Тысяча и две ночи. Наши на Востоке (сборник) Сафарли Эльчин

«Пять лет жила с Мустафой. И ни за одну секунду из этих пяти лет мне не стыдно. Всю жизнь до этого я провела как конфета в бархатной коробке и не думала, что можно так любить. Понимаешь, Лале?» — она распрямляет плечи. Королева. Чистая королева. Без примесей.

Понимаю. Я понимаю, Зехра-тейзе. Ты рассказывай. А я фасольку полущу.

* * *

У нас в квартале соседка есть Айгюль. У нее муж. Айгюль — тетка красивая. Статная такая. Светловолосая. Чем-то похожа на северных итальянок. Вдобавок «образованная» — закончила аж два курса университета. А там любовь-морковь, закрутило-понесло, дети-быт-кастрюльки-свекровь. Университет Айгюль бросила сразу после свадьбы, но все равно по меркам нашего квартала — «образованная».

Вот за эту «образованность», а также за непривычную богатую стать и непокорный подбородок Айгюль своим мужем бывает раз в неделю бита. А чтоб знала свое место и не высовывалась! И то правда — все бабы как бабы, а у этой взгляд свысока и походка неубиваемо-лебединая.

Айгюлин муж человек незлобивый, простой (сторожем в школе работает), меланхоличный, но порядки знает. Не может жена над мужем приоритетничать. Не положено. Поэтому в субботу, после вечернего азана, выпивает муж бутылочку ракы для нужного озверения и идет Айгюль бить. Бьет не жестоко, несильно, но значительно. Так, чтоб весь квартал слышал и понимал, кто в доме хозяин.

Не то чтобы Айгюль эту ситуацию считала нормальной, но не оспаривает. Этим она в квартале социально адаптируется, получает необходимую долю сочувствия соседок. Видите ли, если б она вся такая белокурая, полногрудая и образованная была еще и не бита — всё. Считай, вечный бойкот и шушукания за спиной. А так — всё в порядке. Как у всех.

Опять же не потому, что тут в каждой семье жен бить принято. Нет. Принято страдать. Вместо регулярного битья может выступать регулярная безработица, чахотка, шизофрения, игромания, дурная сноха, непослушный сын, нахальный сват, брат в тюрьме или армии, или какой непроходящий таинственный сглаз… Несчастным можешь ты не быть, но обделенным быть обязан. Отсутствие социальной депривации означает социальную несостоятельность.

Вот поэтому-то Айгюль не слишком огорчена, и того, что она вот уже лет двадцать как еженедельно мужем бита, не стесняется.

— Мой опять вчера напился, с катушек съехал, — жалуется она, демонстрируя соседкам цветастый бланш под глазом.

— Вах, вах, вах. Негодяй, — качают головами наши местные сплетницы, и социальное равенство восстановлено. И можно сидеть на табуреточках в садике и спокойно пить чай.

Айгюль, хоть и «образованная», давно уже наша — квартальная. Хотя где-то с краю стучит в ней копытцами непокоренный феминистический бес, тот, что поселился в ней двадцать лет назад вместе с цитатами из переводной литературы и местной прокоммунистической публицистики.

Этого беса Айгюль может показать лишь мне. Краешком хвоста. Изредка. И то лишь потому, что я русская. Потому что я здесь ненадолго. Потому что передо мной, «европейской женщиной», Айгюль нестерпимо стыдно. Не за себя, за Турцию — страну светского ислама. Айгюль стыдно так, что она даже прикрывает бланш ладонью и слишком часто пожимает плечами. И говорит так страстно, словно только что вернулась с лекции по французскому символизму.

— Видишь ли, Лярис. Исламское общество слишком традиционно. Патриархально. Наши женщины привыкли подчиняться, наши мужчины привыкли подчинять. Не мне менять устоявшийся уклад. Но я так завидую европейским женщинам! Особенно их отношениям с мужьями.

— Почему это? — интересуюсь я.

— Европейских женщин мужья не бьют, — Айгюль вздыхает завистливо. — Они их уважают.

— А то! — гордая за Европу, киваю я.

* * *

Вы уже, наверное, представляете и мой квартал, и людей, что там живут, и тетку Айше — квартальную сплетницу, и некрасивую грустную Фатму — вдову кладбищенского сторожа, и веселую Фиген — беззубую и бесшабашную, Ахмета — бакалейщика с выдающимися усами, его дочку Айшегюль. А может, и не представляете вовсе. Да и ладно. А я эти лица помню, вижу перед собой. Простые, уставшие, нестерпимо нерусские и в то же время странно нечужие лица. Они хорошие. Правда-правда. С непривычки наверняка они покажутся странными, шумными, глупыми, даже пошлыми. Все эти их проблемы «кто кого избил, кто на ком женился, кто вышел замуж девственницей, а кто нет, кто купил новую стиральную машинку, и почему это у соседки синяк под глазом» выглядят убого и наивно. Думаешь: «Вот ведь дети гор…» Но это не так. Они просто другие. И когда наконец-то поймешь степень этого «другие», все становится на свои места.

Они просты и прекрасны. На самом деле! У них есть Босфор, холмы, мужские кофейни и девушки-птички, завернутые с ног до головы в чаршафы. У них есть лукум и жареные мидии, у них есть грустные песни про любовь и смерть — «тюркю», и грустные, но по-другому песни про любовь и смерть — «арабески». Наши русские «страдания» по сравнению с этими заунывными, душераздирающими воплями выглядят наивно, по-северному прохладно.

Любовь, кровь, смерть, опять любовь, недосуицид или даже досуицид, и все обязательно рыдают. С раннего детства они живут внутри бесконечной мелодрамы. Иначе не могут, не привыкли, не желают. Мелодрама дарит необходимый адреналин, придает и без этого цветной средиземноморской жизни блестючие оттенки. Да и нельзя по-другому жить под синим-пресиним небом, под оранжевым солнцем, среди цветущих мандаринов и олив. Нельзя. И жаркая восточная кровь пульсирует в сердечно-сосудистых системах, подгоняемая томительным ритмом свадебных барабанов — давулов. Бум, бум, бум, бум… Любовь, кровь, смерть, опять любовь…

«Я люблю, а меня нет. Умру за любовь», — и в бездонных глазюках нерусская страсть. Эту фразу и этот взгляд турецкие девочки и мальчики начинают выдавать уже лет с пяти. С зари и до зари шумит аплодисментами мыльная опера нон-стоп. Тут у каждого есть свое амплуа. Примы, герои, первые любовники, инженю, наперсники и наперсницы, матроны, благородные отцы и злодеи. А если вдруг ты выпадаешь из немудреного сюжета, то немедля становишься всего лишь зрителем — почти ненужным аксессуаром на этом празднике жизни. Им не нужен зритель, достаточно огней рампы, вечных, как звезды, и декораций, непостоянных, как волна.

Я там поначалу как раз была именно зрителем. Необученная ни одной из предлагаемых ролей, не желающая примерить единственно подходящие мне шапочку «шутихи» или очки «суфражистки», я очутилась в партере.

И офигела.

Люблю — не люблю, уйдешь — зарежу, вскрою вены — убьюсь об стену… Любовь.

Негодяй ее обманул и бросил, она стала проституткой от горя и спилась… Любовь.

Развратница обещала выйти замуж, не вышла, он бросился в Босфор… Любовь.

Несчастная девушка заболела чахоткой, когда увидела его с другой… Любовь.

Я, разумеется, плакала, сочувствовала, как и положено зрителю. Но как я ржала шепотом. Хм, тоже мне «любовь». Особливо хороша была одна соседка восемнадцати лет от роду, которая распахивала себе вены с периодичностью раз в месяц. Главное, что каждый этот раз в месяц весь квартал скапливался возле девицыного дома и ахал, охал, и рвал на себе волосы в знак солидарности, а потом все по очереди ходили к барышне в больничку, носили соболезнования и молоко. Казалось бы, после пятого раза надо бы забыть про девчонку с ее любовью… Ан нет!

Я ржала и в перерывах между отделениями бегала покурить. Но шло время… Припекало солнце, и плескался Босфор. Шло время. Я разучила пару арабесок про бедного лесника и ветреную дочь паши. Я изучила классику турецкого кинематографа, мало чем отличающуюся от шедевров Болливуда. Я выслушала миллион квартальных и околоквартальных историй. И однажды поняла, что не всегда «мыло» это мыло. Что иногда все эти кукольные спектакли на самом деле трагедии. Потому что ЛЮБОВЬ.

* * *

Гюльшен-абла[9] — сухая ветка, головешка, просмоленная рыба-сельдь — жила в доме под номером 11. Худая, коротко стриженная, с недовольно стиснутыми губами и вечной цыгаркой в коричневых от табака пальцах. На тощих плечиках — кофтейка неопределенного цвета, на тощей заднице — трикотажные штанцы. Пластмассовые шлепки стискивают растоптанные ступни, ногти съедены грибком. Гюльшен у нас не любили за тяжелый нрав, хриплый голос и вонючее курево. После нее приходилось дом проветривать часа три, а то и поболе — смолила тетка не переставая. У Гюльшен имелся супруг. То есть он имелся, но где-то в тюрьме, куда бедолагу посадили за «сущую безделицу» (цитирую саму Гюльшен) — за разбой. Он, видишь ли, напал на какую-то «богатую стерву» и вырвал у нее из рук мобильный телефон. Повязали разбойничка сразу, поскольку дело происходило внутри торгового центра, утыканного камерами видеонаблюдения. Неудачливый али-баба не успел даже дойти до выхода, как его подхватили под белы рученьки, отвели в кутузку. Пострадавшая написала заяву, или что они там пишут, и мужу Гюльшен впаяли приличный срок.

Гюльшен возмущалась: «А что ей, телефона, что ли, жалко… У самой, поди, штук десять, а то и пятнадцать». Тут всем полагалось кивать, причитать «вах-вах-вах» и предполагать, что у «стервы» телефонов минимум двадцать и уж одним-то она могла пожертвовать без обращения в полицию.

Долго ли коротко, но вот уже лет пять Гюльшен обитала без мужа. Домик (и без того убитый) совсем развалился, сын ушел в армию, осталась она одна-одинешенька. Просто одна и совсем одинешенька. Гюльшен шастала по соседям, жаловалась на судьбу, клубилась дымом и пила чай в невероятных количествах, норовя утопить свое прокуренное либидо.

А потом у Гюльшен случилась любовь.

Потому что любви покорны все возрасты, национальные и этнические группы и даже тощая головешка Гюльшен. Любовь по-турецки «ашк» или «севги». Тут надо тоненько чуять грань. Так вот сначала — это ашк, а потом… потом это севги. У Гюльшен случилась любовь — севги. Жестокая, поздняя, безумная. Нежданная. Влюбилась наша Гюльшен (как донесла квартальная разведка) в рыбака Мемиша — женатого злого арнаута с острым взглядом. Мемиш немедля ответил Гюльшен ашк-взаимностью, поскольку в нашем квартале любая (даже чуток провяленная) женская плоть, готовая ответить взаимностью на импульсы тестостерона… Тьфу… Запуталась.

Короче, там мужики такие голодные, что берут, не глядя, все, что шевелится. А тут такой лакомый кусочек. Баба. Несильнастарая. Одна. Дом есть. Муж в застенках. Изголодалась. Ну, Мемиш и не растерялся, завел лямуры на стороне. А что? Очень даже удобно: с утра на море за рыбкой, потом на базар рыбку продать, потом взять с прибыли бутылочку ракы и прямиком к любезнице. А там и ашк, и севги, и даже секс.

Любились они ажно месяца три. Приличия, разумеется, соблюдали. Мемиш нырял в дверь под цифрой 11 в сумерках, страшно озираясь. Гюльшен таилась хитрой медузой. Но разве ЛЮБОВЬ скроешь? Уже через неделю сплетня расползлась по нашему и двум прилегающим кварталам, а главные хранительницы квартальной добродетели принялись всяко намекать Гюльшен, что, мол, так и так, от нас не утаишь. Гюльшен, однако, на провокации соседок не реагировала, продолжала сокрушаться о невинно страдающем в застенках супруге. Но в глазах ее светился неземной ашк и небесная севги, щеки розовели, а голос вдруг зазвенел девичьим сопрано.

Квартал гудел, квартал ждал, квартал зрел на события.

А сплетня все ползла, ползла, ползла и однажды не без помощи «доброжелательниц» доползла до жены Мемиша. Не долго размышляя и находясь в состоянии аффекта, обманутая супружница вульгарно набила Гюльшен морду. Тетка она была дебелая, крепкая и крупная — не то что худышка Гюльшен. Силы были неравны, но, поскольку обе дамы сражались за любовь, действо получилось преотменное. Бум! Бам! Хренакс! Фигакс! Ногти! Волосы! Мусорное ведро! Бамс! Аааа! Хренакс!!! Тазик! ООООО! Весь квартал лип носами к окнам, ожидая развязки бойни. Только когда остывшая праведница удалилась и Гюльшен поднялась с земли, поправляя разодранную кофтейку, наши красавицы поспешили к ней.

— Вах-вах-вах. За что это тебя? — ехидно интересовались бабы.

— Да сука… Прям не знаю за что, — Гюльшен из последних сил держалась, не сдавала позорной «тайны».

— Сумасшедшая какая-то. А это случайно не Мемиша-рыбака жена?

— Почем мне знать. Напала и избила. Точно сумасшедшая.

— А ты бы в полицию бы сходила бы, пожаловалась.

Наши квартальные бабы — редкие змеюки. Дело в том, что в Турции супружеская измена наказуема. Срок небольшой, но ответственность несут обе провинившиеся стороны, да и потом позора не оберешься. Поэтому о полиции речи быть не могло. Никак не могло.

— Да не… Отлежусь я. Оправлюсь. — Гюльшен поковыляла в дом.

После этого случая Мемиш одумался, вернулся в лоно семьи и перестал навещать Гюльшен по вечерам. Намус-контроль пристально следил за развитием событий, а потом сделал вывод: «Мемиш — молодец, свое дело сделал, с женой замирился, Гюльшен бросил. И поделом».

Казалось бы, все. Занавес.

Но не забывайте, что мы с вами где? В Турции. Если бы эта немудреная история произошла с Зиной и Мишей, так бы она и закончилась. Однако наша мелодрама только начиналась.

Дело в том, что квартал-то остался неудовлетворенным. Ууу, это страшный зверь — квартал. Хищник с коллективным разумом убийцы. Привыкший к крови, алчущий событий, жадный и жаждущий. Кварталу, увы, не хватило синяков и лужицы юшки на крыльце. Поэтому квартал принялся вносить в сценарий драмы свои правки.

Подозрение, что это обманутая жена Мемиша написала в тюрьму, мы отмели сразу же. Ну не могла она найти адреса, да и не стала бы писать в силу малограмотности и полученной уже сатисфакции. Тогда кто? Тогда кто не поскупился на детали и открыл мужику глаза на супружескую «верность» Гюльшен? Мы могли только предполагать… Но сороки тащили на хвосте новость за новостью, и вот уже весь квартал узнал, что Гюльшен получила весточку из тюрьмы от мужа, а в весточке этой угрозы скорой расправы. И вот уже весь квартал замер в ожидании неминучей развязки. И вот уже сама Гюльшен, поняв наконец-то, что скрывать грехопадение бессмысленно, ходит из дома в дом и обреченно дышит дымом…

— Убьет теперь, — дым кутал рыбью фигурку Гюльшен в сизый саван. — Обещал зарезать. Вот так вот.

— Вах-вах-вах, — ужасались женщины, но в глазах у них маялось любопытство и пальцы потели от возбуждения. — А ты бы на развод подала или в полицию. Или пусть твой рыбак за тебя вступится.

— Убьет он меня. Кому я нужна теперь такая, — она тянулась за следующей сигаретой, обламывала фильтр. Крошки липли к сухим губам.

— Может, обойдется. Побьет и простит. — За сочувствием сквозило «убьет, точно… и пусть, поглядим хоть».

— Да нет. Ну и ладно. Зато хоть налюбилась перед смертью.

Женщины закатывали глаза, охали, хихикали, вздыхали, цокали, мотали подбородками, всячески демонстрируя участие. Гюльшен уходила прочь, оставив за собой дымовую завесу.

— Так и надо шлюхе. И правильно, убьет. — Охали, хихикали, цокали, вздыхали. — А Мемиш? А что Мемиш? Сучка не захочет… Верно сделал тот, кто мужу все разложил как есть. Чего эта сука нас, честных женщин, позорит.

Честные женщины еще целых три месяца подогревали друг в дружке интерес к грядущим событиям. А когда события грянули, честные женщины приняли в них посильное участие: окна были утыканы головами в цветных платках, как лужайки по весне одуванчиками. Собственно тогда как раз наступила весна, и желтели одуванчики. А из дома номер 11 раздавались вопли. Жуткие такие вопли. Там явно кого-то резали на кусочки. Предположительно, нововернувшийся обманутый муж резал на кусочки Гюльшен.

— Вах-вах-вах. Может, полицию вызвать? — выдала «свежую» идею Фатма, что снимает квартиру на втором этаже в доме Ахмета-учителя.

— Погоди. Успеется, — разумно одернула торопыгу старшая невестка Фатиха-механика.

В доме 11 вопило до самого утра. Затихало, громыхало чем-то, снова вопило. Притомившийся зритель начал отлипать от окон в полночь и полностью отклеился к рассвету. К утру крики тоже затихли. А к дневному намазу было решено направить к Гюльшен делегацию, чтоб убедиться, что справедливость восстановлена и можно начинать готовиться к поминкам. Не вошедшие в состав делегации, застыли натрий-хлоровыми столбиками на углу возле баккала.

— Ну? — Фатма почти бросилась к моей свекровушке, которой выдалась честь возглавить группу посланниц.

— Все, — махнула рукой свекровушка. — Кончено!

— Убил? — встрепенулась толпа радостно.

— Хуже.

— Кислотой облил? — толпа счастливо заколыхалась цветными косынками, зашелестела радостно — таких прелестей у нас в квартале не случалось давно.

— Хуже?

— Тогда что? Что?

— Привел вчера в дом булгарскую какую-то блядь. Заявил, что теперь либо все вместе жить будут, либо пусть Гюльшен идет на все четыре стороны… Вот так вот…

— Ах ты гад, — выдохнула толпа.

— Ах ты подлюка какая… И где только успел эту шлюху подобрать!

— А Гюльшен бедняжка… Ждала его тут, ждала. Вах-вах-вах…

Квартал вцепился в свежий шмат новостей с ожесточением изголодавшейся гиены.

— А Гюльшен-то как? — вполголоса поинтересовался кто-то очень тормознутый.

Но никто не услышал. Квартал пережевывал челюстями новое событие, за ушами у квартала смачно трещало. Позже выяснилось, что Гюльшен все-таки получила причитающееся по полной программе. Что не осталась в долгу, обрушив на голову развратника мужа медный поднос. Что неведомая «булгарская блядь» достойно отразила нападение Гюльшен, расколотив праздничный сервизик, и что в конце концов все успокоилось. Утряслось… Любовь-ашк и любовь-севги сдулись, превратившись в обыденность.

Дом номер 11 зажил спокойно и привычно.

А наши квартальные сантабарбары вовсе и не закончились. Просто перекатились в другое место. Потому что «жить без любви нельзя на свете… нет».

ПАВЛА РИПИНСКАЯ

Персидский ковер

Я сижу на ковре, под надрывно гудящим кондиционером, который из последних сил разгоняет невыносимую тегеранскую жару. Сложив ноги по-турецки, пишу на стареньком ноутбуке. Рядом на матрасе спит Камран. У нас нет кровати и стола. У нас вообще нет мебели. У нас нет денег, работы, нет своего жилья. И нас в любой момент могут арестовать. Тем не менее я совершенно счастлива…

* * *

…По кремовому ковровому фону вьются небесно-голубые растительные узоры «эслими», которые в России называют арабесками. Подобия пальмовых листьев и изогнутых ветвей сходятся, расходятся, перекрещиваются — неповторимая гармония, удивительные сплетения, подобные жизни…

Когда-то я и познакомилась с Камраном, моим мужем, благодаря вот такому сплетению… невидимых проводов. Я — про Интернет. Тогда Ближний Восток для меня, русской девушки, был тайной за семью печатями и ассоциировался исключительно с верблюдами и террористами. Я даже не смогла бы найти Иран на карте без посторонней помощи. Но, видно, правильно говорят: любовь не знает границ…

Через два года после виртуальной встречи я вышла из самолета в пыльном тегеранском аэропорту, пряча непослушные волосы под сползавший платок. Семья жениха приняла меня как родную. Столько тепла мне, пожалуй, дарили только собственные родители. Первым делом будущая свекровь укутала меня в черный халат ниже колена, с пояском («манто», как говорят в Иране). Исключительно из соображений безопасности. Тегеранская полиция не одобрила бы мою куртку, едва прикрывавшую попу.

Строгая иранская мораль не позволяла нам с Камраном оставаться наедине. Тем более на ночь. Мы попытались вырваться, под предлогом поездки в Исфахан — иранское подобие Санкт-Петербурга, культурную столицу страны. Родители пришли в ужас: не расписанные юноша и девушка, путешествующие в одиночку в мусульманской стране, играют с огнем. Нам обоим было по девятнадцать — с точки зрения иранцев, это еще глубокое детство. И потому с нами отправили старшую сестру Камрана, которая сразу намекнула, что никаких глупостей не потерпит…

В отеле Камран держался от меня на пионерском расстоянии, всячески давая администратору понять, что он — «просто переводчик для иностранки». Нас поселили в разных концах гостиницы.

С трудом уговорив сестру остаться в номере, я выволокла Камрана на улицу.

Мы поймали такси и отправились к старинному мосту Си-о-Се Поль.

— Ну что? Хочешь сказать, что так будет всегда? Мы вообще сможем где-нибудь остаться вдвоем?

— Не знаю.

— Я два года ждала встречи. Я работала день и ночь, чтобы сюда приехать. Я тебя люблю и хочу быть с тобой. Как же быть?

— Не знаю.

— Ты хоть что-нибудь знаешь?!

— Я должен тебе кое-что объяснить. Мы не в Тегеране. Мы в другом городе, и если мы с тобой угодим в полицию, нам никто не поможет.

— Что ж ты раньше молчал, что у вас тут все так… так не по-человечески?

— Я не знал. Правда, не знал. До тебя у меня девушек не было. Я понятия не имел, как все сложно. Пойдем, я расскажу тебе одну историю…

Мы спускаемся с моста к реке, тщетно пытаясь укрыться от палящего солнца под деревьями. Камран рассказывает про своего старшего брата Бахрама. Про то, как в шестнадцать лет тот влюбился в соседку, и они встречались в парке. Там на лавочке их и застукали стражи Исламской революции. Девушка прикинулась, что к Бахраму не имеет никакого отношения (и правильно сделала, иначе не миновать бы ей больших неприятностей). «А чего на лавочке с ним сидишь?» — «А он приставал!» Бахрам — благородный юноша, отнекиваться не стал, и его мгновенно сопроводили в кутузку. Хорошо, у отца тогда были деньги и богатые знакомые — через две недели парня удалось-таки вытащить. Все эти две недели Бахрама били нон-стоп. Зубы и челюсть у него до сих пор не в порядке. И к девушкам он потом долго не приближался…

Еще Камран рассказывал, как его мать, впервые после Исламской революции, осмелилась выйти на улицу не в традиционной черной чадре, а в темном пальто до пят, наглухо укутав голову платком. Он, семилетний малыш, семенил следом и ужасно боялся, что их вот-вот побьют камнями за такую «вольность»… Потом он вспомнил, как в десять лет они с братом поехали к другу за опасной контрабандой — видеомагнитофоном, строго запрещенным в Иране в те времена. Устройство завернули в подарочную бумагу и в скатерть, а сверху пристроили вазу с цветами. И на лестнице несколько раз поблагодарили хозяев за «чудесный кухонный комбайн» (среди соседей мог оказаться стукач). А дальше ехали по улицам с блокпостами на каждом перекрестке, и было страшно: вдруг полицейским «подарок» покажется подозрительным?…

Наконец мы вышли на главную площадь Исфахана Нагшэ-Джахан и взобрались на верхний этаж шахского дворца — Али-Капу. С веранды открылся поразительный вид. Я, застыв на месте, неотрывно смотрела на бирюзовые купола на фоне такой же бирюзы. Небесной. Покрытые тончайшими узорами и каллиграфией минареты мечетей околдовывали настолько, что у меня невольно вырвалось:

— Да-а-а, за такую красоту исламу можно многое простить…

Пусть поймут меня правильно: тогда я еще не знала, что понимание ислама иранскими властями остается весьма своеобразным.

Но даже красота старинного города не могла развеять душевную тоску: через неделю уезжать! Выходит, Камрана я не увижу минимум полгода. Да и сейчас даже за ручку не подержаться…

Вечером сестра ушла, а я, сославшись на плохое самочувствие, осталась в номере. Но угрюмое беспокойство не давало сидеть на месте. Выйдя из гостиницы, я устало мерила шагами двор, проклиная собственную невезучесть. Внезапно решившись, подошла к окну Камрана (номер был на первом этаже) и постучала. Захотелось немедленно влезть в окно, но увы — его надежно защищала решетка. Сонный Камран выглянул, улыбнулся и сделал приглашающий жест внутрь. Как выяснилось впоследствии, это движение означало: «Подожди меня в вестибюле». Я прочла его по-своему: «Давай ко мне в номер!»

Опасливо взглянув на ресепшен, расслабляюсь: администратора нет. Значит, никто меня не увидит. Прокравшись к номеру Камрана, тяну дверь на себя. Она заперта. С ума сошел? Изо всех сил колочу дверь — открыв ее, Камран быстро втаскивает меня внутрь. Нет, он не звал меня, но теперь уже не важно. Мою сумку мы прячем в шкаф, через минуту туда же летит ненавистное манто и платок. Все, по иранским понятиям, я уже раздета, и меня можно арестовывать за незаконную связь с молодым жителем Исламской республики. Но Камран рискует больше: меня в случае чего просто вышлют из страны, он же может отправиться под суд.

Я обняла милого — и… тут же раздался настойчивый стук в дверь. Попались! Камран в секунду затолкал меня все в тот же здоровенный шкаф. На наше счастье, это оказалась уборщица. Камран широко распахнул дверь: мол, смотри, один я тут. Ведь ее мог и администратор подослать: отелю лишние неприятности ни к чему. Вот и следят за постояльцами почти как полиция. Все же остаться вдвоем нам тогда удалось…

* * *

…На верхушках стеблей распускаются цветы — «хатайи», фонтан голубых, коричневых, белых и светло-зеленых лепестков. Они символизируют радость и изобилие. Цветы граната, виноградные лозы, едва распустившие бутоны. Словно оазисы среди иранской пустыни, они напоминают: в жизни есть моменты счастья, до краев наполненные надеждой…

Наступил день нашей свадьбы. Настоящей, иранской, в роскошном, украшенном зеркалами свадебном зале — «таларе». Приглашено пятьсот человек. Я ждала этого дня несколько лет. Чтобы стать законной женой Камрана, отдала все, что имела. Да что там… Предала веру отцов, приняв мусульманство: ведь того требует иранское законодательство. Дала мужу полную власть над собой и своим телом: отныне даже не смогу выехать с территории Исламской республики без его разрешения. Да и ни один иранский хирург не возьмется меня оперировать без его согласия. Камрану принадлежат и наши будущие дети: в случае развода опека над ними почти стопроцентно перейдет к нему — без одобрения супруга я не смогу не то что вывезти их за границу, но даже открыть в банке счет на их имя. Я шла на этот брак с открытыми глазами. Потому что любовь не имеет цены — если и наступит час расплаты, нынешнее счастье того стоит.

На свадьбу («аруси», как говорят иранцы) пошли последние средства семьи. Ведь в Иране свадьба — важнейшее событие в жизни обеих семей. Меня нарядили как куклу: салоны красоты по традиции буквально «штукатурят» невесту, накладывая ей на лицо килограммы пудры и румян, а свадебные платья по своей замысловатости не уступают изощренным фантазиям кинодив. «Кататься» по городу, как в России, тут не принято. Зато обязательна фотосессия с участием невесты и жениха где-нибудь на природе. Фотографы — чаще женщины, поэтому невеста может позволить себе позировать без хиджаба. Для меня подготовка к празднику промелькнула как в тумане. И вот, наконец, решительный момент: под приветственные крики родни мы входим в талар. Свекровь не забывает окурить меня «эсфандом»[10] — от дурного глаза.

Кстати, талар — это не один зал, а два. Женский и мужской. Курсировать между ними можно только жениху с невестой. Мужчины пляшут отдельно, женщины отдельно. Певец выступает в мужской части (певицам соло выступать запрещено). Я плыву по «женскому отделению». Поскольку мужчинам сюда путь закрыт, дамы разодеты в шикарные декольтированные вечерние платья по последней европейской моде. Улыбаюсь, здороваюсь. Потом мы с мужем проходим в отдельную комнату: на полу накрыт особый свадебный стол, с зеркалом, свечами, массой блюд и украшений. Каждый предмет — символ. Усаживаемся в два кресла. Камран берет в руки огромный Коран, и мулла заводит длинную речь, которая должна скрепить наш союз. Если честно, я не столько слушаю муллу, сколько… хруст сахарных голов над нашими головами. Так принято: в момент обряда перетирать сахар, чтобы совместная жизнь была сладкой. Сахар собирают в специальное покрывало, которое над женихом и невестой держат незамужние девушки. И после церемонии высыпают на себя, мол, после этого уж точно быстренько выйдешь замуж.

Прислушиваюсь к монотонным интонациям муллы. И вовремя! Оказывается, меня спрашивают, хочу ли я выйти замуж за Камрана. Выкрикиваю «Да, да, да!», как и принято в российском ЗАГСе. Мужнины родственнички в комнате начинают тихо хихикать. Оказывается, полагается скромно молчать и делать недовольный вид. Окружающие будут отвечать мулле: мол, «невеста ушла цветочки собирать», пока тот не повторит вопрос трижды и не пригрозит, что сам сейчас отсюда уйдет. Будущая жена должна до последней минуты демонстрировать, что не очень-то ей и охота замуж. Но у нас, русских, душа нараспашку: уж если в омут — так с головой!

Впрочем, как бы то ни было, а чувствовала я себя настоящей восточной принцессой. К тому же родственники с обеих сторон одаривали меня дорогими украшениями, демонстрируя свое уважение.

А дальше — почти как дома, на родине. Пляски и угощения. Разве что никаких «горячительных»: в Иране соблюдают сухой закон. В женском зале мы танцевали, наверное, восемь часов без передышки. Обычай велит невесте кружиться в танце с каждой гостьей, хотя бы немного! Так что пришлось нелегко. А еще был танец с мужем… В момент действа к нам присоединялись многие танцующие, вкладывая в руки крупные купюры, — мелкими же осыпали с головы до ног, словно дождем. В этот момент казалось, что все вокруг, пусть даже в причудливом, не до конца понятном мне Иране, улыбается и радуется нашему счастью.

* * *

…По краю ковра один за другим следуют картуши — «базубанди». Внутри, на темном фоне, зеленые узоры, напоминающие арабскую вязь. Слова из Корана? Нет, такие цитаты помещают только на настенные ковры. По обычному будут ходить люди, а попирать ногами святые слова, по мусульманским традициям, нельзя. Следует помнить, что этот мир с его скорбями — лишь временное обиталище, и каждый день может оказаться последним…

Мы ехали на такси по непривычно притихшему Тегерану. На улицах развевались черные и зеленые флаги, большая часть прохожих тоже одета в черное. Наступил траурный месяц мухаррам, когда шииты традиционно скорбят об одном из любимейших мучеников — имаме Хусейне[11]. В такие дни полагается активно молиться, а за преступления в законе прописано удвоенное наказание. Кульминация траура — Ашура — на десятый день мухаррама устраиваются красочные процессии с религиозными песнопениями, во время которых мужчины стегают свои спину и плечи плетками из железных цепей.

Ближе ко дню церемонии Камран меня «порадовал»:

— Ты же не будешь возражать, если я приму участие? Я так делаю каждый год. Это не больно. Просто традиция…

— Гм… — я крутила в руках плеточку, которая вблизи выглядела не так уж устрашающе. — Только родственникам моим в Москве не рассказывай, хорошо? А я, кстати, могу присоединиться?

— Ну а зачем? Женщины идут сзади, отдельно. Чадру надо будет надеть черную. Тебе это надо? Да и ходить придется всю ночь. Устанешь…

Но мне было надо. Когда еще выпадет шанс посмотреть на общее сумасшествие? Кстати, к процессии может присоединиться любой. Заранее тренируются только главные участники действа: те, кто бьет в барабан, задавая общий ритм, и те, кто поднимает гигантский «алям» — здоровенное сооружение с плюмажем, увешанное щитами, мечами и красивыми фигурами из стали. Алям — дорогое удовольствие: делается вручную и украшается серебром. Несколько человек (а иногда один силач) несут его впереди процессии, порой останавливаясь, чтобы перевести дух. Алям так тяжел, что его перетаскивание не легче самобичевания.

Ко дню церемонии готовятся в каждом районе: иллюминация, плакаты с изображением Хусейна и импровизированные «походные палатки». Перед ними ставят свечи и загадывают желания. Кое-где блеют несчастные барашки: ближе к утру их заколют, чтобы сварить кашу с бараньим мясом — «назр» (благотворительное пожертвование), который будут раздавать бедным.

В назначенный час, облачившись в черное, выстраиваемся в положенном порядке: впереди мужчины, сзади женщины. С первым ударом в барабан над процессией разносятся звуки «нохе» — ритмичной песни на особый мотив, рассказывающей историю мученичества Хусейна. Раньше певец должен был отличаться весьма зычным голосом — нынче же на помощь «нохистам» пришли микрофоны и громкоговорители.

Мы двигаемся: мужчины смачно охаживают свои бока плетками, женщины раскрытыми ладонями ударяют себя в грудь, повторяя религиозные формулы. Происходящее захватывает, гипнотизирует, ритм отдается в сердце, а черная волна несет все дальше и дальше… Впрочем, иранцы следуют ритуалу без фанатизма. Видно, как юноши, покрывая плечи красными рубцами, одновременно перемигиваются с девушками, стоящими на тротуаре: мол, глянь, какой я сильный и боли не боюсь! Знакомые приветствуют друг друга, кто-то болтает с друзьями. Все это сильно напоминает советские первомайские демонстрации или массовую физзарядку.

Рядом со мной идут сестры Камрана. Когда музыка становится особенно пронзительной, они начинают рыдать в голос. Плачут и другие женщины вокруг, и даже мужчины! О чем они сокрушаются? Неужели об имаме, погибшем больше тысячи лет назад? Скорее — о собственных горестях: вечной нехватке денег, дороговизне, болезнях родных, о детях, чье будущее под вопросом из-за повальной безработицы… Они верят, что имам услышит их и поможет. Потому что, сказать по правде, больше им в этой стране никто на помощь не придет. Только Аллах.

* * *

…Сплетения «эслими», роскошь «хатаи», суровая строгость «базубанди» — все призвано подчеркнуть красоту центрального медальона — «торанджа». Здесь голубой, кремовый и зеленый цвета сходятся воедино, но узоры при этом сохраняют свою чистоту. Апофеоз красок — кульминация, решительный момент, когда невозможно повернуть вспять и нужно идти вперед, не останавливаясь…

Предвыборная кампания 2009 года превратилась в Иране в красочный, феерический карнавал. Приверженцы действующего президента Махмуда Ахмадинежада раскрашивали лица в цвета национального флага и громко скандировали его имя. Сторонники его основного соперника, Мир-Хоссейна Мусави, не отставали. Повязав зеленые ленты на запястья, украшали портретами кумира автомобили и даже устроили «живую цепь» в Тегеране. Неделю на улицах городов царила атмосфера праздника. Мы с мужем тоже обзавелись зелеными повязками и каждый вечер с упоением катались по городу.

Нередко по обеим сторонам улицы выстраивались агитаторы Ахмадинежада и Мусави, скандируя лозунги и забрасывая листовками автомобили. Никакой агрессии, просто беззлобные шуточки в адрес противников, приветственные крики при виде авто с портретом «своего» кандидата на стекле или улюлюканье — если кандидат «неправильный». Мы хохотали, поднимая руки в приветственном жесте «Виктория!» при виде других «мусавистов». Мы так надеялись на то, что сможем вздохнуть свободно. Надеялись, что с приходом нового президента не будет больше облав на «короткие хиджабы», что страна откроется для остального мира, и иранцев перестанут считать террористами и изгоями. Позже многие замечали, что Мусави был лишь чуть менее консервативен, чем Ахмадинежад. Но людям надо было во что-то верить. И в тот момент никто не знал, что еще неделя — и на улицах Тегерана прольется кровь…

Результаты выборов повергли иранцев в шок. Конечно, и раньше были слышны разговоры: «Какой смысл в этих играх? Придет тот, кого выберет верхушка… Действующий президент останется на второй срок». Но все равно происходящее воспринималось как пощечина. Тегеран замер. Люди смотрели в будущее с обидой, непониманием и страхом. Знали: обман такого масштаба безнаказанным не останется. Знали и другое: шансы на победу минимальны.

В тот же вечер мы вышли на крышу и кричали «Аллаху Акбар!», все громче и громче, насколько хватало сил и легких. Еще до выборов это воззвание к Всевышнему было объявлено своеобразным девизом оппозиции. И сейчас казалось — может быть, получится докричаться до небес, добиться справедливости? Сотни тысяч голосов перекликались над Тегераном, но Аллах не услышал…

Через несколько дней в иранской столице начались демонстрации, стычки с полицией. Работа встала, наши и без того скромные средства были на исходе. Нервы — на пределе. В какой-то момент Камран не выдержал:

— Я не могу больше сидеть дома. Эти люди умирают за то, что дорого нам. Стыдно. Надо идти, терять нечего.

— Но это же не наша война! Мы можем уехать в Россию. Можем жить и растить детей в другой стране.

— А мои братья и сестры разве смогут уехать? А их дети? А мои родители?

Мы спорили не в первый раз. Я всякий раз заявляла: если пойдешь туда, то только со мной. Но теперь, поскандалив, мы кое-как договорились. Пойдем «посмотреть», в центр, без зеленых повязок и лозунгов. Станет опасно, сразу смываемся.

Мы едва успели выйти на главную улицу: шум, крики, скандирующая толпа, звон разбитого стекла. Люди подбадривали друг друга: «Не надо бояться, мы все вместе!» Девушки с маникюром, в ярких хиджабах, с почти не покрытыми головами, размахивали зелеными плакатами. Рядом с молодежью шли отцы и матери.

Вылетевший из-за угла полицейский грубо приказал одному из мальчиков в зеленых футболках остановиться. Тот прокричал в ответ что-то не менее оскорбительное. Полицейский замахнулся на него дубинкой — между ними встала мать подростка, закутанная в чадру. Откуда-то нарисовались еще двое «басиджей» (полицейских-добровольцев в гражданском), женщину отпихнули в сторону. Мы стояли рядом, буквально в паре метров, и Камран не стерпел, подскочил и схватил басиджа за плечи: «Что ж вы делаете? Она вам в матери годится!» Троица развернулась в нашу сторону. Они такой наглости, видимо, не ожидали, потому на секунду впали в ступор. Сообразительной иранке хватило времени, чтобы утянуть сына в соседнюю подворотню. Один из басиджей, с дубинкой и шокером в руках, ломанулся в нашу сторону, и мы позорно дали деру.

Нам повезло. Басидж был толст, неповоротлив, избивать других явно умел лучше, чем их преследовать. Я выдохлась уже через несколько сот метров (быстро бегать на сорокаградусной жаре, вдыхая загазованный тегеранский воздух только атлету под силу). У меня тряслись коленки и отказывалась работать голова. Еще бы. Я выросла в относительно спокойное время в относительно спокойной стране. Всякого рода путчи и перевороты помнила весьма смутно. Я не знала, что если будут бить — то всех без разбора. А то и убьют — и отвечать за это никто не будет.

Мы скрылись в какой-то лавочке в соседнем переулке, потом поймали машину.

— Эх ты, — обнял меня Камран. — Ну какой из тебя революционер?

— А что, тебе в тюрьму захотелось? — прошипела я.

Нас могли запомнить. С точки зрения басиджей, мы теперь тоже — в рядах демонстрантов. Правда, пока все тихо. Камран спит, а я пишу…

* * *

Звонок прозвучал неожиданно. Вздрагиваю. Нет, это не полиция. Просто пришли гости. Они появляются тут днем и ночью. Даже когда не ждешь. Но скоро начинаешь этому радоваться. В мире, где все зыбко и непонятно, а неприятности — норма, начинаешь ценить общество людей. Таких же, как ты. У них впереди — неуверенность и страх, в сердце — любовь и вера. А дома — свой, неповторимый персидский ковер с замысловатыми узорами…

ИНГА ЛАНСКАЯ

Жена Мухаммеда

В лавке пахнет маслами и свежезаваренным чаем, которым ты поишь клиенток, двух пухлых блондинок, впаривая им в сотый раз за эту неделю (сегодня только вечер среды) историю про «секрет Мухаммеда».

— Мухаммед — это я. А секрет этих духов у нас передается от отца к сыну уже сто лет, его знает только наша семья. У моего прадедушки было три жены, на всех сила не хватает. У-у-у, сколько нужно сила! Они мазались «Секретом Мухаммеда», как звали моего прадедушка. Два капли вот сюда, — поглаживаешь черной лапкой свою шею, пахнущую мускусом. — Два на грудь. Еще два капли… ну-у-у сами знаете куда… — Ты смеешься, оголяя сахарные осколки зубов, белее, чем искусственный жемчуг в соседней лавке, где успели отовариться блондинки-москвички. Кончится тем, что они еще шмат «старинной» бирюзы домой приволокут и надорвутся, таща через границу «антикварную» кошку из «цельного куска малахита». Сегодня явно не их день.

— Как верблюд? — не понимают девицы.

— Как верблюд, будет ходить за тобой.

— Ну, то есть как привязанный…

В зеленых глазах более взрослой из туристок появляется полированный блеск.

— Знаешь, Кать, я возьму пару флакончиков, может, действительно что-нибудь получится с Самоваром. Будет ходить за мной, как верблюд… — Она хохочет, колыхая, на радость Мухаммеду, едва прикрытую тесным топом грудью.

— Да, да, как верблюд! Секрет Мухаммеда еще никого не подвел, еще приезжать будете и прямо ко мне в лавку идти, — уламываешь ты их почти на чистом русском, с приторным и ласковым арабским акцентом.

— У вас прекрасный русский, — восторгаются девчонки.

— Моя жена, Лена, научила меня всему. Она из Челябинска, — улыбаешься ты. И поясняешь для верности: — Знаете, такой город в России. Там очень холодно…

Девушки еще немного почирикали и ушли с бутылочками и фирменными твоими флаконами «в подарок». Сразу видно, в Египте первый раз, иначе бы раскусили твой «секрет», он здесь в каждой лавке продается в три раза дешевле под названием «Секрет пустыни», который якобы передается из поколения в поколение, повышая потенцию и рождаемость в местных гаремах. Дурехи же решили, что их парни будут ходить за ними, как привязанные верблюды. Когда ты мне в первый раз на ломаном русском рассказывал эту байку, я тоже так подумала. Пока не узнала тебя и твоих верблюдов в силе…

Ты закрывал лавку в самый зной, заваривал красный чай, и мы занимались сексом в позе лотоса на плоских подушках в углу лавки. Текла я, растекалось мое сознание. Жар. Жара. Теперь все изменилось. Я ношу белый платок, и ты больше не запираешь днем лавку. То, что позволено полуголым туристкам, не позволено жене…

Ты увез меня к родным, в красную пустыню. Стоял период гона верблюдов. Огромные, сильные, косматые, чуя самок, горбатые звери рвали веревки и цепи, сбегали в пески, подальше от людских глаз. Поднимали клубы красной пыли, издали могло показаться, что это исполины — всадники Апокалипсиса в огненной дымке. Отбивали самок и могли крыть их, не переставая, часами, днями, забывая про голод, жажду и сон. Верблюды не любят сторонних наблюдателей, если побеспокоить их в такое время — сшибут мозолистыми ногами, затопчут насмерть.

Мухаммед говорит, что верблюд, как араб, не выносит такого позора — чтобы чужой наблюдал за ним и его самкой. Если же верблюд не успеет забить любопытного, то от обиды начинает реветь и биться о землю до тех пор, пока не свалится замертво. Но верить сладкоголосому Мухаммеду, способному уболтать даже скаредных немцев, стоит только в крайнем случае. По-моему, не врет он, лишь когда говорит, что любит меня. Именно поэтому позволяет мне работать в СПА-салоне при одном из самых крупных отелей на побережье.

«СПА-салон» — это, конечно, громко сказано, три небольшие комнатки: сауна, джакузи и несколько массажных столов. В Африке все мельчает, плавится от жары. Я здесь администратор, а практически все клиенты, разумеется, из СНГ — ни один немец, которых здесь тоже достаточно, не согласится выдать тридцать, а то и сто баксов за полную антисанитарию и сомнительный массаж. Наши же, жадные до «роскоши», повидавшие в жизни и не такую грязь, соглашаются. Большинство клиенток такие же перезревшие на солнце Тани и Кати, что были сейчас в нашей лавке, — Аббас старается, зазывает женщин не хуже моего Мухаммеда.

Хотя львиная доля дохода нашему «менеджеру по рекламе», а по-простому зазывале Аббасу достается от наших баб, русских он не уважает, но при мне помалкивает. Предпочитает американок и немок. Европейки к нему относятся еще хуже, чем он к нашим. Обещают и кидают, но Аббас не унывает, ежедневно рассказывая мне новые истории. Но настоящих романов, со слезами и обещаниями на пороге расставания у него было всего два:

— Джессика говорила, что любит, в Америку позовет. Каждый день слова и бесплатный массаж. Обманула. Сюда приезжает: «Аббас, люблю». И снова бесплатный массаж. Уезжает — забывает. Анна тоже обещать Германию. Приезжай, говорит, к нам. А что там? Я там чужой. Обещала подумать, приехать сюда. Приезжает, плачет — «люблю» и бесплатный массаж. Потом говорит, у меня жених, белый. А ты черный…

Показывает мне фотографии полной крашеной блондинки-американки, похожей на Челси Клинтон, и сухопарой зубастой немки.

— Русские девушки лучше. — В моих словах ни грамма доморощенного патриотизма, сплошная объективность и досада. — Взять хотя бы ту, что ты окучивал вчера…

— Э-э-э, — отмахивается Аббас.

Да уж, только наши душевные и самоотверженные дуры способны вот так, за любовь и «бесплатный массаж», выйти замуж за почти черного араба и синее море, а потом париться в душных домах, не смея носа высунуть со двора. Да и что там делать, на улице, когда в тени 45 градусов.

Хотя вот хозяин соседнего отеля, бывший приятель Аббаса, оба начинали массажистами, сумел завлечь старую немку.

— Ей шестьдесят, ему двадцать семь. И он уже хозяин отеля, она ему купила. Начинали вместе, а теперь где он, в костюме, и где я. Здоровается — только кивает.

— Ничего, что она старая? — ехидничаю я, меня порядком раздражает меркантильность местных мачо.

— Она немка. Она ему купила отель. — Аббас рассказывает эту историю в сотый раз, как сказку. Сказку, в которую хочет верить, может, и ему повезет. — Я бы купил хотя бы салон, был хозяином, что, плохо? Не ходил бы по пляжу, уговаривая девушек на массаж…

В такие минуты я испытываю сильную любовь к моему Мухаммеду. Влюбился, не погнался за еще более эфемерными, чем пустынные миражи, лавками и отелями. И я влюбилась, дура дурой, продала квартиру в Челябинске, переехала сюда…

Если бы кто-то сказал, что я свяжу свою жизнь со смуглым африканцем, не поверила бы. Мухаммед больше похож на мулата, у него веселый нрав и приплюснутый нос, большинство же «настоящих» арабов горбоносые, заносчивые. По большому счету мне повезло с мужем. Он не бьет меня, как били Марину, не бросил с ребенком, как Ирку. А на основе наших страстных ночей можно дополнять камасутру. Вот только с детьми не спешу, тайком предохраняюсь. Дети — это то, что связывает тебя навсегда с мужчиной. Где-то в глубинах моего сознания еще мелькает мысль, что вернусь. Домой. Хотя там мы не нужны не меньше, чем здесь…

— А что меня там ждет, в моем мухосранске? Здесь хотя бы солнце и море, ребенку полезно, — возражает моим мыслям Ирка. Она — инструктор на катере, объясняет туристам, как правильно дышать в акваланге и что не надо выплевывать трубку, такие случаи уже были, несколько с испуга наглотались воды и захлебнулись.

У Ирки на руках Рашидик — мальчик с самыми большими глазами, какие я только видела. Белокожий, в мать. С мягкими, как у Ирки, волосами, но прядки темные и вьются, как у отца. История обычная: обещал жениться, бросил, когда Рашидику не было месяца. Ирка ни о чем не жалеет: зато есть сын и работа, на которую разрешают таскать ребенка. Когда Рашидик вырастет, она мечтает арендовать на его имя яхту, открыть свой бизнес. «Русским никогда такой возможности не дадут, а он уже будет свой, араб». Рашидик едва не выпрыгивает у нее из рук, вслед за огромными пестрыми рыбинами, проплывающими у кормы.

— Рыбак будет, — смеюсь я. Иногда забираю Рашидика к себе, когда у Ирки свидания. Как Аббас мечтает о европейке или американке, она мечтает подцепить богатого араба. Но мечты ее не столь красочны и упоительны, словно припорошенные пылью пустыни и безнадежности. Фактически Ирка ждет у моря погоды. А заодно растит сына…

Когда выдается время, как сейчас, спускаюсь к пляжу и пристани. Подкармливаю хлебом Малика — пляжного верблюда. Он молодой, как и его хозяин Халид — тонкокостный араб с медовыми заплывшими от жары глазами, и совсем не похож на матерых верблюдов пустыни.

Халид вечно печален, как поэт, его выпуклые глаза смотрят ласково, но поверх, словно прощаясь с этой испорченной туристами и жадностью местных страной. Халид больше молчит. Но иногда, слушая звуки вечернего азана, начинает говорить чудные вещи, которые, вероятно, ему видятся в опийных снах. Об огненных колесницах, о сокровищах пустыни, об оживающих сфинксах и гуриях, танцующих в седьмом, самом прекрасном из миров. Даже самые образованные и дурные на голову арабы, как, например, хозяин соседней лавки сувениров, бывший преподаватель словесности, никогда такого не расскажут. Халид говорит, как поет.

Порой Халид после печального вздоха бросает, что все это ненадолго. И что он свободен, как и его друг-верблюд. И мы вместе мечтаем о том седьмом, лучшем из миров. Для меня он на севере, для Халида на востоке. Но пока наши мечты сохнут от жара, как финики, так и не подарив желанной сладости…

Сегодня, возвращаясь от Ирки, я не нашла печальную парочку. Но может, Малика и Халида задержали туристы с соседнего пляжа.

— Где Малик? — спрашиваю я у пляжного мальчика о верблюде.

— Ускакал в пустыню.

— Когда?

— Вчера. Халид вдруг забеспокоился, собрался и улетел, как ифрит[12]. Даже не попрощался.

Идти домой не хочется. Забегаю в прохладу к Марине. У нас с Иркой рабочий день заканчивается как у белых людей, к восьми, Марина же работает в магазине допоздна. Как и везде, с наступлением сумерек туристы выползают из отелей на променад, осматривают безделицы в лавчонках. Но у Марины всегда пусто — их по-европейски кондиционированный магазин торгует дорогими итальянскими сумками.

Марина в Египте почти двадцать лет. Тоже потянулась за солнцем и счастьем. Солнце обожгло — на руках пигментные пятна, тихий рак кожи, муж давно умер, так и не поделившись обещанным счастьем, зато сполна накормив побоями. Сын наркоман. Вынес из дома все, за исключением роскошного жемчужного ожерелья, прикрывающего еще одно темное пятно на шее Марины. «Он бы и ожерелье продал, да покупателей все равно не найдет».

У Маринки прохладно и тоскливо. Никаких изменений, вот только стала, кажется, еще суше и невесомее. Тонкие руки как веточки. Говорит, кто-то из туристов посоветовал отправить сына в Дубаи, там запрет на наркотики и выпивку, волей-неволей выздоровеет. Теперь у нее новая цель — скопить для сына денег на билет и на первое время.

…Дома Мухаммед пересчитывает прибыль, по привычке жалуется на «неурожай» и кризис, но довольно улыбается. Ластится ко мне, как всегда, когда в хорошем настроении. Я отстраняюсь. Вспомнился Халид, улетевший на Малике, даже не попрощавшись. Где он сейчас несется на своем корабле пустыни, сливаясь с липким красным маревом, делающим пустынную пыль кровавой…

Меня достали эта жара, эта пыль и бедность, заносчивость нищих арабов и их дурацкий уклад. Я хочу домой, в холод и вечную слякоть. К своим, туда. Туда, где снег и водка, и разговоры за жизнь, вялые не от солнца, как кожура местных мелких бананов, а от выпитого и поиска смысла. И тоска там иная, осмысленная, не одуревшая от жары. И я там была другой… Какая-то неведомая сила не отпускает меня. Не притягивает, а именно не отпускает…

В мятый влажный сумрак с трудом просачиваются звуки азана.

— Если слышны звуки азана, надо загадывать желание, — как-то сказала мне Ирка.

Я загадываю спонтанно, даже не успев осознать желаемое. Вернуться.

— Не желания загадывать, а молиться надо, — смеется над нашим невежеством Мухаммед, а сам сжимает мою грудь, липнет влажным телом. А над всем этим песком и выгоревшем до дыр небом расплываются звуки азана, утешая, убаюкивая, лишая памяти…

ЕЛЕНА АСЕЕВА

Афганская акварель

Я никогда не думала, что мне будет близок Афганистан. То есть как близок — я вынуждена была здесь находиться и особого удовольствия не испытывала. Зимы были трудными — все эти проблемы с электричеством, водой, стрельбой, политической обстановкой. Весной все расцветало: та скудная растительность, что была еще не съедена овцами и не пущена на растопку домов. Розы, птички, школьницы в черных платьях и белых шарфах. «Башиш[13], мадам, башиш», — толпа нищих, калек, попрошаек, облепляющая каждого чужестранца в надежде перехватить подачку судьбы у доброго интернационального контингента. Последний раз я себе обещала, что больше сюда не вернусь. И вот снова. Самолет плавно фланирует над иссушенными ветрами горами…

Русские много сделали для Афганистана перед тем, как ввязаться в войну. До сих пор живы люди, без неприязни вспоминающие русских «шурави»[14], которые построили им аэропорт, «хрущевки», или скорее «брежневки», школы, институты, заводы ЖБИ. Все такое же однотипное, как и по всему бывшему Советскому Союзу. Наверное, поэтому я чувствовала себя комфортно здесь, — мне этот афганский хаос напоминал родину. Как только я выходила из самолета и видела все это вокруг — криво заасфальтированную привокзальную площадь с покрашенными известью бордюрами, клумбы с розами, аскетичные сосны, улыбающихся бородатых афганцев, до боли знакомое стандартное мраморное фойе маленького аэропорта с надписью на английском с ошибками: «Дбро пожловать в Афганистан» — меня пронизывало смутное ощущение, что Родина где-то рядом. Родина, где говорят по-русски и носят скромную неприхотливую одежду. Где размышляют о смысле жизни и благодарны тому малому, что имеют. Где тебя любят.

* * *

Они все внутри меня. Глаза, глаза, глаза. Голубые, светло-зеленые, пронзительно черные. Уличные воришки и пацаны, продающие на пыльной дороге инжир в самодельных корзинках. Торговцы серебром, сидящие на корточках под тенью дерева, и запыхавшиеся девушки, приподнимающие край бурки. «Салам»[15]. Так всегда принимающие. Так все тебе отдающие, словно не было войны, словно мы родились и кормились молоком одной матери. Перевидав, перепробовав разные концы света, я вдруг здесь, в этой пыльной, отчаянной пустыне, почувствовала облегчение, словно была дома. И этот внешний ад вдруг показался раем, ведь вокруг были эти люди…

Я сюда приехала от отчаяния. В этот сгусток обездоленности. В эту страну, на конце всех стран, забытую, униженную и пронзительную, чтобы увидеть себя так, как на меня смотрели из своих глинобитных хижин тысячи красивейших ангельских глаз.

Чтобы увидеть небо. Впервые. И понять. Что мне отдать вам? Что я могу? Осмелюсь ли…

Ахмед

«Я прочитал все книги про ислам. Прочитал все книги про коммунизм. И я верю в одну-единственную религию — равенство всех людей перед Богом». Изъеденное морщинами грустноглазое лицо человека, пережившего и попытки социализма, и талибан. Писатель, журналист, даже прораб. Лучший прораб компании, агроном по образованию. Мы с ним часами перебирали в памяти имена восточных поэтов, запивая разговоры водкой. На всех вечеринках, которые устраивали то Британское посольство, то миссия ООН, то просто американо-европейские собратья по несчастью, залетевшие в Кабул либо на волне золотой лихорадки, либо по распределению, — мы находили друг друга, ставили рядом свои стаканчики и погружались в туманно-сказочные мечтания. О Руми, Зороастре, Хайяме, Низами и прежних столетиях, когда здесь все было другое. «Лена, ты рисуешь? Ты покажешь мне свои картины? Оооо…» — Он по-детски верил в две вещи на планете Земля. В образование и искусство. Даже не так. В искусство он верил намного больше. «Ахмед, почитайте мне стихи». — «Но они же на фарси…»

* * *

Это были самые смешные в мире вечеринки. Кругом копошились пьяные австралийцы, громкие американцы, рыжие британцы, заигрывавшие с редкими барышнями в апофеозе веселья. Барышни, в массе своей, были либо походно-натуралистичные американские инженеры, либо разные NGO (так их и называли, энджио, или представители неправительственных организаций, конкретнее: девушко-бабушки, миссионерки и гуманистки). Первые были убийственно серьезные, вторые невыносимо гуманитарные.

NGO носили колоритные этноодежки, браслеты, шарфы и чувяки. В подобном обмундировании даже самая изысканная француженка превращалась в чучело, не поверить доброте которого было просто невозможно. Они лечили несчастных афганцев, учили их принимать роды и пользоваться контрацепцией, не употреблять опиум от всех напастей и не верить пропаганде, что Запад — зло. Энджио были веселые, но у меня никогда не получалось проговорить с ними более получаса, ведь я приехала в Афганистан просто работать, а не спасать человечество, и была для них неформат. «Елена, вам нужно зарегистрироваться в русском посольстве, если что». «Если что — что? Не переживайте, я везучая».

Еще на таких вечеринках было много разных журналистов-на-три-дня, девушек из Узбекистана и Таджикистана, вполне приличных, лишь приставших к этой пиратской шхуне в качестве бухгалтеров, менеджеров по снабжению, логистов. Они были «наши», так как говорили по-русски, и, в принципе, они были — наши. Родные. А еще филиппинки, вербующие американцев, китаянки, которые все были как часть одной большой мафии. И весь этот салат национальностей танцевал, пил пиво и водку, иногда и то и другое вместе, закусывал кебабом и «наном», удивительно нежным хлебом. «Нан таэрос» — кушать подано. Хлеб и еда на фарси одно слово. Так верно…

Я попала в Афганистан в тот замечательно буйный период, когда в спецмагазинах алкоголь продавался всегда и ящиками, афганцам не возбранялось принимать участие вот в таких межгалактических сабантуях, деньги из казны Евросоюза и США лились рекой, правда, в карманы специалистов того же Евросоюза или США. Но даже и так — эти фонды были действительно гостеприимны, и мы гуляли на всю катушку.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

Даже если бы праздника 8 Марта не было, мы бы его обязательно придумали! Лишний повод для застолья, ...
В своем новом сборнике «Сочини что-нибудь» Чак Паланик делает то, что удается ему лучше всего, – при...
Дом для человека – это не просто стены. Это прежде всего образ жизни, отраженный в деталях быта. Дом...
Успех в бизнесе во многом зависит от того, насколько эффективно менеджеры и предприниматели способны...
Виктория Токарева.Писательница, чье имя стало для нескольких поколений читателей своеобразным символ...
Двенадцать обычных людей общаются в чате. И узнают, что эта ночь – последняя для человечества. Но у ...