Женщина со шрамом Джеймс Филлис
Эту книгу я посвящаю издателю Стивену Пейджу и всем моим друзьям, старым и новым, в Издательском доме «Фабер и Фабер», в ознаменование сорок восьмой годовщины моего непрерывного пребывания в числе его авторов.
У графства Дорсет замечательная история, там расположено множество старых замков, однако тот, кто отправится в путешествие по красивейшим местам графства, не отыщет ничего похожего на Шеверелл-Манор. Он и все те, кто с ним так или иначе связаны, как и все прискорбные события, имевшие там место, существуют лишь в воображении автора книги и ее читателей и ни в прошлом, ни в настоящем не имеют отношения к кому-либо из ныне живущих или когда-либо живших лиц.
Ф.Д. Джеймс
Книга первая
21 ноября – 14 декабря
Лондон, Дорсет
1
Двадцать первого ноября, в свой сорок седьмой день рождения, за три недели и два дня до того, как ее убили, Рода Грэдвин отправилась на Харли-стрит с первым визитом к пластическому хирургу. Там, в кабинете врача, где, казалось, вся обстановка была рассчитана на то, чтобы внушить доверие и умерить опасения, она приняла решение, которому суждено было неотвратимо привести ее к смерти. В тот же день, несколько позже, ей предстоял ленч в «Айви». Время этих двух встреч распределилось удачно по счастливой случайности. Доктор Чандлер-Пауэлл не смог предложить ей более раннюю дату для первого визита, а ленч с Робином Бойтоном, назначенный на двенадцать сорок пять, был заказан за два месяца до этого дня: никто не мог бы надеяться получить столик в «Айви» по первому требованию. Рода не считала, что какая-либо из этих двух встреч устроена ради ее дня рождения. Об этой подробности ее личной жизни, как и о многом другом, она никогда не упоминала. Она сомневалась, что Робин мог узнать дату ее рождения, да ее и не очень обеспокоило бы, если бы так случилось. Она знала, что ее уважают – более того, считают выдающейся журналисткой, но понимала, что ее имя вряд ли может появиться в публикуемом в «Таймсе» списке вип-персон, отмечающих свой день рождения.
К хирургу на Харли-стрит Рода должна была явиться в одиннадцать пятнадцать. Обычно, договорившись о встрече в Лондоне, она предпочитала хотя бы часть пути пройти пешком, однако сегодня заказала такси на десять тридцать. На поездку из Сити не требовалось бы сорока пяти минут, но движение транспорта на улицах Лондона было непредсказуемо. Рода вступала в чуждый ей мир, и ей не хотелось с самого начала портить отношения со своим хирургом, опоздав на эту их первую встречу.
Восемь лет назад Рода арендовала дом в Сити – один из узкого ряда террасных домов[1] в небольшом дворе, в самом конце улочки Абсолюшн-элли, совсем рядом с Чипсайдом. Стоило ей переехать туда, как она поняла, что это именно та часть Лондона, где ей всегда будет хотеться жить. Аренду она взяла надолго, к тому же с условием о возможности ее продления; она даже купила бы этот дом, но знала, что его никогда не выставят на продажу. Однако тот факт, что дом никогда не будет по-настоящему, полностью ее домом, вовсе не огорчал Роду. Большая часть дома была очень старой – относилась к семнадцатому веку. В нем сменилось множество поколений, здесь люди рождались, жили и умирали, не оставляя после себя ничего, кроме своих имен на пожелтевших листках старинных договоров об аренде, и Рода ничего не имела против того, чтобы оказаться в их компании. Хотя комнаты нижнего этажа, с окнами в решетчатых переплетах, были темноваты, зато наверху окна ее кабинета и гостиной смотрели в небо, из них открывался вид на башни и шпили Сити и дальше – на то, что за ними. Железная лестница вела с узкого балкона четвертого этажа на изолированную от других крышу, где располагался целый ряд терракотовых цветочных горшков и где в ясные воскресные утра Рода могла усесться с книгой или газетой, наслаждаясь священным днем отдохновения: утро плавно перетекало в полдень, а тишину и покой начала дня нарушал лишь знакомый перезвон церковных колоколов Сити.
Город в городе – Сити, раскинувшийся внизу, – настоящий мавзолей, возведенный над бесчисленными слоями костей, что на много веков старше тех, которые лежат под такими городами, как Гамбург и Дрезден. Не это ли знание легло в основу той мистической тайны, что так влекла Роду к Сити, тайны, которая сильнее всего ощущалась в наполненные звучанием колоколов воскресные дни, во время ее одиноких прогулок по запрятанным в его глубине и еще неведомым ей узким улочкам и площадям? Время зачаровывало ее с самого детства: его очевидная способность идти с разной быстротой, разрушения, которые оно наносило уму и телу, ее собственное ощущение, что каждый момент, все до единого моменты, прошедшие и те, что приходят, – сливаются в иллюзорное настоящее, которое с каждым вздохом превращается в неизменяемое, неразрушимое прошлое. В лондонском Сити эти моменты были схвачены и запечатлены в кирпиче и камне, в храмах, памятниках и в мостах, перекинувшихся над серо-коричневой вечнотекущей Темзой. Весной и летом Рода часто выходила ранним утром, часов в шесть, тщательно запирая за собой дверь, вступая в тишину, более глубокую и таинственную, чем просто отсутствие шума. Порой, когда она бродила вот так, в полном одиночестве, ей казалось, что звук ее собственных шагов приглушен, словно она боится разбудить мертвых, когда-то прошедших по этим же улицам и познавших эту же тишину. Она знала, что, как всегда в конце недели, всего в нескольких сотнях ярдов отсюда, туристы и толпы праздного люда хлынут на Миллениум-Бридж, переполненные речные пароходы с величественной неуклюжестью отойдут от причалов, и ставший общедоступным Сити забурлит громкоголосым весельем.
Но никогда ничего подобного не проникало в Сэнкчури-Корт. Дом, который она выбрала, не мог бы более отличаться от тесного таунхауса с вечно задернутыми шторами на Лабурнум-гроув, в восточном пригороде Лондона Силфорд-Грин, где родилась Рода и где она прожила первые шестнадцать лет своей жизни. И вот теперь она собиралась сделать первый шаг по тропе, которая могла привести ее к примирению с теми годами или – если примирение окажется невозможным – по меньшей мере к освобождению от разрушительной власти тех лет.
Ну а сейчас восемь тридцать, Рода – у себя в ванной. Выключив душ и обернувшись полотенцем, она подошла к зеркалу над раковиной. Протянула руку, провела ладонью по запотевшему стеклу, наблюдая, как появляется там ее лицо, бледное и анонимное, словно на закоптившейся картине. Прошло много месяцев с тех пор, как она намеренно трогала шрам. Теперь Рода медленно и осторожно провела подушечкой пальца сверху вниз, по всей его длине, касаясь серебристо поблескивающей гладкой глубины и твердых, бугристых краев. Положив левую ладонь на щеку, она попыталась представить себе незнакомку, которая всего через несколько недель станет смотреться в это самое зеркало и увидит там свое второе «я», но незавершенное, ничем не отмеченное, возможно, лишь с тонкой белой полоской там, где раньше тянулась эта морщинистая щель. Пристально вглядываясь в воображаемое лицо, которое казалось ей лишь бледным палимпсестом[2] ее прежнего «я», Рода принялась медленно и методично разрушать тщательно возведенную систему защиты, позволив тяжкому прошлому беспрепятственно ворваться в ее память и бурливым ручьем, быстро превратившимся во вздувшуюся половодьем реку, захлестнуть ее мысли.
2
Рода снова видела себя в той небольшой задней комнате дома, которая служила семье и кухней, и гостиной, где она и ее родители, словно в тайном сговоре, жили в постоянной лжи, стойко перенося добровольное изгойство. Передняя комната с большим эркером предназначалась для особых случаев, для семейных праздников, которых вовсе не бывало, и для гостей, которые никогда не приходили. Тишина этой комнаты слабо пахла лавандовой полировкой для мебели, воздух был затхлый и казался девочке таким зловещим, что она старалась его не вдыхать. Она была единственным ребенком запуганной, беспомощной матери и пьяницы отца. Именно такое определение она и дала себе больше тридцати лет назад и до сих пор от него не отказалась. Ее детство и отрочество проходили под знаком стыда и вины. Периодические приступы пьяной агрессивности отца были непредсказуемы. Нельзя было спокойно приглашать к себе школьных подруг, нельзя было праздновать дни рождения или встречать Рождество, собирая гостей, – это было небезопасно. И поскольку никого в дом не приглашали, то и Рода никогда не получала приглашений. Школа, в которой она училась, была женской, девочки дружили активно; знаком особого расположения было приглашение в гости с ночевкой в доме подруги. Но ни одна гостья никогда не ночевала в доме № 239 по улице Лабурнум-гроув. Такая изолированность не тревожила Роду. Она понимала, что много умнее своих соучениц, и смогла убедить себя, что не нуждается в компании подруг, интеллектуально ее не удовлетворяющих; она понимала и то, что такая компания ей никогда не будет предложена.
Была половина двенадцатого ночи, пятница: вечером в пятницу отцу платили зарплату, так что это был самый плохой день недели. И вот Рода услышала звук, которого так страшилась, – звук резко захлопнувшейся входной двери. Отец вошел, пошатываясь, и Рода увидела, как мать двинулась к креслу, которое, как девочка знала, обязательно вызовет ярость отца. Оно должно было стать его креслом. Он сам его выбрал, сам за него заплатил, и кресло доставили как раз в это утро. Только когда фургон уехал, мать обнаружила, что кресло – не того цвета. Его нужно будет заменить, но времени до закрытия магазина оставалось слишком мало. Рода понимала, что жалобный голос матери, ее извиняющийся тон – чуть ли не хныканье – вызовут у отца раздражение, что ее собственное хмурое присутствие нисколько не поможет ни тому, ни другому, но она не могла заставить себя пойти спать. Слушать шум скандала, который неминуемо должен был произойти внизу, под ее комнатой, было бы гораздо страшнее, чем самой в этом участвовать. А комната была уже вся переполнена отцом, его шатающимся телом, его отвратительным запахом… Услышав его яростный рык, его бессмысленные гневные тирады, девочка вдруг почувствовала, что саму ее тоже охватывает ярость, а с этим чувством пришла и отвага. И Рода услышала собственные слова: «Мама не виновата. Кресло было упаковано, когда грузчик его доставил. Им придется его заменить».
И тогда отец набросился на нее. Она не помнила его слов. Может быть, в тот момент никаких слов и не было, или она их не расслышала. Был только треск разбившейся бутылки – словно звук пистолетного выстрела, резкий запах виски и – всего на миг – рвущая боль в щеке, прекратившаяся почти в тот же момент, как Рода ее почувствовала, как почувствовала льющуюся по щеке теплую кровь. Кровь капала на новое кресло, и мать в отчаянии вскрикнула: «О Боже, смотри, что ты натворила, Рода! Теперь его ни за что не поменяют!»
Отец только раз взглянул Роде в лицо, прежде чем, спотыкаясь на каждом шагу, взобраться наверх, в спальню. В те секунды, что их взгляды встретились, ей показалось, что она разглядела в его глазах смешение чувств: растерянность, ужас и неверие. Тут мать наконец-то обратила внимание на свою дочь. Рода пыталась стянуть края раны, руки ее стали липкими от крови. Мать принесла полотенце и пачку липких пластырей; трясущимися руками она пыталась достать пластыри из упаковок, слезы ее смешивались с текущей из раны кровью. Рода сама мягко вынула пластыри из рук матери, сорвала обертки… Наконец ей удалось стянуть края большей части раны. К тому времени как она, менее чем через час, поднялась к себе и лежала, словно застыв, в постели, ей удалось остановить кровотечение и составить план будущих действий. Не будет ни визита к врачу, ни правдивого объяснения случившегося – никогда; она два или три дня не пойдет в школу: мать позвонит туда и скажет, что Рода нездорова. А когда она вернется в класс, объяснение будет готово: она ударилась о край открытой кухонной двери.
Постепенно причинявшее ей острую боль воспоминание о том единственном миге, когда отец нанес ей эту страшную рану, смягчилось более приземленными мыслями о последовавших за тем годах. Рана, которая оказалась сильно инфицированной, заживала медленно и очень болела, но ни мать, ни отец о ней ни слова не говорили. Отец избегал смотреть дочери в глаза: он теперь почти никогда к ней не подходил. Соученицы отводили взгляд, но Роде думалось, что теперь их активная неприязнь сменилась страхом. В школе при ней никто никогда не упоминал о ее шраме, пока ей, уже в шестом классе, не случилось сидеть рядом с учительницей английского языка и литературы, пытавшейся уговорить Роду поступать не в Лондонский университет, а в Кембридж, где когда-то училась она сама. Не поднимая глаз от письменных работ, лежавших на ее столе, мисс Фаррелл тогда сказала: «Что касается шрама у тебя на щеке, Рода… В наши дни пластические хирурги просто творят чудеса. Может быть, было бы разумно посоветоваться с вашим домашним врачом перед тем, как ты поедешь в университет». Их взгляды встретились, глаза Роды пылали от возмущения. Мисс Фаррелл съежилась на своем стуле, ее лицо покрылось яростными ярко-красными пятнами, и она снова склонилась над письменными работами.
К Роде теперь стали относиться с опасливым уважением. Ни неприязнь, ни уважение не задевали ее за живое. У нее была собственная, укрытая ото всех личная жизнь, ей было интересно выяснять то, что скрывали другие, интересно делать открытия. Выведывать секреты других людей стало всепоглощающим увлечением ее жизни, основой и направлением ее карьеры. Она стала «следопытом» – выслеживала людские умы и души. Через восемнадцать лет после того, как она уехала из Стилфорд-Грина, пригород был повержен в ужас прогремевшим на весь Лондон убийством. Рода вглядывалась в нечеткие фотографии жертвы и убийцы, опубликованные в газетах, без особого интереса. Убийца признался в содеянном, его увезли, дело было закрыто. Как журналист-расследователь, пользовавшийся все большим и большим успехом, Рода гораздо меньше интересовалась кратковременной печальной известностью Стилфорд-Грина, чем своими собственными, более тонкими, более результативными и увлекательными линиями расследования.
Она уехала из дома в свой шестнадцатый день рождения и сняла однокомнатную квартирку в соседнем пригороде. Каждую неделю, вплоть до своей смерти, отец присылал ей пятифунтовую банкноту. Рода никогда не отвечала, не сообщала ему о получении денег, но брала их – они были ей нужны как дополнение к тому, что она зарабатывала вечерами и по выходным дням, служа официанткой. В оправдание она говорила себе, что, возможно, пять фунтов – это меньше того, во что обходилась бы ее еда, живи она дома. Когда пять лет спустя она окончила университет с отличием по истории и уже прочно обосновалась на своем первом месте работы, мать позвонила ей, чтобы сообщить, что отец умер. Рода ощутила абсолютное отсутствие каких-либо эмоций, что, как это ни парадоксально, показалось ей более досадным и огорчительным, чем сожаление. Отца нашли утонувшим, свалившимся в эссекскую речушку, чье название Рода никак не могла припомнить, и в крови его был обнаружен такой уровень алкоголя, что не возникало сомнений – этот человек был сильно пьян. Вердикт коронера о смерти в результате несчастного случая был вполне ожидаемым и скорее всего правильным, подумала Рода. На такой она и надеялась. Она сказала себе, не без легкого укола совести, который тут же угас, что самоубийство было бы слишком рациональным и слишком значительным концом столь бесполезной жизни.
3
Поездка в такси заняла гораздо меньше времени, чем Рода предполагала. Она приехала на Харли-стрит слишком рано и попросила водителя высадить ее на углу Марилебоун-роуд; оттуда она пошла пешком. Как всегда в тех редких случаях, что ей приходилось проходить здесь, ее поразило то, как безлюдна эта улица, поразил прямо-таки сверхъестественный покой, обволакивающий строгие, единого стиля террасные дома, построенные еще в восемнадцатом веке. Почти на каждой двери – медная табличка с перечнем имен, подтверждающих то, что должно быть известно каждому лондонцу: Харли-стрит – средоточие экспертных медицинских знаний. Где-то за этими сверкающими черным лаком парадными дверьми, за осмотрительно задернутыми оконными шторами, вероятно, ждут приема пациенты, каждый по-своему волнуясь, страшась, надеясь или отчаиваясь, однако ей редко случалось видеть, как они подъезжают или уезжают от этих дверей. Порой здесь мог пройти торговец или посыльный, но в остальном улица походила на пустую съемочную площадку, ожидающую появления режиссера, кинооператора и актеров.
Подойдя к двери, Рода принялась изучать имена на табличке. Здесь были приемные двух хирургов и трех терапевтов, а то имя, которое она ожидала увидеть, красовалось на самом верху списка. «М-р Дж. Х. Чандлер-Пауэлл, ЧККХ, ЧККХ (пласт.), МХ[3]» – последние две буквы означали, что хирург достиг вершины медицинских знаний, является экспертом в своей области, и репутация его весьма высока. Магистр хирургии. Прекрасно звучит, подумала Рода. Хирурги-брадобреи, получавшие свои лицензии от Генриха VIII, поразились бы, узнав, как далеко они продвинулись.
Дверь открыла молодая женщина с серьезным лицом; белый халат подчеркивал достоинства ее фигуры. Она была привлекательна, но не настолько, чтобы смущать пациентов, а ее беглая приветственная улыбка была скорее угрожающей, чем теплой. Рода подумала: «Староста класса. Вожак отряда гёрл-скаутов. В каждом из шестых классов была такая».
Приемная, куда ее провели, настолько отвечала ее ожиданиям, что на миг у нее создалось впечатление, будто она уже бывала здесь раньше. Комната казалась довольно богато обставленной, хотя в ней не было ничего по-настоящему ценного. В самом центре, на большом столе красного дерева (внушительном, но вовсе не элегантном) были разложены журналы «Сельская жизнь», «Лошадь и собака» и более модные женские журналы, так тщательно аранжированные, что никто не мог бы отважиться их читать. Разнообразные стулья – некоторые жесткие, с прямыми спинками, другие более удобные – выглядели так, словно их приобрели на распродаже какой-то усадьбы, но почти никогда ими не пользовались. Гравюры с изображениями охотничьих сцен были большие и достаточно посредственные, чтобы не привлекать воров, и Рода усомнилась, что две высокие фарфоровые вазы на каминной полке – настоящие.
Ни у одного из присутствовавших, кроме нее самой, не было заметно и намека на то, какое лечение им требовалось. Как всегда, она была уверена, что может наблюдать за ними спокойно – ни один любопытный взгляд не остановится на ее лице достаточно долго. Когда Рода вошла, они подняли на нее глаза, но никто не кивнул ей в знак приветствия. Если становишься пациентом, приходится отказаться от какой-то части своего «я», чтобы быть принятой в систему, которая, какой бы благожелательной ни была, незаметно лишает тебя инициативы и почти лишает тебя воли. Пациенты сидели молча, в терпеливом ожидании, погруженные каждый в свой собственный мир. Пожилая женщина и девочка на стуле рядом с ней застыли, уставившись в пространство без всякого выражения. Соскучившись, девочка принялась тихонько постукивать туфлями о ножки стула, глаза ее беспокойно забегали; женщина, не взглянув на нее, протянула руку, чтобы ее остановить. Напротив них молодой человек, в своем строгом костюме выглядевший как истинное воплощение финансиста из Сити, достал из портфеля «Файнэншл таймс» и, опытной рукой раскрыв газету на нужной странице, отдал все свое внимание ее изучению. Модно одетая женщина молча подошла к столу, внимательным взглядом окинула журналы, затем, отвергнув предложенный выбор, возвратилась на свое место у окна и продолжала смотреть на безлюдную улицу.
Роду не заставили долго ждать. Та же молодая женщина, что открыла ей дверь, подошла к ней и, говоря очень тихо, сообщила, что мистер Чандлер-Пауэлл может принять ее сейчас же. Его специальность, очевидно, требовала, чтобы скрытность начиналась уже в приемной. Ее провели в большую, светлую комнату на противоположной стороне холла.
Два высоких двустворчатых окна, выходящие на улицу, были завешены тяжелыми полотняными шторами и белым, почти прозрачным тюлем, смягчавшим яркий свет зимнего солнца. Здесь не было ни той мебели, ни той аппаратуры, какие Рода ожидала увидеть в кабинете врача: это скорее была гостиная, чем врачебный кабинет. В углу, слева от двери, стояла симпатичная лакированная ширма, украшенная сельским пейзажем: луга, река и – в отдалении – горы. Ширма явно была старинная, вероятно, восемнадцатого века. Может быть, подумала Рода, за ней скрывается раковина умывальника или даже медицинская кушетка, хотя – не похоже. Трудно было представить, чтобы кто-то – будь то женщина или мужчина – решился снять с себя одежду в этой домашней, хотя и чуть слишком роскошной обстановке. По обе стороны мраморного камина здесь располагались два глубоких кресла, а напротив двери – двухтумбовый письменный стол красного дерева, перед ним два жестких стула с прямыми спинками. Единственная в этой комнате картина маслом висела над каминной полкой, большое полотно: дом эпохи Тюдоров и перед ним продуманно расположенная семья – отец семейства и двое сыновей верхом, его жена и три юные дочери в фаэтоне. На противоположной стене – ряд цветных гравюр: Лондон восемнадцатого века. Эти гравюры вместе с картиной маслом усилили у Роды ощущение, что она каким-то странным образом оказалась вне времени.
Мистер Чандлер-Пауэлл сидел за письменным столом и, когда Рода вошла, встал и пошел ей навстречу – поздороваться, одновременно указав ей на один из двух стульев. Его рукопожатие было крепким, но кратким, ладонь – прохладной. Рода ожидала увидеть его в темном костюме. Однако на нем был прекрасного покроя серый, очень светлый костюм из тонкого твида, который, как ни парадоксально, создавал более сильное впечатление строгой официальности. Оказавшись перед ним, Рода увидела сильное, худое лицо с тонкогубым подвижным ртом и яркими карими глазами под хорошо очерченными дугами бровей. Каштановые волосы, прямые и довольно непослушные, были зачесаны на высокий лоб, несколько прядей чуть ли не падали в правый глаз. Она сразу же распознала в нем человека, уверенного в себе, и тотчас поняла: такую печать накладывает успех, хотя тут дело было не только в этом. Его уверенность отличалась от той, с которой Рода, как журналист, была хорошо знакома: он был не таков, как знаменитости, чьи глаза всегда жадно рыщут в поисках фотографа, кто всегда готовы принять эффектную позу, ничтожества, по всей вероятности понимающие, что их известность – творение средств массовой информации, преходящая слава, которую способна поддержать лишь их отчаянная самоуверенность. Мужчина, стоявший теперь перед ней, обладал внутренней убежденностью, уверенностью человека, достигшего вершин своей профессии, положения надежного, незыблемого. Она разглядела в нем еще и некоторое высокомерие, не очень успешно скрываемое, но сказала себе, что это, возможно, просто ее собственное предубеждение. Магистр хирургии. Что ж, так он и выглядел.
– Вы пришли без письма от вашего домашнего врача, мисс Грэдвин. – Эти слова прозвучали как утверждение, в них не было упрека. Голос у него был глубокий, приятный, но в речи звучал легкий провинциальный акцент: он оказался для Роды неожиданным, и определить, что за акцент, она не смогла.
– Я подумала, что это будет пустой тратой его и моего собственного времени. Лет восемь назад я зарегистрировала свою медицинскую страховку в клинике доктора Макинтайра, но мне ни разу не пришлось обращаться за консультацией ни к нему, ни к кому-нибудь из его партнеров. Я хожу в клинику лишь два раза в год, проверять кровяное давление. Его обычно измеряет медсестра.
– Я знаком с доктором Макинтайром. Я с ним поговорю.
Не произнеся больше ни слова, хирург подошел к Роде, повернул настольную лампу так, что яркий луч света упал прямо ей на лицо. Прохладные пальцы врача принялись ощупывать обе ее щеки, захватывая кожу, собирая ее в складки. Касания казались такими обезличенными, что это походило на оскорбление. Она удивилась, что он не укрылся за ширмой, чтобы вымыть над раковиной руки, но сказала себе, что, вероятно, если он считал это необходимым при первом осмотре, он мог вымыть их до того, как она вошла в комнату. Наступил момент, когда Чандлер-Пауэлл, не касаясь шрама, принялся молча, внимательно его рассматривать. Затем он выключил лампу и снова сел за стол. Не поднимая глаз от лежавшей на столе медицинской карты, он спросил:
– Как давно была нанесена эта рана?
Роду поразила формулировка вопроса.
– Тридцать четыре года тому назад.
– Как это произошло?
– Мне обязательно отвечать на этот вопрос?
– Нет, если только вы не нанесли ее себе сами. Я полагаю, что не сами.
– Нет, не сама.
– И вы ждали целых тридцать четыре года, чтобы что-то предпринять по этому поводу. Почему именно теперь, мисс Грэдвин?
На некоторое время воцарилось молчание. Потом она ответила:
– Потому что нужды в нем у меня больше нет.
Чандлер-Пауэлл промолчал, но рука, делавшая записи в ее карте, на несколько секунд замерла. Подняв глаза от бумаг, он спросил:
– Чего вы ожидаете от этой операции, мисс Грэдвин?
– Мне хотелось бы, чтобы шрам исчез, но я понимаю, что это невозможно. По-моему, я надеюсь, что останется тонкая полоса вместо этого широкого зияющего шрама.
А он ответил:
– Я полагаю, что с помощью косметики вообще может быть ничего не видно. После операции, если будет необходимо, мы направим вас в косметическую клинику, где вам сделают косметический камуфляж. Там очень опытные и умелые сестры. То, что они могут делать, просто поразительно.
– Я бы предпочла не пользоваться камуфляжем.
– Потребуется совсем немного, а может быть, и вообще ничего не потребуется, но ведь шрам очень глубокий. Я полагаю, вы знаете – наша кожа слоиста, придется ее вскрыть и реконструировать слои. Некоторое время после операции рубец будет воспаленным и красным, будет выглядеть гораздо хуже, чем потом, когда заживет. Нам придется, кроме того, заняться еще и носогубной складкой, там, где губа слегка опустилась, и верхней частью шрама, там, где он оттягивает вниз угол глаза. Под конец я использую инъекции жира, чтобы округлить и откорректировать неправильности контуров. Но когда мы с вами увидимся накануне операции, я объясню вам более подробно, что я предполагаю сделать, и покажу вам схему. Операция будет проведена под общим наркозом. Вы когда-нибудь находились под наркозом?
– Нет, это будет мой первый опыт.
– Анестезиолог побеседует с вами перед операцией. Мне хотелось бы, чтобы вам сделали кое-какие исследования – в том числе анализ крови, электрокардиограмму, но я предпочел бы, чтобы все это вам сделали в больнице Святой Анджелы. Перед операцией и после нее шрам будет сфотографирован.
– Инъекции жира, которые вы упомянули… Что это будет за жир? – спросила Рода.
– Ваш собственный. Извлеченный шприцем из вашего живота.
Ну разумеется, подумала она, что за идиотский вопрос.
– Когда вы предполагали лечь на операцию? – спросил Чандлер-Пауэлл. – У меня есть места для частных пациентов в больнице Святой Анджелы; кроме того, если вы предпочитаете не быть в это время в Лондоне, вы могли бы лечь в мою клинику в Шеверелл-Маноре, это в Дорсете. Самое раннее, что я могу вам предложить в этом году, – пятница, четырнадцатое декабря. Но тогда это должно быть в Маноре. Вы будете одной из всего лишь двух пациенток, поскольку я собираюсь закрыть клинику на рождественские каникулы.
– Я предпочла бы находиться не в Лондоне.
– После консультации миссис Снеллинг проводит вас в офис. Там мой секретарь даст вам брошюру о Маноре. Сколько вы там пробудете – решать вам. Швы в большинстве случаев снимают на шестой день, и очень немногим из пациентов приходится оставаться в клинике дольше чем на неделю. Если вы примете решение оперироваться в Маноре, было бы полезно, если бы вам удалось найти время для предварительного визита туда – на день или на сутки. Я за то, чтобы пациенты заранее увидели, где их станут оперировать, если они могут потратить на это время. Приезжая в совершенно незнакомое место, обычно испытываешь некоторое замешательство.
– Рана может быть болезненной? – спросила Рода. – После операции, я имею в виду.
– Вряд ли она будет болезненной. Может слегка саднить и может сильно опухнуть. Если будет болеть, мы с этим справимся.
– На лице будет повязка?
– Не повязка – накладка, закрепленная пластырем.
Оставался еще один вопрос, и ничто не мешало ей его задать, хотя она полагала, что заранее знает ответ. Она спрашивала не из страха и надеялась, что он это поймет; впрочем, ее не очень обеспокоило бы, если бы не понял.
– Можно ли сказать, что такая операция опасна?
– При общем наркозе всегда есть некоторый риск. Что же касается хирургического вмешательства, то операция потребует затраты времени, тонкой работы, и в ходе ее могут возникнуть какие-то проблемы. Но это уже моя забота, а не ваша. Я не сказал бы, что хирургически такая операция опасна.
Рода подумала, что он может подразумевать иные опасности – психологические проблемы, порожденные абсолютным изменением внешности. Сама она не ожидала никаких проблем. Она тридцать четыре года справлялась с тем, что принесло ей присутствие шрама. Справится и с его отсутствием.
Чандлер-Пауэлл спросил, есть ли у нее еще вопросы. Она ответила – нет. Он поднялся из-за стола, они пожали друг другу руки, и хирург впервые улыбнулся. Улыбка совершенно преобразила его лицо. Он сказал:
– Мой секретарь известит вас о датах, когда я смогу пригласить вас в больницу Святой Анджелы – сделать исследования. С этим не возникнет трудностей? Вы будете в Лондоне в следующие две недели?
– Я буду в Лондоне.
Рода последовала за миссис Снеллинг в офис, находившийся в дальней части первого этажа. Там пожилая женщина вручила ей брошюру о расположении Манора и предоставляемых им удобствах и сообщила о стоимости предварительного визита туда, который, как она пояснила, мистер Чандлер-Пауэлл считает полезным для пациентов, но, разумеется, не обязательным, и о гораздо более высокой стоимости операции и послеоперационной недели пребывания в клинике. Рода ожидала, что цена будет высокой, но реальность превзошла все ее расчеты. Не было сомнений, что эти цифры говорили скорее о социальных, чем о медицинских преимуществах. Ей вспомнилось, что она вроде бы слышала, как одна из пациенток произнесла «разумеется, я всегда отправляюсь в Манор» так, словно это указывало, что она допущена в избранный круг привилегированных пациентов. Рода знала, что может оперироваться бесплатно, по своей медицинской страховке, но там существовал длинный список ожидающих очереди пациентов, чьи проблемы не требовали срочного вмешательства, и, кроме того, ей необходимо было уединение, хотелось, чтобы об этом не было широко известно. Быстрота, уединение, секретность – во всех сферах жизни – стали дорогостоящей роскошью.
Ее проводили к выходу уже через полчаса после приезда. Оставался целый час до того времени, как ей нужно было появиться в «Айви». Она решила пройтись пешком.
4
Ресторан «Айви» был слишком популярен, чтобы обеспечить анонимность, но скрытность, столь важная для Роды в других областях, никогда не заботила ее, если дело касалось отношений с Робином. В наш век, когда скандальная известность требовала все более скандально-опрометчивых поступков, даже самая отчаянная желтая газетенка вряд ли опубликовала бы в разделе сплетен хоть несколько строк о том, что известная журналистка Рода Грэдвин обедала в «Айви» с мужчиной на двадцать лет ее моложе. Она привыкла к Робину, он ее забавлял. Он открывал ей те сферы жизни, в которых ей необходимо было хотя бы вчуже приобрести какой-то опыт. И она испытывала к Робину жалость. Жалость вряд ли могла служить основанием для близости, и никакой близости к нему она не испытывала. Он делился с ней своими секретами, она слушала. Рода полагала, что, по-видимому, все-таки получает что-то от этой дружбы, иначе почему же она охотно позволяет ему завладевать даже столь ограниченной частью своей жизни? Когда она задумывалась об их отношениях, а это случалось не часто, ей казалось, что они просто вошли в привычку, накладывавшую на нее не более тяжкие обязательства, чем время от времени устроить ленч или обед с Робином за собственный счет, и что прекращение отношений потребовало бы гораздо большей затраты времени и больших неудобств, чем их продолжение.
Как всегда, Робин уже ждал ее за своим любимым столиком у дверей, заблаговременно заказанным Родой, и, войдя, она смогла с полминуты понаблюдать за ним, пока он, оторвав взгляд от меню, которое внимательно изучал, не увидел ее. И снова, как это бывало всегда, Роду поразила его красота. Казалось, сам он не сознает, насколько он красив, и все же трудно было поверить, чтобы человек столь эгоцентричный, как Робин, мог не сознавать, какого дара удостоили его гены и благосклонная судьба, мог не пытаться этот дар использовать. До какой-то степени он все же его использовал, но, казалось, не придавал ему большого значения. Роде всегда было трудно поверить тому, чему научил ее опыт: что мужчины и женщины могли быть наделены физической красотой без того, чтобы обладать сколько-нибудь соответствующими этой красоте качествами души и ума, что красота могла быть растрачена впустую на приземленных, невежественных и просто глупых людей. Она подозревала, что именно внешность дала Робину Бойтону возможность поступить в Школу драматического искусства, получить первые ангажементы и даже участие в телевизионном сериале, которое поначалу было многообещающим, но закончилось через три эпизода. Ничто никогда не длилось долго. Даже самый благожелательный и сочувствующий ему продюсер или режиссер вскоре приходил в отчаяние от невыученных реплик, от неявок на репетиции. Когда провалилась его актерская карьера, Робин попробовал себя в делах, требовавших творческого воображения и инициативы. Он мог бы преуспеть, если бы его энтузиазма хватало более чем на полгода. Рода стойко противилась его уговорам вложить деньги в какой-нибудь его новый проект, а он принимал ее отказы без всякой обиды. Но ее отказ никогда не останавливал его новых попыток.
Он поднялся на ноги, когда Рода подошла к столу, и, не выпуская ее руку из своей, благопристойно поцеловал ее в щеку. Она заметила, что бутылка «мерсо», за которую, разумеется, заплатит она, уже стоит в ведерке со льдом и уже на треть пуста.
– Чудесно снова увидеть тебя, Рода, – сказал Робин. – Как прошла встреча с Великим Джорджем?
Они никогда не пользовались ласковыми обращениями. Как-то раз он назвал ее «дорогая», но больше никогда не осмелился произнести это слово.
– Великий Джордж? – повторила она. – Что, Чандлера-Пауэлла так называют в Шеверелл-Маноре?
– Только не в лицо. Ты выглядишь невероятно спокойной после такого тяжкого испытания. Впрочем, ты всегда выглядишь спокойной. Что случилось? Я сижу тут и просто с ума схожу от беспокойства.
– Ничего не случилось. Он меня принял. Осмотрел мое лицо. Мы договорились о дате.
– Он что, не произвел на тебя большого впечатления? Обычно он производит.
– У него впечатляющая внешность. Но я пробыла у него слишком недолго, чтобы составить мнение о его характере. Он кажется вполне компетентным. Ты сделал заказ?
– Разве я когда-нибудь заказываю что-то, пока ты не пришла? Но я тут состряпал вдохновенное меню для нас обоих. Я ведь знаю, что ты любишь. Однако что касается вина, тут мое воображение было еще более творческим, чем обычно.
Изучив карту вин, Рода увидела, что воображение Робина было весьма творческим и в том, что касалось цен.
Они едва успели приступить к первому блюду, как он заговорил про то, что для него и было целью этой встречи. Он сказал:
– Мне нужна некая сумма денег. Не очень большая – всего несколько косых. Первоклассное капиталовложение, риск минимальный – ну, практически никакого – и гарантированный доход. Джереми подсчитал – примерно десять процентов ежегодно. Я подумал, может, тебя это заинтересует?
Робин всегда говорил о Джереми не иначе, как о своем деловом партнере. Рода сомневалась, что Джереми когда-нибудь был для Робина чем-то большим. Она встретилась с ним всего один раз и сочла, что он болтлив, но безвреден и даже наделен кое-каким здравым смыслом. Если он имеет влияние на Робина, это может быть к лучшему.
Она ответила:
– Меня всегда интересуют лишенные риска капиталовложения с ежегодным гарантированным доходом в десять процентов. Удивительно, что к вам еще не выстроилась очередь желающих. А что это за предприятие, за которое вы с Джереми беретесь?
– Да то же самое, о котором я рассказывал, когда мы обедали с тобой в сентябре. Ну, с тех пор дела продвинулись, но ты ведь помнишь главную идею? На самом деле она принадлежит мне, а не Джереми, правда, разрабатывали мы ее вместе.
– Ты упоминал, что вы с Джереми Коксоном предполагаете организовать курсы обучения этикету для недавно разбогатевших людей, которые чувствуют себя в обществе неуверенно. Что-то я не представляю тебя в роли учителя, а в роли эксперта в области этикета тем более.
– Да я все зубрю по книжкам. Оказалось на удивление легко и просто. А Джереми – настоящий эксперт, так что у него вообще нет проблем.
– Так почему ваши неумехи сами не могут научиться всему этому по книжкам?
– Думаю, они могли бы, но мне кажется, им здесь важен человеческий фактор. Мы внушаем им уверенность в себе. За это они и платят. Рода, мы в самом деле открыли новую рыночную нишу. Множество молодых людей, в основном – мужчины, и не только богатые, обеспокоены тем, что они не знают, что следует надеть на то или иное мероприятие, что делать и как вести себя, когда нужно впервые пойти с девушкой в хороший ресторан. Они не уверены, что умеют правильно держаться в обществе, не знают, как произвести впечатление на своего шефа. У Джереми есть дом на Мэйда-Вейл, который он купил на деньги, оставленные ему богатой тетушкой, так что сейчас мы пользуемся его домом. Но нам, конечно, приходится соблюдать осторожность. Джереми не уверен, что дом можно законным образом использовать для бизнеса. Мы живем в вечном страхе из-за соседей. Одну из комнат первого этажа мы обставили как ресторан, и там каждый играет свою роль. Через какое-то время, когда клиенты начинают чувствовать себя уверенно, мы ведем их в настоящий ресторан. Не в этот, разумеется, но не в такие уж захудалые места, а там нам предоставляют специальные цены. Платят, конечно, сами клиенты. У нас довольно хорошо получается, бизнес растет, но нам нужен еще один дом или хотя бы квартира. Джереми недоволен, что ему приходится практически отдавать весь свой первый этаж под это дело, надоело, что все эти чужаки появляются у него в доме, когда он собирается позвать друзей. Да еще наш офис. Ему пришлось приспособить под офис одну из спален. Из-за дома Джереми получает три четверти дохода, но, как я понимаю, он считает, что пора бы мне платить свою долю за помещение. И мы, разумеется, не можем воспользоваться моей квартирой – ты же знаешь, какая она. Вряд ли подходящая атмосфера для наших занятий. Да и вообще неизвестно, как долго я там смогу оставаться. Хозяин все чаще досаждает мне по поводу арендной платы. Как только мы обзаведемся отдельным адресом, мы развернемся вовсю. Так что ты об этом думаешь, Рода? Тебе это интересно?
– Мне интересно про это слушать. Но неинтересно расставаться с деньгами. Однако ваше дело может оказаться успешным. Оно разумнее всех твоих предыдущих увлечений. В любом случае – желаю успеха.
– Значит, твой ответ – нет?
– Мой ответ – нет. – И, поддавшись порыву, она вдруг добавила: – Придется тебе дожидаться моего завещания. Я предпочитаю заниматься благотворительностью после смерти. Гораздо легче размышлять о том, чтобы расстаться с деньгами, когда ты сама уже не сможешь ими воспользоваться.
Рода завещала Робину двадцать тысяч фунтов – недостаточно, чтобы финансировать какой-нибудь его особенно экстравагантный проект, но достаточно, чтобы облегчение от того, что ему вообще что-то оставили, пересилило разочарование из-за размера завещанной суммы. Она с удовольствием наблюдала за его лицом. И ощутила легкое сожаление, слишком похожее на стыд, чтобы чувствовать себя комфортно, оттого что нарочно спровоцировала и теперь наслаждается – сначала краской удивления и радости, залившей его лицо, огоньком алчности во взгляде, а потом быстрым возвращением в реальность. Зачем ей понадобилось подтверждение того, что она и так о нем знала?
– Ты определенно решила оперироваться в Шеверелл-Маноре, а не в больнице Святой Анджелы, воспользовавшись одним из частных мест Чандлера-Пауэлла? – спросил Робин.
– Я предпочитаю оперироваться не в Лондоне, а там, где есть больше возможностей побыть в покое и уединении. Двадцать седьмого я собираюсь нанести туда предварительный визит. Очевидно, это всегда предлагается. Чандлер-Пауэлл любит, чтобы его пациенты ознакомились с тем местом, где он будет их оперировать.
– И деньги он тоже любит.
– Ты тоже их любишь, Робин, так что не придирайся.
Не поднимая глаз от тарелки, Робин проговорил:
– Я предполагаю заехать в Манор, пока ты там будешь. Мне подумалось, тебе будет приятно посплетничать. Период выздоровления – ужасно скучное время.
– Нет, Робин, мне не будет приятно посплетничать. Я зарезервировала место в Маноре именно потому, что хочу, чтобы меня оставили в покое. Я полагаю, персонал клиники сможет позаботиться, чтобы меня не беспокоили. Разве не в этом главная цель такого заведения?
– Ну, это как-то недоброжелательно с твоей стороны, если учесть, что именно я рекомендовал тебе Манор. Разве ты поехала бы туда, если бы не я?
– Поскольку ты не врач и сам никогда не подвергался пластическим операциям, я не вполне уверена, что твоя рекомендация многого стоит. Ты время от времени упоминал Манор в разговорах, только и всего. Я еще до этого слышала о Джордже Чандлере-Пауэлле. И раз он признан одним из шести лучших пластических хирургов в Англии, а возможно, и в Европе, а косметическая хирургия становится столь же модной, как фермы здоровья, то чего же удивляться. Я посмотрела, что о нем пишут, сравнила его результаты с результатами других, посоветовалась с экспертами и остановила свой выбор на нем. Но ты не говорил мне, что именно связывает тебя с Шеверелл-Манором. Мне лучше бы знать об этом, не то вдруг я небрежно упомяну, что знакома с тобой, и буду встречена ледяными взглядами, да еще и отправлена в самую захудалую палату.
– Такое вполне может случиться. Я не могу сказать, что меня встречают там как желанного гостя. На самом деле я останавливаюсь не в доме – это было бы слишком и для них, и для меня. Там есть коттедж для приезжающих, «Розовый коттедж», я обычно в нем поселяюсь. И я должен платить за пребывание, что, на мой взгляд, уже выходит за всякие рамки. Они даже еду мне не присылают. Летом мне обычно места не достается, но вряд ли они могут в декабре заявить, что коттедж занят.
– Ты говорил, что ты вроде бы чей-то родственник?
– Не Чандлера-Пауэлла, другого хирурга, его ассистента. Маркус Уэстхолл – мой кузен. Он ассистирует при операциях и наблюдает пациентов, когда Великий Джордж в Лондоне. Маркус живет в другом коттедже, вместе со своей сестрой, ее зовут Кэндаси. Она никакого отношения к пациентам не имеет, помогает в офисе. Я – их единственный живущий на свете родственник. Можно было бы подумать, это для них хоть что-нибудь да значит.
– Но это не так?
– Лучше я расскажу тебе кое-что из семейной истории, если это тебе не наскучит. История давняя-предавняя. Я попробую рассказать ее вкратце. Она, разумеется, про деньги.
– Обычно так и бывает.
– Это печальный-препечальный рассказ о несчастном мальчике-сироте, выброшенном без гроша в жестокий мир. Мне жаль сейчас надрывать тебе сердце – не хотелось бы, чтобы твои соленые слезы пролились на это нежное суфле из краба.
– Я готова пойти на риск. Полезно будет узнать хоть что-то о Маноре до того, как я туда отправлюсь.
– А я-то задавался вопросом – что кроется за этим приглашением на ленч? Если ты хочешь явиться туда во всеоружии, ты обратилась как раз к нужному тебе человеку. Вполне стоит потратиться на хорошую еду.
Говорил он беззлобно, но на губах его играла довольная улыбка. Рода напомнила себе, что нужно быть осторожной, не следует его недооценивать. Робин никогда раньше не говорил с ней об истории своей семьи, не рассказывал о своем прошлом. Для человека, с такой готовностью делившегося с ней мельчайшими подробностями своего каждодневного существования, своими небольшими победами и более обычными поражениями, о которых он всегда повествовал с юмором, он был необычайно сдержан в том, что касалось ранних лет его жизни. Рода подозревала, что в детстве Робин, вероятно, был глубоко несчастлив и что ранняя травма, от какой никто никогда полностью не может оправиться, скорее всего и лежит в основе его неустойчивости, неуверенности в себе. Поскольку у нее не было намерения отвечать взаимностью на его откровенность, она не испытывала особого желания исследовать перипетии его жизни. Но некоторые сведения о Шеверелл-Маноре ей было бы полезно узнать заранее. Она приедет туда пациенткой: с ее точки зрения, это подразумевало некоторую уязвимость, а также физическую и эмоциональную подчиненность. Явиться туда неинформированной означало бы сразу же поставить себя в неблагоприятное положение. И она сказала:
– Расскажи мне про своих родственников.
– Они хорошо обеспечены, во всяком случае, по моим меркам, а скоро станут очень богаты – вообще по любым меркам. Их отец, мой дядя Перегрин, умер девять месяцев назад и оставил им на двоих около восьми миллионов. Он унаследовал эти деньги от своего отца, Теодора, умершего всего на несколько недель раньше его. Именно от Теодора и пошло состояние семьи. Тебе, возможно, приходилось слышать об учебниках Т.Р. Уэстхолла «Латинский букварь» и «Первые шаги в изучении греческого языка», ну, что-то вроде этого. Сам-то я никогда их и в глаза не видел, не в такой я школе учился. Во всяком случае, учебники, если они приняты как стандартные и освящены долголетним использованием, зарабатывают автору потрясающие деньги. Они же беспрерывно переиздаются. Да к тому же старик хорошо умел обращаться с деньгами. У него какой-то особый нюх был на деньги – он умел заставить их расти.
– Удивительно, что твои родственники получат так много, – задумчиво проговорила Рода, – когда эти две смерти – деда и отца – произошли так близко друг от друга по времени. Налоги на наследство должны быть просто ужасающими.
– Старый дед Теодор позаботился и об этом. Я же тебе сказал – он умно обращался с деньгами. Еще до своей последней болезни он оформил какую-то особенную страховку. Денежки там целы. И мои родственники их получат, как только завещание будет официально утверждено судом.
– И тебе хотелось бы получить часть этих денег?
– Откровенно говоря, я думаю, что заслуживаю какой-то части наследства. У Теодора Уэстхолла было двое детей: Перегрин и Софи. Софи – это моя мать. Она вышла замуж за Кита Бойтона, и ее замужество так никогда и не получило одобрения ее отца. Фактически, как мне кажется, он даже пытался этому помешать. Он считал, что Кит – «золотоискатель», балованное ничтожество, что он просто погнался за деньгами Уэстхоллов, и, честно говоря, дед скорее всего был не так уж не прав. Бедная мамочка умерла, когда мне было семь лет. Меня воспитывал – вернее говоря, таскал за собой – мой папочка. Ну, во всяком случае, это скоро ему надоело, и он сбагрил меня в школу-пансион, получше, чем Дотбойз-Холл у Диккенса,[4] но не намного. За мое обучение там – как бы мало оно ни стоило – платила благотворительная организация. Эта школа была неподходящим местом для миловидного парнишки, тем более что к нему прилип ярлык «дитя милосердия».
Робин так крепко сжимал в руке бокал, будто держал гранату, у него даже побелели костяшки пальцев. На миг Рода испугалась, что бокал рассыплется на куски в его ладони. Но вот он ослабил хватку, улыбнулся Роде и поднес бокал ко рту. Потом продолжил:
– Со времени маминого замужества Бойтоны были отлучены от семьи. Уэстхоллы никогда ничего не забывают и никогда ничего не прощают.
– А где он теперь, твой отец?
– Откровенно говоря, Рода, я не имею ни малейшего понятия. Он эмигрировал в Австралию, когда я по конкурсу выиграл стипендию в Школе драматического искусства. С тех пор мы с ним не общались. Он, может быть, женился, или умер, или и то и другое – откуда мне знать? Мы с ним никогда не были, что называется, близки. И он ведь никогда и не пытался содержать семью. Бедная мамочка выучилась печатать на машинке и уходила из дома зарабатывать жалкие гроши в машинописном бюро. Какое странное выражение – машинописное бюро! Не думаю, что такие еще существуют в наши дни. Мамино бюро казалось особенно облезлым и заляпанным чернилами.
– Мне казалось, ты говорил, что ты – сирота?
– Скорее всего так оно и есть. Во всяком случае, если даже мой отец жив, вряд ли можно сказать, что он присутствует. Ни одной открытки за восемь лет. Если он еще не умер, то, наверное, стареет. Он был на пятнадцать лет старше моей матери, так что ему теперь должно быть за шестьдесят.
– Так что он вряд ли может появиться и потребовать небольшую финансовую помощь из полученного наследства?
– Ну, знаешь, он все равно бы ничего не получил, если бы и потребовал. Я сам не видел завещания, но я звонил семейному поверенному – просто из интереса, как ты понимаешь, – он сказал, что не может дать мне копию. Сказал, я смогу получить копию, когда суд апробирует завещание. Не думаю, что стану этим заниматься. Уэстхоллы скорее оставили бы все деньги кошачьему приюту, чем одно пенни кому-нибудь из Бойтонов. Мои претензии исходят из понятия справедливости, а не из завещания. Я же их кузен. Я постоянно поддерживаю с ними связь. Им и сейчас денег хватает с избытком, а когда апробируют завещание, они станут очень богаты. Ничего с ними не случится, если они теперь проявят хоть толику щедрости. Вот поэтому я и езжу туда. Люблю напоминать им о своем существовании. Дядя Перегрин пережил дедушку всего на тридцать пять дней. Могу пари держать – старик тянул так долго только потому, что надеялся собственного сына пережить. Не знаю, что случилось бы, если бы дядя Перегрин умер первым, но какие бы ни возникли юридические осложнения, на мою долю все равно ничего бы не выпало.
– И все-таки твои родственники, вероятно, очень волновались, – заметила Рода. – Во всех завещаниях имеется статья, обуславливающая, что наследник должен пережить завещателя не менее чем на двадцать восемь дней, чтобы это наследство получить. Представляю себе, как они заботились о том, чтобы сохранить отцу жизнь, то есть если он и впрямь оставался жив в эти жизненно важные двадцать восемь дней. А может, они просто засунули его в морозилку и вытащили – свеженького и в полном порядке – в должное время? Это сюжет книги писателя Сирила Хэара, автора детективных романов. Кажется, она называется «Преждевременная смерть», но может быть, сначала она выходила под другим названием. Я читала ее сто лет назад. Он писал очень элегантно.
Робин молчал, и она обратила внимание, что он наливает вино так, будто мысли его витают где-то далеко. И Рода с иронией и тревогой подумала: «Бог мой, неужели он и в самом деле принимает эту чепуху всерьез?» Если это так, если он начнет разрабатывать эту идею и выскажет подобное обвинение, его отношениям с родственниками раз и навсегда будет положен конец. Рода и подумать не могла, какие иные обвинения могли бы навсегда закрыть Робину доступ в «Розовый коттедж» и в Шеверелл-Манор столь же непреложно, как обвинение в преднамеренном обмане. Роман пришел ей на ум неожиданно для нее самой, и она заговорила о нем, не подумав. Странно, что он принял ее слова всерьез.
И тут Робин сказал, словно пытаясь стряхнуть наваждение:
– Идея, конечно, совершенно безумная.
– Еще бы! Да и как ты можешь воочию это себе представить? Кэндаси и Маркус Уэстхоллы являются в больницу, когда у отца агония, и настаивают на том, чтобы забрать его домой, а там, как только он умирает, засовывают его в подходящую морозилку? А потом через какие-нибудь недостающие восемь дней его размораживают?
– Так им ведь не пришлось бы ехать в больницу, Рода. Кэндаси ухаживала за ним дома последние два года. Двое стариков, дед Теодор и дядя Перегрин, были в одном и том же доме для престарелых, под Борнмутом, но оказались слишком тяжким испытанием для персонала, так что администрация попросила, чтобы одного из них оттуда забрали. Перегрин потребовал, чтобы Кэндаси взяла его к себе домой, и у нее он и оставался до самого конца. Его наблюдал местный врач-старикашка. Я его в эти последние два года ни разу не видел. Он не желал никого видеть. Так что идея могла сработать.
– Да нет, вряд ли, – возразила Рода. – Расскажи мне о других обитателях Манора, помимо твоих родственников. Хотя бы о главных персонажах. С кем я там встречусь?
– Ну, прежде всего это, естественно, сам Великий Джордж. Еще там есть первая леди медсестринского корпуса – старшая сестра Флавия Холланд, очень сексуально привлекательная, если кого возбуждает сестринская униформа. Не стану беспокоить тебя описанием других медсестер. В большинстве своем они приезжают на машинах из Уэрема, Борнмута или Пула. Анестезиолог раньше работал в системе Национального здравоохранения, выжал оттуда все, что мог, и укрылся в симпатичном небольшом коттедже на Пурбекском побережье. Неполная рабочая неделя в Маноре вполне его устраивает. А еще – гораздо интереснее – там имеется Хелина Хаверленд, урожденная Крессет. Она называется «главный администратор», и ее полномочия охватывают практически все – от ведения дома до ведения бухгалтерских книг. Она пришла в Манор после развода с мужем, шесть лет назад. Самая интригующая черта Хелины – это ее имя. Ее отец, сэр Николас Крессет, продал Манор Джорджу после разгрома Ассоциации страховых синдикатов Ллойда. Сэр Николас оказался не в том синдикате, в котором надо было, и потерял все, что имел. Когда Джордж поместил объявление, что ему требуется главный администратор, Хелина Крессет подала заявление и получила это место. Человек более чуткий, чем Джордж, не взял бы ее на работу. Но она знала дом изнутри и, как я понимаю, сумела сделаться незаменимой, что с ее стороны очень разумно. Меня она не одобряет.
– А вот это с ее стороны очень неразумно.
– Да, не правда ли? Но вообще-то, я думаю, она практически всех и каждого не одобряет. Ей не чуждо некоторое семейное высокомерие. В конце концов, ее семья владела Манором почти четыре сотни лет. Ох, ведь еще надо обязательно сказать про двух поваров – это Дин и Ким Бостоки. Джордж, должно быть, похитил их из какого-то очень неплохого места: говорят, еда в Маноре превосходная, только меня никогда не приглашали ее отведать. Есть там еще миссис Френшам, старая гувернантка Хелины. Она ведает делами в офисе. Миссис Френшам – вдова англиканского священника и выглядит вполне соответственно этому статусу, так что создается неловкое ощущение, что по Манору бродит общественное мнение на двух ногах, напоминая каждому о его греховности. И еще – странная девушка, которую они где-то подобрали, по имени Шарон Бейтман, она там вроде бы на побегушках, выполняет разные поручения на кухне и у мисс Крессет. Слоняется по дому, таскает подносы взад-вперед. Вот, пожалуй, и все, что тебя так или иначе коснется.
– Откуда же ты все это знаешь, Робин?
– Держу глаза и уши открытыми, когда выпиваю с местным людом в деревенском пабе – он зовется «Герб Крессетов». Я единственный в Маноре, кто туда ходит. Не то чтобы местный люд охотно сплетничает с чужаками. Вопреки расхожему мнению, деревенским это несвойственно. Но я подхватываю всякие случайно оброненные пустяки. В семнадцатом веке семья Крессет поссорилась с местным пастором – просто дьявольский был скандал – и перестала посещать здешнюю церковь. Деревня встала на сторону пастора, и распря затянулась на века, как это часто бывает. Джордж Чандлер-Пауэлл ничего не сделал, чтобы залечить эту язву. На самом деле такая ситуация его устраивает. Пациенты приезжают в Манор укрыться в уединении, и ему не нужно, чтобы о них судили да рядили в деревне. Одна-две деревенские женщины приходят в составе группы уборщиков, но большая часть персонала приезжает из более отдаленных мест. Правда, есть еще старый Мог – мистер Могуорти. Он работал у Крессетов садовником, был мастером на все руки, и Джордж его оставил. Это настоящий кладезь информации, если знать, как ее из него вытянуть.
– Не могу поверить.
– Чему ты не можешь поверить?
– Не могу поверить, что есть такая фамилия.[5] Никто не может называться Могуорти.
– А он может. Он говорит, в пятнадцатом веке в Брэдполе, в храме Святой Троицы служил пастор, носивший эту фамилию. Могуорти утверждает, что он его потомок.
– Ну, это вряд ли. Если первый Могуорти был священником, то он должен был быть католиком, а они давали обет безбрачия.
– Ну хорошо, потомок того же рода. Во всяком случае, он такой, какой есть. Раньше он жил в том коттедже, который теперь занимают Маркус и Кэндаси, но коттедж понадобился Джорджу, и он выкинул оттуда Могуорти. Теперь он поселился у своей пожилой сестры, в деревне. Да, старый Мог – кладезь информации. Дорсет изобилует легендами, большинство из них просто ужасающие, а Мог – их знаток. Фактически-то он ведь родился не в деревне. Все его предки – деревенские, но отец еще до рождения Мога переехал в Ламбет. Заставь его рассказать тебе про Камни Шеверелла.
– Я о них никогда не слыхала.
– О, еще услышишь, если Мог на месте. И вряд ли сможешь их не заметить. Это неолитический круг в поле рядом с Манором. С ним связана довольно страшная история.
– Расскажи мне.
– Нет, я оставлю это Могу или Шарон. Мог утверждает, что она просто одержима этими камнями.
Официант раскладывал по тарелкам главное блюдо, и Робин умолк, разглядывая еду с удовольствием и явным одобрением. Рода почувствовала, что он теряет интерес к беседе о Шеверелл-Маноре. Разговор стал отрывочным, мысли Робина бродили где-то далеко, пока они с Родой не принялись за кофе. Тут он поднял на нее глаза, и ее снова поразили глубина и чистота их почти нечеловеческой синевы. Сила его пристального взгляда лишала воли. Протянув над столом руку, он сказал:
– Рода, поедем сегодня ко мне. Сейчас. Прошу тебя. Это важно. Нам нужно поговорить.
– Но мы ведь поговорили.
– В основном про тебя и про Манор. Не о нас.
– А разве Джереми не ждет тебя? Разве ты не должен обучать своих клиентов тому, как справляться с приводящими их в ужас официантами и пробками в винных бутылках?
– Те, кого я обучаю, обычно приходят вечером. Прошу тебя, Рода.
Она наклонилась – поднять сумку.
– Прости, Робин, но это невозможно. Мне еще через многое придется пройти до отъезда в Манор.
– Это возможно. Это – всегда возможно. Ты хочешь сказать, что просто не хочешь ко мне поехать?…
– Это возможно, но в данный момент неудобно. Давай поговорим после операции.
– Это может быть слишком поздно.
– Слишком поздно для чего?
– Для очень многого. Неужели ты не понимаешь – я боюсь, что ты собираешься меня бросить. Ты собираешься круто изменить свою жизнь. Может, ты захочешь избавиться не только от своего шрама.
Впервые за все шесть лет их отношений в их разговоре прозвучало это слово. Негласное табу, установившееся между ними, было нарушено. Встав из-за стола (по счету было уже уплачено), Рода сделала усилие, чтобы в ее голосе не звучало возмущение. Не глядя на Робина, она произнесла:
– Мне очень жаль, Робин. Поговорим после операции. Я собираюсь взять такси и поехать в Сити. Хочешь, я тебя куда-нибудь подброшу по пути?
Вопрос был привычным – Робин никогда не ездил на метро.
Однако не к месту произнесенное им слово все испортило. Он отрицательно покачал головой, но ничего не ответил и молча последовал за ней на улицу. Там, когда они уже собирались направиться каждый своим путем, он вдруг сказал:
– Когда я с кем-нибудь прощаюсь, я всегда боюсь, что больше не увижу этого человека. Когда моя мама уходила на работу, я смотрел из окна, как она уходит. Я до смерти боялся, что она не вернется. Ты когда-нибудь чувствуешь такое?
– Нет. Только если человеку, с которым я расстаюсь, за девяносто и он хил или страдает неизлечимой болезнью в терминальной стадии. Мне не девяносто, и я не больна.
Однако, когда они наконец расстались, Рода остановилась и впервые за все время обернулась – взглянуть на его удаляющуюся спину, и смотрела, пока он не скрылся из виду. У нее не было страха перед операцией, не было предчувствия смерти. Мистер Чандлер-Пауэлл сказал, что всегда есть некоторый риск при общем наркозе, но в руках таких экспертов это можно было сбросить со счетов. И все же, когда Робин скрылся из виду, а Рода повернулась – идти своим путем, она на миг испытала тот же иррациональный страх, что и он.
5
К двум часам дня во вторник, двадцать седьмого ноября, Рода была уже готова нанести свой первый визит в Шеверелл-Манор. Все наиболее важные задания были завершены и сданы вовремя – впрочем, так бывало всегда. Она никогда не могла уехать из дома хотя бы на одни сутки без того, чтобы не привести дом в порядок, все тщательно вымыв и вычистив, выбросив мусор, заперев все ящики с бумагами в кабинете, проверив внутренние запоры на окнах и дверях. Какое бы обиталище она ни называла своим домом, оно должно было оставаться безупречным, если она хотя бы на время его покидала, словно такая скрупулезность могла гарантировать ей благополучное возвращение.
Вместе с брошюрой о Маноре Рода получила указания, как ехать в Дорсет, но, как обычно, когда дорога была ей незнакома, она записала маршрут на карточке, которую поместила на приборной доске. Утро было облачным, но порой меж облаков проглядывало солнце, и хотя она выехала поздно, выбраться из Лондона оказалось довольно долгим делом. К тому времени как – почти двумя часами позже – Рода выехала с магистрали М-3 на Рингвуд-роуд, уже начинало темнеть, а с темнотой явился и порывистый ветер с дождем; через пару секунд дождь полил сплошной стеной. «Дворники» задергались на ветровом стекле, словно живые существа, не в силах справиться с потоками воды. Впереди невозможно было разглядеть ничего, кроме света собственных фар на бегущих по дороге ручьях, которые быстро сливались в стремительную реку. Огни встречных фар проплывали мимо совсем редко. Безнадежно было пытаться ехать дальше, так что Рода стала вглядываться сквозь стену дождя, отыскивая поросшую травой обочину, где можно было бы встать, не боясь увязнуть. Через несколько минут она смогла осторожно съехать на небольшую, в несколько ярдов, ровную площадку перед массивными воротами какой-то фермы. Здесь по крайней мере не было риска попасть в незаметную канаву или в мягкую, засасывающую колеса, глинистую грязь. Рода выключила мотор и прислушалась к дождю, барабанившему по крыше машины, словно град пуль. Под этой атакой ее «БМВ» казался хранилищем замкнутого стального мирка, чей покой лишь усугублял смятение, царившее снаружи. Рода знала, что вокруг нее, за невидимыми, аккуратно подстриженными живыми изгородями, простираются чуть ли не самые красивые пейзажи сельской Англии, но сейчас она ощущала себя заточенной в беспредельности, не просто ей чуждой, но потенциально недружелюбной. Перед поездкой она отключила свой мобильный телефон, как всегда, с чувством облегчения. Никто на свете не знал, где она, никто на свете не мог до нее дозвониться. Не было проезжающих машин, и, вглядываясь сквозь ветровое стекло, она видела лишь стену воды, а за ней размытые, трепещущие пятна света – окна далеких домов. Обычно Рода бывала рада тишине и умела обуздывать свое воображение. Она размышляла о предстоящей операции без страха, хотя и сознавала, что у нее имеются основания для опасений: при применении общего наркоза всегда есть некоторый риск. Но сейчас в ней зародилось беспокойство, гораздо более глубокое, чем волнения по поводу ее предварительного посещения Манора или из-за предстоящей операции. Это беспокойство, как она вдруг обнаружила, было слишком похоже на безотчетное предчувствие, чтобы принимать его со спокойной душой, словно некая реальность, раньше ей неизвестная или вытесненная из сознания, навязчиво пыталась заставить себя почувствовать, требовала себя признать.
Бесполезно было пытаться послушать музыку – она не смогла бы соревноваться с грохотом бушевавшей снаружи бури. Рода опустила спинку сиденья и закрыла глаза. Воспоминания – некоторые давние, другие совсем свежие – беспрепятственно заполонили ее мысли. Она снова переживала тот майский день, полгода назад, который стал причиной ее сегодняшней поездки, из-за которого она оказалась на этой безлюдной дороге. В пачке скучнейшей почты – циркуляров, извещений о собраниях, которые у нее не было намерения посещать, счетов – оказалось письмо от матери. Письма от матери были еще более редким явлением, чем их короткие беседы по телефону, и Рода взяла конверт, который был квадратнее и толще, чем те, что обычно присылала ей мать, с дурным предчувствием: что-то, видимо, случилось неладное – болезнь или что-нибудь с домом, и требуется ее, Роды, присутствие. Однако это было приглашение на свадьбу. Открытка с текстом, напечатанным особым, с завитушками, шрифтом, в обрамлении свадебных колоколов, сообщала, что миссис Айви Грэдвин и мистер Роналд Браун надеются, что их друзья смогут участвовать в праздновании их свадьбы. Указывались дата и время бракосочетания, название и адрес церкви и гостиницы, где новобрачные будут рады принять гостей за праздничным столом. В записке от руки, написанной почерком матери, говорилось: «Пожалуйста, приезжай, если сможешь, Рода. Не помню, писала ли я тебе о Роналде раньше. Он вдовец, его жена была моей близкой подругой. Он очень хочет с тобой познакомиться».
Рода помнила охватившие ее тогда эмоции: удивление и последовавшее за ним чувство облегчения, которое, в свою очередь, породило легкое чувство стыда, из-за мысли, что этот брак теперь сможет отчасти снять с нее бремя ответственности за мать, сможет ослабить чувство вины за редкие письма и телефонные звонки и еще более редкие встречи. Мать и дочь встречались как вежливые, но настороженные незнакомки, по-прежнему неспособные перешагнуть существовавшие меж ними барьеры, неспособные говорить о вещах, оставшихся несказанными, поделиться воспоминаниями, которых обеим не хотелось пробуждать. Рода не помнила, чтобы мать когда-либо упоминала о Роналде, и не испытывала желания с ним познакомиться, однако понимала, что обязана принять это приглашение.
А теперь она сознательно воскрешала в памяти тот знаменательный день, что обещал ей лишь скуку, которую следовало должным образом вытерпеть, но в результате привел к этим исхлестанным ливнем минутам и всему тому, что ждало ее впереди. Тогда она выехала из дома задолго до назначенного времени, но перевернувшийся на проезжей части грузовик высыпал на дорогу весь свой груз, и когда Рода остановилась у церкви, узкого, вытянутого вверх здания викторианской готики, она услышала нестройное писклявое пение: должно быть, пели уже последний гимн. Она подождала в машине, чуть отъехав дальше по улице, и увидела, как собравшиеся – главным образом люди среднего возраста и совсем пожилые – покидают церковь. Ко входу подъехал автомобиль, украшенный белыми лентами, но расстояние было слишком велико, чтобы Рода могла разглядеть мать или ее жениха. Вместе с теми, кто вышел из церкви, она последовала за машиной новобрачных к гостинице. Та находилась милях в четырех дальше по берегу – здание в эдвардианском стиле, со множеством башенок, по бокам которого выстроились рядком домики с террасами, а позади протянулось поле для гольфа. Множество темных балок по фасаду заставляло предположить, что архитектор поначалу задумал нечто в стиле эпохи Тюдоров, но высокомерие побудило его добавить к дому центральный купол и парадный вход, как у античного храма.
Зал для приемов сохранил остатки былого, ныне выцветшего великолепия: занавеси из красного камчатного полотна пышными складками ниспадали на ковер, который выглядел словно закоптившимся от глубоко въевшейся многолетней пыли. Рода присоединилась к череде гостей, не вполне уверенно направлявшихся к комнате в глубине зала, провозглашавшей свое назначение печатной табличкой «Зал для частных торжеств». На миг Рода в нерешительности приостановилась в дверях, затем вошла в комнату и сразу же увидела мать. Та стояла рядом с мужем, окруженная группкой щебечущих женщин. Рода вошла почти незамеченной, но, протиснувшись между ними, увидела, как лицо матери осветилось нерешительной улыбкой. Прошло уже четыре года с их последней встречи, однако мать выглядела помолодевшей и более счастливой, чем тогда; несколько секунд колебаний, и она поцеловала дочь в правую щеку, потом повернулась к стоявшему рядом с ней мужчине. Он был стар – ему по меньшей мере должно быть семьдесят, рассудила Рода, – чуть меньше ростом, чем ее мать, с мягким, круглощеким лицом, встревоженным, но приятным. Казалось, он находится в замешательстве, и матери пришлось дважды повторить имя Роды, прежде чем он, заулыбавшись, протянул ей руку. Мать принялась всех знакомить. Гости решительно не замечали шрама. Несколько носившихся вокруг ребятишек бесцеремонно его рассматривали, потом выбежали из комнаты сквозь балконную дверь – поиграть на воздухе. Роде вспоминались отрывки беседы: «Ваша матушка так часто говорит о вас…», «Как хорошо, что вы приехали, ведь вам так далеко было ехать!», «Прелестный день, не правда ли? Как приятно видеть ее такой счастливой!»
Еда и обслуживание оказались лучше, чем Рода ожидала. Скатерть на столе была безупречна, чашки и тарелки блистали чистотой, и стоило ей лишь откусить кусочек сандвича, как стало ясно, что ветчина в нем свежайшая и только что нарезана. Три женщины средних лет, одетые как горничные, прислуживали за столом с обезоруживающе веселыми лицами. Они разливали крепкий чай из огромного чайника, а после довольно долгого перешептывания между невестой и женихом из бара принесли разнообразные напитки. Беседа, которая до тех пор шла приглушенно, словно все только что присутствовали на похоронах, стала более оживленной, и гости стали поднимать в честь новобрачных бокалы (в некоторых из них плескалась жидкость весьма зловещих оттенков). После нескольких тревожных консультаций матери с барменом в зал с некоторой церемонностью внесли бокалы с шампанским. Ожидался тост.
Церемонией руководил совершивший брачный обряд викарий, рыжеволосый молодой человек, который, сняв облачение, был теперь в сорочке с жестким воротничком-стойкой (как и подобает духовному лицу), в серых брюках и пиджаке спортивного покроя. Он слегка погладил ладонью воздух, как бы утихомиривая гул голосов, и произнес небольшую речь. По-видимому, Роналд был церковным органистом, и в речи прозвучал довольно вымученный юмор по поводу необходимости задействовать все регистры, чтобы новобрачные жили в гармонии до конца своих дней; были и другие, более мелкие и безобидные шутки, которые теперь забылись. Самые храбрые из гостей встречали их смущенными смешками.
У стола образовалось некоторое столпотворение, так что Рода, с тарелкой в руке, отошла к окну, с благодарностью подумав о минутах покоя, когда явно проголодавшиеся гости не имели намерения ее осаждать. Она наблюдала за ними с удовольствием, чуть критически, с каким-то веселым скептицизмом: мужчины в своих лучших выходных костюмах, порой слишком обтянувших округлившиеся животы и раздавшиеся спины; женщины, явно не пожалевшие усилий, чтобы воспользоваться возможностью появиться в новых нарядах. Большинство из них, как и ее мать, надели цветастые летние платья и подходящие к ним по цвету жакеты, их соломенные шляпки пастельных тонов нелепо примостились на новых, только что сооруженных прическах. Эти женщины, подумала она, могли бы выглядеть точно так же и в тридцатые, и в сороковые годы прошлого века. Новое, нежеланное чувство – смесь жалости и гнева – вдруг охватило Роду, нарушив душевное равновесие. Она подумала: «Мне нет здесь места, я не чувствую себя с ними счастливой, да и они со мной тоже. Их неловкая вежливость не может замостить пропасть, лежащую между нами. Но ведь я родом отсюда, это мои родичи, мой народ, верхний слой рабочего класса, сливающийся со средним классом; это они – та аморфная, не пользующаяся вниманием общества группа людей, участвовавших во всех войнах, что вела их страна, платящих ей налоги, хранящих то, что осталось от ее традиций». Они дожили до этих дней и увидели, как унижается их незатейливый патриотизм, как презираются их моральные устои, как девальвируются их сбережения. Они никому не причиняют беспокойства. В те районы, где живут эти люди, никто не вкачивал миллионы фунтов общественных денег в надежде подкупом, уговорами или принуждением заставить их ступить на стезю гражданских добродетелей. Если они высказывают недовольство тем, что большие города от них отчуждаются, что их детям приходится учиться в переполненных школах, где девяносто процентов учеников не знают английского языка, им читают нотации о том, какой это страшный грех – расизм, и говорят им об этом люди, более обеспеченные, чем они, живущие в гораздо более благоприятных условиях. Не имея возможности защититься с помощью бухгалтеров, они становятся дойными коровами для ненасытного Департамента налогов и сборов. Не выросли в стране прибыльные предприятия социальных нужд и психологического анализа, чтобы проанализировать и искупить их неадекватное поведение, порождаемое бедностью и лишениями. Наверное, ей следовало бы написать о них, прежде чем наконец бросить журналистскую деятельность. Однако она понимала, что, поскольку впереди ее ждут более интересные и выгодные задания, она никогда о них не напишет. Этим людям не было места в ее планах на будущее, так же как им не было места в ее жизни.
Последним ее воспоминанием было то, как она стояла наедине с матерью в дамской комнате, глядя на два их профиля в длинном зеркале над вазой с искусственными цветами. Мать сказала:
– Ты понравилась Роналду. Я рада, что ты смогла приехать.
– Я сама рада. Он мне тоже понравился. Надеюсь, вы оба будете очень счастливы.
– Я в этом не сомневаюсь. Мы с ним знакомы уже четыре года. Его жена пела в церковном хоре. Прелестный голос – альт, это так необычно для женщины. Мы с Роном всегда хорошо ладили. Он такой добрый. – В голосе матери звучали довольные нотки. Взглянув на себя в зеркало критическим взором, она поправила шляпку.
– Да, он выглядит добрым, – сказала Рода.
– О да, он добрый. С ним спокойно. И я знаю – Рита хотела бы этого. Она более или менее даже намекнула мне об этом перед смертью. Рон никогда не умел жить один. И у нас с ним все будет нормально – я хочу сказать, в смысле денег. Он собирается продать свой дом и переехать ко мне, в наш бунгало. Это кажется вполне разумным теперь, когда ему исполнилось семьдесят. Так что твое постоянное распоряжение – про эти пятьсот фунтов, что мне пересылаются каждый месяц – ты сможешь сейчас отменить, Рода.
– Я бы оставила все как есть, если только Роналд не имеет ничего против.
– Да нет, не в этом дело. Немного лишних денег никогда не помешают. Я просто подумала, они тебе самой могут пригодиться.
Мать повернулась к ней и тронула ее левую щеку: прикосновение было таким легким, что Рода почувствовала лишь, как тихонько подрагивают пальцы, нежно касающиеся шрама. Она закрыла глаза, изо всех сил стараясь не вздрогнуть. Но не отшатнулась. А мать сказала:
– Он не был дурным человеком, Рода. Это все из-за пьянства. Ты не должна его винить. Это ведь болезнь, а на самом деле он тебя любил. Те деньги, что он тебе посылал, когда ты из дому уехала, – они нелегко ему доставались. Он на себя ничего не тратил.
А Рода подумала: «Только на выпивку», но не произнесла этих слов вслух. Она никогда не благодарила отца за те пять фунтов, никогда не говорила с ним после отъезда из дома.
Казалось, голос матери доносится до нее из глухой тишины:
– А помнишь те прогулки в парке?
Она помнила прогулки в пригородном парке – ей почему-то казалось, что это всегда бывало осенью: прямые, усыпанные гравием дорожки, прямоугольные или круглые цветочные клумбы, густо засаженные далиями не гармонирующих меж собой оттенков (эти цветы она всегда терпеть не могла); она идет рядом с отцом, оба молчат.
Мать сказала:
– Он был неплохой человек, когда не пил.
– Я не помню, чтобы он когда-нибудь не пил. – Произнесла ли она эти слова вслух или только подумала?