Могикане Парижа Дюма Александр
Однажды учитель Жюстена высказался перед ним совершенно по-новому.
Он уже давно готовил для него сюрприз, полный неожиданности и глубокой нежности. Комната, в которой жил добрейший старик Мюллер, – так звали профессора – приходилась над лазаретом колледжа. Пол в ней был так тонок, что внизу совершенно явственно слышался каждый его шаг, каждое движение. В доброте своего честного сердца, он старался жить как можно тише и неподвижнее, чтобы не тревожить шумом больных, и из-за этого отказался от единственной страсти, когда-либо волновавшей его сердце, – он боготворил музыку и играл на виолончели с искусством и любовью истинно немецкого виолончелиста.
Но в течение тех трех лет, которые он прожил над лазаретом, что почти совпадало с поступлением Жюстена в колледж, он не прикасался к виолончели и терпеливо, без малейшей жалобы, ожидал, когда ему отведут другую комнату, которую ему обещали уже целых восемнадцать месяцев.
Наконец этот так горячо ожидаемый день наступил.
Трудно передать восторг и удивление Жюстена, когда он, весело войдя в новую квартиру учителя, увидел того с инструментом в руках и услышал звуки печальные и могучие, как жалоба леса.
С этой минуты он не давал покоя Мюллеру, постоянно упрашивая играть ему еще и еще и учить его самого.
Мальчик стал брать эти уроки каждый день и употреблял на это все свое свободное время, которое, впрочем, и прежде было не чем иным, как трудом обучения, скрытым под увлекательной формой задушевной беседы.
Скоро они начали разбирать творения великих мастеров, сравнивать старинных с новейшими, Порпору с Вебером, Баха с Моцартом, Гайдна с Чимарозой, осуждали похитителей чужих творений и в таких разговорах прошли всю историю музыки от начала грегорианского пения до Гюи д’Ареццо, а от него – до наших времен. От музыки они переходили к изучению поэзии и живописи, и, таким образом, учитель, введя юношу сперва в зеленые долины науки, вознес его теперь в лазоревые сферы искусства.
Все эти семена, брошенные в сердце юноши крот кой и умелой рукой, принесли в уединении, в котором жили эти странные друзья, роскошные плоды.
Уединение имеет, между прочим, ту хорошую сторону, что вынуждает человека осознать необъятную пропасть, которая таится в его сердце и которой, затерявшись среди эгоистического общества, он никогда не осознал бы. Одиночество вынуждает человека постоянно сосредоточиваться на себе самом.
В уединении в душе человека складывается совершенно новое отношение к жизни и ее явлениям – дурное становится сносным, хорошее – еще лучшим. В уединении сам Бог беседует с душою человека, а человек обращается мыслью к самому сердцу своего Творца.
Такая жизнь составляла заветную мечту старого учи теля, и она тянулась целых семь лет. Вдруг, однако, налетело несчастье и с беспощадной грубостью оборвало ее тихое, поэтическое течение.
В одно из февральских воскресений 1814 года Жюстену подали письмо, еженедельно приходившее с родины. Оно было запечатано черным сургучом. Адрес на кон верте был написан незнакомым почерком.
Неужели отец и мать умерли?
Если бы кто-нибудь из них остался в живых, то, разумеется, сам известил бы сына о постигшем их не счастье.
Жюстен, дрожа всем телом, распечатал письмо.
Оказалось, что несчастье, постигшее их семью, превосходило все, что могла изобрести его встревоженная дурным предчувствием фантазия.
Казаки разграбили их запасы, истоптали посевы, со жгли ферму. Мать бросилась спасать крепко спавшую дочь и опалила себе глаза. Она ослепла.
Но отец? Почему же не мог он написать сыну? То был старый республиканский солдат. Увидя весь ужас своего несчастья, он потерял голову, схватил ружье и принялся охотиться за казаками, как за дичью. Он убил девятерых. Но в тот момент, когда он целил уже в десятого, его окружили и сразу грянуло двенадцать выстрелов. Две пули попали в грудь навылет, третья размозжила ему голову. Он умер на месте.
Учитель искренне разделил горе своего любимца, и слезы старика смешивались со слезами юноши. Но слезы и огорчение делу не помогают, а Жюстену нужно было действовать.
Он решился ехать на родину, обнял своего второго отца, давшего ему жизнь духовную, и отправился.
XIV. Школа выживания
Отец убит, мать ослепла, сестра была еще слишком мала, чтобы зарабатывать себе пропитание; дом сгорел, урожай погиб. Что оставалось делать юноше, которому только что исполнилось шестнадцать лет?
Тотчас по приезде на родину он написал обо всем этом учителю, прося его совета.
Мюллер считал, что для Жюстена лучше всего возвратиться в Париж, так как в столице легче найти заработок. Кроме того, он и сам может здесь сделать для сирот гораздо больше.
Добряк-учитель был беден, но одинок, а это – своего рода богатство. Он отдал Жюстену все, что накопил в течение десяти лет, и предложил ему поселиться в соседнем доме.
Жюстен даже и не думал отказаться от этой, так искренне предложенной помощи и согласился.
Вот тогда-то и возвратился он в Париж и занял ту комнату в предместье Св. Якова, где его застали Жан Робер и Сальватор. Убогий, мрачный вид ее не смутил его.
Целый год бился он в поисках уроков.
Его принимали довольно ласково, но узнав, что этот шестнадцатилетний мальчик воображает, что уже способен учить других, хохотали ему прямо в лицо.
Только на второй год своих поисков ему удалось добиться нескольких занятий по повторению с детьми уроков, заданных им в школе. Но того, что он получал за них, далеко не хватало на пропитание трех человек.
Все эти занятия вместе занимали у него только три часа в день, и он стал размышлять, чем заняться кроме этого.
Между прочим, он узнал, что в одном женском пансионе нуждались в учителе музыки. Мюллер дал ему рекомендательное письмо, и он отправился к начальнице.
Его приняли с распростертыми объятиями.
Старик откровенно признавался в своем письме, что если ученику его предоставят это место, то ему самому окажут этим величайшую услугу, тем более, что молодой человек нуждается, прибавлял он.
Начальница сообразила, что и сам Мюллер беден, а по тому учителя можно будет нанять очень дешево. Она предложила Жюстену по двадцать франков в месяц. Мюллер, который знал ему цену и гордился им, посоветовал ему отказаться.
Но Жюстен был рад и этому и согласился. С двадцатью франками и с тем, что он получал за репетиции, можно было существовать, хотя и очень скромно; но материальная сторона жизни была все-таки обеспечена.
Прошедшее было так тяжело, что даже и такая жизнь казалась сносной.
Однако на него нападало смущение каждый раз, когда кто-нибудь произносил имя добряка Мюллера.
Они должны были ему всю сумму его сбережений, – целую тысячу франков, – а для них это были огромные деньги, которых Жюстен не мог заработать даже за целый год. Необходимо было найти еще работу!
И он искал ее повсюду.
Мать была слепа, а сестра, хотя девочка и трудолюбивая, но слабая и почти всегда больная. Следовательно, на их помощь нечего было и рассчитывать.
Один торговец дровами на бульваре Монпарнас искал счетовода, который приходил бы к нему проверять дела два раза в неделю.
Жюстен пошел к нему.
Одет он был, хотя и опрятно, но чрезвычайно скромно. Его предшественнику торговец платил по пятьдесят франков; но то был франт из предместья, который приходил только тогда, когда оставался без гроша или когда ему было больше нечего делать.
Торговец предложил Жюстену всего двадцать пять франков, и он мог расплатиться с Мюллером все-таки не раньше четырех лет.
Его греческие и латинские уроки, музыкальные классы и счетоводство занимали у него теперь по восемь часов в день. Таким образом, у него оставалось свободных четыре часа в день и двенадцать часов ночью.
Он снова принялся искать еще работу. Ему казалось, что ради двух своих обязанностей – содержать мать и сестру и рассчитываться с Мюллером, – он способен на все на свете.
Имея занятия, найти еще дело всегда удобнее. И он нашел его.
Невдалеке от того дома, где он жил, была типография, в которой печаталась одна ежедневная газета. Корректору – славному веселому парню, вероятно, уже предчувствовавшему приближение 1830 года, – наскучило за целых десять лет поправлять роялистские элегии своего патрона, служившего в важных чинах в министерстве. Он разорвал свои цепи, расправил крылья и в один прекрасный день улетел из своей душной клетки.
Издатель и типографщики очутились вечером в весьма затруднительном положении: править корректуру было некому, а замедлить с выходом номера тоже нельзя. По счастью, кто-то сказал им, что неподалеку живет молодой человек, вполне способный на этот мучительный труд.
Они отправились к Жюстену спросить, согласится ли он работать у них за корректора.
Молодому человеку показалось, что он попал в Землю обетованную.
До сих пор ему некогда было заниматься политикой, и он совершенно не разбирался в ней. Из всей этой области он знал только неприятеля, ворвавшегося во Францию, и казаков, которые сожгли его родной дом, выжгли глаза его матери, осиротили их с сестрой. Он ненавидел их всеми силами своей души. Политических же убеждений у этого честного юноши не было или, вернее, у него было одно – содержать мать и сестру и расплатиться с Мюллером.
Условливаясь с ним, издатель предупредил его, что ему предстоит работать две трети ночи. Он согласился.
Когда его спросили о гонораре за труд, он добродушно ответил:
– Я этим никогда не занимался, вам лучше знать.
Таким образом, он сделался корректором в середине 1818 года.
Ровно день в день через год он уплатил Мюллеру тысячу франков.
В конце следующего года у него была тысяча франков экономии.
Какие чудные планы строил бедняк! Ему мечталось, что через четыре года у его сестры будет три тысячи приданого и тысяча четыреста франков на свадьбу.
Но он сам? Что он такое? Ремесленник, работающая машина, не останавливающаяся с двух часов ночи до шести утра. Именно про таких людей один святой чело век сказал:
– Работать – значит молиться.
Но мечты Жюстена постигла судьба всех подобных планов. Они не сбылись.
Жюстен серьезно заболел и целых восемь дней находился между жизнью и смертью. Затем у него сделался тиф, который продержал его два месяца в постели.
Русская пословица говорит, что беда никогда не приходит одна. Это – истина верная не только для русских, но и для французов, и для испанцев.
Вместе с появлением болезни Жюстену изменило и все остальное. Его музыкальные классы перешли к модному пианисту, который в них вовсе не нуждался; но он был в моде и приходил на урок только тогда, когда ему было нечего делать. Ведение книг перешло в руки какого-то дэнди. Роялистский листок обанкротился.
Для несуществующего журнала корректор составляет совершенно излишнюю роскошь, а потому Жюстен потерял и эти занятия, и за ним осталось одно репетиторство. Но, к несчастью, подошли каникулы, и ученики разъехались.
Единственным спасением несчастной семьи был Мюллер. Ему отдали его тысячу франков, и теперь можно было опять занять ее у него.
Жюстен и отправился к нему, как только был в состоянии встать на ноги.
Он шел, то пошатываясь, то придерживаясь за стены.
Старик был в своей комнате и сидел на небольшом чемодане, который только что уложил и запер.
– А! Вот и ты, мальчик! – проговорил он. – Я очень рад, что тебе лучше!
– Да, да, мне лучше, дорогой учитель, и как, видите, я пришел к вам к первому.
– Спасибо, друг!.. А я только что собрался идти к тебе, проститься.
– Как? Разве вы уезжаете? – тревожно спросил Жюстен.
– Да, мой милый, отправляюсь в далекий путь.
– Куда же это?
– Я никогда не говорил тебе об этом, а то ты не занял бы у меня тысячи франков.
– Боже мой! – прошептал Жюстен.
– Я ведь рассказывал тебе, что я родом из одного города с великим Вебером. Когда мы были детьми, то играли вместе, когда же выросли, то подружились, а когда я стал понимать его, то преклонился перед ним. Ну, и вот, видишь ли, я дал себе клятву, что не умру без того, чтобы еще раз не взглянуть на великого творца «Фрейшютца» и «Оберона». Ради этого я усиленной экономией и трудом скопил тысячу франков, – ты по опыту знаешь, что это не легко! Но зато ведь эта поездка будет венцом моей жизни! Я уж было и собирался ехать, да тебе понадобились деньги. Что ж, думаю, – ведь мы с Вебером еще не такие старики, – доживем до тех пор, как Жюстен отдаст мне деньги!
– Милейший вы, добрый!
– Ну, вот тогда я тебе их и отдал. Видел я, как ты старался мне их отдать, видел, как ты был мучеником своей чести, и следовало бы мне сказать тебе: «Не работай ты так много, – успеешь! Сильна молодость, да ведь и ее силам мера есть!» Но я, старый эгоист, не сказал тебе этого… Прости меня!.. Правда, что очень тревожил меня и Вебер. Все говорили: «Вебер опасно болен, у него расстроена грудь, он долго не протянет!» Ну, да и в музыке его заслышались нотки души, готовой улететь в иной мир… Теперь же намучился ты, а все-таки отдал мне деньги… Только признайся, ведь я никогда не напоминал тебе о них?
– О, дорогой учитель…
– Нет, нет! Ты мне это скажи! Мне это очень нужно! Только что ты их мне отдал, я и подумал: «Отлично! Это как раз к лету!» Сам рассуди, что вышло бы, если бы Вебер умер? Но, слава богу, он жив, и я еще успею обнять его! О, чудный, великий человек! Ведь я получил от него письмо. Он в Дрездене, – пишет оперу для короля саксонского. Сегодня я уложился и взял билет до Страсбурга, а вечером и отправлюсь. Вот хотел только зайти к тебе. Пойдем, позавтракаем вместе.
– Да ведь мне еще нельзя есть и аппетита нет! – едва владея собой, хрипло проговорил Жюстен.
– А какая жалость, что ты не можешь поехать со мной. Неужели это невозможно?
– Решительно невозможно!
– Понимаю!.. Ведь у тебя уроки музыки, репетиторство, двойная бухгалтерия, корректура… Ты мог бы потерять все это.
– Да, – вздохнул Жюстен.
Мюллер был так весел, что не заметил этого вздоха.
А между тем этот вздох был даже грустнее «Последней мысли» Вебера, – в нем сказалась утрата последней надежды.
Жюстену стоило только сказать:
– Мне нужна ваша тысяча франков, чтобы выздороветь, чтобы кормить мать и сестру. Вы можете и позднее увидеться с Вебером, а теперь останьтесь, добрый учитель, останьтесь!
И Мюллер, может быть, и вздохнул бы так же горько, как и Жюстен, но, наверно, не отказал бы ему.
Но Жюстен даже и не подумал ничего подобного, обнял старика со слезами на глазах, вернулся домой и в изнеможении бросился на свою постель.
В тот же день в пять часов вечера старый Мюллер уехал в Дрезден.
Это было разрушением последней надежды.
Несмотря на все еще продолжавшуюся слабость, Жюстен стал хлопотать о возвращении своих прежних уроков и о приискании новых. Но большинство родителей отделывалось от него человеколюбивым ответом:
– У вас здоровье слишком слабое.
Наконец, выбившись из сил и почти утратив всякую надежду, молодой человек решился открыть частную школу, тем более, что детей в этом бедном околотке было много, а учебных заведений – мало.
Первым, кто отдал к нему сына, был один ремеслен ник. Сосед его, поденщик, который не мог присматривать за своим мальчиком, отвел его в школу, скорее, чтобы отделаться от него, чем ради науки, третий привел к Жюстену двух семилетних близнецов.
Через шесть месяцев у него в ученье было восемь славных белокурых и краснощеких мальчуганов. Ему приходилось проводить с ними целый день, а все они вместе доставляли ему всего сорок франков в месяц.
В бедных кварталах несчастные школьные учителя и теперь получают такую же плату.
Наконец, через два года, в июне 1820 года, у Жюстена было уже восемнадцать учеников. Он получал за них девяносто франков и жил на них с матерью и с сестрой; но слово «жить» часто перефразируется словами «не умирать от голода».
Мюллер побывал в Дрездене, виделся с Вебером, про вел с ним целый месяц и, возвратясь, сказал Жюстену:
– Я издержал мою тысячу франков до последнего сантима, но, клянусь виолончелью, я не жалею их.
XV. Домашняя жизнь школьного учителя
В доме, в котором жил Жюстен, было всего два этажа.
Во втором этаже было две комнаты и кухня. Там жили мать и сестра Жюстена.
Этот флигель стоял в глубине двора, соприкасаясь с другими домами лишь одним фасадом, и был построен, вероятно, для смотрителя фабрики, развалины которой еще виднелись неподалеку.
И вот в этом темном углу с трудом и лишениями прозябали мать, дочь и сын.
Слепая мать проводила большую часть времени в пер вой комнате, в которой сходились по вечерам и дети.
Ужасное положение свое она переносила с терпением, на которое способны только люди глубоко религиозные. Она никогда не жаловалась и держала себя с достоинством древней матроны. Спартанцы превознесли бы ее до божеского достоинства, а римский сенат издал бы указ, по которому каждый должен был бы снимать перед нею шляпу, как перед старшей жрицей великой богини. Но французское общество относилось к ней с жестокостью палача.
О! Это общество достойно строгого суда, и каждый вправе произнести над ним слова осуждения.
Больше чем вероятно, что и мы в этом случае по терпим такое же поражение, какое потерпел Иаков в борьбе с ангелом. Но когда мы предстанем на суд Божий и Бог спросит нас: «Что вы делали?» – мы ответим ему: «Победить было невозможно, но мы боролись!»
Дочь была слабым, худеньким существом, как лесной ландыш, пересаженный в темный и холодный погреб. Она унаследовала некоторые из добродетелей матери, но далеко не была ей равной по силе самоотречения. Она страдала аневризмом, который мог разрешиться при сильном волнении внезапной смертью, и, как бы предчувствуя близость могилы, иногда не выдерживала и роптала. Резких и горьких слов она не произносила никогда, потому что была воспитана в строго христианских правилах; но временами в душе ее скапливалось столько горя и боли, что мать, следившая за нею с прозорливостью любящего сердца, замечала это и страдала и за нее.
Жюстен, с утра до ночи занятый со своими учениками, мог заходить к ним днем лишь изредка, да и то только тогда, когда приходил старик Мюллер и заменял его в классной комнате.
Летом школа открывалась в восемь часов утра и запиралась в шесть вечера, а зимою дети собирались в девять часов утра и расходились в пять вечера.
Почти все это были дети ремесленников этого квартала, которые не сегодня завтра должны были приняться за ремесла отцов, а следовательно, и не нуждались в знании латинского и греческого языков.
Но двое из них были сыновьями разбогатевшего меха ника, который хотел отдать одного в политехническую школу, другого – в школу ремесел и искусств. В двенадцать лет им предстояло поступить в колледж, так что старшему приходилось оставаться у Жюстена два года, а младшему – три. Жюстен заметил в них необыкновенные способности и, как истинный непризнанный Прометей, заронил и в них искру того священного огня, который воспитал в нем старый Мюллер.
За исключением этих двух мальчиков, все остальные не хотели учиться, да и родители их не заботились о том, чтобы их чему-нибудь выучивали, кроме чтения, письма и четырех правил арифметики.
Вследствие таких скромных требований клиентов сложилось так, что мать и сестра Жюстена могли помогать ему в трудах преподавания.
Когда сестра была здорова, она сходила вниз и, пока брат уходил поболтать с матерью, заставляла детей читать или учила их счету, выводя цифры мелом на большой классной доске.
Мать же каждый день забирала добрую треть класса в свою комнату. Восемь из младших учеников усаживались на полу вокруг ее соломенного кресла, и она учила их молитвам или рассказывала трогательные эпизоды Ветхого Завета.
Вызывали умиление эти белокурые головки перед величавой слепой фигурой матроны. Когда они, стоя на коленях, в один голос произносили молитвы, казалось, что они и собрались сюда только затем, чтобы едино душно молить Бога о возвращении ей зрения.
Так скучно и однообразно тянулась жизнь скромной и честной семьи до июня 1821 года.
За исключением посещений старика Мюллера, который часто приходил посидеть с ними на несколько часов, ничто не прерывало этого монотонного, как пустыня, существования.
Изредка летом они отправлялись на прогулку, но ходили обыкновенно только в сторону Мон-Ружа.
Вместо лесов Версаля, Медона, Монморанси теперь приходилось довольствоваться вытоптанными канавами окраин, потому что слепая мать и слабая сестра не могли предпринимать длинных прогулок, которые когда-то составляли для сорокапятилетнего учителя и двенадцати летнего ученика невинную отраду.
Да и Мон-Руж представлял для них путь слишком дальний, так что до него доходили редко, и большей частью останавливались на половине или на одной трети дороги, садились у обочины и несколько часов грелись на солнце.
Зимою же все собирались вокруг маленькой изразцовой печки, в которой бережно сжигали два-три полена, вечер заканчивался в девять часов.
В доме был и камин, но его не топили, потому что в нем сразу пришлось бы сжечь столько дров, сколько у них выходило за неделю. Чтобы прекратить тягу из этой громадной трубы, которая охлаждала всю квартиру, ее заколотили.
Если старый Мюллер приходил незадолго до девяти, непременно предлагали подбросить в печку еще поленце, но он тоже непременно отказывался, говоря, что ему и без того жарко от ходьбы. После этого все снова усаживались потеснее у затухающей печки.
Старый добряк, спеша замять неприятную мысль о лишениях, начинал рассказывать какую-нибудь смешную историю, – как это делала вдова Скаррон, чтобы за ставить забыть об отсутствии жаркого, – и его веселость согревала слушателей, как благотворный луч солнца.
И действительно, веселость можно сравнить с солнцем, которое светит и зимою, и для бедных, и для несчастных.
За последние два года Жюстен особенно много занимался музыкой и вполне оценил ее благотворное влияние.
Как только часы на башне церкви Сен-Жак били девять, а Мюллер все еще не приходил, молодой человек целовал мать и сестру и шел к себе вниз.
В своей комнате он зажигал свечу, несколько минут просматривал старую тетрадь нот, вынимал из футляра виолончель, тщательно обтирал ее и сжимал в руках, как старого друга.
Да разве инструмент для мастера не истинный друг? А виолончель Жюстена божественно могучим голосом за какие-нибудь два вечерних часа снимала всю его скорбь и усталость. Эти часы были отдыхом его сердца, а виолончель – его двойником, который выслушивал все движения его души и пересказывал их в возвышенной и облагороженной форме.
Несмотря на молодость, у Жюстена не было никого, кроме слепой матери, больной сестры и старого учителя, а молодость требует откровенных излияний, и он сделал своим другом и поверенным свою виолончель.
В эти вечерние часы он обретал в музыке новый запас силы, которую растрачивал в течение дня.
Но настало время, когда и этот художественный и поэтичный отдых уже не мог удовлетворить его. Жюстен затосковал. Мюллер тотчас же заметил это и всячески старался развлечь его.
– Ты раньше времени состаришься, – говорил он ему. – Тебе необходимо выходить, бывать в обществе, и уж если ты не можешь принимать участия в его жизни, то хоть смотреть на нее. Вот скоро наступят каникулы, нужно нам с тобою куда-нибудь проехаться. Ты так и знай: ровно 15-го августа я явлюсь за тобой, и мы отправимся.
И действительно, бедный школьный учитель начинал вянуть в лучшие годы человеческой жизни. Лицо у него было бледное, бесцветное, глаза мутные, щеки ввалились, на лбу появились морщины, кожа пожелтела, как пер гамент, в который были переплетены его старые книги. На вид ему можно было дать лет тридцать, тогда как, в сущности, ему едва минуло двадцать. Но жизнь, которую он вел, должна была его состарить. Люди, с которыми он проводил время, комната, в которой жил, его собственное лицо, походка, наконец, все существо его носило на себе отпечаток окружавшей их обстановки, ее бедности и тесноты.
Можно сказать почти без сомнения, что он не вынес бы этого еще дольше, если бы его не потрясло новое несчастье, снова вызвавшее его к жизни.
Есть в жизни горести, которые исцеляют одна от другой.
Жюстен зарабатывал тысячу восемьдесят франков в год. Это гарантировало его от крайней нужды, но о том, чтобы отложить что-нибудь на черный день, нечего было и думать.
– Если не можешь принимать участия в жизни общества, то нужно хоть видеть ее, – говорил старый Мюллер.
Сказать это было гораздо легче, чем исполнить. Разве можно было являться в общество в одежде, которая уже четыре года, зиму и лето не сходила с плеч вечно работающего человека?
Да и все в доме также нуждалось в обновлении, как костюм Жюстена.
Сестра только и делала, что чинила белье. Простыни матери представляли из себя какое-то чудо штопального искусства; носки Жюстена состояли скорее из штопок, чем из чулочной ткани. Семья давно уже решила по купать вещи только в случаях крайней необходимости, но мало-помалу дошло до того, что вещи, которые они не хотели менять, сами изменяли им.
Жюстену было необходимо приискать новые заработки, и причем делать это безотлагательно, так как близко было то время, когда платье его обратится в совершеннейшие лохмотья, а люди в таком виде не внушают доверия.
А ждать того, чтобы занятия нашлись сами собою, значило ждать слишком долго. И Жюстен снова начал лихорадочные поиски работы. Во многих местах его не принимали вовсе, в других отвечали отказом.
Вся семья стала прогуливаться по вечерам, когда стемнеет, потому что выходить днем в своих изношенных платьях было совестно.
В один вечер Жюстен ходил взад и вперед неподалеку от заставы Мен, поджидая старого Мюллера, с которым хотел сходить к одной даме, нуждавшейся в репетиторе для сына.
Проходя мимо одного из людных кабаков, он услышал перебранку между контрабасистом и вторым скрипачом.
Жюстен почти не обратил на это внимания, как на вещь, вовсе для него не интересную, но вдруг до него долетели слова:
– После этого, клянусь, вам, мосье Дюрюфле, что ноги моей не будет в том доме, где бываете вы. А в доказательство моих слов я ухожу сейчас же и отсюда!
И действительно, несколько минут спустя, контра басист вышел, размахивая смычком, как будто он был мечом огненным.
– О! – вскричал Жюстен.
Он ударил себя рукой по лбу.
У него сверкнула счастливая мысль.
В то же время в конце улицы появилась фигура старого Мюллера.
XVI. Музыкант
Жюстен стал ждать своего учителя, не делая навстречу к нему ни шагу. Он точно боялся, что если сойдет со своего места, то упустит счастливый случай.
Когда к нему подошел Мюллер, он рассказал ему все, что слышал и что задумал.
– А! – проговорил старик, – это хорошо, значит, тут есть место.
Вслед за тем ему пришло в голову, что как кабак не гадок, но занятия в нем будут иметь для Жюстена уже ту хорошую сторону, что сделают несколько разнообразней губительное однообразие его жизни.
Кроме того, и заработок был бы большим подспорьем для несчастной семьи.
– Но примут ли тебя там? – опасливо спросил он.
– Я надеюсь! – скромно ответил Жюстен.
– Да, да, я тоже так думаю, – поспешил одобрить его. Мюллер, – а уже если не примут, то, значит, они тут дьявольски требовательны!
– Так я пойду, спрошу!
– Да, да, иди, и я схожу с тобой, – сказал добрейший старик.
Жюстен вошел в кабак.
Само собой разумеется, что появление в таком месте молодого человека с серьезным и бледным лицом и почтенного старца, одетых во все черное, произвело на веселящуюся толпу сильное впечатление. Мужчины указывали на них пальцами, женщины громко хохотали.
Мюллер и Жюстен не обращали на этот хохот внимания или делали вид, что не замечают его.
Подойдя к одному из гарсонов, они сказали ему, что желают переговорить с хозяином заведения.
Трактирщик, толстый, как Силен, и красный, как вино, которое он подавал своим посетителям, тотчас же предупредительно подошел к ним, вероятно, рассчитывая на какой-нибудь доходный заказ.
Старик и юноша застенчиво высказали ему свое предложение.
И сердце талантливого музыканта, сына, трудом содержащего мать и сестру, мучительно билось от страха в ожидании ответа содержателя увеселительного заведения!
Но ведь с получением этого места для Жюстена была связана надежда на приобретение приличной пары платья для себя и удобной одежды для сестры и матери.
О, смейтесь, смейтесь, вы, которым никогда не приходилось бояться терзаний от холода и голода, страха не за себя, а за дорогих существ! Но для меня, который сам долго боролся с нуждою и на сто франков в месяц содержал мать, сына и себя, – смеяться над такими вещами было бы святотатством.
В ответ на предложение Жюстена хозяин сказал, что это его не касается, а полностью зависит от капель мейстера оркестра. Он прибавил, впрочем, что готов сам переговорить с ним и, вернувшись минут через пять, объявил Жюстену, что, если он окажется действительно способным занять важное место контрабаса в оркестре, то может приняться за дело сейчас же, с платою по три франка за вечер.
В этом увеселительном заведении устраивалось три бала еженедельно, следовательно, Жюстену предстояло получать тридцать шесть франков в месяц, именно ту сумму, что ему приносили его первые восемь учеников. Это показалось ему целым Перу, – нам сказали бы целой Калифорнией – и он тотчас же согласился, сказав только, что сейчас сходит домой за инструментом.
Но хозяин возразил, что этого вовсе не нужно. Ка пельмейстер предвидел уход контрабасиста и заранее приготовил контрабас, на котором, в крайнем случае, мог играть второй скрипач. Таким образом, все устраивалось как нельзя лучше, точно в мире Панглосса.
Жюстен был в душе чрезвычайно рад такому обороту дела.
Он хотел уже проститься с Мюллером, но добрый старик заявил, что хочет присутствовать на дебюте своего ученика и уйдет только по окончании бала.
Оркестр, состоявший из восьми музыкантов, которые играли адские кадрили, воодушевляющие триста или четыреста танцующих пар, был поистине достоин кисти художника. Бледное, серьезное лицо Жюстена напоминало между ними музыканта-мученика, играющего с веревкой на шее для увеселения толпы дикарей. Сверху голову его заливал свет, и она поражала своей выразительностью.
Хорош собою Жюстен не был. Каждый, глядя на него, невольно сознавал, что его портило именно это страдальческое выражение и что если бы оно заменилось радостью и счастьем, если бы на губах этого труженика заиграла улыбка, то во всем облике его проступил бы истинно ангельский и в то же время исполненный достоинства характер.
Держа контрабас, который был вдвое выше его, с белокурыми волосами, мягко сбегавшими ему на лоб и плечи, с голубыми влажными глазами и выражением грусти во всем существе своем, он имел какое-то неотразимое обаяние, внушавшее участие каждому, кто его видел.
Он напоминал вдохновенного Листа в молодости.
После первой же кадрили капельмейстер убогого оркестра обратился к нему с очень лестным отзывом, а товарищи-музыканты принялись аплодировать.
Старик Мюллер не помнил себя от радости. Он тоже хлопал руками и плакал от умиления.
Успех всегда остается успехом, в каком бы месте он ни достигался.
В одиннадцать часов Жюстен спросил, до какого времени обыкновенно продолжаются балы.
– Иногда часов до двух утра, – ответили ему.
Он огляделся, отыскал глазами Мюллера и сделал ему знак подойти.
Старик подошел, и Жюстен попросил его сходить к ним домой и предупредить мать, чтобы она о нем не тревожилась, так как до сих пор он никогда еще не возвращался домой позднее десяти.