Слово и судьба (сборник) Веллер Михаил
Можно жить. И окна на восток. Утро, солнце, сторона Ленинграда.
«Таллин» в переводе – «Таа линн» – «датский город» означает. Он же «Датский холм». Викинги его основали.
Потратив ночь, я натаскал со стройки кирпичей и купил у жэковского печника ведро глины. Развалил в комнате печь и стал строить камин. Раньше я не строил каминов, но хитрого тут нет. Еще в детстве мы складывали из кирпичей печурки и жгли в них щепки, тряпки в смазке и артиллерийский порох.
Здесь был телефон, и я заказал телефонистке Ленинград.
За три дня я соорудил отличный очаг. Дрова остались от старушки в сарае под окном.
Огонь обволок поленья и загудел. Хотелось жить и писать.
Глава восьмая
Дадим им копоти!
записки бронебойщика
Видел – молчи. Слышал – молчи. Знаешь – молчи. Есть такой закон дороги. Привычка жизни тертых людей. Он еще в скитаниях Гиляровского описан.
Я тогда еще не знал, что люди, которые много могут на словах, не очень хороши в деле. А делают что надо и идут до конца те, кто мало любит говорить. Сказал Ситка Чарли.
Если ты ввязался в драку, смысл имеет только одно – выиграть. Все остальное – дерьмо. Сказал полковник Ричард Кантуэлл.
По их внешности и манерам невозможно было определить их роль в обществе и судьбу. Первый силач был пяти футов ростом, самый меткий стрелок был одноглаз, самый отчаянный громила имел ангельское лицо, а самый страшный с виду разбойник не обидел за жизнь и мухи. Брет Гарт понимал в счастье ревущего стана.
Из всех достоинств форварда Всеволод Бобров обладал главным: умением забивать голы: – подпись под фото в биографии.
Мастер единоборств всегда расслаблен. Только так весь взрыв выжжется в удар. Твердо, упруго и эффектно ходят пустышки-изображатели, имитаторы-киноактеры.
Посмотри на лица реальных суперменов, прошедших ад и делавших невозможное. Ты не увидишь квадратных подбородков, каменных скул и беспощадных глаз. Люди как люди. Любой из них мог обратить в панику всех киногероев Голливуда.
Быть, а не казаться. Римляне понимали толк в победе.
Твердое ломается, мягкое непобедимо. Мудр и вечен Восток.
Вот и я говорю, что устройство бронебойной пули (снаряда) нехитро и эффективно. Он сделан из мягкого податливого железа. И при столкновении с броневой преградой это железо сплюскивается в лепешку. Но внутри него был остроконечный твердого закала сердечник из молибденовой стали. И теперь железная лепешка вкруг наконечника не дает ему скользнуть в сторону, срикошетить, отскочить. И бронебойному стержню ничего не остается, как вложить всю энергию нацеленного удара в проход сквозь броню, ковко раскаленную молотом вплюснутого железного шлепка.
Твердый и острый стержень упрятан в мягкий пластичный корпус.
Я прочитал это в детстве в большой и недетской книге «Танк».
Уже майором и врачом отец любил по старой памяти гонять по полигону сорокашеститонный ИС-2. Потом их заменили на пятьдесятчетверки.
1. Песнь разбитого корыта
Еще сразу по приезде я сдал Айну Тоотсу готовый сборник. Разумеется. Перетасовал состав, сменил название. Это все не важно, в рабочем порядке разберемся (говорил он).
И пытался я ненавязчиво прознать, кому же он рукопись-то на рецензию отдаст? В Ленинграде пустить такое дело на самотек никому и в голову не приходило. Рецензию надо «организовать». Чтоб попало к кому надо, и отозвались как надо. Проинформировать, настроить, попросить, убедить, повлиять.
Меня предупредили: в Эстонии все иначе. Мы этого не любим. Попытки могут только испортить дело. Реакция возможна только негативная. Сиди на попе ровно.
Я удивился в приятном смысле. Но с недоверием. Мельком клялся, что мне и в голову не придет что-то пытаться предпринять. Но из любопытства: кому, все-таки, отдадите? «Влиятельному человеку, в его положительном отзыве я не сомневаюсь». Айн Тоотс, цвайн Тоотс, драй Тоотс. Не продавливался. Ну – вам видней, я вам верю. Этика! Чего ему меня обманывать, накалывать?
А когда? Я думаю, через месяц. Я вам позвоню.
Через полтора месяца он не позвонил. Позвонил я. И услышал мягкое: принятая правилами норма – два месяца плюс одна неделя на каждый авторский лист объема. Так что закон позволяет – месяцев пять спокойно. Но мы такого зверства вам, конечно, не предлагаем: потерпите пару неделек, хорошо?
Я перезвонил через три недельки, и Айн любезнейше попросил еще небольшую отсрочку. В ответ я решил злобно, что меня на эстонскую выдержку не возьмешь и мельтешить не заставишь. И выкинул срок из головы как можно дальше.
Делать было нечего, я все дни проводил в газете, и тут главный редактор стал прятать от меня глаза, а потом и все тело. Он избегал встреч настолько тщательно, что вскоре его перестал видеть кто бы то ни было. Он уехал в Москву и поступил в Высшую партийную школу.
И хрен бы с ним. Но он так и не оформил меня на постоянную работу. Я шлялся в качестве вольного стрелка, внештатника, и жил на гонорары. С отвычки от денег – отлично жил. Через пару месяцев меня оформили временно на ставку ушедшей в декрет машинистки. Сотрудники не были вынуждены печатать сами – там в машбюро еще три околачивались.
Донесся запах из ЦК сквозь журналистские щели: мои анкетные данные не вызвали восторга. Банкомет объявил перебор. В русской прессе эстонской столицы трудились:
Цион, Малкиэль, Тух, Фридлянд, Левин, Рогинский, Скульский, Аграновский, Сандрацкий, Опенгейм, Штейн и Железняков Давид Абрамович. Укрепление национальных кадров Гукасяном и Кекелидзе не утешало идеологический отдел ЦК.
Новым главным пришла райкомовское инструктор, похожая на Педро из романа Беляева «Человек, потерявший свое лицо»: вместо носа лицо центровалось туфлей, и на планерках туфля шевелила кончиком. А замом бегал миниатюрный комсомолец по кличке «мыш» без мягкого знака. Я много о себе мнил и не был обсахарен любовью руководства. Я ковал гвозди в номер и вообще знал лишнее и не прислушивался к советам. Подчиненный ни в чем не должен превосходить начальника.
Время тянулось, как сопля беспризорника.
Машинистка не имела никакой ответственности за будущее советской Эстонии. Она поехала с компанией в баню и родила в семь месяцев. При этом известии я от неожиданности назвал младенца недоноском. Разговор был в присутствии редактрисы. Когда я узнал, что она родилась семимесячной и с родовой травмой, я понял свою перспективу.
За отсутствием мужа и молока машинистка сдала своего кролика на попечение родителей и приходящей медсестры и отгородилась от материнских забот бессмысленной газетной трескотней. Редактриса радостно зашевелила своей туфлей и поздравила меня с выполнением интернационального долга: расчет в кассе.
И слава богу. Подошел срок издательской рецензии – по срокам даже морских черепах. На книжный аванс я без проблем доживу до лета. Я выпил за счастье свободы и позвонил эстонскому стрелку Айну Тоотсу.
– Вы можете приехать, – разрешил Тоотс. – Если хотите.
– Но рецензия уже есть?
– Да, вот недавно. Приезжайте.
Было в его приглашении что-то от вороньего эха.
Он вынул из шкафа две мои папки. Я взглянул вопросительно.
– Рецензия здесь, – подвинул он.
Я развязал папку и прочитал рецензию. В ней было шесть страниц. Нормально. Читаю. Еще читаю.
Отлуп полный. Полный отлуп!! Нормальный отказ Смотрю на идиота Тоотса. И он на меня смотрит.
– Вы проявляли нетерпение, – говорит он. – Поэтому я дал вам это прочитать. Я думал сначала решить вопрос как мы думали.
– Так что же вы! Ведь я! Ведь все! – вырвалось у меня.
– Для нас это совершенно неожиданно, – покаялся он. – Мы были уверены, что будет иначе. Бээкман вполне объективный человек, обычно он доброжелателен.
Только тогда я прочел подпись. Конец всему. Владимир Бээкман. Заслуженный писатель Эстонии. Председатель Союза писателей.
– Ну что. Веревка за счет издательства, – сказал я.
2. Зимовка оккупанта
На Новый Год собрались из Ленинграда друзья. Мы жарили шашлыки в камине, варили пунш и гуляли по заснеженному лесу и замерзшему взморью. Потом уехали друзья и кончились деньги.
Одновременно кончились старушкины дрова, газ в баллоне и перегорела плитка. Меня деморализовало.
Я сделал «трактор». Два безопасных лезвия, три спички, две нитки. Лезвия складывают плоскость к плоскости, проложив спичкой между ними. И так же вдоль продольной оси – по спичке снаружи. Кончики спичек связывают ниткой. Теперь две проволочки – приматывают по одной к торцу лезвия с противоположных сторон. На концы проволочек можно примотать иголки и воткнуть их в любой провод, чтоб касались металла проводника. А можно, в цивильных условиях, примотать штырьки от штепселя и втыкать в розетку. А можно прямо проволочки совать в розетку.
Этим кипятильником я кипятил чай в чашке и варил супчик пакетиковый в старушкином алюминиевом ковшике. По ночам я крал ящики за магазинами и ломал на топливо. Ящики были не всегда. В холода я наваливал на кровать все имущество и вползал в нору, надев шапку на оставшуюся снаружи голову.
В наследство от деда мне достались шесть хрустальных бокалов. Я понес уцелевшие два в антиквариат, и они оказались стеклом.
Давно была продана трехтомная «История западноевропейской живописи» Мутера и «История русской живописи» Бенуа.
И давно был продан серебряный старый подстаканник с серебряной английской клейменой ложечкой. Это – с рабочего стола.
Вот тогда я возненавидел мир лютой ненавистью.
Вот тогда, макая газетный квач в бутылку черных чернил для авторучки, я вывел по драным обоям через всю стену:
Дадим им копоти!!!
И поставил дату. Для памяти.
3. Весна дебютанта
Весной станет теплее, и воевать будет легче, сказал Ривера.
Настал день, и мне позвонили из журнала «Ноорус» («Юность») и попросили фотографию и краткие данные. А?! Мы публикуем в этом номере ваш рассказ «Уход Чижикова» в переводе на эстонский Тээта Калласа. Чижикова? А. Ага. Это, значит, «Все уладится».
Я побежал в Дом Печати и назанимал рублей двадцать под гонорар в следующем месяце. А-а-а!!
Пробегая в коридоре мимо монтера, я спер у него отвертку, дома развинтил мертвую старушкину плитку, соединил перегоревший контакт и поставил на плитку чайник нормальным образом. А-а-а!!
Когда стемнело, я нагло спер из привезенных соседских дров две охапки. Я сидел у пылающего камина, пил водку, ел батон с сыром и колбасой, пил крепкий сладкий чай и курил беломор. Все можете сдохнуть!
И тут зазвонил телефон – прерывистым междугородним вызовом. Это был – с мягким слабым армян ским акцентом – Карен Симонян из Еревана. Главный редактор журнала «Литературная Армения». Они только что напечатали «Все уладится». Он узнал телефон у своего друга Брандиса: по какому адресу прислать гонорар?
Это была судьба. Я помыл на кухне граненый стакан. Налил стакан водки с мениском и положил сверху бутерброд с докторской колбасой, чтоб замок кружок на донышке. Чокнулся с обещанием на стене, стоя выпил залпом и съел бутерброд. Судьбу надо уважать. Пренебрежение обижает Фортуну.
Гонораров было: двести рублей здесь и сто сорок оттуда. Это было серьезно!!
4. Вторая зачетная
– Вы так не убивайтесь. Ничего не кончено. Ничего страшного, – утешал Айн Тоотс. – Выждите время, и через полгода-год можете подать в издательство другой сборник.
Я вылупил глаза. Откуда другой?
– Ну, в другом составе, – пояснил Тоотс. – Тот же самый мы уже не может рассматривать.
Я ждал срока, как в концлагере ждут канонаду с востока.
Тээту Калласу я изложил издательские дела сдержанно. Каллас пришел в возбуждение.
– Какой Бээкман, оказывается, двуличный! – он крутил головой. – А мы недавно виделись на собрании, и я сказал несколько слов о тебе, и он так хорошо о тебе отозвался!.. – он негодовал.
Он стал писать письмо главному редактору издательства «Ээсти Раамат» Акселю Тамму. Он назавтра переписал, поправил и дополнил. Он убеждал и ходатайствовал, ручаясь и предрекая.
Через неделю он пошел к Тамму лично и усилил все в устной форме. Он нашел предлог позвонить Бээкману, с которым был в неравных весовых категориях. Блеснул талантом и патриотизмом и ввернул слова обо мне. Бээк ман тему не поддержал.
Он отловил Бээкмана на собрании комиссии прозы.
– Слушай, не можем мы тут принимать сомнительных и талантливых ребят из России, – сказал Бээкман. – У нас маленькая республика, маленький Союз, маленькое издательство. Дела налажены для себя. Им только дай почуять – и повалят валом, в Москве от них спасу всем нет. Захлестнут! Ты что, разве можно.
– Но что же ему делать, его никто в Ленинграде не печатает! – разорялся Каллас.
– Пусть едет в Сибирь, – посоветовал Бээкман. Сам он вырос с семьей в Сибири: НКВД сослало.
– Кому он нужен в Сибири с фамилией Веллер! Он там жил.
– А кому он нужен в Эстонии, чтоб писать по-русски?
Первый фужер коньяку Каллас выпил прямо тут буквально из рукава. Продолжение в Союзе писателей знали слишком хорошо. Бээкман обещал нейтралитет.
И настала ближняя граница срока, и я для вида якобы перелопатил сборник, и Тоотс его принял как сотоварищ и заединщик.
– Теперь мы примем меры заранее, – гарантировал он.
Я позвонил через два месяца. Они отослали книгу на рецензию в Госкомиздат СССР. Мне стал плохо.
– Зато в случае положительного ответа никто уже не посмеет нам ничего сказать, – привел хорошее Тоотс.
Я думаю, заповедь «не убий» верна не во всех случаях.
Оказалось, соломоново решение предложил Аксель Тамм как мудрый начальник издательства. Если Москва зарубит – кончен бал, гасите свечи: мыни при чем. Если Москва – вдруг! – разрешит, то что бы потом этот Веллер ни выкинул, что бы про книгу его ни сказали – вот: Москва сама санкционировала.
Впервые в жизни я почувствовал себя в тупике.
Хана в том, что они загнали в Россию те самые рассказы, которые я из России увез, потому что там они пройти не могли. Да еще под моей фамилией. Да еще без малейших связей. Госкомиздат был органом бдительным и мракобесным. Моритури салютант!
– Это я неудачно зашел, – в помрачении процитировал я.
– Ну тут уж, вы понимаете, влиять на сроки мы бессильны, – развел руками Тоотс.
Выкинут?! Наверняка! Ни хрена!!! Сменим всем рассказам названия и через год подадим по новой. И приложим максимум отзывов, надо напрячься. И уже озаботимся окучиванием местного рецензента заранее.
5. Я вас научу любить жизнь!
Весь день я быстрым шагом ходил по улицам. Я думал и таранил впередистоящее время. Я пришел домой в час ночи, и я уже знал, что у меня рак. Рак горла.
В голове был воздушный черный ужас. В груди был холодный черный ужас. А вокруг было безнадежное отчаянье резко окончившейся жизни.
Оказалось, что смысл имело только одно – жить. Но это была слишком сложная мысль.
И это все?.. – спрашивал я себя, оглядывая свою хибару. – И больше ничего не будет? И я не увижу мир, и у меня не будет семьи, и я не обниму своих детей? О Господи!..
Горло – чувствовалось. Оно не то чтобы болело, оно слегка увеличилось и затрудненно чуть стукало, чуть щелкало глухо при глотании.
Я молился и причитал. Я не соображал ничего.
Собравшись с духом, я схватил гантели и эспандер. Надо было любым путем выжить, собрать в кулак всю волю и все здоровье. После часовой разминки я – в четыре утра! – полез в ледяной душ.
С рассветом я побежал в лес на пробежку. Я дышал как можно глубже и реже. Четыре шага – полный вдох, четыре шага – полный выдох. Я должен был победить. С усталостью бег успокаивал. Пока бежал и напрягался ритмично и без конца – было легче.
И тогда я узнал, что рак в боку. Слева в подреберье. Там стало чуть стукать и глухо, ощутимо, если прислушаться, щелкать при движении. Будто нижнее ребро задевало соседнее. Так и чувствовалось: задевает, цепляет и щелкает.
Я перешел на быстрый шаг и пришагал домой черный.
Надо было садиться на диету, очищать и оздоровлять организм, голодать. Я попил чаю без сахара и пошел ходить по улицам, пока не откроются магазины. Сидеть на месте было непереносимо.
В карманное зеркальце я поймал солнце и посмотрел себе горло. Там было отчетливое белесое пятно размером с ноготь. Я окаменел. Все было правдой.
В девять утра я купил мясной фарш, яблок и кефира. (Газ давно горел от трехрублевого баллона), я сварил фарш без соли и выкинул, а бульон пил чайными чашечками. Иногда я пил обезжиренный кефир. Яблоко, очистив, толок в миске, размешивал кипяченой водой и пил жиденький сок-пюре. В перерывах между регулярными приемами пищи я беспрерывно и быстро ходил, шагал, маршировал, мерил ногами пространство.
За несколько дней штаны стали свободными. Дырки на старом офицерском ремне показали, что я сошел до габаритов первого курса: килограмм шестьдесят пять. Это было явно полезно для здоровья.
В день вылетали две пачки беломора. Я курил, шагал, думал, думал, курил, шагал.
– Погоди. Ты что, болен? – спросил встречный знакомый по Дому Печати.
– С чего ты взял? А что, что-то заметно? – Мне резко поплохело.
– Да у тебя глаза совершенно больные.
– Это как?
– Да как-то запавшие, какие-то красные, вокруг черное, тревожные. У тебя что-то случилось?
Но заговаривать о моей беде было ни с кем невозможно. Был барьер, моя беда была глубоко моей бедой, касаться ее никто не мог. От касания могло быть хуже, и много хуже. Так была еще надежда, что все может обойтись. А если произносить вслух при ком-нибудь, то это уже всё становится подтвержденной реальностью. Приговором.
И был вечер, и я устал, и плевать на все, и подыхать так с музыкой, и я взял бутылку, и не брал меня кайф, и добавил, и прихода не было, но проступило железо в скелете, и я сказал:
«Да ты что, вообще охренел!!! Что ты взял, с чего ты взял, какое что откуда???!!! Что за бред, ведь этого не может быть!!! А если и может??? Так все равно всем подыхать! Так уйти человеком! Что за хамская паника, что за дерганья???!!!»
Я допил литр и вышел в ночь. Это была овердоза с диеты.
«Чего ты разнюнился, подонок? Что, страшно?! А ты как думал – это не для тебя?! Это не минует никого! Никого, будь спокоен! Что, себя жалко?! А ты вспомни тех ребят, которые погибли под пулями, в девятнадцать лет! Тех, кого сжигали на кострах! Кто умирал на плахе! Расстрелянных у стен! Задохнувшихся в газовых камерах! Они что, были не такими, как ты? Или не хотели жить?! Или не были моложе тебя?! Что, любил кино про героев, а сам чуть что – наклал в штаны?!»
Я рубил круги вокруг квартала и вбивал гвозди в сознание. Потом дома я сел за машинку и в одно дыхание отколотил пятнадцать страниц жесткого монолога. Вот такая получилась психотерапия.
В проблесках я сознавал, что ничем не болен, и это психоз. Но одновременно знал, что болен, и это знание ужасало. Мысль пройти обследование и либо успокоиться, либо срочно начать лечиться, отвергалась изначально: слишком жутко было подтвердить свое знание со стороны. Тут сразу делалось понятно, что мое знание – не совсем знание. А как только мысль о медицине отставляли – тут знание о болезни делалось достоверным.
Слово «рак» лезло в глаза из всех книг.
Я знал, что это называется «канцерофобия». Что это можно рассматривать как форму МДП – маниакально-депрессивного психоза. Что причина – стресс, нервное истощение и неразрешимый психологический конфликт. Но знать – легче, чем победить и избавиться.
Задоставали меня гады. Не мог я разрешить свой литературный конфликт в рамках страны и государства.
И тогда я впервые сел писать не знаю что. Это был юноша, умирающий от рака. И железный мужик, крепящий его волю и сознание, – врач, но исцеляющий его не медициной, а бойцовским отношением к жизни. Это были две половины моего раздвоенного сознания, треснувшей надвое личности, хрупнувшего пополам характера.
Я написал двести страниц. Я выместил на бумагу все, что меня мучило и убивало. И мне полегчало.
Канцерофобия приступами пытала меня еще много месяцев.
Повесть стала первой частью «Майора Звягина». Первым, кого встряхнул до стука зубов и поставил на ноги железный доктор Звягин, был я сам.
6. Пишите письма
В старом фильме о гонщиках Ив Монтан отвечает журналисту, как он ведет себя на трассе при аварии впереди:
– Я увеличиваю скорость! (Потому что другие сбрасывают, и можно их обгонять.)
Все, что не убивает – закаляет. При получении удара я активизируюсь. Это даже не стоицизм. Стресс ищет способ разрядки, адреналин требует деятельности.
Не теряя времени до следующей подачи книги в издательство, я стал рассылать мои рассказы знаменитым писателям и влиятельным критикам. В папку вкладывал два рассказа, чтоб излишне не затруднять; совсем коротких иногда два-три прилагал к одному большому. Ну хоть одну-две фразы-то положительные они напишут между любых поучений и обличений? Вот я их выдерну и процитирую подряд как выдержки из внутренних отзывов маститых мэтров. И смонтирую такую сопроводительную справку для следующего варианта своих страданий. Прорвемся!
Я разослал папок тридцать. Из всех светил советской литературы мне ответил один. Виктор Астафьев.
Я писал ему в Вологду, а ответ через три месяца пришел из Красноярска. Переругавшись на старом месте, он переехал.
Я слал ему «Конь на один перегон». И аккуратнейшим образом получил обратно рукопись.
Письмо было от руки, фиолетовыми чернилами на обеих сторонах двойного листа в клеточку. И это было чертовски хорошее письмо. Самому цитировать похвалы себе – плебейство и жлобство. Повторяю:
Самому цитировать похвалы себе – плебейство и жлобство. Скобарская форма саморекламы. Похвальба заурядностей перед стадом своего уровня.
«Конь на один перегон» Астафьеву пришелся в жилу. Хороших и сугубо положительных слов он мне написал. И в заключение:
«Рассказ этот вы покажите в «Наш современник». Советую приложить к нему еще два-три, чтоб вышла подборка. Обратитесь от моего имени к Юрию Ивановичу Селезневу – дескать, Виктор Петрович очень хвалил и рекомендовал приглядеться. Бог даст, состоится публикация».
В конце был лиричный абзац о красивых местах и багульнике над рекой.
В течение дня я радостно переживал и писал благодарный ответ.
Назавтра я позвонил в «Наш современник». Юрий Иванович Селезнев, заместитель главного редактора, на прошлой неделе умер от инфаркта.
Сел я на стул и засмеялся шизофреническим смехом.
Позднее мне разъяснили, что даже здравствие Селезнева до столетнего юбилея ничего бы не изменило в моей жизни. Они там таких как я не очень любили: секли под корень. Я не проходил тест на анализ крови.
Интермедия с черным ангелом
Белые ночи отвратительны для партизан и невротиков. Ни застрелиться, ни заснуть. Мне снилось, что я лежу в кровати без сна, и меня вздергивал телефонный звонок, и я переходил из одной реальности в точную ее копию, только с молчащим телефоном, и пытался разодрать явь и сон, как слипшиеся марки.
Ревел танк на танкодроме, я сидел на месте стрелка-радиста справа от механика-водителя, мне было неожиданно просторно, это оттого, что я же был еще маленький, и пулемет в шаровую установку был вставлен – это было мое пистонное ружье, и поливало оно такими очередями, что срезались фанерные мишени, а я страшно мучился, что кончатся патроны, а ведь я сел, чтобы перестрелять издательство и Госкомиздат. Двигатель в корме взревел оглушительно: я вскинулся – по улице прогремел ночной мотоциклист.
И вдруг в белесых срединочных сумерках запорхало, зашуршало стремительно и судорожно, замелькало черной перепончатой молнией, гигантской бабочкой из адского сна! Кругами по комнате, задевая мое лицо! Почти задевая!
По кругу вдоль стен металась огромная летучая мышь.
Я смахнул с сознания остатки сна, подавил стон и панику, и принялся следить. Закурил и смотрел.
Мышь была не огромная. Нормальная. Но довольно крупная. С полагающимися серо-черными крыльями. Она металась зигзагами в ловушке комнаты. Она влетела в форточку, видимо, за мошкой. А форточка была почти в углу, и она теперь не могла найти выход своим ультразвуковым эхолокатором. Описав круг, она неслась вдоль окон: впереди была преграда. А на подлете мимо форточки она начинала отворот на 90°, скругляя угол к следующей стене, и проем форточки попадал в ее мертвую зону. Она была в панике!
В конце концов она выбилась из сил и села, вцепившись в мою белую рубашку, висевшую на гвозде. Я встал и осторожно взял ее в руку. Она оглядывалась и шипела очень тихо и тонко.
Она была теплая и крошечная. Крылья на ощупь были именно как кожа теплокровного существа, а загривок в мышиной бархатной шерстке. Она косила крошечными бусинками, а в розовом квадратном ротике оскалились четыре клычка тоньше любой иголки.
Но рыльце была свиное, дьявольское! И капля крови выступила на руке от цапанья коготка в углу кожаного крыла.
Я выпустил ее в форточку. И ни черта потом не заснул. Нет, никаких символов. Но что-то в этом, знаете. Не полагается летучим мышам влетать в комнаты и там шипеть на хозяев и устраиваться на постой.
Знак ночи. Черная метка биологии.
Я не ощущал любви окружающего пространства ко мне.
7. Проскок
– Вы там хорошо сидите? – спросил Айн по телефону.
Я сел.
– Госкомиздат прислал рецензию на вашу книгу, – ровно сказал Айн. – Ну, что я вам могу сказать.
У меня остановилось сердце. С этим остановившимся сердцем я просипел:
– Ну уж скажите.
Ничего. Я уже знаю, как все организовать в следующий раз. С кем заранее наладить отношения. И на какую тему срочно отшлепать несколько ударных эстонскотематических рассказов.
– В общем ничего плохого. Как мы и ожидали.
– Что значит ничего плохого?
– Рецензия скорее положительная.
– Что значит «скорее»? – слетев с резьбы, раздраженно завопил я. – А медленнее?!
– Ну, я же спросил, хорошо ли вы сидите, – мягко сказал Айн. – Книга рекомендуется к изданию.
– Так, – тупо сказал я. – Понятно.
– Вы рады? – ревниво поинтересовался Айн.
– Пока да, – осторожно ответил я, внутренне страхуясь от любых подвохов.
– Может быть, вам интересно ознакомиться с рецензией?
Проклятый эстонский самурай с его садистской выдержкой! Да, вам может показаться странным, но мне интересно!
– Тогда вы можете приехать в издательство. Вы сейчас не заняты?
Ну не сука ли? Да – именно сейчас я занят, некогда мне читать всякие рецензии из Госкомиздатов!..
Боже мой. Это была лучшая рецензия в моей жизни. Разумная, добрая, внятная, честная. Я перечитал дважды, растягивая в невыразимом счастье.
– А кто такая Екатерина Старикова? – показал я на подпись.
– Понятия не имею, – легко пожал плечами мой Айн Тоотс.
Я боялся насторожить удачу замечанием типа «Не ожидал», или «Это даже странно», или «Я уже был готов к худшему». Но вообще я охренел в хорошем смысле слова. Не все даже положительные эмоции могут адекватно выразиться литературной лексикой.
………………………
Через несколько лет, в Москве, я нашел адрес Екатерины Стариковой в справочнике СП. Я вошел в писательский дом у «Аэропорта», как коммунист Василов в заводские ворота (месс-менд!): просунув вперед руки с букетом, конфетом и прочим.
Открыла рослая красотка на грани возраста с домашним выражением лица. Есть женщины, у которых со вкусом прожитые годы ложатся на лицо печатью дружелюбного обаяния.
– Никогда в жизни мне из Госкомиздата не звонили, – вспоминала она за чашкой чая. – Единственный раз – с вашей книгой. Что там у них случилось? Под рукой никого не было?
Я рассыпался, изливался и признавался.
– Помню, что мне действительно очень понравились рассказы, и я честно написала свое мнение.
Мнение. Честно. Милые мои. Не было таких мнений в те времена на тех дорожках! Там на неведомых дорожках следы невиданных зверей. Бриллиант мне выпал в прореху Богова кармана. В бандитском казино произошел сбой, и против вероятности шарик влетел в мой номер.
Ее муж заваривал чай и тихо улыбался. Маленький, лысенький, глазки умненькие, на лбу шишечка. Это оказался знаменитый Соломон Апт. Это он перевел на русский Томаса Манна.
8. «Рассказы 4000 знаков»
– Когда же можно рассчитывать? – спросил я, как трепетный жених.
Через два года.
Что ж. «Жюль Верн» Брандиса выходил семь лет. В России два года от приема книги до выхода были прекрасным сроком. Планы верстались на пятилетку, а книга маститого задвигала всю очередь.
