Женщина со шрамом Джеймс Филлис
– Ему было не так-то просто работать на муниципалитет. Я понимаю – ему повезло, что он хоть такую работу получил, когда его выгнали из адвокатской фирмы, только все равно это было ниже его достоинства. Он ведь был очень умный, Рода, это от него ты свои мозги получила. Он по конкурсу выиграл плату за обучение в университете и вышел первым, с отличием.
– Ты хочешь сказать, он получил степень бакалавра с отличием первого класса?
– Кажется, он так и говорил. Во всяком случае, это доказывает, что он был умный. Поэтому он так гордился, когда ты прошла в классическую школу.[6]
– А я и не знала, что он университет окончил. Он мне никогда про это не говорил.
– А с чего бы он стал об этом рассказывать? Он думал, тебя это не интересует. Он был не из разговорчивых, много не говорил. Во всяком случае, о себе.
Никто из них не был разговорчив. Те взрывы агрессивности, тот бессильный гнев, тот стыд надломили их всех. Самое важное оставалось несказанным. И, глядя в глаза матери, Рода спрашивала себя – как сможет она теперь начать все сначала? Она думала: мать права. Отцу наверняка нелегко доставались те пять фунтов, что он из недели в неделю присылал дочери. Банкнота приходила с запиской всего в несколько слов, иногда написанных нетвердым почерком: «От отца, с любовью». Рода брала деньги, потому что нуждалась в них, и выбрасывала записку. С небрежной жестокостью подростка она считала, что отец недостоин предлагать ей свою любовь, дарить которую, как она всегда понимала, было гораздо труднее, чем деньги. Возможно, истина заключалась в том, что она сама была недостойна принять этот дар. Более тридцати лет Рода лелеяла свое презрение, негодование и – да – свою ненависть. Но та грязная эссекская речушка, та одинокая смерть навсегда избавили отца от ее власти над ним. Она причинила вред лишь самой себе, и это признание могло стать началом исцеления.
А мать сказала:
– Никогда не поздно найти человека, которого сможешь полюбить. Ты интересная женщина, Рода, тебе надо что-то сделать с этим шрамом.
Этих слов она не ожидала услышать. Никто не решался произнести эти слова с тех пор, как мисс Фаррелл осмелилась их выговорить. Рода запомнила совсем мало из того, что произошло потом, только собственный ответ, тихий, без какого-либо нажима: «Я от него избавлюсь».
Рода, видимо, время от времени задремывала. Но вот она, вздрогнув, очнулась, сразу четко осознав, что дождь совсем прошел. Бросив взгляд на приборную доску, она увидела, что уже без пяти пять. Она провела в машине почти три часа. Когда в неожиданно наступившей тишине она стала осторожно выбираться с площадки на дорогу, шум двигателя резко разорвал примолкший воздух. Одолеть остаток пути было легко. Повороты дороги оказывались именно там, где она их ожидала, а фары ее машины высвечивали на указателях ободряющие названия. Быстрее, чем Рода предполагала, она увидела название «Сток-Шеверелл» и свернула направо: оставалась последняя миля. Деревенская улица была безлюдна, в окнах за задернутыми шторами сиял свет, и только в угловом магазине с ярко освещенной, битком набитой витриной виделись признаки жизни. Но вот и табличка, которую она искала: «Шеверелл-Манор». Огромные, кованого железа ворота стояли открытыми: ее ждали. Рода проехала вперед по короткой аллее, полукругом расширявшейся в конце, и увидела перед собой дом.
В брошюре, которую ей вручили после первой консультации, была фотография Шеверелл-Манора, но то было лишь бледное подобие реальности. В свете фар она разглядела очертания дома, казавшегося гораздо больше, чем она ожидала: он вырисовывался темной массой на фоне еще более темного неба. Дом протянулся в обе стороны от центрального фронтона с двумя окнами наверху. В них виделся бледный свет, но большинство других окон в доме были слепы, кроме четырех больших, ярко горевших окон с решетчатыми переплетами слева от входа. Когда Рода осторожно подъехала ближе и остановилась под деревьями, дверь дома распахнулась и яркий луч света упал на усыпанную гравием дорожку.
Наконец-то, выключив двигатель, она вышла наружу и открыла заднюю дверцу – достать свой небольшой чемодан: прохладный сырой воздух дал ей желанное облегчение после долгого заточения в машине. В этот момент в дверях дома появилась темная фигура, и к Роде двинулся какой-то мужчина. Хотя дождь уже перестал, на нем был пластиковый плащ с капюшоном, который закрывал его голову, словно детская шапочка, придавая ему вид злого ребенка. Шагал он твердо, и голос у него был сильный, но Рода поняла, что он уже не молод. Он решительно отобрал у нее чемодан и сказал:
– Если вы дадите мне ключ, мадам, я припаркую вашу машину. Мисс Крессет не нравится, когда машины стоят перед домом. Вас ожидают.
Рода вручила ему ключ и последовала за ним в дом. То беспокойство, легкое чувство утраты ориентации, которое она испытала, сидя одна в машине во время грозы, все еще не оставило ее. Опустошенная, неспособная на эмоции, она чувствовала сейчас лишь некоторое облегчение оттого, что наконец приехала на место, и, войдя в просторный холл с лестницей в центре, вдруг осознала, что ей снова необходимо остаться в одиночестве, чтобы не нужно было пожимать руки, выслушивать формальные приветствия, когда ее единственное желание – оказаться в тиши собственного дома, а чуть погодя – в привычном уюте собственной постели.
Холл Манора поражал воображение, как она и ожидала, но показался ей неприветливым. Мужчина поставил ее чемодан у подножия лестницы и, открыв дверь слева, громко объявил:
– Мисс Грэдвин, мисс Крессет.
Потом, взяв чемодан, стал подниматься по лестнице.
Рода вошла в дверь и очутилась в большом зале, который привел ей на память картины, какие она, вероятно, видела в детстве или когда посещала другие загородные поместья. После темноты, царившей снаружи, здесь все было полно света и цвета. Высоко над головой арочные балки потемнели от старости. Резные панели покрывали нижнюю часть стен, а над ними висел ряд портретов – лица эпохи Тюдоров, Регентства, правления королевы Виктории, прославившиеся разнообразными талантами; некоторые портреты, как заподозрила Рода, получили здесь место больше из семейного почитания, чем за художественные достоинства. Прямо напротив нее располагался облицованный камнем камин с каменным же гербом над ним. В камине потрескивал огонь – горели поленья, пляшущие языки пламени отбрасывали блики на трех человек, поднявшихся ей навстречу.
Они, очевидно, сидели за чаем: перед камином под прямым углом стояли друг против друга четыре кресла с полотняной обивкой – только они были здесь современными предметами обстановки. Между ними на низком столике – поднос с остатками еды. Группа приветствующих новоприбывшую состояла из одного мужчины и двух женщин, хотя слово «приветствующие» вряд ли могло быть подходящим, поскольку Рода чувствовала себя нежеланным гостем, запоздало явившимся к чаю и ожидавшимся без особого энтузиазма.
Более высокая из двух женщин представила ее присутствующим.
– Я – Хелина Крессет, – сказала она. – Мы с вами уже беседовали. Рада, что вы благополучно добрались. У нас тут случилась сильная гроза, но грозы здесь часто бывают на каком-нибудь одном пятачке, так что вы могли в нее и не попасть. А вам я хотела бы представить Флавию Холланд – операционную сестру, и Маркуса Уэстхолла – он будет ассистировать мистеру Чандлеру-Пауэллу во время вашей операции.
Они обменялись рукопожатиями, лица сморщились в улыбках. Впечатление о новых знакомых у Роды всегда было моментальным и сильным, зрительный образ запечатлевался в уме и никогда не мог стереться полностью; он нес с собой восприятие характера, которое, как она знала, со временем и углублением знакомства могло оказаться превратным, а порой и вводящим в опасное заблуждение, но такое случалось очень редко. Сейчас, усталая, с несколько притупленным восприятием, она увидела в этих людях всего лишь стереотипы.
Хелина Крессет была в отлично сшитой брючной паре и джемпере с высоким горлом: ее костюм не выглядел слишком нарядным для сельской местности, но громко заявлял, что он не куплен в магазине готового платья. Никакого макияжа, только губная помада; прекрасные светлые волосы с чуть заметной рыжинкой обрамляют высокие скулы; нос чуть длинноват, чтобы считать лицо красивым: об этом лице можно сказать, что оно интересное, но никак не миловидное. Замечательные серые глаза смотрели на Роду скорее с любопытством, чем с формальной любезностью. Рода подумала: «Экс-староста класса, теперь – директор школы или, вероятнее всего, ректор какого-нибудь Оксбриджского колледжа». Рукопожатие Хелины было твердым, новенькую приветствовали с осторожностью, все суждения о ней были отложены на потом.
Сестра Холланд оделась менее официально: джинсы, черный джемпер и длинный замшевый жилет – удобная одежда, говорящая о том, что медсестра освободилась от безличной профессиональной униформы и с дежурством покончено. Она была темноволоса, с дерзким лицом, не скрывающим уверенную сексуальность. Взгляд ее блестящих темных, почти черных глаз с крупными зрачками сразу охватил шрам, словно она в уме уже прикидывала, какие трудности может представлять эта пациентка.
А мистер Уэстхолл удивил Роду. Худощавый, высоколобый, с лицом тонко чувствующего человека, он скорее походил на поэта или ученого, чем на хирурга. Она не почувствовала в нем той силы и уверенности, какие так явственно исходили от мистера Чандлера-Пауэлла. Его улыбка была теплее, чем улыбки обеих женщин, однако ладонь его, несмотря на жарко пылавший в камине огонь, была холодна.
– Вам, конечно, хорошо бы выпить чаю, – сказала Хелина Крессет, – а может быть, и чего-нибудь покрепче. Вы предпочитаете пить здесь или у себя в гостиной? В любом случае я сейчас отведу вас туда, чтобы вы могли там устроиться.
Рода ответила, что предпочла бы выпить чаю у себя в комнате. Они вместе поднялись по широкой, не покрытой ковром лестнице и прошли коридором, где стены были увешаны картами и снимками – похоже, давними фотографиями Манора. Чемодан Роды был оставлен у двери ее палаты, находившейся в средней части коридора для пациентов. Подняв чемодан, мисс Крессет открыла дверь и отступила в сторону, давая Роде пройти. Она показала Роде две комнаты, ей предназначавшиеся, так, словно была хозяйкой гостиницы, коротенько указывавшей постоялице на удобства номера: это была рутина, слишком часто повторявшаяся, чтобы восприниматься иначе чем простая обязанность.
Рода обнаружила, что ее гостиная – комната не только приятных пропорций, но к тому же прелестно обставленная старинной мебелью. Большая часть обстановки, похоже, была георгианской – восемнадцатого или начала девятнадцатого века. Тут стояло бюро красного дерева с откидной доской, достаточно большой, чтобы удобно было писать. Из современной обстановки здесь были только два кресла перед камином и высокая угловатая лампа для чтения рядом с одним из них. Слева от камина на тумбе располагался новый телевизор, а под ним на полочке – DVD-проигрыватель: несообразное, но предположительно необходимое добавление к интерьеру комнаты, которая не только оказалась приветливой, но и обладала собственным характером.
Рода и мисс Крессет прошли в смежную комнату. Она выглядела столь же элегантно: всякое предположение, что это больничная палата, абсолютно исключалось. Мисс Крессет поставила чемодан на складную подставку, затем, подойдя к окну, задернула шторы.
– Сейчас слишком темно, вы ничего не увидите, – сказала она. – Но утром сможете посмотреть. Утром мы снова встретимся. А сейчас, если у вас есть все, что нужно, я пришлю вам чай и меню завтрака. Если вы предпочтете обедать не у себя, а в столовой – обед в восемь, но в половине восьмого мы встречаемся в библиотеке, выпить перед обедом. Если захотите к нам присоединиться, наберите мой номер – список всех добавочных на карточке у телефона, и кто-нибудь зайдет за вами, чтобы проводить вас вниз.
И она ушла.
Но к этому моменту Рода уже достаточно насмотрелась на Шеверелл-Манор, и у нее не осталось энергии на то, чтобы перекидываться репликами в заобеденной беседе. Она попросит, чтобы обед принесли ей в гостиную, и пораньше ляжет спать. Постепенно она вступала во владение этими комнатами, куда она – теперь она знала это точно – вернется без страха и дурных предчувствий чуть позже чем через две недели.
6
Было уже шесть сорок вечера, когда в тот же вторник Джордж Чандлер-Пауэлл исчерпал список частных пациентов в больнице Святой Анджелы. Снимая операционный халат, он испытывал странное чувство, парадоксальную смесь усталости и возбуждения. Он начал оперировать рано и работал без перерыва, что было необычно, но неизбежно, если он хотел успеть прооперировать всех своих частных лондонских пациентов, значившихся в списке на этот год, до ставшего уже обычаем отъезда в Нью-Йорк, на рождественские каникулы. С раннего детства Рождество вызывало у него ужас, и он никогда не проводил его в Англии. Его бывшая жена, теперь вышедшая замуж за американского финансиста, способного содержать ее так, как – по ее и его мнению – подобало содержать очень красивую женщину, твердо придерживалась того взгляда, что любой развод должен быть, по ее выражению, «цивилизованным». Чандлер-Пауэлл подозревал, что под этим словом подразумевается щедрость (или, в обратном случае, ее противоположность) финансовых условий, однако, благополучно обеспечив себе американское состояние, она смогла заменить более низменные блага материальной выгоды развода открытой демонстрацией собственного щедрого великодушия. Им обоим нравилось видеться раз в год, и Джордж наслаждался пребыванием в Нью-Йорке и программой цивилизованных развлечений, которую Селина и ее муж для него составляли. Он никогда не оставался там дольше чем на неделю, а затем летел в Рим, где останавливался в том же загородном pensione, в котором впервые снял комнату, когда еще учился в Оксфорде, и где его до сих пор тепло принимали, и ни с кем не виделся. Однако ежегодный визит в Нью-Йорк вошел в привычку, от которой он пока не видел резонов отказываться.
Ему незачем было появляться в Маноре до вечера среды: первая операция была назначена в четверг утром, но две палаты в бесплатном отделении больницы во вторник утром были закрыты из-за инфекции, и операции, назначенные на следующий день, пришлось отложить. Сейчас, вернувшись домой, в свою квартиру в Барбикане, и глядя в окно на огни Сити, он почувствовал, что не выдержит бесконечного ожидания. Ему просто необходимо вырваться из Лондона, посидеть в Большом зале Манора перед камином, где пылают поленья, пройти по липовой аллее, вдохнуть ничем не замусоренный воздух, ощутить запах свободно веющего ветра, пахнущего древесным дымком, землей и палыми листьями. С беззаботно-радостным чувством школьника, отпущенного на каникулы, он швырнул то, что могло ему понадобиться в следующие несколько дней, в дорожную сумку и, не дожидаясь лифта – никакого терпения на это уже не хватало! – сбежал вниз по лестнице в гараж, к всегда стоящему наготове «мерседесу». Как обычно, проблемой было выбраться из Сити, но на автостраде им овладело чувство облегчения, наслаждения быстрой ездой, как это с ним всегда бывало, когда он ехал ночью один, и несвязные, отрывочные воспоминания, словно коричневатые выцветшие фотографии, чередой проходили перед его мысленным взором, не вызывая тревоги. Он вставил в плеер CD с Концертом ре-минор Баха; руки его легко лежали на руле, и в располагающей к размышлениям тишине он дал музыке слиться с его воспоминаниями.
В свой пятнадцатый день рождения он пришел к выводам, касающимся трех проблем, с детства занимавших его мысли. Он решил, что Бога нет, что сам он не любит своих родителей и что он станет хирургом. Первое решение не требовало от него никаких действий, надо было лишь принять, что – поскольку ни помощи, ни утешения от некоего сверхъестественного существа ждать не приходится – жизнь его, как жизнь всякого другого, подчинена времени и случаю, и что ему следует, насколько это возможно, взять контроль над ней в свои руки. Второе тоже мало чего от него требовало. И когда, с некоторой долей смущения, а со стороны матери даже стыда, родители сообщили ему новость, что подумывают о разводе, он выразил сожаление – что казалось вполне подобающим, – в то же время чуть заметно подбадривая их покончить с браком, который явно приносил несчастье всем троим. Школьные каникулы были бы гораздо приятнее, если бы не нарушались сердитыми молчаниями или вспышками злобы. Когда они оба погибли в автокатастрофе – это случилось, когда они отправились в отпуск с целью окончательно помириться и начать все сначала (таких попыток было несколько), – Джорджа на миг обуял страх, что все-таки, возможно, существует какая-то сила, столь же могущественная, как та, которую он отверг, но более безжалостная и обладающая каким-то сардоническим чувством юмора. Однако он тут же сказал себе, что глупо отречься от благого, доброкачественного суеверия ради гораздо менее подходящего, а может быть, даже злокачественного. Третий же его вывод превратился в честолюбивое стремление: он станет опираться на доказуемые факты науки и сосредоточит усилия на том, чтобы стать хирургом.
Родители почти ничего ему не оставили, кроме долгов. Однако это вряд ли имело значение. Джордж всегда проводил летние каникулы в Борнмуте, с овдовевшим дедом, у которого он теперь и обрел дом. Джордж любил Герберта Чандлера-Пауэлла – насколько он вообще был способен испытывать сильное чувство к человеку. Он любил бы его, даже если бы тот был беден, но радовался, что дед богат. Герберт Чандлер-Пауэлл составил себе состояние благодаря таланту создавать оригинальные, элегантные картонные коробки. Стало считаться весьма престижным, если компания доставляла товары в контейнерах Чандлера-Пауэлла, если подарки были упакованы в коробки с характерным колофоном «Ч-П». Герберт отыскивал и всячески продвигал новых молодых дизайнеров, и некоторые из его коробок, произведенные в ограниченных количествах, стали коллекционными. Его фирма не нуждалась в рекламе: достаточно было тех предметов, что она производила. Когда Герберту исполнилось шестьдесят пять, а Джорджу – десять, дед продал фирму самому крупному своему конкуренту и ушел от дел с заработанными миллионами. Это он оплачивал дорогостоящее обучение Джорджа, помогал ему, когда он учился в Оксфорде, ничего не требуя взамен, кроме общества собственного внука во время каникул – школьных или студенческих, а потом – трех-четырех визитов в год. Джордж никогда не считал эти требования навязчивыми. Во время пеших прогулок или автомобильных поездок с дедом он прислушивался к голосу старика, рассказывавшего ему множество историй о своем полном лишений детстве, о коммерческих успехах, о студенческих годах в Оксфорде. До того как сам Джордж поступил в Оксфорд, его дед гораздо более тщательно выбирал слова и темы. Теперь навсегда запомнившийся Джорджу голос деда, сильный и властный, прорывался сквозь высокие трепетные звуки прекрасной музыки скрипок.
«Понимаешь, я ведь учился в классической школе, пришел в университет на стипендию графства. Тебе это трудно понять. Сейчас все может быть по-другому, хотя я сомневаюсь. Во всяком случае, не настолько уж по-другому. Надо мной не смеялись, не презирали меня, не стремились показать, что я не такой, как все. Просто я был другой. Я никогда не чувствовал себя там на своем месте, и, разумеется, так оно и было на самом деле. С самого начала я понимал, что не имею права там находиться, что даже воздух над квадратной лужайкой во дворе колледжа отвергает меня. Конечно, не один я ощущал такое. Были ребята даже не из классических школ, но из захудалых, непрестижных частных, чьи названия они избегали упоминать. Я это видел. Они были из тех, кто жаждал проникнуть в круг золотой молодежи из привилегированного высшего класса. Я, бывало, представлял себе, как они, используя свои мозги и таланты, пробивают себе доступ на академические званые обеды на Кабаньем холме, как выступают в роли придворных шутов на вечеринках в выходные дни, читая собственные трогательные стихи, демонстрируя свой ум и юмор, чтобы заработать приглашение. У меня не было никаких талантов, кроме умственных способностей. Всех этих ребят я презирал, но я знал, к чему все они относятся с уважением – все до одного. Деньги, мой мальчик, вот что имело значение. Происхождение было важно, но происхождение плюс деньги – гораздо лучше. И я заработал деньги. Они все достанутся тебе, мой мальчик, – то, что от них останется после того, как ненасытное правительство заберет свою добычу. Воспользуйся ими с толком». У Герберта было хобби: он любил посещать старинные помещичьи дома и замки, открытые для публики, добираясь до них на машине тщательно намеченными с помощью ненадежных старых карт окольными путями. На своем безукоризненном «роллс-ройсе», держась за рулем очень прямо, как викторианских времен генерал, на которого он и был похож, он величественно проезжал по проселочным дорогам и редко используемым проулкам, с Джорджем у локтя, читавшим ему вслух из путеводителя. Джорджу казалось странным, что человек, столь чуткий к георгианской элегантности и тюдоровской основательности, мог жить в современном пентхаусе в Борнмуте, пусть даже вид из окон на море был поразительный. Со временем он понял почему. С приближением старости дед максимально упростил жизнь. За ним ухаживали щедро оплачиваемая кухарка, домоправительница и уборщица, приходившие каждый день. Они бесшумно и быстро выполняли свою работу и уходили. Предметы обстановки в доме были дороги, но немногочисленны. Герберт не был коллекционером и не жаждал собирать артефакты, вызывавшие его восхищение. Он мог восхищаться, не испытывая желания обладать. А Джордж с самого раннего возраста сознавал, что он – собственник.
И когда они впервые посетили Шеверелл-Манор, он понял, что это тот дом, в котором он хотел бы жить. Дом простерся перед ним в мягком сиянии осеннего солнца, когда тени уже стали удлиняться, а деревья, лужайки и камень стен обрели особую интенсивность цвета в лучах умирающего солнца, так что казалось – лишь на миг, – что дом, сад, огромные, кованого железа ворота замерли в спокойном, почти неземном совершенстве света, формы и цвета, от которого сжалось его сердце. В конце визита, обернувшись и бросив последний взгляд на дом, Джордж произнес:
– Я хочу купить этот дом.
– Что ж, возможно, когда-нибудь ты его купишь.
– Но никто не продает такие дома. Я бы не продал.
– Большинство не продает. Некоторым приходится.
– Почему, дедушка?
– Кончаются деньги, не на что дом содержать. Или наследник заработал миллионы в Сити и утратил интерес к наследству. Или может так случиться, что наследник погиб на войне. Класс землевладельцев почему-то предрасположен к тому, чтобы гибнуть в войнах. Или же такой дом теряют из-за глупости: женщины, азартные игры, пьянство, наркотики, биржевые спекуляции, расточительство. Никогда не знаешь, в чем причина.
Но в конечном счете случилось так, что несчастье владельца позволило Джорджу приобрести этот дом. Сэр Николас Крессет разорился в 1990-е годы, во время краха Ассоциации Ллойда. Джордж узнал о том, что дом выставлен на продажу, более или менее случайно, наткнувшись на статью в финансовой газете о главах входивших в Ассоциацию синдикатов, пострадавших более всего; среди других имен ему сразу бросилась в глаза фамилия «Крессет». Сейчас он уже не помнил, кто был автором статьи – какая-то женщина, сделавшая себе имя журналистскими расследованиями. Статья показалась ему недоброй. Она фокусировала внимание не столько на невезении, сколько на глупости и жадности пострадавших. Он быстро предпринял нужные шаги и приобрел Манор, жестко торгуясь и твердо зная, какие предметы собственности он желает купить вместе с домом. Самые лучшие картины были отложены для аукциона, но Джордж стремился завладеть вовсе не ими. Еще тогда, мальчиком, в первое посещение Шеверелл-Манора, его взгляд привлекло содержимое дома, и именно это содержимое ему хотелось получить, в том числе кресло в стиле королевы Анны. В тот первый визит он немного обогнал деда и, первым войдя в столовую, увидел кресло. На нем он и сидел, когда в комнату вошла девочка, некрасивая, серьезная, казалось, ей всего лет шесть, никак не больше. На ней были бриджи для верховой езды и блузка, открывавшая шею; она подошла к Джорджу и сказала агрессивным тоном:
– На этом кресле не разрешается сидеть.
– Тогда вокруг него должен быть натянут шнур.
– Тут должен был быть шнур. Обычно он тут натянут.
– Ну а сейчас его нет. – Секунд пять они пристально смотрели друг на друга, потом Джордж встал.
Ни слова не говоря, девочка с удивительной легкостью перетащила кресло через шнур, отгораживавший столовую от узкой полосы, выделенной для прохода посетителей, и сама решительно на него уселась. Ее ноги свисали с кресла, не доставая до пола. Она снова пристально уставилась на Джорджа, словно говоря: «Попробуй только возражать!» – но вместо этого спросила:
– Тебя как зовут?
– Джордж. А тебя?
– Хелина. Я тут живу. А тебе не полагается заходить за белые шнуры.
– А я и не заходил. Кресло стояло на этой стороне.
Эта стычка показалась ему слишком скучной, чтобы стоило ее длить, а девочка – слишком маленькой и некрасивой, чтобы вызвать интерес. Джордж пожал плечами и двинулся дальше.
И вот теперь кресло стояло в его кабинете, а Хелина Хаверленд, урожденная Крессет, работала у него экономкой; если она и помнила о той их первой детской стычке, она никогда ни словом об этом не обмолвилась. Сам он тоже молчал. Он истратил все, что получил в наследство от деда, на Шеверелл-Манор, и собирался содержать его на то, что станет получать от частной клиники, под которую переоборудовал западное крыло дома. Половину каждой недели, с понедельника по среду, он проводил в Лондоне, оперируя пациентов в бесплатном отделении и тех, кто занимал его частные места в больнице Святой Анджелы, а поздно вечером в среду возвращался в Сток-Шеверелл. Работы по переоборудованию крыла дома проводились весьма тактично, изменения были минимальными. Это крыло уже подвергалось реставрации в двадцатом веке, более того, его перестраивали еще в веке восемнадцатом; все другие – оригинальные – части Манора остались нетронутыми. Набрать штат сотрудников в клинику не представляло проблем: Джордж знал, кто ему нужен, и был готов платить более чем достаточно, чтобы этих людей получить. Однако сформировать штат операционной оказалось гораздо легче, чем нанять людей обслуживать Манор. Те месяцы, что он ждал согласования планов и потом, когда шло переоборудование, тоже не представляли проблем. Он жил в Маноре без всяких удобств, часто оставаясь там в полном одиночестве; заботилась о нем старенькая кухарка – единственная из обслуги Крессетов, которая осталась в доме, если не считать садовника Могуорти. Теперь, оглядываясь назад, он вспоминал тот год как самый спокойный и счастливый за всю его предыдущую жизнь. Он радовался своему приобретению, ежедневно переходя в полной тишине из Большого зала в библиотеку, с длинной галереи к своим комнатам в восточном крыле, испытывая тихое, ничем не омрачаемое торжество. Он понимал, что Манор никак не мог даже надеяться соперничать с великолепием Большого зала и садов Ательгемптона, с поразительной красотой пейзажа вокруг Энкума, или с благородством и историческим прошлым Вулфтона: графство Дорсет славилось величественными замками. Но Шеверелл-Манор был его «манором», и никакого другого он не желал.
Проблемы начались, когда клиника открылась и прибыли первые пациенты. Джордж дал объявление, что ему требуется экономка, но, как и предсказывали знакомые, испытывавшие ту же нужду, ни одна из претенденток ему не подходила. Старые слуги из Сток-Шеверелла, поколение за поколением работавшие у Крессетов, не соблазнялись высокой оплатой, которую предлагал чужак, вторгшийся в Манор. Он надеялся, что его секретарь в Лондоне найдет время справляться со счетами, с ведением бухгалтерских книг. Она не нашла. Он надеялся, что Могуорти, садовник, теперь отпущенный на покой дорогой фирмой и еженедельно являвшийся выполнять в Маноре тяжелую работу, снизойдет до того, чтобы больше помогать в доме. Тот не снизошел. Однако второе объявление об экономке, на этот раз иначе размещенное и иначе сформулированное, привело к нему Хелину. Он вспоминал, что это, скорее, она интервьюировала его, чем он ее. Она сообщила, что недавно развелась, что ни от кого не зависит; что у нее квартира в Лондоне, но она хочет найти себе какое-то занятие, пока размышляет, как построить свое будущее. Ей было бы интересно вернуться в Манор, пусть только на время.
Она вернулась шесть лет назад и все еще была здесь. Порой он задавался вопросом, как сможет обходиться без нее, когда она решит уйти, что она, вероятно, сделает столь же несуетливо и решительно, как пришла. Но он был слишком занят. Существовали еще проблемы (некоторые из них создал он сам) с операционной сестрой Флавией Холланд и с хирургом, его ассистентом, Маркусом Уэстхоллом. По натуре Джордж был человеком, все вовремя планирующим, однако он не видел смысла в том, чтобы заранее ожидать кризиса. Хелина уговорила свою бывшую гувернантку, Летицию Френшам, стать у нее бухгалтером. Летиция была то ли вдова, то ли разведенная, то ли просто уехавшая от мужа – он никогда не спрашивал. Счета велись безупречно, хаос в офисе сменился идеальным порядком. Могуорти прекратил раздражать всех угрозами уйти с работы и стал вполне услужлив. Повременные работники из деревни вдруг, загадочным образом, стали доступны. Хелина заявила, что ни один приличный повар не потерпит такую кухню, и Джордж, не скупясь, выделил деньги, потребные на модернизацию.
В каминах горели поленья, цветы и зелень даже зимой стояли в тех комнатах, которыми в доме пользовались. Манор ожил.
Когда Джордж подъехал к запертым воротам и вышел из машины, чтобы их открыть, он увидел, что аллея, ведущая к дому, темна. Однако стоило «мерседесу» проехать мимо восточного крыла к парковке, как зажегся свет, и в открывшейся двери главного входа Джорджа приветствовал повар, Дин Босток. На нем были синие клетчатые брюки и короткий белый пиджак – его обычная одежда, когда он собирался подавать обед. Он сказал:
– Мисс Крессет и миссис Френшам обедают не дома, сэр. Они просили передать вам, что поехали в Веймут, навестить друзей. Ваша комната готова, сэр. Могуорти растопил камины в библиотеке и в Большом зале. Мы подумали, что, раз вы в одиночестве, вы, может быть, предпочтете, чтобы обед подали там, а не в столовой. Принести напитки, сэр?
Они прошли через Большой зал. Чандлер-Пауэлл сорвал с себя куртку и, открыв дверь библиотеки, швырнул ее вместе с вечерней газетой на стул.
– Да. Виски, Дин, будьте добры. Я выпью прямо сейчас.
– А обед – через полчаса?
– Да, очень хорошо.
– Вы не выйдете на воздух перед обедом, сэр?
В голосе Дина слышались обеспокоенные нотки. Поняв причину, Чандлер-Пауэлл спросил:
– Так что же такое вы там вдвоем с Кимберли натворили?
– Мы подумали про суфле из сыра и про бефстроганов, сэр.
– Все ясно. Первое требует, чтобы я сидел и ждал его, а второе готовится быстро. Нет, Дин, я не собираюсь выходить на воздух.
Обед, как всегда, был превосходен. А он зачем-то задавал себе вопрос, почему с таким нетерпением ждет еды в те дни, когда в Маноре тихо и пусто. В операционные дни Джордж ел вместе с врачами и медсестрами и едва замечал, что у него на тарелке. Покончив с обедом, он уселся у камина в библиотеке и полчаса читал, потом взял куртку, электрический фонарик, отпер замок, отодвинул засовы и, выйдя через боковую дверь западного крыла в исколотую звездами тьму, зашагал по липовой аллее к белеющему кругу Камней Шеверелла.
Низкая стена, скорее межевой знак, чем ограда, отделяла сад Манора от каменного круга, и Джордж без труда через нее перелез. Как всегда с наступлением темноты, двенадцать камней круга казались светлее и загадочнее, создавая более сильное впечатление, и словно заимствовали бледное сияние у луны и звезд. При свете дня они выглядели всего-навсего вполне ординарными глыбами камня, столь же банальными, как любой валун на склоне холма, неодинаковыми по размеру и имеющими странную форму; их единственным отличием были ярко окрашенные лишайники, выстилавшие углубления и трещины. Объявление на домишке рядом с местом парковки предупреждало посетителей, что нельзя вставать на камни, нельзя повреждать их, и объясняло, что лишайники не только очень древние, но и весьма интересные, и трогать их запрещается. Однако даже самый высокий из камней, дурным предзнаменованием торчавший посреди кольца высохшей травы, не вызвал у подходившего к нему Чандлера-Пауэлла особых эмоций. Джордж лишь мельком подумал о давно умершей женщине, которую в 1654 году привязали к этому камню и сожгли как колдунью. Но за что? За слишком острый язык, за заблуждения, за оригинальность мышления? Для того чтобы удовлетворить чью-то личную мстительность, найти козла отпущения во времена эпидемии или плохого урожая, или – возможно – чтобы принесением жертвы ублаготворить какого-то особенно зловредного безымянного бога? Джордж ощущал лишь смутную, беспредметную жалость, недостаточно сильную, чтобы вызвать душевное беспокойство. Эта женщина была всего-навсего одной из миллионов тех, кто в течение веков становились невинными жертвами невежества и жестокости человеческого рода. Он видел предостаточно боли в том мире, где жил. Стимулировать чувство сострадания ему нужды не было.
Он намеревался продлить прогулку, пройти за каменный круг, но теперь решил, что на сегодня упражнений достаточно, и, усевшись на самый низкий из камней, стал смотреть в конец аллеи, на западное крыло Манора, погруженное во тьму. Он сидел совершенно неподвижно, пристально прислушиваясь к звукам ночи: вот еле слышный шорох мелких ночных существ в густой высокой траве за границей круга, вот – отдаленный вскрик, какому-то хищнику удалось схватить свою добычу, вот шуршание засыхающих листьев под неожиданным дуновением ветерка. Раздражение, мелкие огорчения и невзгоды долгого дня отступали. Он сидел здесь, не чувствуя себя чужаком в этих местах, сидел так неподвижно, что даже его дыхание казалось всего лишь неслышным – едва уловимым – ритмичным подтверждением жизни.
Шло время. Взглянув на часы, Джордж обнаружил, что просидел так уже три четверти часа. Он почувствовал, что начинает замерзать и что камень, на котором он сидит, слишком тверд и неудобен. Размяв затекшие ноги, он перелез через ограду и вошел в липовую аллею. Вдруг в западном крыле, на том этаже, где находились палаты пациентов, в среднем окне зажегся свет, окно открылось, стала видна женская голова. Женщина стояла не шевелясь, вглядываясь в ночь. Джордж инстинктивно остановился и стал смотреть на женщину; оба они застыли недвижимо, так что на миг он даже поверил, что она его видит и что меж ними устанавливается какое-то общение. Он вспомнил, кто это – Рода Грэдвин, приехавшая в Манор для предварительного ознакомления с местом. Несмотря на то что он аккуратно вел подробные записи и тщательно осматривал каждого пациента перед операцией, мало кто из них оставался у него в памяти. Он мог бы точно описать шрам на ее лице, но мало что о ней помнил, кроме одной произнесенной ею фразы. Она пришла избавиться от уродующего ее шрама, потому что нужды в нем у нее больше нет. Он не попросил объяснений, а она их не предложила. И вот теперь, чуть позже, чем через две недели, она избавится от этого уродства, но то, как она станет справляться с его отсутствием, Джорджа уже не будет касаться.
Он отвернулся и пошел к дому, и в тот же момент рука женщины наполовину закрыла окно и неплотно задернула занавеси, а через несколько минут свет в комнате погас. Западное крыло снова погрузилось во тьму.
7
Сердце у Дина Бостока начинало прыгать от радости, когда мистер Чандлер-Пауэлл звонил, чтобы сообщить, что вернется раньше, чем ожидалось, и приедет в Манор к обеду. Дин любил готовить обеденные блюда, особенно когда хозяину хватало времени насладиться едой и ее похвалить. Мистер Чандлер-Пауэлл привносил с собой частичку энергии и возбуждения столицы, что-то от ее запахов, ее огней, ощущение, что ты снова находишься в центре событий. Приезжая, он чуть ли не бегом проходил через Большой зал, срывал с себя куртку и швырял лондонскую вечернюю газету на стул в библиотеке, словно освобождаясь от временного рабства. Но даже газета, которую Дин позже забирал, чтобы почитать на досуге, служила ему напоминанием о том, где по сути было его, Дина, настоящее место. Он родился и вырос в Баламе. Лондон – его город. Ким родом из сельской местности, она приехала в Лондон из Сассекса, учиться в школе поварского искусства, где он был уже на втором курсе. Через две недели после их первой встречи Дин понял, что любит ее. Так он всегда и думал об этом: он не влюбился, он не был влюблен – он полюбил. Это было на всю жизнь – его жизнь и ее. И сейчас, впервые со дня их женитьбы, Дин понял, что она чувствует себя такой счастливой, как никогда раньше. Как может он скучать по Лондону, когда Ким так счастлива в Дорсете? Она, которая так нервничала, встречаясь с новыми людьми, с новыми местами, не чувствовала здесь страха даже в темные зимние ночи. Абсолютная чернота беззвездных ночей дезориентировала и пугала его, эти ночи казались еще более пугающими из-за почти человечьих криков зверюшек, попавших в пасть хищникам. Эта красивая и, по видимости, мирная сельская местность была полна боли и страданий. Дин скучал по огням, по ночному небу, исчерченному серыми, пурпурными, синими знаками непрекращающейся городской жизни, по постоянно меняющимся узорам светофоров, по свету, льющемуся из пабов и магазинов на отблескивающие, омытые дождем тротуары. Жизнь, движение, шум, Лондон.
Работа в Маноре ему нравилась, только она его не удовлетворяла. Она не требовала от него слишком большого умения. Мистер Чандлер-Пауэлл был разборчив в еде, но в операционные дни никто не задерживался за столом. Дин понимал, что хозяин не замедлил бы пожаловаться, если бы еда оказалась ниже принятого стандарта, но ее высокие качества мистер Чандлер-Пауэлл принимал как должное, быстро съедал то, что ему подавали, и уходил. Уэстхоллы обычно ели дома, в своем коттедже, где мисс Уэстхолл ухаживала за стариком отцом, пока он не умер в феврале этого года, а мисс Крессет всегда ела у себя. Но она была единственной, кто проводил много времени на кухне, разговаривая с Ким и Дином, обсуждая меню, и всегда благодарила его за особые старания. Пациенты бывали обычно требовательны, но не голодны, а приходящие сотрудники, которым подавался горячий ленч в середине дня, небрежно хвалили его, быстро расправлялись с едой и возвращались к своим делам. Все это разительно отличалось от его мечтаний о собственном небольшом ресторане, о собственных меню, о своих постоянных посетителях, об атмосфере, какую они с Ким там создадут. Порой, лежа без сна рядом с женой, он сам пугался своих полуосознанных надежд на то, что клиника вдруг каким-то образом потерпит крах или что мистер Чандлер-Пауэлл сочтет слишком обременительным и невыгодным работать одновременно и в Дорсете, и в Лондоне, и ему с Ким придется искать другое место. И может быть, мистер Чандлер-Пауэлл или мисс Крессет помогут им положить начало своему собственному делу. Но вернуться на изнурительную работу на кухне какого-нибудь лондонского ресторана они с Ким уже не сумели бы. Ким никогда не смогла бы приспособиться к такой жизни. Он застывал от ужаса, вспоминая тот день, когда ее уволили.
Мистер Карлос вызвал Дина к себе в святая святых – комнатку за кухней размером с чулан, которая удостоилась называться его кабинетом, и с трудом втиснул свои обширные ягодицы в резное рабочее кресло, унаследованное им от деда. Это всегда считалось дурным знаком. Перед вами представал Карлос, исполненный генетического авторитета. Год тому назад он объявил всем, что заново родился. Это перерождение оказалось весьма неудобным для всего персонала, и каждый почувствовал облегчение, когда девять месяцев спустя прежний Адам Карлос снова утвердился в своей оболочке и кухня перестала быть запретной для сквернословия зоной. Но один реликт эпохи перерождения все же сохранился: не допускалось никаких «скверных» слов крепче слов «чертовский» или «чертов». И вот теперь Карлос свободно ими пользовался.
– Все это чертовски бесполезно, Дин. Кимберли придется уйти. Честно, она мне дорого обходится – я не могу себе этого позволить. И никакой другой ресторан не сможет. Говорю тебе – она чертовски медлительна. А поторопишь ее – она на тебя смотрит, как побитый щенок. Нервничать начинает и девять раз из десяти портит все чертово блюдо. И она на вас на всех плохо действует. Ники и Уинстон вечно ей на помощь бросаются – порции раскладывать. И твоя голова большую часть времени только наполовину занята тем, что тебе положено делать. У меня же тут ресторан, а не какой-нибудь чертов детский садик.
– Ким хорошо готовит, мистер Карлос.
– Конечно, она хорошо готовит. Тут и духу ее бы не было, если бы не это. Пусть продолжает хорошо готовить – только не у меня. Почему бы тебе не уговорить ее остаться дома? Заделай ей ребенка – тогда сможешь возвращаться домой с работы к обеду, который не ты сам готовил, да и она посчастливей станет. Я уже не раз такое видел.
Откуда Карлосу было знать, что их дом – однокомнатная квартирка в Паддингтоне, что эта квартирка и их совместная работа – часть тщательно продуманного плана: они каждую неделю станут откладывать зарплату Ким, они будут вместе работать, а потом, когда соберут достаточно денег, найдут ресторан. Его, Дина, ресторан. Их ресторан. А когда они обустроятся и ей уже не обязательно будет работать на кухне, тогда у них появится ребенок, о котором так мечтает Кимберли. Ей ведь только двадцать три: у них еще много времени впереди.
Сообщив Дину неприятную новость, Карлос откинулся на спинку кресла, готовясь проявить великодушие.
– Кимберли нет смысла отрабатывать положенные две недели. Она может уже на этой неделе вещички собрать. А я ей месячную зарплату выплачу. Ты, разумеется, остаешься. Из тебя чертовски хороший шеф-повар может выйти. У тебя и умения хватает, и воображения. И ты не боишься тяжелой работы. Ты можешь далеко пойти. Но еще один годик с Кимберли у меня на кухне – и я просто чертов банкрот.
У Дина перехватило горло, но он все же смог выговорить хриплым, дрожащим голосом, с явно слышимой постыдной просительной ноткой:
– Мы всегда планировали работать вместе. Я не уверен, что Кимберли захочет работать где-нибудь без меня.
– Да она и чертовой недели в одиночку не проработает. Извини, Дин, но что есть, то есть. Ты мог бы найти место для вас обоих, только не в Лондоне. Может, в каком маленьком городишке, в провинции. Ким миловидная девочка, и манеры у нее хорошие. Будет понемножку печь булочки, домашние пирожные, подавать перед вечером чай, красиво сервированный, со сладостями – что-нибудь в этом роде, это не будет ее напрягать.
Презрительная нотка в его голосе была точно пощечина. Дин пожалел, что ему не на что опереться, что он стоит там, уязвленный, униженный, а рядом нет даже стула со спинкой, чего-то прочного, за что можно было бы ухватиться, что могло бы помочь ему совладать со смятением чувств, с гневом, обидой, отчаянием. Однако Карлос был прав. Вызов в кабинет не был неожиданностью. Дин много месяцев ждал его и страшился. Он высказал еще одну просьбу.
– Я хотел бы остаться, – сказал он. – Хотя бы на время, пока мы найдем, куда уйти.
– Меня это устраивает. Разве я не сказал – из тебя может выйти чертовски хороший шеф?
А как он мог не остаться? Надежды на свой ресторан таяли, но ведь им надо было что-то есть!
Ким ушла в конце той же недели, а ровно через две недели после этого – день в день – они увидели объявление о том, что в Шеверелл-Манор требуется семейная пара – повар и помощница повара. Интервью состоялось во вторник, в середине июня прошлого года. Им объяснили, что нужно ехать поездом с вокзала Ватерлоо до Уэрема, где их встретят. Теперь, когда Дин оглядывался назад, ему казалось, что они ехали словно в трансе, словно их несло вперед, помимо воли, через волшебные зеленые пейзажи, в далекое невообразимое будущее. Глядя на профиль жены на фоне то поднимающихся, то опускающихся линий телеграфных проводов, а потом бегущих мимо зеленых полей и живых изгородей за ними, он всей душой желал, чтобы этот необыкновенный день закончился благополучно. Он не молился с детских лет, но вдруг обнаружил, что мысленно повторяет одну и ту же мольбу: «Пожалуйста, Господи, пусть все получится. Пожалуйста, не дай ей разочароваться».
Когда подъезжали к Уэрему, Ким, повернувшись к нему, спросила:
– Ты взял рекомендации, дорогой? Они с тобой? – Она спрашивала об этом каждый час.
В Уэреме, перед вокзалом, их ждал «рейнджровер» с коренастым пожилым мужчиной за рулем. Он не вышел им навстречу, только поманил к себе рукой и сказал:
– Думаю, вы как раз будете Бостоки. Меня зовут Том Могуорти. Багажа нету? Да нет, его и не должно быть, верно? Вы ж не заночуете. Ну, давайте забирайтесь назад.
Дину тогда подумалось, что встреча оказалась не такой уж радушной. Но это не имело большого значения, ведь воздух был ароматным, и по дороге их окружала красота. Стоял прекрасный летний день, в лазурном небе – ни облачка. Через открытые окна «рейнджровера» залетал ветерок, охлаждая им лица: он был таким легким, что даже не шевелил тонкие ветви деревьев, не волновал травы. Деревья уже полностью оделись листвой, все еще по-весеннему свежей, их ветви еще не обрели пыльной августовской тяжеловесности. И вдруг Ким, после десяти минут молчания в машине, наклонилась вперед и заговорила с водителем.
– Вы работаете в Шеверелл-Маноре, мистер Могуорти? – спросила она.
– Я там вот уже, считай, сорок пять лет без малого оттрубил. Начинал мальчишкой, подстригал и полол сад регулярно. И до сих пор этим тоже занимаюсь. Тогда еще сэр Френсис хозяином Манора был, а после него сэр Николас. А вы будете у мистера Чандлера-Пауэлла работать, если вас женщины на работу возьмут.
– А он с нами не будет беседовать? – спросил Дин.
– А он в Лондоне будет. Он там оперирует по понедельникам, вторникам и средам. Мисс Крессет и сестра Холланд с вами будут беседовать. Мистер Чандлер-Пауэлл домашними делами не больно интересуется. Если женщинам понравитесь – все, вы с нами. Если нет – собирайте вещички, и привет.
Начало было не очень-то обещающим, и на первый взгляд даже красота Манора, представшего перед ними тихим и серебристым в лучах летнего солнца, казалась скорее пугающей, чем вселяющей надежду. Могуорти оставил их у главного входа, просто указав на звонок, а сам вернулся к машине и погнал ее за восточное крыло дома. Дин решительно потянул за металлическую ручку звонка. Никакого звона они не услышали. Однако не прошло и полминуты, как дверь отворилась и они увидели молодую женщину. У нее были светлые, до плеч, волосы – не очень чистые, как показалось тогда Дину – и густо накрашенный рот; из-под цветного фартука виднелись джинсы. Дин решил, что это кто-то из деревенских помогает здесь по дому: его первое впечатление оказалось верным. Женщина несколько секунд взирала на них с некоторой неприязнью, затем сообщила:
– Я – Мэйзи. Мисс Крессет сказала, чтоб я вам чай подала в Большом зале.
Сейчас, вспоминая их приезд, Дин удивлялся тому, что так быстро привык к великолепию Большого зала. Теперь он мог понять, как люди, владеющие таким домом, могут привыкнуть к его красоте, могут уверенно ходить по его комнатам и коридорам, почти не замечая картин и других предметов искусства, не замечая богатства, которое их окружает. Он улыбался, вспоминая, как, когда они спросили, нельзя ли им вымыть руки, их отвели в дальний конец холла, к комнате, которая явно служила умывальной и туалетом. Мэйзи скрылась из виду, а он остался ждать снаружи – Ким зашла в комнату первой.
Минуты через три она вышла, глаза ее были широко раскрыты от удивления, и она сказала шепотом:
– Тут все так странно. Унитаз раскрашен внутри. Весь голубой, с цветами и листьями. И огромное сиденье. Из красного дерева. И нормального спуска воды вовсе нет, надо за цепочку потянуть, как у моей бабушки в уборной. Впрочем, обои очень красивые и мыло тоже дорогое. И полотенец много, я даже не знала, каким воспользоваться. Ты не очень задерживайся, дорогой, мне не хочется одной здесь оставаться. Как ты думаешь, эта уборная такая же древняя, как сам дом? Должно быть, такая же.
– Нет, – ответил он, желая продемонстрировать большие знания, – в те времена, когда этот дом строился, туалетов не было, во всяком случае, таких, как этот. Он, похоже, скорее викторианского периода. Я бы сказал, начала девятнадцатого века.[7]
Он говорил гораздо более уверенно, чем чувствовал себя, решив, что не позволит Манору себя запугать. Ведь Ким надеялась на его ободрение и поддержку. Он не должен и виду подать, что сам в этом нуждается.
Вернувшись в холл, они нашли Мэйзи у дверей Большого зала. Она сообщила:
– Ваш чай уже там. Я приду через четверть часа и отведу вас в офис.
Поначалу Большой зал вызвал у них гнетущее чувство робости, и они, словно перепуганные дети, шли под огромными балками, под пристальными взглядами – во всяком случае, так им казалось – елизаветинских джентльменов в дублетах и лосинах, а также юных воинов, надменно позирующих вместе со своими конями. Пораженный размерами и великолепием зала, Дин только позже обратил внимание на детали. Сейчас он уже знал, что на правой стене висит огромный гобелен, а под ним стоит длинный дубовый стол с большой вазой цветов на нем.
Чай ожидал их на низком столике перед камином. Они увидели элегантный чайный сервиз, блюдо с сандвичами, булочки – к ним джем и масло, и фруктовый торт. Обоим хотелось пить. Дрожащими руками Ким принялась наливать чай, а Дин, который успел изрядно подкрепиться сандвичами в поезде, взял булочку и щедро намазал ее маслом и джемом. Откусив кусочек, он сказал:
– Джем домашний, а булочка – нет. Плохо.
– Торт тоже покупной, – откликнулась Ким. – Он хорош, но заставляет задуматься – когда же от них ушел последний повар? Не думаю, что мы захотели бы подавать им покупные торты. А та девушка, что нам дверь открыла… Наверное, временная. Не могу себе представить, чтобы тут взяли на работу кого-то вроде нее.
Они вдруг обнаружили, что разговаривают шепотом, словно заговорщики.
Мэйзи вернулась ровно через пятнадцать минут. По-прежнему без улыбки, она довольно напыщенно произнесла:
– Не будете ли вы добры последовать за мной? – Затем она провела их к двери на противоположной стороне квадратного холла, открыв которую сообщила: – Бостоки приехали, мисс Крессет. Я дала им чаю. – И исчезла.
Эта комната оказалась небольшой, с дубовыми панелями на стенах, и обстановка там была строго функциональной: большой письменный стол явно контрастировал с резными панелями и рядом небольших картин, украшавших стены над ними. За столом сидели три женщины. Они указали Бостокам на заранее приготовленные для них стулья.
Самая высокая из трех сказала:
– Я – Хелина Крессет, а это – сестра Холланд и миссис Френшам. Вы хорошо доехали?
– Очень хорошо, спасибо, – ответил Дин.
– Прекрасно. Вам нужно будет посмотреть, где вы будете жить, и нашу кухню, прежде чем вы примете решение, но сначала мы хотим объяснить вам, какая работа от вас потребуется. В некотором отношении она очень отличается от обычной работы повара. Мистер Чандлер-Пауэлл оперирует в Лондоне с понедельника по среду включительно. Это означает, что начало каждой недели будет для вас сравнительно легким. Его ассистент, мистер Маркус Уэстхолл, со своей сестрой и отцом живет в отдельном коттедже, а я готовлю себе сама, у себя в квартире, хотя время от времени я принимаю гостей и могу попросить вас приготовить что-то для меня. Вторая половина недели будет очень хлопотливой. Сюда прибывают анестезиолог и дополнительная группа сотрудников – сестры, ассистенты, помощники. Они иногда остаются на ночь или разъезжаются по домам в конце дня. Им подается какая-то еда, когда они приезжают, горячий домашний ленч в середине дня и еще что-то вроде раннего ужина с чаем перед отъездом. Сестра Холланд, как, разумеется, и мистер Чандлер-Пауэлл, тоже будет находиться здесь, ну и, конечно, пациенты. Мистер Чандлер-Пауэлл иногда уезжает из Манора очень рано – в пять тридцать, – чтобы посмотреть своих лондонских пациентов. Обычно к часу он возвращается, и ему нужен хороший ленч: он любит, чтобы этот ленч подавали ему в его личной гостиной. Из-за того, что ему порой приходится какую-то часть дня проводить в Лондоне, время, когда он ест, может меняться, но всегда очень важно, чтобы он мог как следует поесть. Я буду обсуждать с вами меню заранее. Сестра Холланд заботится обо всех нуждах пациентов, так что теперь я попрошу ее рассказать вам, чего она от вас ожидает.
– Перед анестезией пациенты должны поститься, – сказала сестра Холланд, – и обычно едят очень мало вплоть до первого дня после операции. Это зависит от тяжести операции и от того, что именно было сделано. Когда они достаточно хорошо себя чувствуют, они бывают требовательны и придирчивы. Некоторым может понадобиться диета, и наблюдать за этим станет диетврач или я сама. Пациенты обычно едят у себя в палатах, и им нельзя ничего подавать без моего одобрения. – Она посмотрела на Кимберли. – Как правило, еду в больничное крыло относит кто-то из моего штата, но вам иногда придется подавать пациентам чай или, время от времени, другие напитки. Вы, конечно понимаете, что даже на это требуется мое одобрение?
– Да, сестра, я понимаю.
– Во всем, что не касается пациентов, вы будете получать указания от мисс Крессет, а в ее отсутствие – от ее заместительницы, миссис Френшам. А теперь миссис Френшам задаст вам несколько вопросов.
Миссис Френшам была пожилая, угловатая дама довольно высокого роста, с седыми, серо-стального цвета, волосами, затянутыми в узел. Но глаза у нее были добрые, и Дин чувствовал себя с ней гораздо непринужденнее, чем с более молодой, темноволосой и – как ему показалось – довольно сексуальной сестрой Холланд или с мисс Крессет, у которой было такое бледное и необычное лицо. Он предположил, что некоторые могли бы счесть ее привлекательной, но никто не сказал бы, что она миловидна.
Вопросы миссис Френшам главным образом адресовались Ким и вовсе не были трудными. Какое печенье подала бы она утром к кофе и как бы она его пекла? Ким, сразу почувствовавшая себя в своей тарелке, описала собственный рецепт тонкого печенья со специями и коринкой. А как она приготовила бы профитроли? И снова у Ким не возникло никаких трудностей. Дина спросили, какое из трех названных ему вин он подал бы к утке под апельсиновым соусом, к холодному луковому супу «вишиссуаз» и к жаркому из мясной вырезки, а также какую еду он предложил бы в очень жаркий день или в трудные дни после Рождества. Его ответы были явно сочтены удовлетворительными. Испытание оказалось нетрудным, и он почувствовал, что Ким успокаивается.
На кухню их отвела миссис Френшам. А потом она посмотрела на Ким и спросила:
– Как вам кажется, вы могли бы быть счастливы здесь, миссис Босток?
И Дин решил, что миссис Френшам ему нравится.
А Ким и правда была здесь счастлива. Для нее получение этой работы оказалось чудесным избавлением. Он помнил выражение благоговейного страха и восхищения на ее лице, когда она ходила по огромной блистающей кухне, а после, как во сне, по комнатам за ней: по гостиной и спальне, по роскошной ванной комнате, которая станет их личной ванной; как она прикасалась к мебели в недоверчивом изумлении, подбегала к каждому окну – выглянуть наружу. Под конец они вышли в сад, и Ким протянула руки к залитому солнцем виду, а потом взяла Дина за руку, словно ребенок, и смотрела на него сияющими глазами:
– Это чудесно. Я просто не могу в это поверить. Никакой платы за квартиру. И еда бесплатно. Мы сможем откладывать обе зарплаты – и твою, и мою.
Для нее это было началом новой жизни, полной надежд, ярких картин того, как они работают вместе, как становятся незаменимыми; она уже видела детскую коляску на зеленой лужайке и их ребенка, бегающего в саду, пока она наблюдает за ним из окна кухни. А Дин, глядя в ее глаза, понимал, что все это – начало гибели его мечты.
8
Рода проснулась, как всегда, не постепенно поднимаясь к осознанию реальности, но сразу же окунувшись в бодрствование, всеми своими чувствами тотчас же остро воспринимая новый день. Несколько минут она тихо лежала в постели, наслаждаясь ее теплом и комфортом. Перед сном она чуть раздвинула шторы, и теперь узкая полоса света показала ей, что она проспала дольше, чем ожидала, несомненно дольше, чем обычно, и что зимняя заря уже занялась. Спала она хорошо, но теперь желание выпить горячего чая оказалось совершенно непреодолимым. Она позвонила по номеру, указанному в списке телефонов, и услышала мужской голос:
– Доброе утро, мисс Грэдвин. Говорит Дин Босток, из кухни. Принести вам что-нибудь?
– Чай, пожалуйста. Индийский. Большой чайник и молоко. Сахара не нужно.
– Не хотите ли сразу же заказать завтрак?
– Хорошо, но принесите его, пожалуйста, через полчаса. Свежевыжатый апельсиновый сок, яйцо-пашот на подсушенном белом хлебце, затем подсушенный зерновой хлебец и апельсиновый джем. Я буду завтракать у себя в палате.
Яйцо-пашот было проверкой. Если окажется, что оно приготовлено как следует, на хлебце, слегка смазанном маслом, и к тому же не крутое и не недоваренное, она может быть уверена, что еда будет отличной, когда она вернется сюда на операцию и останется здесь на более долгий срок. А она вернется – и в эту самую палату. Надев халат, Рода подошла к окну и увидела пейзаж из поросших лесом долин и холмов. Над долинами лежал туман, так что округлые вершины холмов казались островками в бледно-серебристом море. Ночь выдалась ясной и холодной. Трава на узкой лужайке под окном побелела и отвердела от инея, но под пробивавшимися сквозь туман лучами солнца она уже начинала зеленеть и снова обретать мягкость. На верхних ветках безлистого дуба сидели необычайно молчаливые и неподвижные грачи, словно аккуратно расставленные черные знаки беды. Внизу протянулась липовая аллея, ведущая к низкой каменной ограде и небольшому кругу камней за ней. Сначала Роде были видны лишь верхушки камней, но пока она смотрела на них, туман рассеялся, и круг стал виден целиком. На этом расстоянии и оттого, что круг был отчасти скрыт оградой, Роде было видно только, что эти не одинаковые по размеру камни – необработанные уродливые глыбы, расположенные вокруг более высокого срединного камня. Они явно доисторические, подумала она. Пока она всматривалась в них, ее слух уловил тихий звук: закрылась дверь гостиной. Принесли чай. Все еще глядя в окно, Рода увидела вдали узкую полосу серебряного света и с замиранием сердца подумала, что это, должно быть, море.
Не желая отрываться от замечательного вида, она постояла у окна еще несколько секунд и, повернувшись, была слегка поражена, обнаружив, что в спальню беззвучно вошла молодая женщина и теперь стояла молча, глядя на Роду. Худенькая фигурка была облачена в синее клетчатое платье и бесформенный бежевый кардиган: костюм, говоривший о неопределенном статусе. Она явно не была медсестрой, но в ней не чувствовалось и уверенности служанки, безбоязненности, порождаемой признанной и хорошо знакомой работой. Рода подумала, что эта женщина, возможно, старше, чем выглядит, но ее одежда, особенно не подходивший по размеру кардиган, умаляет возраст, превращая ее чуть ли не в ребенка. Лицо у нее казалось очень бледным, прямые каштановые волосы, зачесанные на одну сторону, были вафельно пострижены и падали волной довольно низко. Маленький рот, верхняя губа – идеальный бантик, и такая полная, что выглядела припухшей, зато нижняя гораздо тоньше. Бледно-голубые глаза, слегка выпуклые под прямыми бровями, следили за Родой бдительно, почти настороженно, пристальным, немигающим, даже вроде бы осуждающим взглядом.
Девушка заговорила – в речи ее, скорее городской, чем деревенской, и к тому же вполне ординарной, звучали почтительные нотки, которые Рода сочла обманчивыми.
– Я принесла вам утренний чай, мадам, – сказала она. – Я – Шарон Бейтман, помогаю на кухне. Поднос в коридоре. Принести его сюда?
– Да, подождите минутку. Чай свежезаварен?
– Да, мадам. Я принесла его сразу, как заварили.
Роде очень хотелось объяснить ей, что слово «мадам» в данном случае неуместно, но она решила пропустить это мимо ушей и сказала:
– Тогда оставьте его на пару минут – пусть настоится. Я смотрела на каменный круг. Мне о нем рассказывали, но я не думала, что он расположен так близко к Манору. Предполагают, что он доисторический.
– Да, мадам. Это – Камни Шеверелла. Они очень знаменитые. Мисс Крессет утверждает, что им больше трех тысяч лет. Она говорит, каменные круги в Дорсете большая редкость.
– Вчера вечером, – сказала Рода, – когда я открывала штору, я заметила мигающий огонек. Похоже – электрический фонарик. Свет шел с той стороны. Видимо, кто-то ходил между камнями. Думаю, каменный круг привлекает много посетителей.
– Не так уж много, мадам. Я думаю, большинство людей просто не знают, что они тут есть. А деревенские их стороной обходят. Это, наверное, мистер Чандлер-Пауэлл там ходил. Он любит поздно вечером гулять вокруг Манора. Мы его вчера не ждали, но он вечером приехал. А из деревни никто к камням в темноте и не подойдет. Они боятся призрак Мэри Кайт увидеть, который там бродит, следит за всеми.
– Кто это – Мэри Кайт?
– В каменном круге призрак живет. Ее привязали к среднему камню и сожгли в 1654 году. Этот камень не такой, как все другие, он выше и темнее. А ее приговорили как колдунью. Обычно за колдовство старух сжигали, а ей-то было всего двадцать лет. До сих пор можно видеть коричневое пятно, где костер горел. И трава посреди круга камней совсем не растет.
– Несомненно потому, – откликнулась Рода, – что люди веками старались, чтобы она там не росла. Может быть, даже поливали чем-то, чтобы истребить траву. Не можете же вы и правда верить в такую чепуху?
– Говорят, ее крики были слышны очень далеко, даже в самой деревенской церкви. Она проклинала деревню, когда горела, и потом почти все дети там поумирали. До сих пор на кладбище видны остатки некоторых могильных камней, только имена уже почти стерлись, прочесть невозможно. Мог говорит, что в тот день, когда ее сожгли, до сих пор можно услышать ее крики.
– По всей видимости, если ночь ветреная.
Беседа становилась утомительной, но Рода не решалась положить конец. Девочка – а она выглядела не более чем подростком, едва ли старше, чем Мэри Кайт в момент казни – явно была одержима этим сожжением. И Рода сказала:
– Деревенские дети умерли от какой-то детской болезни, может быть, от туберкулеза или лихорадки. До того как осудить Мэри Кайт, ее винили в болезнях, а после ее сожжения – в этих смертях.
– Значит, вы не верите, что духи умерших возвращаются, чтобы посетить нас?
– Умершие не возвращаются, чтобы посетить нас, ни в виде духов – что бы это ни означало, – ни в какой-либо иной форме.
– Но умершие – здесь. Мэри Кайт не упокоилась. И портреты в этом доме. Эти лица… Они не покинули Манор. Я знаю, они не желают, чтобы я здесь была.
В ее голосе не слышно было ни истерических нот, ни даже особого беспокойства. Она просто констатировала факт.
– Но это же смешно, – возразила Рода. – Они все мертвы. Это невероятно. У меня в доме, где я живу, есть старый портрет джентльмена эпохи Тюдоров. Порой я пытаюсь представить себе, что он мог бы подумать, если бы увидел, как я живу там, как работаю. Но эти эмоции – мои собственные, никак не его. Даже если бы мне удалось убедить себя, что я могу с ним общаться, он не заговорил бы со мной. Мэри Кайт мертва. Она не может вернуться. – Рода замолчала, потом решительно сказала: – А теперь я выпью чаю.
Шарон внесла поднос. Тонкий фарфор, чайник того же рисунка, в том же стиле молочник. Девочка сказала:
– Мне надо спросить у вас про ленч, мадам, вы хотите, чтоб вам сюда его подали или в гостиную для пациентов? Это внизу, на длинной галерее. Вот меню, чтобы вы выбрали.
Она извлекла лист бумаги из кармана кардигана и протянула его Роде. На выбор предлагалось два меню. Рода сказала:
– Скажите шефу, я возьму консоме, эскалоп с пастернаком и шпинатом в белом соусе и картофель-дюшес, а затем лимонное мороженое. И мне хотелось бы еще бокал охлажденного белого вина. Шабли прекрасно подошло бы. Пусть подадут ленч в палату, в час дня.
Шарон вышла из комнаты. За чаем Рода размышляла над тем, что чувствует, сознавая, что собственные эмоции приводят ее в замешательство. Она никогда не видела эту девушку раньше, ничего о ней не слышала, а лицо ее было не из тех, что легко забываются. И тем не менее она казалась если и не давней знакомой, то хотя бы не очень приятным напоминанием о каком-то переживании, не слишком остро воспринятом в свое время, но оставившем свой след в дальнем уголке памяти. А короткая встреча с ней усилила ощущение, что Манор скрывает гораздо больше, чем тайны, хранимые портретами или воспетые в фольклоре. Интересно будет проделать здесь небольшое расследование, дать волю стремлению всей своей жизни – раскрывать правду о людях – об отдельных людях или в их взаимоотношениях на работе, узнавать то, что они сами открывают о себе, и раскрывать тщательно выстроенные ими раковины, которые они представляют на обозрение общества. То было любопытство, которое она теперь решила обуздать, интеллектуальная энергия, которую она намеревалась направить на иные цели. Новое предприятие вполне могло стать ее последним расследованием, если его можно будет так назвать, однако вряд ли оно станет последним проявлением ее любопытства. И Рода осознала, что это стремление уже начало утрачивать свою власть над ней, что оно уже не было непреодолимым, словно мания. Возможно, когда она избавится от шрама, оно уйдет навсегда, оставшись лишь как свойство, способствующее научным изысканиям. Однако ей хотелось бы побольше узнать о людях, населяющих Шеверелл-Манор, и если здесь действительно существовали истины, которые интересно было бы раскрыть, Шарон Бейтман, с ее явной потребностью поболтать, могла бы рассказать о них скорее, чем кто-либо другой. Рода должна была уехать после ленча, но полдня не хватило бы даже на то, чтобы посмотреть деревню и участок вокруг Манора, тем более что сестра Холланд назначила ей встречу, чтобы показать операционную и реабилитационную палаты. Утренний туман обещал ясную погоду: будет неплохо прогуляться по саду и, может быть, пройти подальше. Ей понравилась местность, понравился дом, понравилась эта палата. Она спросит, можно ли ей остаться еще на сутки. А через две недели она вернется сюда – оперироваться, и начнется ее новая, доселе неиспытанная жизнь.
9
Часовня Манора стояла примерно в восьмидесяти ярдах от восточного крыла, полускрытая кустами аукубы. Не было нигде записано ни истории ее возникновения, ни даты, когда ее построили, но она была явно старше, чем сам Манор, простая прямоугольная одиночная келья с каменным алтарем под восточным окном. В ней не было никакого освещения – только свечи, и картонная коробка со свечами стояла на стуле слева от двери рядом с разнообразными подсвечниками; многие подсвечники были деревянные, похоже, они давным-давно были отданы за ненадобностью из старых кухонь или комнат викторианской прислуги. Поскольку о спичках никто не позаботился, неосмотрительному посетителю приходилось совершать молитву (если бы он пожелал этого) без благодатного света свечей. Крест на каменном алтаре был вырезан грубо, вероятно, каким-нибудь усадебным плотником, может быть, во исполнение приказа или из личной набожности, из побуждения утвердиться в вере. Вряд ли это могло быть по приказу кого-нибудь из давно почивших Крессетов, которые предпочли бы серебро или более искусную резьбу. Кроме креста, на алтаре более ничего не было. Несомненно, прежние свойственные алтарю предметы изменялись с великим переворотом – Реформацией: когда-то искусно украшенный, он впоследствии лишился каких бы то ни было украшений.
Крест находился в поле зрения Маркуса Уэстхолла, прямо перед глазами, и иногда, в долгие периоды молчания, он не сводил с него пристального взгляда, словно ожидая, что он дарует ему некую таинственную силу, помогающую обрести решимость, благодать, которая, как он понимал, никогда не будет ему дана. Под этим символом велись битвы, великие сейсмические потрясения Церкви и Государства изменяли лицо Европы, мужчины и женщины подвергались пыткам, их сжигали на кострах, их убивали. Этот символ, с присущей ему проповедью любви и всепрощения, несли в самые темные преисподние человеческого сознания. Для Маркуса же он служил лишь пособием для того, чтобы сосредоточиться, помогал сфокусировать мысли, прокрадывающиеся в его мозг, вырастающие и мятущиеся там, словно хрупкие сухие листья под порывистым ветром.
Он давно уже тихонько вошел в часовню и, как обычно, усевшись на последнюю из деревянных скамей, пристально смотрел на крест, но не молился – он не имел ни малейшего представления о том, как приступить к молитве или с кем именно он попытается вступить в общение. Порой он задавался вопросом, как это было бы, если бы ему удалось отыскать ту потайную дверь, которая, как говорят, открывается на легчайший стук, и почувствовать, как гнет вины и нерешительности спадает с плеч. Но он знал, что эта область человеческого опыта ему недоступна, как музыка недоступна человеку, лишенному музыкального слуха. Летти Френшам, очевидно, нашла эту дверь. По воскресеньям, рано утром, он видел, как она проезжает на велосипеде мимо их Каменного коттеджа, угловатая, в шерстяной накидке с капюшоном, усердно нажимая на педали, чтобы преодолеть небольшой склон и выехать на дорогу. Ее призывал неслышимый звон колоколов какой-то деревенской церквушки, имени которой она не называла, да и вообще о ней никогда не говорила. Маркусу не приходилось встречать ее в часовне. Если она сюда и заходила, то, должно быть, в те часы, когда он был занят с Джорджем в операционной. Маркус думал, что ему не было бы неприятно, если бы они разделяли это святилище, если бы Летти иногда тихонько входила в часовню и сидела в доброжелательном молчании рядом с ним. Он ничего о ней не знал, кроме того, что она когда-то была гувернанткой Хелины Крессет, и понятия не имел, зачем ей понадобилось возвращаться в Манор после всех прошедших лет. Но с ее молчаливостью и добрым здравомыслием она казалась Маркусу тихим озером, тогда как он чувствовал, что в доме, да и в его собственном встревоженном мозгу, подспудные течения глубоки и бурны.
Из остальных обитателей Манора только Мог посещал деревенскую церковь, где он был неизменным участником церковного хора. Маркус подозревал, что во время вечерни все еще мощный баритон Мога становился для садовника способом выразить свою – хотя бы частичную – преданность деревне в ее противостоянии Манору, преданность старому распорядку, а не новому. Мог будет работать у чужака, пока мисс Крессет ведает делами и пока заработок хороший, но мистер Чандлер-Пауэлл может купить лишь строго отмеренную порцию его лояльности.
Помимо креста на алтаре, единственным знаком, что эта келья стоит в каком-то смысле отдельно от ее окружения, была бронзовая мемориальная доска, вмурованная в стену у двери:
- Молящийся сильней, поверь,
- И на земле под небесами, и в океане под волнами,
- В святом чертоге веры – в храме,
- Там, где вопрос – уже ответ,
- Где поиск – обретенья свет,
- Где стук откроет дверь.
«Памяти супруги», но не «любимой супруги», а умерла она в тридцать два года. Значит, недолгий брак. Маркус отыскал происхождение стиха, столь отличного от обычных мемориальных текстов: оказалось, что это строки поэта восемнадцатого века Кристофера Смарта,[8] однако о Констанс Урсуле справки наводить Маркус не стал. Как все другие в доме, он не решался говорить с Хелиной о ее семье. Однако он считал бронзовую доску неуместным вторжением – в этой часовне все должно быть просто: камень и дерево.
Ни в одном из других мест в Маноре не было такого покоя, даже в библиотеке, где Маркус иногда сидел в полном одиночестве. Там всегда присутствовал страх, что это одиночество может быть вот-вот нарушено, что вдруг откроется дверь, и он услышит слова, которые ужасали его с самого детства: «Ах вот ты где, Маркус, а мы тебя давно ищем!» Но никто никогда не искал его в часовне. Странно, что эта каменная келья хранила такой покой. Ведь даже алтарь был напоминанием о конфликтах. В переменчивые дни Реформации здесь проходили теологические диспуты между местным священником, отстаивавшим старую веру, и тогдашним сэром Френсисом Крессетом, склонным принять новое течение мысли и новую обрядность. Нуждаясь в алтаре для своей часовни, он ночью отрядил в деревню группу мужчин из своих домочадцев – украсть алтарь из придела Богоматери – святотатство, вызвавшее разрыв Манора с церковью, затянувшийся на несколько веков. Позднее, во время гражданской войны,[9] Манор недолгое время был занят солдатами парламента после успешной для них схватки с противником, и тела погибших роялистов уложили на каменный пол часовни.
Маркус постарался отбросить эти размышления и воспоминания и сосредоточиться на собственной дилемме. Нужно было принять решение – и принять его незамедлительно: оставаться ли в Маноре или отправиться с группой хирургов в Африку? Он знал, чего хочет его сестра, он сам стал видеть в этом разрешение всех своих проблем, но не станет ли это дезертирством, побегом не только с места работы? Ведь он расслышал в голосе своего любовника и гнев, и мольбу. Эрик – он работал медбратом в операционной больницы Святой Анджелы – уговаривал его участвовать в гей-параде. Ссора не была неожиданной. Этот конфликт между ними возник далеко не в первый раз. Маркус помнил, что он сказал Эрику: «Я не вижу смысла в этом параде. Если бы я был гетеросексуалом, ты ведь не ожидал бы, что я выйду на центральную улицу демонстрировать свою сексуальную ориентацию. Зачем же нам это делать? Разве главное не в том, что мы имеем полное право быть такими, какие мы есть? Нам вовсе нет необходимости это как-то оправдывать, демонстрировать, заявлять об этом на весь мир. Я не вижу, с какой стати моя сексуальность должна интересовать кого-то, кроме тебя».
Он пытался забыть об ожесточенности последовавшей за этим ссоры, о том, как под конец у Эрика сорвался голос, забыть его лицо, залитое слезами, – лицо обиженного ребенка.
– Твой поступок не имеет никакого отношения к тому, что все это наше личное дело, ты просто удираешь, – сказал тогда Эрик. – Ты стыдишься того, какой ты, ты стыдишься меня. И то же самое происходит с твоей работой. Ты остаешься с Чандлером-Пауэллом, растрачивая свои способности на кучку тщеславных, расточительных, богатых теток, одержимых заботами о своей внешности, когда ты мог бы работать на полной ставке здесь, в Лондоне. Ты мог бы найти здесь работу. Наверняка мог бы.
А он ответил:
– Так я и не собираюсь растрачивать свой талант. Я еду в Африку.
– Бежишь от меня?!
– Нет, Эрик. От себя.
– Но ты не сможешь это сделать – никогда. Никогда, никогда!
Слезы Эрика и захлопнувшаяся дверь – последнее, что ему запомнилось.
Маркус смотрел на алтарь так упорно, что крест стал расплываться, превращаясь в колеблющуюся дымку. Он закрыл глаза и вдохнул сырой, холодный запах часовни, ощутил твердое дерево скамьи, упирающейся ему в спину. Вспомнил последнюю сложную операцию в больнице Святой Анджелы, где он ассистировал Чандлеру-Пауэллу. То была пожилая пациентка из бесплатного отделения, ее лицо разодрала собака. Женщина до этого была уже больна, при ее диагнозе могла бы прожить, самое большее, еще год, но с каким терпением, с каким умением Джордж долгие часы восстанавливал, буквально составлял ее лицо, чтобы оно могло выдержать недобрые взгляды окружающего мира! Ничто не оставлялось без внимания, ничто не делалось поспешно или вынужденно. Какое право имел такой хирург растрачивать свое призвание и способности – пусть всего лишь три дня в неделю – на богатых женщин, которым не нравилась форма носа, губ или груди и которые желали продемонстрировать обществу, что они могут позволить себе оплату его услуг… Что же здесь было для него таким важным, что он уделял время работе, которую мог выполнить другой, менее талантливый хирург, и нисколько не хуже?
Однако уйти от него сейчас означало бы предать человека, который восхищал Маркуса более всех на свете. Не уйти – означало бы предать самого себя и Кэндаси, сестру, которая, любя его, понимала, что он должен вырваться на свободу, и убеждала его собрать волю в кулак и действовать. Ей самой всегда хватало силы воли. Маркус ночевал в Каменном коттедже и проводил там достаточно времени, когда болел их отец, так что имел представление о том, каково приходилось его сестре в те два года. А теперь она оставалась здесь, когда ее работа в университете закончилась и перспектив найти другое место не намечалось. А тут еще его план уехать в Африку. Именно этого она для него и хотела, над этим работала, всячески его поощряла, но он знал, что с его отъездом она почувствует себя совсем одинокой. Он собирался бросить двух людей, которые его любили, Кэндаси и Эрика, и Джорджа Чандлера-Пауэлла, человека, которым более всего восхищался.
Он сам испортил себе жизнь. Какая-то часть его натуры – робкая, вялая, лишенная уверенности – ввергла его в это состояние вечной нерешительности, привела к желанию плыть по течению, ожидая, чтобы трудности разрешились сами собой, словно он уверовал в благосклонное провидение, которое станет действовать в его пользу, если ничего не требовать. За те три года, что он провел в Маноре, сколько в его поведении определялось этим? И сколько – его преданностью, благодарностью, чувством удовлетворения от возможности учиться у человека, достигшего вершин своей профессии, нежеланием подвести этого человека? Все это, несомненно, сыграло свою роль, однако, по существу, он оставался в Маноре потому, что это было легче, чем отважиться принять решение. Но теперь он отважится на это. Он вырвется на свободу, и не только физически. В Африке он сможет работать совсем иначе, более глубоко, с более значимыми результатами, чем все, что он до сих пор делал в Маноре. Ему необходимо взяться за что-то новое, и если он и правда бежит, он бежит к людям, которые отчаянно нуждаются в его способностях и умении: к большеглазым детям, страдающим от отвратительной незалеченной заячьей губы, к жертвам проказы, которые нуждаются в том, чтобы их принимали в больницы, в том, чтобы их снова сделали целыми, к тем, кто в шрамах, кто изуродован, – к отверженным. Ему нужно вдохнуть в себя более сильные запахи. Если он теперь не поговорит с Чандлером-Пауэллом, ему никогда не хватит мужества действовать.
Он с трудом поднялся – все тело словно застыло – и, как старик, двинулся к двери; затем, постояв с минуту, решительно зашагал к Манору, словно воин, идущий в бой.
10
Маркус нашел Джорджа в операционном блоке. Тот был один и с увлечением занимался пересчетом только что полученных хирургических инструментов, тщательно проверяя каждый предмет, поворачивая его в руках и так, и сяк и осторожно, прямо-таки с почтением возвращая инструмент на его место на лотке. Это входило в обязанности ассистента операционного блока, и Джо Маскелл должен был приехать завтра к семи часам утра, чтобы подготовить все необходимое к первой операции. Маркус понимал – такая проверка инструментов не означает, что Чандлер-Пауэлл не очень-то доверяет Джо: он никогда не нанимал тех, кому не мог полностью доверять. Но здесь он был в своей стихии, отдавался двум своим пристрастиям – своей работе и своему дому и, как ребенок, выбирал себе любимые игрушки.
– Мне хотелось бы отвлечь вас на два слова, если вы располагаете временем, – сказал Маркус.
Даже на его собственный слух, голос у него прозвучал неестественно, оказался необычайно высоким. Чандлер-Пауэлл не поднял на него взгляда.
– Все зависит от того, что означают эти «два слова», – произнес он. – Действительно два слова или серьезный разговор?
– Думаю, серьезный разговор.
– Тогда я закончу здесь, и мы пройдем в мой служебный кабинет.
Маркусу в этом предложении увиделось что-то пугающее. Оно слишком напоминало вызов в кабинет отца в детские годы. Хотелось бы поговорить сразу, покончить с этим. Но он ждал, пока не был задвинут последний ящик; после этого Чандлер-Пауэлл первым вышел из блока, Маркус последовал за ним. Они прошли в сад, затем через черный ход и холл в служебный кабинет Джорджа. Летти Френшам сидела там за компьютером, но, когда они вошли, вполголоса пробормотала какие-то извинения и тихо вышла из комнаты. Чандлер-Пауэлл уселся за письменный стол, указал Маркусу на стул и теперь сидел молча. Маркус попытался убедить себя, что это молчание – вовсе не признак тщательно сдерживаемого нетерпения.
Было непохоже, что Джордж заговорит первым, так что Маркус сказал:
– Я принял решение насчет Африки. Я хотел сообщить вам, что наконец решил присоединиться к группе мистера Гринфилда. Я был бы признателен вам, если бы вы смогли отпустить меня через три месяца.