Слово и судьба (сборник) Веллер Михаил
Он отреагировал интересно:
– Побудьте здесь, – сказал он, – я сейчас вызову милицию. – И вышел.
Ну, пошел и я восвояси.
Но эти хохмы в конце концов свою задачу выполнили!
27. Свершилось…
Жевательной резинки в СССР еще не продавалось. Поэтому плюнул я на все слюной. И пошел со своими хохмами по знакомым. Пошел к Аркашке Спичке, однокашнику и корешу по «Скороходу»: он сидел в Доме Прессы на юморе двух городских газет. Пошел к скороходовскому ответсекру Адику Феодосьеву: он уже редактировал «Речник». И в сам «Скороходовский рабочий» пошел. Раздал кому мог.
В мае раздал. В конце сезона. И уехал. Забыл думать.
Потом оказалось – они тоже забыли думать. Лето.
Осенью я вернулся и вспомнил. Нигде ничего.
Стал звонить. А. Конечно. Они тоже вспомнили.
И стал я ждать, стыдясь ничтожности своих ожиданий. Нервы. А потом начал работать, и ждать перестал. Не впервой.
В первый погожий осенний денек. Октябрь уж наступил. Жди, когда наводят грусть желтые дожди. Местами гололедица.
И в половине десятого утра четыре резких звонка в коммунальную дверь по мою душу. Путаясь в мыслях и спотыкаясь в халате, гремлю крепостным засовом. В запахах мерзлой листвы, уличного бензина и «скорой помощи» заходит брат и швыряет мне на стол газету:
– Минька, это что?
Проснувшись, разворачиваю газету. «Ленинградская правда». Так. Ну? Ага. «Пестрые колонки». Вот. Есть! Есть.
М-да. Только у меня это называлось «Сестрам по серьгам». А здесь озаглавлено «Повесть». Свежо, ударно, оригинально. Сразу привлекает глаз. Чтоб вас всех перевернуло и стукнуло на первом повороте.
Читаю. Да нет, текст мой. Вроде, не переврали. И редактировать было нечего: короткие фразы, невинный смысл, ноль политики и социальности. Для полноты представлений о редакционном процессе – предъявляю:
«Практикант хотел стать писателем: он переписал все по-своему.
Редактор был начинающим писателем: он вычеркнул все «что» и «чтобы» и убрал две главы, а также одного героя, чтобы прояснить психологическую линию.
Завпрозой был молодым писателем; он снял концовку, а завязку поместил после кульминации с целью усилить последнюю.
Ответсекр был профессиональным писателем; он снизил эпитеты и повысил акценты.
Замглавного был известным писателем: он заменил название, усилил звучание и поправил направление.
Машинистка не любила писателей (кроме одного, дряни…); она авторизировала, чтобы не скучать, и сократила, потому что все равно было скучно».
«Дрянь» мне заменили на «славный». А так все оставили.
– Ну? – удовлетворенно спросил я.
– Подпись читай! – презрительно сказал брат.
«В. Михайлов», – прочитал я. Посмаковал. Утираю плевок, а он не утирается. Сука, ну уж Аркашка-то свой, мог бы сказать спросить хоть не делать этого. Я понимаю, он хоть и Спичка, но ни фига не Иванов, но, мда, твою мать.
Потом я оправдывался, а брат верил. Пить за такую первую публикацию не было ни малейшего желания. Тем паче с утра. В рабочий день.
Понес я ноги на Фонтанку.
– Аркашка, – говорю.
– Ты уже видел свой рассказ? – возбужденно приветствовал он. – Я его вчера в номер поставил.
– А ты взгляни в газеточку.
– А что? – Он придвинул по столу свежую газету и развернул. – Ну?
– Подпись – взгляни?
– Да, – сказал толстый, добрый, веселый и талантливый Аркаша.
– Ну? – сказал худой, злой и невеселый я.
– Понятия не имею, откуда это взялось – сказал Аркаша, самую капельку розовее, чем раньше. – Сейчас я позвоню, узнаю.
Он стал звонить и не узнал.
– Старик, – сказал он и развел руками.
– Я понимаю, но хоть бы сказал, – не мог сдержаться я.
Он прижал руки к груди:
– Это поставили где-то уже на уровне корректуры, а подписывал номер Славка, его сегодня не будет. Но я выясню! Но ты доволен?
Вот так в возрасте тридцати лет я впервые опубликовался в печати. Ну – точнее: опубликовал в печати рассказ. А: дебютировал в печати как писатель. Ёж твою двадцать. Праздник. Дожили, сказал попугай.
* * *
Ну что. Через месяц добрый Аркашка опубликовал меня еще и в «Смене». Уже под моей фамилией. И «Речник» с интервалом в месяц шлепнул две хохмы. И «Скороход» три. Так я еще изобразил к датам «Скороходу» пару «рассказов» не юмористических, а даже скорее драматических. Утеряны! Точно помню, что один назывался «Бабушкина медаль». Могу допустить, что второй был «Дедушкин крест» или «Пирожок для внучки». Блокадный город, знаете, колыбель трех революций.
И в сопроводительной справке, прилагаемой к рукописи, я теперь достойно указывал: «Около десяти рассказов опубликовано в периодических изданиях». Аж самому нравилось.
Хрен. Все равно не печатали.
28. Псевдоним
– Миша, – сказал Стругацкий, – а вы не думали о том, чтобы взять себе псевдоним? В сущности, это обычная в литературе вещь, но это просто может облегчить публикации. Светлова или Каверина, как вы знаете, это ничуть не роняет. Подумайте! Я думаю, вы меня правильно понимаете. Мой к вам добрый совет – подумать – вызван только искренним желанием, как вы понимаете, чтоб ваша литературная судьба стала немного легче. В наше время это может иметь значение, уверяю вас.
Он оперся подбородком в сгиб открытой ладони, прищуренные глаза за очками щурились обычной богатой гаммой: лукавство, печаль, опыт, мудрость, доброта – и неистребимое любопытство естествоиспытателя: ну, каково ты отреагируешь? Есть отзвон, метать ли бисер?
Обычное дело. Мне предлагали это часто. По-свойски, из дружбы. Мы свои, ты все понимаешь. Некоренные фамилии не приветствовались. Их без того звучало в печати до черта. Процент и засилье наводили на. Лимит превышен, норма выбрана, прочие – от винта.
Норма не нормировалась, но полагалось чуять. Евреи чуяли тоньше, и в оберегании собственного места отпихивали подобные фамилии – а чтоб самих не заподозрили. При этом плакали тебе о своем сочувствии. Русские были лучше: если понравилось – предоставляли тебе больше шансов. Нравилось редко, и выходило так на так.
Я мог бы взять псевдоним в Германии, в Англии, в Америке, – где фамилией Веллер никого не удивишь. В Союзе семидесятых – это означало не взять псевдоним, а официально отречься от фамилии. Помесь червя с шакалом может вызвать только брезгливость.
29. Ночь, дождь и колонна на площади
На третьем году счет отказов перевалил за сотню. Иногда меня стало вдруг пробивать. Укол! вспышка! черное! безвоздушная пустота. Соотношение сил и препятствий пронзало безнадежностью. Я опускал лоб на свою черную, потерто-лаковую, прохладную машинку, и так сидел с закрытыми глазами. Знание было прежним. И вера была прежней. И папки с готовыми рассказами вместо надежд, и стопа бумаги сплошь в рожденных отборных словах под конец сезона. Но кураж вдруг исчезал, и это было как порог самоубийства.
Это было нечасто. Раз в месяц или в два. Я научился с этим бороться. Это просто, если есть деньги, но тогда легко спиться. Деньги, достаточные для выпивки, губили не дошедших до своего пункта художников. У меня никогда не было денег на водку у ночного таксиста. Это десять рублей. Когда они были – пузырь шел с веселой компанией, заначить НЗ невозможно.
В шкафу стоял пузырек с цветочным одеколоном. «Гвоздика» или «Кармен». Я обвыкся к этому в скотогонах: продавать нам спиртное было запрещено, чтоб в перепое не растеряли скот и не порезали друг друга, и продавщицы сельмагов в редких горных деревнях, боясь доноса и репрессий, продавали нам одеколон. А в нем семьдесят градусов.
Я выливал его в отдельную щербатую чашку (смыть залах одеколона из посуды нельзя, а отжигать долго) и запивал водой. Если было чем – зажевывал, лучше – круто соля. Закуривал. Отпускало. И шел гулять в ночь.
Я выходил на Невский, где горел после часу лишь каждый шестой фонарь. По набережной канала доходил до Певческого моста. И входил на Дворцовую.
В первый сезон, на грани отчаянья, слова не приходили, я не мог как хотел, вера расползалась дырявым ситом, я ходил здесь ночью. Осень, и моросило, но пальто и шляпа не промокали, и туфли не промокали, и три часа, пустой город. Я помню время: семь минут четвертого.
В четвертом часу случается ночью странная потусторонняя легкость в сознании. Не трудны труды, не важны потери, не долго время и не страшна вечность. И я понял мозгом костей, что нет плохого и страшного в сдохнуть нищим под забором, но делать свое без оглядки на нужность жизни и успеха. Прими худшее как естественный и достойный жребий. И на пути к нему делай все для победы. О черт. Все сдохнем. Какое счастье делать свое, не отклоняясь даже гибелью мира.
Процесс становится самоценным. И тогда ты весь направлен в точку успеха. Ты все равно делаешь свое – и раньше или позже линия твоего успеха в собственном измерении – должна совпасть с линией касаемой тебя жизни.
Я запомнил это состояние. Его уже довольно трудно забыть. Только не следует злоупотреблять такими сеансами психотерапии на повторах места и времени в душе и пространстве. Я вылезал ночью на площадь считанные разы – когда прижимало.
Это великое прозрение. Ты понимаешь, что победа – это каждый шаг к цели, а не конечное ее достижение. А сделать каждый следующий шаг хрен кто тебе помешает.
Ты размазываешь Победу по сроку и труду жизни, как пленку масла по всему хлебу. И вкушаешь ее с каждой крошкой своего существования. Только не своди взгляда и живи правильно.
Иди по путям сердца твоего – и тебя поведет Его рука.
Есть точка – на Земле и в Вечности – где ты всегда победитель.
30. Конференция. Молодых. Дарований. №. 2.
Один год в 25, в 40 и в 60 – это три разные единицы измерения времени, ребята. И была осень, и была весна, – год первый. И был год второй, и год третий, и уже шестой год тянулся и отщелкивал с той давней зимы, когда в порыве дерзновенных надежд и нетерпеливой горячки кружил я через ночной метельный Ленинград, вознесенный в силах моей первой Конференцией (молодых, стало быть, писателей).
И не лег чертой поперек жизни минувший невесомо рубеж разменянного тридцатника. Легок и разгонист накат молодости, и все мое было при мне. И счастливые дни летели под праздничной гирляндой воздушных шариков, но необъяснимой хичкоковской угрозой все ощутимее веяло от этого полета, и мрачным свинцом напитывался шар, как ядро, и проступал чеканеный черным артиллерийский смысл: «Последний довод королей».
Я еще не знал об осьмушке своей рабочей немецкой крови, и руки ниже локтей вдруг делались отдельными, как рычаги.
«Работа с молодыми» была отдельной сферой деятельности Союза писателей СССР. Их (их? их?! их нас!!! нас) собирали по провинциям даже на районные, а выше – на областные Конференции молодых писателей. А полпути к Луне – региональные Конференции. А уж причастность горнему миру – Всесоюзная Конференция молодых писателей. Колонный зал, Москва, Кремль, фотохроника.
Их произведения отбирали для коллективных сборников, и часто через два-три года действительно издавали; злословлю, могли издать через полтора года. А могли и никогда не издать. Короче – это был допуск в предбанник. Первый кордон литературного фэйс-контроля.
Помните, помните великого казахского акына Джамбула Джабаева:
- Мы росли совсем не так.
- Нас держали как собак.
Конференция могла дать молодому автору рекомендацию на публикацию – для предъявления в указанный журнал или издательство. Ими можно было подтереться, но тенью признания в послужном списке оставалось: «Рекомендован к печати Конференцией молодых писателей Мухосранска». То есть: дурак, но проверен: мин нет.
Молодых иногда собирали на областные, региональные и Всесоюзные семинары в Дома Творчества. В Домах творчества ели на халяву, пили на свои и возбужденно вступали в непорочащие их связи, которые трудно было назвать интимными в силу их общеобозримости и особенно общеслышимости. Кровати звучали, как ударная установка эротомана.
Молодые были до тридцати, драматурги – до тридцати пяти. Это быстро пресекли: молодые до тридцати пяти, драматурги – до сорока. И реально году к восьмидесятому дело обстояло так: молодые – до сорока, драматурги – до сорока пяти.
Ты старел, оставаясь молодым внутри подвижного ценза. Потом старых молодых сливали в унитаз. Это был поток параллельных параписателей. Чтоб не мешали в тесной кормушке тем, кто уже сидит там.
Параллельный литературный процесс. Чемпионат юниоров, переходящий в олимпиаду инвалидов.
Эту полосу болотной трясины следовало преодолевать с ходу, на полном газу. Если ты не имел связей и волосатых лап – благословление официозов давало хоть знак редакторам, что ты не графоман.
Отбор производился заранее. Семинар Стругацкого был под Секцией научно-фантастической и популярной литературы. Семинар выдвинул на Конференцию молодых писателей Северо-Запада номер хрен ее знает римской цифрой раз в два года – троих членов, если одним из членов считать Наташу Никитайскую. Секция утвердила.
Я был матёр. Но не стар. Тридцать один. Самое то. Зрелая молодость. Одна из звезд семинара. «Около десяти рассказов опубликовано в периодической печати».
Я обжился в Доме Союза писателей, то бишь Ленинградской писательской организации, им. Маяковского на ул. Воинова. Члены жюри, то бишь руководители семинара фантастов и научпоповцев, были те же всем нам близкие члены бюро секции науч. фан. и поп. лит-ры Лен-й пис. орг-и СП СССР. А вы как думали.
Зима на переломе к весне. Снег снаружи, огни внутри, задорные молодые голоса, юные талантливые лица, умудренные литературные мэтры, начало нелегкого пути в большую литературу. Нет ничего прекраснее пулемета в нужный момент.
Ту Конференцию раскручивали. Пресса и шорох. Мы с Наташей Никитайской попали на первую полосу «Смены»: умно смотрим в книгу, она с прической, я с галстуком. Двадцать строк интервью со мной было в следующем номере «Ленинградки», и пять строк поощрительных слов обо мне Стругацкого – в заключающем отчет номере «Вечерки». Да это был почти триумф!
Ну что. Я ходил при параде: в своем сером костюме за 90 р., свекольной рубашке к нему и галстуке в цвет рубашки, время такой моды. И новые туфли за 6.50. Клянусь, я был элегантней всех.
И я первым брал голос на всех обсуждениях. И говорил как можно умней. Руководством заведовал зав. всей секией Бразоль, похожий на актера Дэвида Нивена: усы на длинной британской роже. Он был главней нашего науч. фантастического доброго Брандиса, у которого меня выкидывали из всех сборников. Я старался набрать очки и произвести впечатление.
Засаживались в десять утра в небольшой боковой зальчик. Семинар был двойной, фант. и поп.: шесть руководителей и двадцать участников.
Ну что. Я читал старый «Все уладится». Много хлопали и много хвалили.
– Пока слушаешь – страниц десять, а кончилось – страниц сорок! – Слава Витман.
В рассказе было девятнадцать.
– Это и есть один из признаков настоящей хорошей литературы. – Борис Стругацкий.
Видит бог, я выступил там лучше всех. Блестяще и основательно. Я был собой доволен. Я снял с этого сборища все, что было возможно.
Ага. Сейчас.
Когда я попросил у милого, так дружески и по-доброму покровительствующего мне Брандиса рекомендацию для публикации в «Авроре» и рекомендацию для публикации сборника рассказов в издательстве «Лениздат», бедный Брандис замялся. В голосе вдруг появились нотки раздражения какой-то моей виной. Не так-то просто и не так-то хорошо и естественно то, чего я прошу. Я омрачил просьбой нашу интеллигентную и добрую дружбу. Короче, выразив это через интонации, хмурость и взгляд мимо, он сообщил, что это все-таки не так просто, и он же не может не посоветоваться со всем руководством.
Шел последний день, подведение итогов, мы с ним курили среди людей в коридоре, он вернулся в комнату, где за закрытыми дверьми руководство составляло реляции и выписывало путевки в жизнь.
Будьте спокойны. Никакой рекомендации мне не дали. Но любили страшно.
Я не мог понять. Эти рекомендации ничего не значили. Редакции и издательства плевали и жали плечами, улыбаясь раздраженно. И они, рекомендации эти, абсолютно ничего не стоили руководству семинара, понимаешь, своим людям, которые полтора года знали меня достаточно. Никого ни к чему не обязывали. А мне давали хоть крошечный аргументик в разговорах с редакторами. Хоть на микрон поднимали мои официальные возможности.
Неприязнь из зависти? Опасения, что вдруг я свалю, а они меня хоть куда-то рекомендовали, а я эмиграцией предал родину? Или национальная неполноценность руководящей троицы фантастов – Стругацкий, Брандис и Браун – не позволяли им впасть в сионизм и рекомендовать Веллера?..
В отдельные краткие моменты жизни я ненавижу фашизм не так сильно, как обычно.
Больше меня семинар фантастов не интересовал. Посещать его было незачем. Ждать нечего. Любовь была проявлена в полном объеме. Изредка я заходил поболтать вечером от скуки.
Они еще составили для оглашения на закрытии Конференции список особо отмеченных участников. Если верить словам обсуждения, так они меня отметили по самое не могу. С высокой трибуны меня прозвучало во второй части панегирика: «А также» Четвертым из четырех, также отмеченных справедливым и объективным руководством семинара.
Мне был тридцать один год. Из всех руководителей семинаров этой конференции писателей было один. Борис Стругацкий. Прочие шли у меня за шелупонь, и у времени прошли по тому же разряду. И вот они спокойно пытались определить мне место во втором ряду. Ну что. Гюльчатай открыла личико. Вырви яйца сучьим детям. Если сможешь. Нормальная жизнь.
Так потом произнес слово закрытия ленинградский генерал от литературы – Даниил Гранин. И обгадил все окончательно.
– Поспешность в опубликовании губительно сказывается на молодом писателе, – добро и мудро увещевал Гранин. – Вам необходимо быть требовательнее к себе. Работать больше, упорнее. Не торопиться нести свои произведения в печать. Слишком быстрый успех пагубен для неокрепшего таланта. Спрашивайте с себя строже!
Ненависть моя была невыразима. Более фальшивых, гнусных и неуместных слов я не мог себе представить. Так звучала подлость советского функционера.
Это говорил Гранин. Умный настолько, что при всех режимах само собой пристраивался к власти, к кормушке, к распределению писательских благ. И умный настолько, что имел при этом репутацию доброго, отзывчивого, порядочного человека. И умный настолько, что в совет ской литературной табели о рангах проходил на уровне с Марковым, Бондаревым, кадавром Леонидом Леоновым и выразителем интеллигенции Трифоновым.
Брежневская эпоха душила нас. Печататься было невозможно. Генерал Гранин предостерегал голодающих нищих от обжорства. Он был очень богатый и серьезный человек по тем временам: массовые официальные тиражи на всех языках народов СССР и «стран народной демократии».
Я вышел на улицу в злобе и по слякоти пошел в винный. В России нельзя не пить.
* * *
Министерство литературы СССР было гениальным институтом. «Чужие здесь не ходят», – девиз чиновника и чекиста. Я не был борцом – кот, который гуляет сам по себе. И подотдел очистки плакал по мне, как по родному.
Глава шестая
Седлание белого коня.
1.
Скажи мне, кто твой друг, и оба идите на фиг.
– А с кем вы были знакомы из ленинградских писателей?
– А ни с кем я не был знаком из ленинградских писателей.
– Но ведь это ваши коллеги!
– Нищий дворнику не коллега.
Борис Стругацкий был старше меня на пятнадцать лет, и состоял небожителем той части неба, что затянута тучами. Их книги в конце семидесятых выходить перестали, а из журналов печатал исключительно «Знание – сила». Мы не были ровней. Я числился полтора года его семинаристом.
Ребята из студии «Звезды» находились в переходе от членов окололитературного процесса в полноправные члены литературного процесса. Их жизнь была устроена в своей струе, к которой я не имел никакого отношения.
Можно было просиживать вечера в кабаке Союза писателей, пить брудершафты с укорененными и должностными. Посиживать на секциях и входить в компании. Нужны были деньги и пониженный рвотный рефлекс, они отсутствовали.
«Задруживались» с «маститыми» методом оказания услуг. Достать дефицитную книгу и соврать о знакомой продавщице с номинальной ценой. Возить рукописи на перепечатку машинистке. Доставить пачку бумаги из Литфонда. Организовать знакомого хорошего врача, или автослесаря, или сантехника, или билеты в театр, на поезд, самолет. Шестерили! В ответном порядке маститый отвечал на просьбу – рецензией, рекомендацией, отзывом, звонком, введением в круги. Ты снабжался паролем: свой.
Я действительно люблю сладкое, но к лизанию зад ниц это отношения не имеет.
– А как же литературное общение? Вы нуждались в литературном общении? Неформальном, кроме семинаров? Обсудить вопросы творчества, новые книги, события мировой литературы? Писатель не может ведь жить в вакууме!
– Как только писатель впадает в неформальное литературное общение и начинает обсуждать с коллегами события мировой литературы – он начинает жить в вакууме. Между ним и нормальной жизнью отблескивают стеклом стенки профессионального аквариума. Письменники варятся в собственном соку, и сок смешан из жидкостей их некрасивых тел. Как-то пили мы с девчонками из союз-писательского машбюро, и я предложил им представить их клиентуру на пляже в плавках. Так самую юную и хорошенькую Ленку стошнило.
Жить среди идиотов еще не означает благотворительность.
Друзья мои естественным порядком были из однокашников и ровни.
Грех гордыни я не одобряю, но Ленинградская писательская организация позиционировалась в моем литературном пространстве как инвалидская команда капитана Миронова в Белогорской крепости. И пушкинская ассоциация здесь есть честь.
При любом раскладе я рассматривался как претендент на место в кормушке, славе, издательских емкостях. Эмбрион-конкурент. Давить в зародыше!
Помогали? Заведомым неудачникам и перестаркам. Демонстрируя свою доброту и страхуясь от вытеснения талантами.
Интересные умные разговоры о литеатуре – горячие, изощренные, с полетом эрудиции до утра – я отговорил еще в университете. Я был чемпион по разговорам об умном. А у нас были толковые головы! Ну так каждому овощу свой фрукт. Детская болезнь левизны в гомосексуализме.
Пустословие мне обрыдло. А единомышленники редки и встречаются не в том лесу, что ленинградские советские писатели.
– Но были же писатели непечатающиеся, работающие в стол. Советская власть давила таланты, но они были, и работали как могли! Неужели среди них вам тоже никто не был интересен?
– Любому интересен клад, и кладоискателями заполнены целые палаты в дурдомах. Я не пересекался с вывихнутыми людьми. Если сразу воспринимал кожей, что на человека нельзя положиться в пампасах, в драке, что он не станет любой ценой тянуть доверенное дело, за которое поручился, – он был противен. Андеграунд – были люди с ущербным мировоззрением. Понимаете: среди них не было Ромео и Джульетт, д’Артаньянов и Робин Гудов, Растиньяков и Гракхов. Был комплекс неполноценности и болезненный снобизм. Большинство людей шло у них за серое быдло, добившиеся успеха – за продажных коммунистических конъюнктурщиков; психика их была ущербна, они были не энергичны, не храбры, не красивы, не чистоплотны. Не образованны и не умны. Второсортные снобы-творцы делали искусство для второсортных снобов-потребителей.
Короче.
На хрен я был никому не нужен, и это взаимно.
Приучен я был с гарнизонов: разговоры отдельно – дело отдельно. Я писал. И отлюбил разговоры о литературе. Пар выходит. А дураки растут густо.
И на площадке моей сделалось пусто.
2. Волобуев! Вот вам книга.
- Была весна,
- цвели дрова и пели лошади.
- Медведь из Африки приехал на коньках,
- ему понравилась соседская корова,
- и он…………………………………………….!
За три года я полностью стоптал три пары туфель. Семь пар железных башмаков в перспективе не укладывались в дистанцию от сегодня до могилы. Число отказов перешло за полторы сотни.
Рижская молодежка «Советская молодежь» напечатала «Кнопку». В тридцать один год я получил первую публикацию серьезного рассказа – в прибалтийской республиканской газете. Что-то часто стал я ночью опускать лоб на холодный металл машинки.
Весна расцвела, и я произвел ревизию.
Сорок три рассказа. Триста сорок восемь страниц машинописи. Ровная толстая стопа лежала на зеленой бумаге стола весомо и значимо. Всё нажитое. Итог и труд трех лет. Не зря они прожиты!
За месяц я перепечатал их два раза в двух экземплярах. Редакторы уважают свежую рукопись, единообразную, немятую. Мои бывалые экземпляры после возвратов были непрофессиональны.
Неделю, куря и вздыхая, я погружался в воспоминания и перетасовывал рассказы, выкладывая сборник. Никто не возьмет у меня сборник без нескольких приличных публикаций в журналах. Но хоть попробовать-то можно. А что – есть варианты? Что за хрень! Нет такого закона – сначала журналы, и только потом сборник. Да кто где видел такой сборник, как этот?!
Первый экземпляр книги, то есть две папки с первым-вторым экземплярами сборника, я послал в Москву, в «Молодую Гвардию». В принципе, только это издательство могло принять первую книгу самотечного молодого автора.
Второй экземпляр я отнес на Фонтанку в знакомый как-никак «Лениздат».
А третий, сборный из уже побывавших в редакциях рукописей, пусть и на одной машинке печатанных, да на разной бумажечке, я понес в – о! – Ленинградское отделение Издательства «Советский писатель». В принципе, они издавали только членов Союза, но туда присоветовал по дружбе Саша Лурье. Есть знакомый редактор, и вообще есть шанс.
Саша Лурье должен был испытывать особое наслаждение от своего доброго дела. Он знал доподлинно, что шанса нет никакого. Он оказывал помощь и участие, ничем не рискуя – тем временем жизнь автора укорачивалась, а дух утомлялся в бесплодных надеждах.
Добрейшая, седая, интеллигентная и влажноглазая Фрида Германовна Кацис, редактор «Ленсовписа», внимательнейшим образом приняла очередное Сашино протеже (корректору: средний род прилагательного оставить). Быстро прочитала, страшно посочувствовала, предложила убрать самые непроходные рассказы. И в ответ на циничные и прямые вопросы в лоб призналась, страдая, что никакая прополка не поможет издать мой сборник. Нет – надо надеяться. Но нет – надежд практически нет.
Отказ «Лениздата» был обставлен честно: с полным равнодушием.
«Молодая Гвардия» имела меня в виду через подзорную трубу.
………………………
Ну что? Переговорил я с кем мог и где мог.
Делать что-то надо было.
Уяснил я главное. Будь я хоть родной племянник Первого секретаря Ленинградского обкома КПСС товарища Григория Васильевича Романова. Этих и таких моих рассказов никто в Ленинграде печатать не будет. Нигде. Никогда. Всё.
3. Кто вы такие? Вас здесь не ждут.
Я поехал в Петрозаводск. Остановился у знакомого по Конференции. И прибег к услугам Эдика Алто.
Эдуарду Алто было сорок три. Он заведовал прозой «Севера». «Север» имел статус регионального «толстого» журнала. Но подверстывался во всесоюзную обойму.
Мы познакомились с ним шесть лет назад, в самую первую конференцию. Все мои рассказы я перепускал через него также. Некоторые ему страшно нравились. Я получал назад папки с его длинными теплыми письмами.
Эдик позвонил знакомому в Петрозаводское книжное издательство. Хвалил меня как родного. Я встретил там радушный прием. Хотя меня предупредили о возможных трудностях.
Я достал из портфеля свой сборник, два экземпляра в толстых папках. Их зарегистрировали и мне гарантировали. Ленинградский налет на заезжей фигуре отражался в глазах местных сотрудников блеском злорадствующих трудяг.
Но был шанс! Ребята были приветливы, а книги там выходили фиговые местных авторов.
Эдик мне покровительствовал, и отказ пришел быстро. Без всякого мотания нервов.
* * *
Я поехал в Минск. А куда же мне еще ехать?
И вошел со всей непринужденностью в издательство «Юнацство», что есть «Юность». И спросил русское отделение, редакцию современной прозы. И представился скучному дуремару, молодому, приветливому и с пломбой заводского ограничителя на лбу.
Как это почему к вам? К нам, а не к вам, ну что вы. Я кончал школу в Могилеве. Я занимался в ЛИТО могилевского пединститута. Я впервые опубликовался в газете «Могилевская правда» (врал я). Меня благословил в литературу сам Алексей Пысин, известный поэт (нагло врал я). Еще в школьные года я печатал стихи в республиканской газете ЦК комсомола Белоруссии «Знамя юности» (я уже почти верил, что говорю правду).
– Вот если бы вы на белорусском писали, – тосковал нестарый дуремар. – У нас не хватает хлопцев, чтоб по-белорусски. В белорусском отделении – там за год спокойно книга выходит. А тут по-русски очередь.
Я понимаю. Я согласен ждать очередь. А куда же мне деваться?
Справочку я сварганил к этому экземпляру – эх! Хоть сейчас на Ленинскую премию – и в гвардию. Откроют, посмотрят – зацепит: проникнутся. Господи, ну неужели не видно, что вам привезли?
Отказ пришел под благовидным предлогом, что переизбыток рукописей местных авторов. А то кого интересует предлог.
* * *
Фигня. Еще была Рига.
В Риге жил Полоцк. Полоцк – это не город, а фамилия. Это он напечатал меня в рижской молодежке. Он там работал. Мы познакомились все на той же последней Конференции. Так что – была от них польза-то!..
Еще в Риге жил дядя. Дядя был известный хирург, профессор и реальный основатель знаменитого Рижского Института травматологии и ортопедии. У него была, как можно догадаться, нетитульная фамилия, и для карьеры пришлось писать диссертации сначала своему начальнику, а потом себе. Он жил один в трехкомнатном кооперативе и вечером после операционного дня расслаблялся поллитром. Операционных дней было четыре в неделю, а в выходные он расслаблялся с утра, чтоб почувствовать отдых.
– Ты не знаешь этих латышей, – сказал дядя. Он охарактеризовал латышей, и земля не перевернулась.
– Что тебе надо в их издательстве?.. – презрительно сказал дядя. – Они же печатают только своих. Они тут все фашисты. Если ты фашист – они не напечатают тебя, потому что по партийному билету они коммунисты. А если ты коммунист – они не напечатают тебя, потому что в душе они остаются фашистами.
Я выразил сомнение. Дядя был экстремист. Он отвоевал первые полтора страшных военных года и был демобилизован по инвалидности. Правая рука у него поднималась как раз до уровня вонзить скальпель и выпить рюмку. Этой правой рукой он показывал матерный жест в адрес всех.
– Я еще удивляюсь, почему ты не уехал, – сказал дядя. – Я говорил с твоими родителями, они ничего не понимают. Я думал, может быть ты умнее. Кто тебе даст в Риге спокойно печататься?
Приближалась Олимпиада-80 в Москве. Говорили, что после нее прикроют все возможности выезда. Оказалось, что дядя собрался валить. Советская власть его достала.
– Я специально купил эту квартиру, чтоб им отдать, когда буду уезжать. Гараж купил, машину поменял на новую. Всё заберите! Ничего больше не хочу. Их же интересует захапать. Тогда отпустят.
Он стал диктовать мне какие-то справки. У него уже развивалась мания преследования, он боялся заполнять бумажки собственноручно на случаи воображаемого следствия и суда. Я перебирал его архив. В сорок втором он был старшим лейтенантом и командиром полковой разведки. Красная Звезда, Отечественная Война и три нашивки за ранения.
– Я тут недавно вставлял новый хер какому-то их великому писателю, – сказал дядя. – Что ты так смотришь? Ты не знал, что мы это делаем? Ну да. В прошлом году я чинил хер самому генералу Епишеву. Это начальник Главпура, ты слышал?
Дядя удлинял и выпрямлял ноги. Он придумал способ, еще учась в мединституте, еще не кончилась война. Собственная раненая рука болела, не работала и донимала. В сорок седьмом он обосновал возможность приживления костного консерванта – фрагмента кости от трупа.
– Где ноги, там и между ними, – сказал дядя. – Я тебе объясню. Берется пластмассовая пластинка. Представь шкурку от банана.
Мы распили литр, и он позвонил в клинику. Заставил вечером перерывать карточки, и ему нашли фамилию знаменитого писателя. Тогда он потребовал телефон.
Мембрана была сильная. Писатель заговорил по-латышски.
– Только по-русски! – рявкнул дядя. И пояснил мне в сторону, не снижая голос: – Я этого не люблю.
Он поставил писателю задачу. После этого я мог уже не беспокоиться о карьере в Риге. Пусть только дядя уедет – меня навестит лесной брат с ломом.
Потом к дяде пришла проститутка, и он попросил меня погулять.
– Она спросила, будешь ли ты тоже, ты слышал? – спросил он, скрывая легкую ревность. – Позвонить, позвать тебе тоже? Ты еще маленький, иди!
Я пришел в издательство «Лиесма» с похмелья. Знаменитый латышский писатель их проинструктировал. Меня приняли с ледяным радушием. Прочтя приложенную рекомендацию от газеты «Советская молодежь», составленную Полоцком в уклончивых выражениях и подписанную всего лишь завотделом под фамилией главного редактора с палочкой, дама-издатовка благожелательно кивнула.
Ровно через два месяца, с обстоятельной рецензией, мне вернули мое добро в обоих экземплярах.
* * *
Виталий Иванович Бугров заведовал отделом юмора журнала «Урал». «Урал» выходил в Свердловске. В Свердловске было издательство СУКИ. Аббревиатура неформальная, но реальная: оно называлось Средне-Уральское Книжное Издательство. Все пошучивали, но сотрудники иногда злились.
Виталий Иванович любил фантастику. И печатал ее под маркой юмора как мог. А мог мало. Две с половиной странички на рассказик в номер. Но еще там иногда составляли сборники. В которые я-то, разумеется, не попадал.
