Могикане Парижа Дюма Александр
Людовик так ловко бросил в лицо тряпичнику осколок разбитой бутылки, что глубоко рассек ему щеку.
Жан Робер швырнул в Туссена табуретом и расшиб ему голову.
Наконец Петрюс сквозь отверстие в баррикаде весьма чувствительно ткнул своей палкой кошачьего охотника в грудь, а каменщика – в бедро.
Все четверо ревели от боли и злости:
– Убить их! Убить!
Драка, действительно, начинала переходить в смертельный бой.
Окончательно разъяренный и хохотом окружающих, и видом крови на одежде товарищей и на своей собственной, Жан Бык выхватил свой ватерпас и, занеся его над головой, один ринулся на баррикаду.
Петрюс и Людовик схватили по бутылке и бросились навстречу, собираясь размозжить ему голову. Но Жан Робер, видя, что это единственный серьезный противник и что от него нужно, наконец, так или иначе отделаться, оттолкнул их назад, прошиб в баррикаде отверстие и, продев в него свою тонкую трость, громко крикнул Быку:
– Послушай, да ты никак с ума сошел!? Разве тебе еще мало?
Толпа хохотала и аплодировала.
– Нет, не достаточно! – рявкнул Бык в ответ. – Я до тех пор не успокоюсь, пока не загоню тебе ватерпас в брюхо!
– Это значит, Жан Бык, ты понимаешь, что ты не сильнее меня, и хочешь быть злее. Ты не можешь победить меня, так собираешься убить.
– Я хочу отплатить тебе, гром и молния! – кричал Жан, распаляясь даже от звуков собственного голоса.
– Берегись, Жан Бык, – спокойно возразил молодой человек. – Даю тебе мое честное слово, что ты еще не бывал в такой опасности, как теперь.
– Вы ведь мужчины, – продолжал он, обращаясь к толпе, – уговорите этого человека. Ведь вы видите, что я спокоен, а он совсем с ума сошел.
Четыре или пять человек вышли из толпы и встали между Быком и баррикадой.
Но это вмешательство не только не успокоило Жана, а вызвало еще большее его раздражение.
Он взмахнул рукой, и все пятеро отлетели в сторону.
– А! Так я никогда не бывал в такой опасности, как теперь? – кричал он. – Уж не этой ли щепкой собираешься ты напугать меня? Ну-ка!
Он взмахнул над головою ватерпасом и двинулся вперед.
– Вот в том-то и дело, что ты ошибаешься! – проговорил Жан Робер. – Моя трость вовсе не щепка, как ты думаешь, а нечто совсем иное.
Он несколько раз повернул набалдашник и вынул из трости тонкую стальную рапиру. Трехгранный клинок превосходной ковки зловеще сверкнул в воздухе.
Толпа завыла от удовольствия и страха.
Эпизод развивался по всем правилам драматического искусства: подробности становились чем далее, тем интереснее.
– Ага! – вскричал Бык, видимо, радуясь освобождению от упрека совести. – Значит, и ты не с голыми руками! Мне только этого и надо было!
Он опустил голову, поднял вооруженную руку и бросился на Жана Робера. Прием этот был в высшей степени наивен, потому что им Бык открывал противнику всю свою грудь.
Но вдруг чья-то сильная рука так схватила его за кулак, что он выронил ватерпас и с ругательством оглянулся.
– Ах! Это вы, господин Сальватор! Это дело, разумеется, другое!.. – проговорил он, мгновенно смиряясь.
– Господин Сальватор! Господин Сальватор! – загудела толпа. – Хорошо, что вы пришли! Тут без беды не обошлось бы!
– Господин Сальватор? – проговорил Жан Робер, – Это еще кто такой?
– Имя у этого молодца многообещающее! – заметил Петрюс. – Посмотрим, оправдает ли он эти обещания…
Человеку, который явился с неожиданностью древнего божества, чтобы дать кровавому делу благое окончание, было на вид лет тридцать. В этом возрасте красота достигает полного своего развития и возмужалости, и в тот момент, когда этот человек с кротким лицом стоял и смотрел на толпу своим повелительным взглядом, он был действительно хорош.
Но через секунду было бы уже трудно определить его возраст.
Когда он смотрел вокруг с участием и любопытством, лоб его был гладок и чист, как у юноши; но если зрелище не нравилось ему, черные брови его хмурились, лицо покрывалось глубокими морщинами.
Заставив Быка одним пожатием кулака выпустить ватерпас, он оглянулся вокруг. Молодые люди хорошего общества, видимо, случайно попавшие в этот вертеп, стояли за кучей беспорядочно нагроможденной мебели. Тряпичник с рассеченным лицом припал к столу; все платье каменщика было залито кровью; лицо угольщика мертвецки бледно, а кошачий охотник, держась за бок, кричал, что он убит. При виде этой картины лицо Сальватора приняло такое строгое и жесткое выражение, что самые буйные опустили головы, а те, которые еще не совсем протрезвились, побледнели.
Сальватору предстоит играть главную роль в нашем рассказе, а потому необходимо дать возможно более точное описание его личности.
Как уже было сказано, на вид ему было лет тридцать. Черные, мягкие волосы его вились от природы, отчего они казались гораздо короче, чем были на самом деле. Глаза у него были кроткие, голубые и светлые, как вода в озере во время затишья, когда в него смотрится небо. При этом они поражали такой выразительностью, благодаря которой в них отражалась каждая его мысль.
Овал лица отличался рафаэлевской чистотой, ни одна линия не нарушала его гармоничности.
Нос был прям, тверд, неширок; рот невелик и с пре красными белыми и ровными зубами, а губы прятались под красивыми черными усами.
Все лицо, скорее матовое, чем бледное, обрамлялось черной бородой, к которой, видимо, никогда не прикасались ни ножницы, ни бритва. Эта девственная, мягкая и блестящая борода скорее смягчала общее выражение лица, чем придавала ему резкость.
Но что особенно поражало во всем существе его, так это удивительная белизна его кожи. То не была ни желтоватая бледность ученого, ни белая отечность кутилы, ни мертвенность преступника. Цвет этого лица вернее всего было бы сравнить с грустным светом луны, играющим на белом лотосе или на девственных снегах Гималаев.
Одет он был в нечто вроде черного бархатного пальто, которое стоило только несколько стянуть у кушака, чтобы оно стало совершенно подобием казакинов пятнадца того века. Жилет и панталоны на нем были тоже черные, бархатные.
На голове небрежно и красиво сидела черная бархатная шапочка, так напоминавшая своей формой ток[1], что каждый невольно взглядывал на нее пристальнее, отыскивая традиционное страусовое или соколиное перо.
Особенно аристократический вид придавало этому костюму среди толпы то обстоятельство, что он был не из манчестера, который носили и все рабочие, а из настоящего шелкового бархата, как платье какой-нибудь герцогини или актрисы, а ярко-красный галстук, небрежно повязанный вокруг шеи, красиво выделялся на мягком черном фоне.
Изящество и оригинальность этого костюма поразили и Жана Робера, и Людовика, но в особенности Петрюса. После своего замечания:
– Имя у этого молодца многообещающее! Посмотрим, оправдает ли он эти обещания, – он тотчас же прибавил: – Вот так чудеснейшая модель для моего «Рафаэля у Форнарины». Я с радостью дал бы ему шесть франков вместо четырех за час, если бы он согласился позировать.
Что касается Жана Робера, то его, как драматического автора, особенно ценившего театральные эффекты, больше всего поразила та почтительность, с которой встретила толпа оборванцев этого человека и которая напомнила ему Нептуна, усмиряющего своим божественным трезубцем бурные морские волны.
VII. Жан Бык отступает, а толпа следует за ним
Как только тридцать человек, находившиеся в зале, заметили приход странного незнакомца, в нем воцарилась такая тишина, что слышалось только шумное дыхание людей, утомленных борьбою.
Жан Бык сначала растерялся и принял это молчание за выражение общего неодобрения; однако, несколько придя в себя, заговорил как можно мягче:
– Господин Сальватор, позвольте мне объяснить вам…
– Во всяком случае, ты виноват! – возразил молодой человек тоном судьи, произносящего приговор.
– А все-таки я хотел сказать вам…
– Ты виноват! – настойчиво повторил молодой человек.
– Да как же вы можете это знать, когда вас тут вовсе и не было, господин Сальватор?
– Разве мне нужно было быть здесь, чтобы знать, что тут у вас было?
– Черт возьми! Но мне думается…
Сальватор протянул руку по направлению к Жану Роберу и его двум друзьям, которые стояли теперь рядом.
– Посмотри-ка сюда, – сказал он.
– Ну, что ж? И смотрю! – ответил Жан Бык. – Что из этого?
– И что ты видишь?
– Вижу трех фертиков, которым обещал дать добрую встрепку, и задам ее непременно.
– Вот и врешь! Ты видишь трех порядочных молодых людей, которые виноваты только тем, что зашли в такой вертеп. Но из-за этого тебе еще не следовало ссориться с ними.
– Да разве я начал ссориться с ними?
– Уж не станешь ли ты рассказывать мне, что это они затеяли ссору и начали драться с тобой и с твоими товарищами?
– Однако ж они и при вас собирались защищаться.
– Оно и понятно! За них была и их ловкость, и их правда! Ты ведь воображаешь, что все дело в силе, и даже переменил свое настоящее имя Варфоломея Лелона на прозвище Жана Быка… Ну, вот теперь и уверяй, что это не так! Дай бог, чтобы этот урок остался у тебя в памяти!
– Да говорю же вам, что они сами называли нас чудаками, разбойниками, сиволапыми…
– А за что они вас так называли?
– Они говорили, что мы пьяные.
– Нет, я тебя спрашиваю, за что они вас так называли?
– За то, что мы хотели запереть окно.
– А почему тебе так мешало, что оно отворено?
– Да потому что… потому что…
– Ну, ну, почему? Говори же!..
– Потому что я не люблю сквозняка, – с видимым усилием выговорил Жан Бык.
– Потому что ты пьяный бываешь зол, любишь ссориться и ухватился за первый попавшийся случай; потому что ты и перед этим с кем-нибудь поссорился и хотел на ком-нибудь сорвать злость за капризы и неверности мадемуазель…
– Молчите, господин, эта злодейка меня в могилу загонит!
– Ага! Видишь, значит, я попал метко!
Сальватор с минуту помолчал и нахмурился.
– Эти господа поступили хорошо, что отперли окошко, – продолжал он, – воздух здесь отвратительный! А так как на сорок человек одного отпертого окна мало, то сейчас же ступай и отопри еще одно.
– Я? – переспросил плотник и бессознательно крепче расставил ноги. – Чтобы я пошел отпирать второе окно, когда сам требовал, чтобы заперли первое?! Ведь я все еще Варфоломей Лелон, сын моего отца.
– Ты, Варфоломей Лелон-пьяница и задира, который позорит имя своего отца и который сделал хорошо, что принял вместо этого имени кличку. А я говорю тебе, что в наказание за то, что ты рассердил этих господ, ты пойдешь и откроешь второе окно.
– Пусть разразит меня гром небесный, если я тебя послушаюсь! – вскричал Бык, поднимая кулаки к потолку.
– Хорошо! В таком случае я тебя не знаю ни под именем, ни под кличкой. Ты для меня не больше как мужик-грубиян, и я стану прогонять тебя отовсюду, где мы встретимся.
Сальватор повелительно указал рукой на дверь.
– Ступай отсюда, – проговорил он.
– Не пойду! – отрезал плотник с пеной у рта.
– Именем твоего отца, которого ты сейчас помянул, приказываю тебе: ступай отсюда!
– Нет же, нет, – гром и молния, – не пойду! – повторил Бык, садясь верхом на скамейку и хватаясь за нее руками, точно рассчитывая в случае надобности защищаться ею.
– Так, значит, ты хочешь довести меня до крайности? – спросил Сальватор так спокойно, что никому не пришло бы и в голову, что в словах этих заключалась серьезная угроза.
Говоря это, он медленно подходил к плотнику.
– Не подходите, не подходите, господин Сальватор! – вскричал тот, быстро отодвигаясь на всю длину скамейки. – Не подходите ко мне!
– Уйдешь ты отсюда? – спросил Сальватор, делая еще шаг вперед.
Жан Бык вскочил и поднял скамейку, точно собираясь ударить ею молодого человека.
Но вдруг отвернулся и бросил ее в сторону.
– Ведь вы знаете, что можете меня заставить сделать все, что захотите, – сказал он. – Лучше я сам отрежу себе руки, чем ударю вас. Но по доброй воле я отсюда все-таки не уйду!
– Ах ты, упрямый негодяй! – вскричал Сальватор, хватая его одновременно за галстук и за кушак.
Жан Бык захрипел от ярости:
– Уносите меня, коли хотите, я вам не препятствую, а по доброй воле все-таки не пойду! – сказал он.
– Ну, так пусть же будет по-твоему! – проговорил Сальватор.
Он сильно встряхнул великана, точно вырвал с корнем дуб из земли, сшиб его с ног, поднял, донес до лестницы и раскачал над нею.
– Как ты хочешь: сойти с лестницы по ступенькам или слететь с нее одним махом? – спросил он.
– Я ведь в ваших руках, делайте со мною, что хотите, а по доброй воле я все-таки не уйду.
– Ну, так ступай по моей! – ответил Сальватор и, как тюк, бросил его с четвертого этажа на третий.
Вслед за тем послышался стук, с которым тело Быка скатывалось с последних ступенек.
Толпа не вскрикнула и даже не произнесла ни слова: она была довольна; она восторгалась.
Но трое молодых врагов несчастного Быка были глубоко взволнованы. Вечно веселый Петрюс был мрачен. У флегматичного Людовика сильно билось сердце. И только один впечатлительный поэт Жан Робер был, по-видимому, спокоен.
Когда Сальватор вернулся в зал уже без плотника, Жан положил рапиру в ее оригинальные ножны и вытер платком пот со лба.
– Благодарю вас, милостивый государь, что вы избавили меня и моих друзей от этого осатанелого пьяницы, – сказал он, протягивая Сальватору руку, – но боюсь, не повредило бы ему это падение?
– О, не беспокойтесь! – вскричал Сальватор, пожимая своей белой, аристократической рукой, только что показавшей такое чудо силы, протянутую ему руку. – Он пролежит всего каких-нибудь две-три недели, и за это время успеет горько оплакать то, что теперь наделал.
– Неужели вы думаете, что это чудовище способно плакать?! – с удивлением спросил Жан Робер.
– Говорю вам, что он будет плакать горючими, кровавыми слезами… Это самый честный человек с прекраснейшим сердцем, которое я когда либо знавал. Следовательно, беспокойтесь не о нем, а о себе.
– Почему же обо мне?
– Да, о вас… Позвольте мне дать вам один дружеский совет.
– Сделайте одолжение!
– В таком случае, – проговорил Сальватор так тихо, что его мог слышать только один его собеседник, – не ходите сюда никогда, мосье Жан Робер.
– Как?! Разве вы меня знаете?
– Знаю, как знают и все, – ответил Сальватор с безукоризненной вежливостью, – ведь вы один из наших знаменитейших поэтов.
Жан Робер покраснел до корней волос.
– А теперь, – продолжал Сальватор, обращаясь к толпе и мгновенно изменяя тон, – надеюсь, вы довольны и получили за свои деньги все, чего могли желать? Сделайте же одолжение, уберитесь отсюда поскорее. Воздуху здесь достаточно только на четверых; это значит, что я хочу остаться с этими господами один.
Толпа повиновалась ему, как стая школьников учителю, и, кланяясь молодому человеку, лицо которого было так же спокойно после предшествующей бурной сцены, как небо после грозы, стала молча спускаться с лестницы.
Четверо собутыльников Жана Быка прошли мимо него с опущенными головами и раскланялись перед ним так почтительно, как солдаты перед своим начальником.
Когда все они ушли, в дверях появился гарсон.
– Прикажете подать ужин, господа? – спросил он.
– Прикажем, и еще скорее, чем прежде, – ответил Жан Робер… – Надеюсь, вы будете так любезны отужинать с нами, мосье Сальватор? – прибавил он, обращаясь к молодому незнакомцу.
– Очень охотно, – ответил тот, – но не заказывайте для меня ничего лишнего. Я уже заказал себе ужин внизу, но услыхал шум и пришел сюда.
– Слышите? Ужин господина Сальватора подать сюда, – сказал Жан Робер гарсону.
– Слушаю-с! – ответил тот и убежал.
Спустя несколько минут, четверо молодых людей сидели за ужином.
Выпили сначала за победителей, потом за побежденных и, наконец, за того, кто подоспел так вовремя, чтобы предотвратить еще большее кровопролитие.
– А вы, кажется, отлично знаете и бокс, и борьбу, и фехтование, – заметил Сальватор, с улыбкой обращаясь к Жану Роберу – Вы дали бедняжке Жану ловкого туза в висок, превосходно лягнули его в грудь и собирались угостить премилым уколом рапиры, но я вошел и помешал вам… Ну, да это все равно!.. Стояли вы превосходно, и, будь я на месте мосье Петрюса, непременно нарисовал бы вас в этой позе.
– Как!? Вы знаете и меня? – вскричал Петрюс.
– Да, знаю, – с легким вздохом ответил Сальватор, точно это воспоминание навеяло на него облако грусти. – Прежде, чем завести мастерскую на улице Уэст, вы жили на улице дю-Регар, и там-то я и имел удовольствие видеть вас два или три раза.
Людовик все время молчал и сидел, задумавшись, точно сосредоточенно разрешал какую-то трудную задачу.
– Что это с вами, мосье Людовик? – спросил, обращаясь к нему, Сальватор. – Вы, кажется, чем-то озабочены? Так задумываться можно разве только перед экзаменами, а ведь у вас это дело, слава богу, окончено уже три месяца тому назад.
Жан Робер взглянул на Сальвадора с удивлением. Петрюс расхохотался.
– Вот, кстати, мосье Сальватор, – совершенно серьезно заговорил Людовик. – Вы знаете, кажется, все на свете…
– Вы очень любезны, – с улыбкой заметил Сальватор.
– Ну, так если вы знаете моих друзей, поэта Жана Робера и художника Петрюса, знаете, что я доктор, не знаете ли вы также, почему от кошачьего охотника так сильно разило валерьяной?
– Вы ловите рыбу, мосье Людовик?
– Да, иногда, в свободные минуты, хотя вообще я большей частью занят.
– В таком случае, как бы вы мало ни занимались рыболовством, вы, вероятно, знаете, что семена, которые употребляют для приманки карпов, сначала пропитывают мускусом или анисом.
– Ну, это знают не только рыболовы, но также и натуралисты.
– Тем лучше. А валерьяна для кошек то же самое, что анис или мускус для карпов, – она их привлекает. А так как дядя Жибеллот занимается охотой на них…
– О! – перебил Людовик, обращаясь к самому себе, с той несколько комичной флегмой, которая составляла одну из черт его характера. – О, наука! О, таинственная богиня! Неужели края твоего покрывала всегда открываются перед глазами смертных только случайно? И подумать только, что если бы Петрюсу не пришла фантазия ужинать в кабаке, если бы мы не поссорились с блузниками, я не дрался бы с кошачьим охотником, а вы не пришли бы вовремя разнять нас, то наука, может быть, еще десять, двадцать, наконец, сто лет все еще не знала бы тайны, что валерьяна для кошек то же, что анис и мускус для карпов.
Ужин шел весело.
Петрюс на жаргоне тогдашних мастерских рассказал, как ему однажды пришлось нарисовать в одном трактире двадцать портретов за неимением десяти франков двадцати сантимов, так что каждый портрет обошелся его счастливому обладателю по пятидесяти одному сантиму.
Людовик с математической точностью доказывал, что хорошенькие женщины никогда не могут быть больны серьезно, и четверть часа отстаивал этот парадокс с жаром, которого почти нельзя было ожидать от такого флегматика.
Жан Робер рассказал план драмы, которую собирался написать для Бокажа и мадам Дорваль, а Сальватор сделал по этому поводу несколько весьма метких замечаний.
Бутылки быстро сменялись одна другою. Петрюс и Людовик условились подпоить Сальватора, чтобы заставить его разговориться; но, как оно всегда в подобных случаях бывает, кончилось тем, что Сальватор был совершенно трезв и спокоен, а сами они сильно захмелели.
Что касается Жана Робера, то он даже в кабаках пил только одну чистую воду.
Между тем, вино разбирало Людовика и Петрюса все более и более. Они дошли до того, что стали рассказывать бессмыслицу, повторяли одни и те же слова и остроты, наконец осовели окончательно и заснули.
VIII. Пока Людовик и Петрюс спали
Как только мерный храп возвестил, что двое младших собеседников окончательно отказались от всякого участия в разговоре, Сальватор поставил локти на стол, подпер голову руками и, пристально глядя в лицо Жана Робера, спросил его:
– Скажите, пожалуйста, господин поэт, зачем вы пришли сюда сегодня ночью?
– Затем, чтобы доставить удовольствие моим друзьям Петрюсу и Людовику.
– Только единственно за этим?
– Единственно!
– И ничто другое не побуждало вас оказать им эту любезность?
– Насколько мне известно, ничто.
– Вы в этом вполне уверены?
– Насколько вообще можно быть уверенным в самом себе.
– В таком случае вы не обманываете меня, но обманываетесь сами… Нет, эти двое молодых людей, которые почивают теперь невинным сном, были вовсе не причиной, а только предлогом для вашего прихода сюда. И знаете ли, зачем вы сюда пришли? Ну, так я скажу вам это. Вы пришли сюда ради наблюдений, необходимых для философа, поэта, романиста и драматурга. Вы пришли изучить сердце человеческое inanima vili, как выражаются в школе. Правда это?
– Да, в ваших словах есть доля правды, – улыбаясь, согласился Жан Робер. – До сих пор я писал только для театра, но не хочу ограничиваться этим. Мне хотелось бы начать писать бытовые романы, но писать их так, как писал свои пьесы Шекспир, охватывая целый исторический период и выводя на сцену все общество целиком, от могильщика до принца Гамлета включительно. И, признаюсь вам, в «Гамлете» сцена с могильщиком не кажется мне хуже других, а гробокопателей и осквернителей трупов я не нахожу худшими философами, чем остальные.
– Да, я, может быть, даже вполне согласен с вашим мнением, но, говоря откровенно, вы взялись за это дело не так, как следовало, вернее, вы избрали не то место для своих наблюдений. Как и где показывает своих могильщиков Шекспир? По колено в могиле, с голым черепом в руках, на самом месте их назначения, а вовсе не в кабаке виноторговца Иоганна, к которому первый могильщик посылает второго за стаканом эля. Если хотите быть поэтом, влюбитесь в женщину и бродите по лесу. Хотите сделаться драматургом, – бывайте в свете до полуночи, изучайте Мольера и Шекспира до двух часов, проспите часов шесть, закрепите свои воспоминания чтением и пишите от девяти часов утра до полудня. Если хотите написать роман, возьмите Лесажа, Вальтера Скотта и Купера, т. е. художников характеров, нравов и природы, изучайте человека у него дома – в его мастерской, если он художник, за его конторкой, если он негоциант, в его кабинете, если он министр, на троне, если он король, – но никогда не смотрите на него в кабаках, куда он приходит утомленный и откуда уходит пьяный. Вот именно на кабаках-то и следовало бы вывешивать знаменитую дантовскую надпись: «Оставь надежды всяк сюда входящий». И затем: что за отвратительную ночь выбрали вы для своих наблюдений! Последнюю ночь карнавала, когда ни один из этих людей не на своем месте, когда все они заложили все, до последнего тюфяка, чтобы раздобыть костюмы получше, чтобы под их прикрытием обворовывать людей богатых, – одним словом, в сегодняшнюю ночь они сами на себя не похожи! Да, господин наблюдатель, – заключил Сальватор, пожимая плечами, – нельзя не заметить, что вы делали свои наблюдения довольно странным способом!
– Продолжайте, продолжайте, – промолвил Жан Робер, – я вас слушаю.
– Хорошо. Что сказали бы вы о человеке, который вздумал бы изучать сердце человеческое в сумасшедшем доме? Не правда ли, вы могли бы принять и его самого за сумасшедшего? А между тем, вы сами только что сделали то же самое. Послушайте, мосье Жан Робер, нас свел случай, а жизнь, может быть, сейчас же разъединит нас так, что мы никогда больше не увидимся… Так позвольте мне дать вам один совет. Вероятно, я кажусь вам очень навязчивым?
– О, нет! Клянусь вам, нисколько!
– Да, если хотите, я сам сочиняю роман.
– Вы??!
– Да, да, но, успокойтесь, – это не из тех романов, которые печатают, – я конкурировать с вами не стану. Я хотел только сказать вам этим, что и я также имел претензию быть наблюдателем. Романы, многоуважаемый поэт, сочиняет само общество. Ищите у себя в мозгу, терзайте свое воображение три месяца, полгода, целый год и все-таки не создадите ничего подобного тому, что случайность, фатум или провидение – называйте это как хотите – создает в несколько мгновений, что оно связывает и развязывает в одну ночь и в особенности в таком городе, как Париж. Есть у вас сюжет для вашего романа?
– Нет, нет еще. К вещам театральным я отношусь гораздо смелее, – они почти не смущают меня. Меня привлекают романы с их эпизодами, перипетиями и лестницами от низших до высочайших ступеней общества, роман с будуаром принцессы и мансардой простой ремесленницы, с Тюильри и тапи-франком, вроде того, в котором мы сидим теперь, с Нотр-Дам и Гревской площадью. Признаюсь вам, я с некоторым ужасом отступаю перед огромным трудом, который представляется целым миром, мне остается надеяться…
– А я на этот раз думаю, что вы ошибаетесь, – возразил Сальватор.
– В чем же дело?
– В том, что вы намерены что-то сделать, создать.
– Это разумеется.
– А вы не создавайте, а дайте ему сложиться самому.
– Я вас не понимаю.
– Вы знаете, как действовал Асмодей?
– Он поднимал крыши домов и говорил дону Клеофасу: «Посмотрите».
– А разве у вас есть власть Асмодея? Разумеется, нет. Я же скажу вам: поступайте еще проще. Выйдите из этого вертепа и ступайте за первым мужчиной или женщиной, которые вам попадутся. Следите за ними на улицах, в переулках, на набережных. Этот первый попавшийся человек или первая попавшаяся женщина, может быть, и не будут героем или героиней вашего романа, но, наверно, окажутся сыном или дочерью того колоссального, всеобъемлющего романа, который сочиняет сам Бог… Зачем Он это делает, известно только Ему одному. Сделайтесь просто-напросто его сотрудником и, уверяю вас, что с первого же шага нападете на след какого-нибудь или ужасного, или смешного происшествия.
– Да, но теперь ночь.
– Тем лучше. Ведь ночь, собственно, и создана для поэтов, влюбленных, часовых, патрулей, воров и романистов.
– Значит, вы хотите, чтобы я начал мой роман сейчас же?
– Да он уже начат.
– В самом деле?
– Разумеется.
– С какого же это часа?
– С той минуты, когда друзья ваши сказали вам: «Пойдем ужинать в кабак».
– Вы шутите!
– Нет, честное слово, я вовсе не шучу. Жан Бык будет одним из действующих лиц вашего романа, Жибелотт тоже, так же как и Туссен, и Мешок с известкой. Двое ваших друзей, которые теперь спят и вовсе не подозревают, что мы назначаем им роли, будут тоже действующими лицами вашего романа. Да даже я сам, если вы почтете меня достойным этого, буду одним из героев вашего романа.
– А знаете что! Ведь то, что вы говорите, совершенная правда, и я вполне готов последовать вашему совету.
– В таком случае начните, сказав себе, что вы сами автор великой человеческой драмы, сценой которой служит весь мир с его лесами, горами, реками и океанами, где каждый действует, на первый взгляд, в своих интересах, по своей фантазии и капризу, а, в сущности, движется только по мановению невидимой, но всемогущей руки предопределения. Слезы, которые будут проливаться на этой сцене, будут подлинными слезами, кровь, которую мы там увидим, будет настоящей горячей кровью, и вы сами можете примешивать к ним ваши слезы и вашу собственную кровь. Вы действительно именно такой человек, каким я вас представлял. Смотрите-ка, начало подмораживать, ночь чудная, светлая. Пойдемте искать продолжения истории, первую главу которой мы, если не написали, то разыграли.
– Но ведь нельзя же мне оставить здесь своих друзей.
– Почему же нет?
– А если с ними что-нибудь случиться?
– О! Об этом не беспокойтесь. Я переговорю с гарсоном, а когда здесь будут знать, что они состоят под моим покровительством, то ни один, хотя бы даже самый наглый бродяга в этом вертепе, не посмеет прикоснуться к их головам.
– Хорошо, – согласился Жан Робер, – только будьте так любезны, отдайте это распоряжение при мне.
– Очень хорошо.