол, и зайти сегодня вечером было нельзя!
— Какой изящный выход из положения неизбежного входа.
— Ты шутишь. А знаешь, почему это случилось? Чтобы росла моя вера. Ведь это стыдно, так легко начинать сомневаться в том, что все на свете — под Божественным контролем. И полагаться только на свои ничтожные силы. Нужно относиться к каждому моменту дня как к началу. Мы можем расстаться со своими страхами и идеями, если просто позволим нашему внутреннему свету распространяться вокруг…
«Самые счастливые люди не обязательно имеют самое лучшее — но они берут только лучшее из того, что имеют». Этому тоже научила меня она.
Настоящее имя Стива оказалось — Светозар. Аида заглянула в документы в бухгалтерии и тут же сообщила мне. Трогательное внимание. А впрочем, такого никто не мог предвидеть. Я была, пожалуй, больше готова к тому, чтобы оказаться ему Святополком или Судиславом.
— Светозар значит «зажигающий свет», «заполняющий светом», — пояснила я.
— Так и есть! — воскликнула она в полном восторге. — Удивительно! Ведь он наполнил всю мою жизнь светом, стал моим солнцем, моей ежедневной радугой! А знаешь что? Я каждый день благодарю Бога за те чувства, которые переживаю теперь. И вот что еще — это стоило всех предыдущих лет ожидания. Я поняла, что все мои прошлые неудачи и потери на самом деле натренировали мышцу моего терпения. Освободили мои руки от хлама, который казался мне когда-то сокровищем. И обеспечили основание для новой жизни, которой я теперь наслаждаюсь. Я пришла к пониманию, что любить себя — важнее всего… Господь благословил меня многими дарами. Способность любить, способность заботиться, делиться делают меня лучше и помогают понимать других. А не любить себя — значит не ценить этих даров…
Дни в разлуке тянулись один за одним, размеренные и монотонные, как капель. Время не то лечит, не то притупляет боль, охлаждает головы. Но действие его, безусловно, благотворно… Стив вернулся через месяц.
Узнать прежнего щеголеватого Стива в спокойном бородатом и улыбчивом парне было нелегко. Еще труднее было поверить, что это он, прежний непокорный и насмешливый Стив, сдулся к концу второй недели и ежедневно строчил Аиде смешные и нежные послания. От него, несомненно, исходило сияние, и это отмечали все окружающие. Он в тысячный раз поблагодарил Аиду за то, что она для него сделала. Рассказал, что родители были поражены произошедшими в нем переменами. Да и сестра Стива, с которой Аида успела подружиться, без устали щебетала о том, что брат ее — воплощенная добродетель. Домосед, искатель знания и гармонии.
Мы с Аидой переглядывались, без слов спрашивая друг друга: «И ты это видишь? Неужели правда?» Происходило что-то небывалое, чудесное, невероятное и правильное — как песня пичужки, забравшейся так высоко, что ее не слышно, но оттого она и поет, что не может сдержать радость, рвущуюся из груди. И этому нет другого объяснения — все ровно так, как должно быть.
Стив переменился настолько, что это отмечали все — коллеги, друзья, соседи. Я присматривалась к нему тщательнее, но поведение его было по-настоящему безупречным. Стива подменили, мне тоже пришлось признать этот факт.
И все-таки Аида заметно грустила, временами становилась рассеянной и отвечала невпопад. Выглядела она смущенной, встревоженной. Узнав, в чем дело, я поняла ее состояние очень хорошо. В отсутствие Стива Аида познакомилась с его бывшей сотрудницей, тоже русской, и та, добрая душа, рассказала, что Стив широко известен как плейбой и альфонс. И даже удивилась, что этот слух еще не докатился до нового места его работы.
Узнав гнусные детали биографии Стива, бедная Аида совершенно потерялась. На нее было жалко смотреть. Никогда раньше я не ощущала такой пропасти между культурами, в которых мы воспитывались. Казалось, ей было больно оттого, что «русский» перестало значить для нее «душевный».
— Понимаешь, — сокрушалась Аида, — мне неудобно говорить об этом, но ведь я платила ему за то, что он подвозил меня. И делала ему подарки.
— Но ведь сейчас не платишь?
— Больше нет. Мы продолжаем обсуждать юридическую сторону нашего бизнеса, и он очень воодушевлен. А мне нужно набраться мужества, чтобы рискнуть и поверить в него еще раз. Словно что-то оборвалось между нами.
— Нонсенс, дорогая! В том, чтобы поверить в него, нет никакого риска. Это уже стало понятно даже мне. Ты же верила в Стива, вопреки тому, что он из себя представлял. А теперь он — настоящий, расколдованный принц Светозар. И это ты его расколдовала.
Она затихла. Мало-помалу лицо ее просветлело, и уголки губ едва различимо дрогнули.
— Когда ты так говоришь, мои мысли проясняются. Конечно! Ведь если бы я знала всю правду о нем с самого начала, я бы боялась и держалась от него подальше, и тогда ничего бы не случилось вообще. Так и было бы ни-че-го… Но и жалеть нельзя, ни секунды нельзя жалеть о том, что роздано! Отдавая другим свою любовь и заботу, никто не может быть уверен, что этот поступок оценят. И пусть я не уверена в Стиве, ну и что? Мы можем только выполнять свой долг и быть терпеливыми. И дожидаться, пока любовь робким ростком пробьется в чужом сердце, вырастет в прекрасный цветок… А если не пробьется — что ж, я буду довольна тем, что она выросла в моем сердце…
В этот момент ее телефон завибрировал на столике. Она пробежала глазами входящее сообщение и, наткнувшись на мой вопросительный взгляд, улыбнулась:
— Да, это он. Собирается на пятничную проповедь, спрашивает, хочу ли я поехать с ним… Хотя моя вера и пошатнулась, я никогда не перестану… Буду продолжать двигаться вперед, падать и вставать, и идти! Я никогда не позволю суете помешать мне делать то, что мое сердце считает правильным.
САМИТ АЛИЕВ
Жизнь человечкина
Оставшимся в живых, оставшимся мертвыми, убежавшим, приспособившимся, помогавшим, всем сочувствовавшим, всем тем, кто пошел, и всем тем, кто пойдет снова, посвящается
Было это давным-давно, наверное, в другой жизни или в другом измерении, и цвел тот край, и ломило в глазах при виде садов и виноградников, бегущих к горизонту, и кивали снежные шапки гор случайному или приглашенному путнику, и журчала речка «заходи, гостем будешь», и щекотало в носу от запаха кебаба, и росли на той земле, на одной в общем-то улице, два пацана, Аллахверди и Валерий.
Один квартал вниз от стоянки такси перед автовокзалом — и вот он, дом Аллахверди, крытая жестью крыша и водосточная труба с причудливо вырезанными краями, точь-в-точь хвостик граната. А чуть ниже, ну буквально метрах в сорока, дом Валеры. Крылечко, занавесочки в окнах, опять же цветочки на подоконнике… Провинция.
Городок, в котором они родились и выросли, не особенно велик был, зато на весь бывший СССР славился, причем не сколько ударным да самоотверженным трудом его жителей, сколько одноименным портвейном, что на тамошнем винзаводе производили. И были мальчишки оба черные, в кости широкие, с глазами быстрыми, на голову скорыми, а как подросли немного, так лучше них на той улице насчет тутовки пожрать специалистов и рядом не водилось. Даже внешне эти парни чем-то похожи были, то ли загаром, то ли повадками, а то ли еще чем, ну известное дело, мало ли что в голову после тутовки стукнуть может…
У Валеры, правда, нос был чуть побольше, армянин, сами понимаете, так уж им по генетике полагается, вот поставишь рядышком двух черненьких: у кого нос больше, тот и армянин, или грузин, или из азербайджанцев. Что-то совсем я запутался, да и тебя, дорогой читатель, запутал, ведь если ты из России, то для тебя мы так и так все на одно лицо, и тебе в такие тонкости вникать недосуг; если ты с Кавказа, но живешь в Краю Березовой Регистрации, то тебе эта градация тоже как-то без разницы, потому как в отделении всех нерусей без разбора мордой вниз ложат; ну а если ты с Кавказа, но по тем или иным причинам все еще на нем, родимом, местожительство имеешь — то по нынешним временам ты и без таких деталей повод найдешь соседу под глаз засветить…
Была она не молодой и не старой, не красавицей и не уродиной, была она не толста и не стройна, не зла и не добра, она была просто матерью. Когда женщине за сорок, когда ее мужа убивают где-то в России только за то, что у него слегка не блондинистый цвет волос, когда покойный муж оставляет женщине только старый домик в Раздане[19] и долгов на полторы тысячи долларов, ей не до масок против морщин, ей не до кремов для загара и против целюллита, ей не до фитнес-центра и совершенно не до аэробики и прочих элементов бонтона. Особенно если кругом война, а у нее сын призывного возраста. Бабьим бывает не только лето, бабьей может быть и зима, и осень, а вот весна — очень редко. В исключительных случаях. Почти никогда, или только в девичестве… Звали ее Ануш. «Сладостная» в переводе, если не ошибаюсь.
Уничтожение живой силы и техники противника — важнейшая задача армии в боевых действиях. В горах и плоскогорьях каждое ущелье, каждая неровность рельефа, каждая скала — естественное укрепление, и выбить оттуда противника — дело нелегкое. Соотношение потерь у наступающей и обороняющейся сторон — один к пяти, в горах потери наступающих могут возрасти до семи. Из бронетехники там пригодится разве то, что полегче. Но и то: дерущиеся народы — это вам не толстомясые тетеньки, что на базаре скандалят, у тех запал быстро пропадает, одышка начинается, да и люди, вокруг стоящие, все больше глазеют да речевыми оборотами восхищаются. А к сцепившимся народам сбегаются близкие и далекие соседи, все с советами, предложениями и инструкциями, по-соседски так протягивая то одному, то другому дерущемуся полено или кол здоровущий, на, мол, вдарь ты этому посильнее промеж глаз, да так вдарь, чтоб не поднялся уже, а то другой сосед ему уже берданку протягивает. «Бей его!..»
Раздан — городишко небольшой, да препаршивый. Дело там есть всем и до всех, все и всё про всех знают, а если и не знают, то обязательно догадываются, своевременные выводы делая. Провинция, Восток, Кавказ. С войной жить там стало еще паршивее. Ясное дело, не с чего жиреть, света нет, газа — самая малость, из еды один хлеб с мацуном[20], и то, пока в очереди отстоишь — семь потов сойдет, потому как очередь с раннего утра занимать надо. Ну так — национальное самосознание и идея «Великой Армении» важнее сытого желудка и теплой квартиры, намного важнее, и куда там отдельно взятой женщине без мужа в политике разбираться. Правда, один раз, по женской глупости, Ануш перебила Вартана на собрании домкомитета. Что тут началось!
Вартан был политически грамотным, человеком небедным, влиятельным и даже главой местного отделения какой-то «партии национального самоопределения». Его и исполнительная власть побаивалась: если и не прудила в штаны при его появлении, то как минимум предпочитала не связываться. Бес эту партию знает, но завязки у Вартана были, говорят, от Еревана до самого Лос-Анджелеса. И когда на собрании домкомитета Вартан, войдя в раж, стал стучать кулаком по трибуне и громко так говорить, что, мол, на алтарь Великой Армении, если понадобится, надо положить даже своих детей, как Авраам сына своего перворожденного, она возьми и спроси, где находится алтарь Великой Армении, тут, в Раздане, или в Марселе, во Франции, и если алтарь тут, то почему сын Вартана вот уже как целых полгода в том Марселе учится и возвращаться, чтоб на алтарь лечь, не собирается?
Зал загалдел, Вартан позеленел от злости, но так ничего и не ответил, правда, по глазам его Ануш поняла, что все еще впереди, потому как таких выпадов он не прощает. Гром грянул чуть позже, ровно через полгода, когда ее сыну стукнуло восемнадцать. Возраст призывной, кому ж еще защищать родную страну и общенациональную идею от турецкой угрозы, как не сыну матери-одиночки без денег и могущественных родственников? Не Вартанову же сыну, нет, ни в коем случае, он парень здоровущий, кило эдак девяносто с гаком, такого не всякий жертвенник выдержит, а вот сын Ануш — он сложением поминиатюрнее будет, а в таком разе там, на алтаре-жертвеннике, ему самое место. Как тому голубю, которому лапку надрезают — хрясь — и приличествует жертве сожаление во сто крат большее, нежели тому, кто жертву оную приносит. И не удивляйтесь: реальный обычай, так оно все и происходит.
А начиналось все с обычных драк стенка на стенку. Ну, это когда парни из одной деревни, намотав на кулак ремень с увесистой (порой и заточенной) бляхой, шли навалять парням из соседнего села. Людям альтернативной, так сказать, национальности и религии, и которых не жалко ни при каких обстоятельствах (то, что после семидесяти лет, проведенных под сенью бороды Маркса и научного атеизма, оба народа о своих верах имели самое отдаленное представление, стало ясно позже). Туда и сюда, оттуда и отсюда сновали хитрые людишки с кожаными портфелями, нашептывали всякое, подзуживали, собирали молодежь по вечерам для лекций об умном, о традициях и об истории, да только история была какая-то хитро-однобокая, в духе «а по соседству с нами, такими трудолюбивыми пахарями-строителями-созидателями — любимцами Создателя, поселились варвары». Всем обещали вольготную жизнь, денежные пособия, дефицитные товары вне очереди и защиту от милиции в случае чего. И с участковыми они ладили, и со шпаной умудрялись не ссориться. Люди проницательные, конечно, сразу же на это внимание обратили, и только диву давались, как у них это получается…
Нет, прости великодушно, дорогой читатель, это я не то чтобы тебя намеренно в заблуждение ввел, это я сам по скудоумию ошибочку допустил. Все начиналось совсем не с драк и никак не с людей с портфелями, а с газетных статеек во всяких «Бакинских Рабочих» да «Ереванских Партийцах». А ниточки, привязанные к мягким лапкам брызжущих слюной, но не блещущих умом марионеток шли далеко-далеко наверх, с солнечного юга на пасмурный север. В Москву, в Кремль, или в Вашингтон, в Белый дом, до востребования по надобности. Это и коту понятно: если глупые люди начинают кричать проникновенные и берущие за душу вещи, значит, где-то неподалеку находится будка суфлера, в которой сидит кто-то очень и очень умный. Справедливости ради надо заметить, что будка может находиться на порядочном от сцены расстоянии, но что такое это «далеко» в наш век, столь скорый на перемещения, передачу информации и на расправу как результат…
— Вы слышали, в соседней деревне азербайджанцы убили трех армян?
— Не трех, а семерых, и не в соседней деревне, а тут, неподалеку.
Почти каждый день в городок шел цинк. О земле, в плане того чтобы ее возделывать, пахать и проливать пот над ее утробой, все как-то позабыли, дела, что ли, поважнее нашлись. А жить и обедать все равно надо, и никакой такой крутой подъем национального самосознания завтрака не заменит. Перебивался народ с хлеба на лук, кто старые вещи продавал, кто на заработки уходил, а кому по возрасту или физической слабости идти некуда было — так оставался. Ануш работала библиотекарем, а зарплата там была более чем скромная даже по советским меркам, и во что она во время нестабильности превратилась — даже говорить неудобно, один смех. А тут у сына призывной возраст, и станут в военкомате смотреть, что он кило на десять, а то и на пятнадцать меньше положенного весит. Повестка в таких случаях приходит без опоздания, и времени оставалось в обрез. Надо было что-то делать, а что тут поделаешь, если даже в долг взять в общем-то не у кого — расплатиться с долгами, оставшимися от мужа, ей помогли двоюродная сестра, жившая в Турции, и старенький священник из церкви Сурб Хач, Святого Креста, ныне уже покойный. Ануш раз в неделю ставила свечку за упокой его души… Добрый старый священник сказал ей: «Негоже, чтобы за мужчиной на земле долги оставались». Странный был человек, молчаливый, сухонький. Никто б и не подумал бы, что почти незнакомой прихожанке так вот, за здорово живешь, денег дать может. Ну и что же, что хорошо мужниного отца знал: по нашим временам это вовсе не резон руку помощи протягивать. Это ведь не общинное землевладение, когда люди корнями в землю врастают, всегда с соседями здороваются, да семь своих поколений наизусть помнят: пять живших до и два живущих после…
Потом мелкие стычки да обоюдное швыряние камней сменились серьезными столкновениями (благо оружия было завались; уже не советская, но все еще не совсем российская армия за живые деньги щедро делилась вооружением и солдатами с обеими сторонами, беспокоясь только о своевременной оплате, и редко когда верила на слово хитрым восточным людям, никаких кредитов, только живые деньги. «Все вы на одно лицо, только и разницы меж вами, что одни обрезанные, а другие нет, вот и режьте друг другу кто до чего дотянется, а нам не жалко»).
В тот вечер Аллахверди зашел к Валере покурить и о делах, вокруг творящихся, поговорить. Семья Валеры собирала вещи, переезжали они от греха подальше, пока не началось, а начавшись, их не коснулось. Ну что тут скажешь: не они эту кашу заваривали, но по всему выходило, что расхлебывать придется именно им… Обнялись друзья крепко на прощанье, думали, не увидятся больше. Валера только фразу обронил, что надолго у Аллахверди в голове засела, до самого конца ее вспоминал: «Сыграли нами в “дурака”, Аллахверди, а прибалтами “преферанс” расписали. Только “преферанс” игра интеллектуальная, там головой думать надо, а тут — руками работать или ноги делать». Сказал так, с горечью сказал, после чего молчание затянулось минут на двадцать, даже чай остыл, и такое вот дело — часы настенные вдруг остановились…
Не дети, понимали оба, что не обойдется, ой не обойдется, и все, что начинается сейчас, ровно через год детским садом покажется. В сравнении с тем, что наступит… Аллахверди молча помог другу донести вещи до машины. Так и распрощались, думали что навсегда. «Аллах аманында»[21] — только и сказал азербайджанец. «Аллах разы галсын»[22], - отозвался армянин.
Аллахверди постоял, покурил, стараясь не глядеть вслед бортовому «уазику», на котором уезжал с семьей друг его детства, потом вздохнул глубоко, опустил плечи и пошел, ссутулившись, домой. Кто-то хитрый и злобный, сидя где-то далеко-далеко, в теплом и просторном кабинете, уже поворачивал ключик в замочке старенькой шкатулки, где с самого 1905 года[23] сидели замурованные советской властью бесы и дьяволы межнациональной резни. От бесов и их лозунгов пахло нафталином, но они были живучими и многое повидавшими тварями, точно знающими, что, где и кому именно надо шепнуть на ухо, или наоборот, проорать благим матом. И стоило лишь приоткрыть крышку, как нечистые создания сразу же полезли наружу, брызжа ядовитой слюной, нагромождая одну ложь на другую, противно пища и царапая лакированную поверхность письменных столов с обеих сторон…
Осенний призыв был на носу, и по тому, как подчеркнуто-вежливо, чтобы не сказать ядовито, Вартан здоровался с нею при встрече, Ануш поняла, что медлить нельзя. Надо срочно связаться с сестрой, которая не где-нибудь, а в самом Стамбуле. Ну и что ж что армянка, она там родилась и всю жизнь прожила. Да, замужем за турком и даже родила от него детей, двух мальчиков, не правда ли, ужасно, все национальные интересы предала, от врага детишек заимела, по любви и по собственному желанию. Такая вот была женщина по имени Цовинар, сестра Ануш из бывшей Советской Армении…
Муж Цовинар Омер был мелким бизнесменом, только-только раскручиваться начал, в Россию куртки продавать, да дела шли не так, как ему хотелось бы, а он все бабло в дело вложил, вот и нервничал. Тут, само собой, не до помощи родственникам жены, а раз жена не понимает да требует, то и огрызнуться не грех, ну чего женщину в дела мужские посвящать? Но ночная кукушка всегда любой бизнес перекукует, вот и пришлось ему слово дать, что что-нибудь обязательно придумает. Люди восточные — человеки хитрые и к торговле приспособленные, а торговцы — народ общительный, разговорчивый и вежливый, друзей-приятелей у них хватает, кто-нибудь обязательно хоть что-то да присоветует, если и деньгами не поможет. Традиция все-таки и корни, и нечего Аллаха жадностью гневить, мужчине скупость не к лицу, и привязанная к шее рука[24] — справедливое наказание в аду для скупердяев…
Потыкался Омер туда-сюда, чтобы скандалов семейных избежать, все звонил куда-то, разговаривая, руками размахивал, языком цокал да головой качал и договорился с товарищем, который гостиницу на окраине Карса держал. Небольшой такой отель, четыре этажа, крылечко, вывеска с намалеванными четырьмя звездочками (комиссия из Министерства по туризму присвоила отелю только три, да ее инспектора не каждый год в такие дальние углы заглядывают, пусть пока все четыре повисят). Он согласился дать денег, но ему нужна была работница в гостиницу. Чистоплотная, хозяйственная, исполнительная и трудолюбивая, да чтоб порядочная была, хвостом туда-сюда не вертела. А дел ей в гостинице за глаза хватит, вот и отработает: там и за горничными приглядеть надо, и за посудомойками, и как чисто скатерки отмываются, и сверкает ли посуда, потому что нечистая скатерть, несвежая постель и грязный стакан в доме, где принимают гостей и странников, есть позор на голову хозяина и харам[25] в глазах Господа…
Без малого полтора года прошло, как расстались Аллахверди и Валера. Разразившаяся война железными челюстями пережевывала людей и ресурсы с обеих сторон, но, казалось, совершенно не затронула Баку. Город жил так, как будто в пятистах километрах от него не гибли люди, не плакали дети, в этом городе шлюшьими глазами сияли окна ресторанов, звучала веселая музыка и даже давали концерты заезжие «звезды». Хаос, анархия, некомпетентность, временщики, все резали власть, а вместе с ней и страну на мелкие кусочки, надеясь оторвать и оторваться, мол, нашей кровью все добыто, нашим и сделается. То и дело боеспособные части отзывали в город, чтобы возвести на престол очередной чин, тем самым оголяли фронт, и спустя пару дней, когда высоты были уже заняты хорошо подготовленным и неплохо снабжаемым противником, затыкали дыры необстрелянными мальчишками. А как пообстреляются пацаны самую малость — их снова в город, другого дракона в кресло подсаживать.
Аллахверди к тому времени дослужился до подполковника, ни много ни мало — целая часть под началом, в игры не играл и на просьбы отвести своих ребят и малую толику техники в Баку, чтоб на площади перед Парламентом покуражиться, отвечал неизменно. Забыли и отстали. Его заместитель, Рустам, человек большой хитрости и лишь воинской смелости, иногда пытался его одернуть, мол, доогрызаешься до беды, да куда там… Бешеному мужику море по лодыжку…
Рустам был полулезгином-полуазербайджанцем, остался после армии то ли в Хабаровске, то ли еще где на Дальнем Востоке, но как началось на Кавказе, сразу же вернулся на родину. Они прекрасно дополняли друг друга, хорошие организаторы, на расправу скоры: Аллахверди как-то попросту застрелил своего зампотыла за воровство, ну не на смерть, всего лишь колено прострелил. Потом подстреленного в Баку отправили, там его потаскали туда-сюда, помариновали чуток, а теперь он, говорят, в большие чины вышел, в министерстве сидит, в удобном таком кресле с подлокотниками…
Привезли в их часть несколько ящиков сигарет для солдат, и подходит к Рустаму солдатик, разрешите, мол, обратиться. Так, дескать, и так, вы сказали бы тем, кто нам курево шлет, чтобы слали, что подешевле, потому как если импортные сигареты присылают — их сразу же разворовывают и потом на базаре продают. А если без фильтра — то не всякий на них польстится. Рустам все внимательно выслушал, пошел к Аллахверди, о чем-то с ним шептался минут эдак сорок, а потом позвали зампотыла да месили его в землянке ногами минут двадцать. Эти двадцать минут ему, зампотылу, целой вечностью показались, и, как он сам потом говорил, выстрел даже некоторое облегчение принес.
Ровно через неделю деньги были у Ануш. Как — не спрашивайте, для восточных людей государственные границы — штука условная, не у одного, так у другого обязательно по ту сторону, если не родственник, так хороший знакомый живет-поживает, да и тайные тропы в горах никто не отменял. А пограничник — он ведь тоже человек, дал солдатику на блок сигарет, он и не смотрит, куда не надо, все же люди-человеки, и ко всем с пониманием относиться надо…
Вартан, конечно, зубами поскрипел, не без этого, да поздно: денежка уже военкому уплачена, и сын Ануш отправлен подальше, к родственникам в деревню. Ищи его теперь, если все по закону. К каким родственникам? Ну спросите тоже! Тут, в самой в нашей общей Азии, на свадьбе соседа с кем за столом парой слов перекинулся да стаканчиком стукнулся, тот тебе уже вроде кровного родственника становится. И никакая глобализация этого, даст Бог, не выжрет, не вымоет…
Через несколько дней Ануш и сама в Карс перебралась, как и договаривались, деньги отрабатывать. Хозяин гостиницы, друг Омера, был солидный такой, с усами, при четках, вежливый и уважительный. Объяснялись они поначалу больше жестами, но спустя пару месяцев Ануш освоила турецкий в достаточной степени, чтобы хозяину сказать, мол, того-то и того-то прикупить надо и нерадивым подчиненным нагоняй дать, чтобы не расслаблялись. Человек он был вдовый, но богобоязненный, чтобы приставать к Ануш или какие неприличные намеки делать — ни-ни, упаси Аллах. Если ему чего надо было, то сначала обязательно стучался в дверь ее комнаты, да и после стука не сразу входил, а минуту-другую пережидал, мало ли какие дела у женщины в ее комнате быть могут? А зайдя, всегда почему-то сильно смущался, отводил глаза в сторону, теребил кончики усов прямыми и сильными пальцами с аккуратно подстриженными ногтями. Звали его Тунжер, и он здорово прихрамывал на левую ногу, было дело, турецкая армия не курорт, в 74-м на Кипре[26] его то ли подстрелили, то ли ножом по лодыжке полоснули…
Летом 93-го положение на фронте было тяжелее некуда. Стороны то «утюжили» каждый клочок земли из тяжелой артиллерии, вспарывая саму ее утробу, то неделями кружили друг вокруг друга, огрызаясь редкими минометными залпами, то внезапно наступало затишье, словно им было необходимо снестись с заграничными кукловодами на предмет дальнейших действий. В часть Аллахверди в пору такого недолгого затишья приехал сам Сахават[27], и бойцы, воодушевленные его пением лучше, чем кизиловой наливкой, открыли шквальный огонь по позициям противника, на что армяне притащили мегафон и давай в него кричать: «имейте, мол, совесть, пусть Сахават допоет, потом продолжим, дайте послушать». Совесть была, палить перестали, и ровно два часа, целых сто двадцать минут, обе стороны молча слушали нового Орфея, и ничего, ничего вокруг, кроме его песни, совсем ничего, даже чирканья спичек, слышно не было…
Странная была война, страшная, жуткая, как и любая азиатчина: глазом не моргнув, целый городок могли с лица земли стереть, ни детей, ни стариков не жалея, как оно в Ходжалах[28] было, а могли и человека пленного запросто отпустить, только потому что соседями были или родителей знали… Азербайджанские части переговаривались между собой на талышском или лезгинском, потому как многие армяне владели тюркским. А как-то раз связист доложил Аллахверди о потоке площадной брани на чистейшем тюркском. Война, дело понятное, нервишки шалят, можно и матюгнуть в запале, но чтоб так виртуозно, с каким-то воистину агдамским упрямством[29]! В общем, связист приходит и говорит: командир, вас требуют, лично, какой-то Валера из Агдама, который якобы ваш сосед и друг детства. Вот тебе и фортель, вот тебе и война. Поговорили, сперва натянуто, потом голоса дрогнули слегка так, самую малость, даже потеплели. Решили встретиться в нейтральной зоне, да где ж ее найти, эту самую нейтральную зону, если укрепления противников стоят самое большее в полутора-двух километрах друг от друга. Ладно, выйдем в чистое поле, ты мужчина — я мужчина, ты один и я один…
— Ну, здравствуй.
— Здравствуй.
— Подполковник уже?
— Да и ты, вижу, не прапорщик…
— И что мы теперь делать будем?
— Сначала покурим, наверное. Я даже пистолета с собой не взял…
— Я тоже пустой…
— А нож как же?
Чирканье спичкой, огонек, прикрытый ладонями, к сигарете… Бывшего друга? Нет, бывших друзей не бывает.
— И его нету… договорились ведь…
— Да, договорились…
Глубокая затяжка.
— А у меня с собой водка есть.
— И у меня.
— Отпей из моей фляжки, а я из твоей. Все по-честному, Валера, все как раньше.
— Как раньше уже вряд ли будет.
— Да, верно говоришь, вряд ли…
— Как дома-то?
— Слава Аллаху… У тебя как?
— Тоже слава Всевышнему… Ты другое скажи, Аллахверди, что дальше делать будем?
— Пленными обменяемся, да будем стараться выжить.
— Да… хорошо ответил… упрямый ты… знаешь… если ты сейчас уйдешь со мной, я найду способ переправить тебя подальше… в Россию или даже в Польшу…
— Знаешь, если ты сейчас пойдешь со мной, я тоже найду способ тебя спрятать.
— Прости… я так…
— Бывает…
— Оба будем стараться выжить, оба, слышишь?
Докурили, дохлебали водку. Молчали. И не заплачешь, не закричишь — не дай никому Боже. Обменялись фляжками, и оба в общем-то при своих остались, фляжки-то советского образца, у обоих одинаковые, казалось, даже царапины на крышках абсолютно такие же. Без слов, без всхлипов. А ведь самое время всхлипнуть…
Прошло четыре месяца с тех пор, как Ануш стала работать в гостинице. Уставала, конечно, четыре этажа, за всем глаз да глаз нужен. Постояльцы были все больше тихие да скромные, никто особо не бузил, уважая Тунжера, если и развлекались, то как-то легко, весело и без свинства, песни пели, от вина не дурея, а ровно в одиннадцать часов расходились по своим номерам. Кому нужно с полицией связываться, да еще по малопочетной статье «Нарушение правил проживания в гостинице после 23.00»? К тому же Тунжер любил порядок, чуть что — возьмет буяна лапищей за морду, ахнет пару раз затылком об стену, и пока тот в себя придет — наряд уже тут.
Слава о Тунжере распространилась быстро, и его гостиницу (так уж получилось) облюбовали исключительно почтенные семейные пары, из тех, кому за сорок, а всякие жулики да безобразники его гостиницу за версту обходить старались. Оно жуликам разве надо, с ветераном Кипрской кампании связываться, раз все на его стороне, и суд, и полиция?… А потом Тунжер сделал Ануш предложение, все чинно, все по законам Божьим и человеческим. Оба люди зрелые, оба вдовые, кто судья им, да и за что их осуждать? Женщина, прижавшаяся к плечу мужчины с прокуренными усами. Женщина, сделавшая для своего сына все, что могла и даже немного больше, женщина, нашедшая любовь и защиту. Оставим их в покое, и дай им Аллах счастья и благоденствия. А если моему рассказу не верите — то поезжайте в Карс, найдите там гостиницу прихрамывающего Тунжера. Да, совсем забыл, гостиница эта называется «Карабах». Так и скажите любому таксисту в Карсе, если мне не доверяете…
Фляжками обменялись, пленных обменяли, что дальше делать, усы да ногти грызть? С одной стороны — присяга, страна, солдаты да погоны, тебе подчиненные, а с другой стороны, вот дилемма — страшнее не придумаешь… С поры детства Аллахверди плакал всего один раз, 23 июля, когда был сдан Агдам, именно сдан. Армянская армия вошла в него всего с одним танком, ожидая страшного городского боя, где каждый дом — крепость, каждый переулок — засада, а пятиэтажка — врата адовы. Но нет, армия была выведена. Выведена по причинам, известным только в Баку, а раньше всех из Агдама сбежал тот самый, кто был назначен город защищать и оборонять… А потом началась чистка, грандиозная чистка армии от непокорных командиров и не лояльных новой власти элементов. Займет рота полупустую деревню — ей приказ «отходить». Как? Почему? Мы уже тут, эта деревушка позволит контролировать квадрат… Из Баку сказали, приказ не нами писан, но нам передан. Назад… В день 23 июля, в день сдачи цветущего карабахского города, славного своим портвейном на всю Евразию, Джахангир Будагов, капитан азербайджанской армии, пустил себе пулю в лоб, понимая, что это, именно это и есть начало конца. Кто-то может жить с позором, а для кого-то это тяжесть неподъемная и несносимая. А с Аллахверди приключилась темная история. Его машина подорвалась на мине 24 сентября 1993 года, подорвалась после того, как по дороге прошла колонна бронетехники. Неизвестно, как оно так получилось и как так бывает, может, это и не мина вовсе была… На следующий день на пост пришел человек в погонах. В армянских погонах. Развел руками, показывая, что ни оружия у него с собой, ни фотоаппарата, ни рации, только фляжка да кусок хлеба.
— Валера я… пропустите на могилу к Аллахверди… на час, не больше…
Об их дружбе знали многие, но чтоб вот так, ночью, без оружия, помялись, подумали, да и махнули рукой, проходи, мол… Валера просидел на могиле около часа, сперва молча, потом закрыл голову руками, плакал беззвучно, плакал, раскачиваясь. Выпил всю флягу, так и не закусил. Положил кусок хлеба на камень повыше, потому что негоже Божий дар и благословение на землю бросать, не в обычае это на Кавказе, потом утер лицо рукавом и вернулся обратно, к солдатам: тут я, мол, как и обещал, а теперь дело ваше и совесть тоже ваша, плен так плен. «Ты мужчина, и мы мужчины — иди к своим обратно… Иди, Валера, иди».
Ровно три дня на этом участке фронта было тихо, не стреляли даже из автоматов. Только трели кузнечиков да шелест листвы, ну и чирканье спичек, как водится. В знак уважения к памяти друга, Валера запретил своим открывать огонь, ну и здесь тоже честь понимают, вот и молчали стороны ровно три дня. Целых три дня… Валера свое дело сделал. Наверное, потому, что уверен был: ляг карты по-другому, Аллахверди сделал бы для него то же самое, не больше и не меньше. Спустя два месяца войска оставят свою территорию, вместе с могилой Аллахверди…
Начнется новое время, и мертвым героям просто-напросто не будет места в людской памяти. Чего их помнить-то, если и на могилу сходить некуда. А Валера потеряет ногу и после войны, а лучше сказать, после подписания соглашения о прекращении огня, поселится в деревне под Агдамом, на оккупированной территории, но на своей все же земле. Говорят, до сих пор на могиле Аллахверди лежат свежие цветы. Обычные, полевые, с острым и пряным запахом. А по вечерам там иногда видят человека на одной ноге. С той самой фляжкой и куском хлеба, который негоже на землю бросать…
Мира вам, люди, мира, запаха свежевымытой зелени на столе, теплого хлеба в доме и детского смеха на улице. Да, и еще — хорошей вам памяти, ничего и никогда не забывайте, ибо позабыв — позабытыми будете, а стерев — стертыми станете.
НАТАЛЬЯ ЭНЮНЛЮ
Из Басурмании с любовью
«Щерк-щерк-щерк». Дворник метет мостовую. Значит, пора вставать, уже 7 утра. Пока я умываюсь, оживает наша улочка, открывается магазинчик на углу. «Доброе утро! Хорошего дня!» — кричит продавец из магазина мотороллеру, который привез свежих газет. «Грр-бррр-гррр», — приветственно рычит уезжающий мотороллер. Я уже знаю, что через пять минут приедет машина из пекарни, привезет свежий, горячий хлеб. Слышу, как открываются окна, из них вывешиваются корзины соседей, чтобы в них положили свежую газету и хлеб. «Доброе утро!» — говорит одно окно другому. «И вам хорошего дня», — отвечает соседнее.
«Буублиикии! Свежие бууублики». Раздается вопль на улице, значит, уже 7.30, завариваю чай, и пока я раздумываю купить бублики или нет, вопль стихает за поворотом.
«Кыс-кыс-кыс! Идите, мои золотые, кушайте. Кыс-кыс-кыс». Сердобольная соседка кормит уличных котов. Ого, значит, уже почти восемь — пора будить мальчиков.
«Подъем!» — радостно ору я. Дом наполняется звуками, муж плещется в душе, ребенок врубил мультик про какого-то робота, но ничто не заглушает то и дело раздающихся с улицы приветствий: «Доброе утро! Хорошего дня!»
«Пилик-пилик-пилик», — противно поет электронный звонок на машине, развозящей газовые баллоны. Значит, уже 8.30.
«Не бойся! Трам-парам-трам… Моя страна… Трам-парам-трам», — нестройным хором поют дети марш в школе неподалеку. Ого, уже 9 утра!
Выбегаем из дома, впереди меня муж, за ним я. В моей руке зажата ручонка отпрыска, который почти летит, и от этого ему весело. «Доброе утро!» — дружным хором кричим мы продавцу, соседям, корзинам в окнах и уже сытым кошкам. «Хорошего вам дня!» — кричат в ответ продавец из магазина, соседи, корзины в окнах и уже сытые кошки.
Я живу в одном из прекраснейших городов на земле. Да, иногда мне хочется убить дворника, продавца из магазина, мотороллера, соседей, поющих школьников и мяукающих кошек. Но одно я знаю точно, что никогда уже не смогу быть счастлива вне этого города — Стамбула…
В нашей турецкой Басурмании жить непросто. Здесь все и всё друг про друга знают, а я даже не знаю, кого как зовут.
Иду себе домой с работы, сумочкой в руке размахиваю, песенки под нос напеваю, никого не трогаю, вдруг какой-то дядька мне говорит:
— Здравствуйте! С приездом вашу маму!
— И вашу тоже, — отвечаю я, потому что с детства приучена к вежливости и обучена хорошим манерам.