Ангел, автор и другие. Беседы за чаем. Наблюдения Генри (сборник) Джером Джером
— Да, да, бифстек с катофью, — весело перебил он.
— С чем? — спросил я, не поняв сразу этого странного слова.
— С катофью… вареный катофью, — повторял он, пытаясь пояснить свою мысль движениями головы, рук и, вообще, самой оживленной мимикой и жестикуляцией. — И бель эль тожи, — добавил он, вероятно имея в виду угостить меня «белым элем».
Мне нужно было, по крайней мере, пять минут, чтобы выбить у него из головы бифштекс. И когда мне это, наконец, удалось, мне уже было совершенно безразлично, что есть, лишь бы было хоть что-нибудь. Поэтому я заказал порцию супа и жареной телятины. В виде третьего блюда прислужник по собственной инициативе прибавил нечто, похожее на припарку, но величаемое им «плюмпуденом». Я так и не решился дотронуться до этой сомнительной смеси. Мне кажется, прислужник сам состряпал это, желая угодить мне.
Этот слуга — настоящий тип; вы наталкиваетесь на него повсюду. Он переводит вам на ваш язык счета, сравнивая десять сантимов с одним пенни, двенадцать франков — с фунтом стерлингов; а при размене вами наполеондора с образцовым усердием сует вам в руку целую горсть медных су.
Прислужник — общий для всех стран тип, хотя больше всего он процветает, кажется, во Франции, в Италии и в Бельгии. Британский прислужник становится очень грубым и неприятным, когда его уличают в неблаговидной проделке. Иноземный же прислужник относится к таким случаям более снисходительно; он не сердится и не пламенеет деланым негодованием. Он, видимо, огорчен вашими упреками, но из сострадания к вам же; он опасается, как бы вы не повредили своему здоровью, расстраиваясь по пустому подозрению, и спешит предупредить такую беду прибавлением вам к сдаче нескольких мелких монет «из своего собственного кармана», лишь бы вы успокоились. Рассказывают об одном французе, который, не зная настоящей стоимости английской монеты, обыкновенно отсчитывал кэбменам по одному пенни, пока те не объявляли себя удовлетворенными; а когда он пробовал давать кэбменам крупную монету, то они при сдаче всегда будто бы обсчитывали его. Я не верю этому рассказу, потому что, насколько мне известно, наши лондонские извозчики, за редкими исключениями, люди довольно честные.
Но, по всей видимости, эта история уже успела переправиться через британский канал и внедриться в умах иноземных прислужников, в особенности — вокзальных. Они всегда дают путешественникам сдачу самыми мелкими монетами и притом с таким видом, словно жертвуют вам сбережения всей своей трудовой жизни. Если вы по прошествии пяти минут все еще окажетесь не вполне удовлетворенным, прислужник вдруг скрывается. Вы думаете, что он побежал куда-нибудь за деньгами, так как имевшихся у него в наличности не хватило для расплаты с вами, но проходит четверть часа, а он не возвращается, и вы начинаете спрашивать о нем его товарищей.
Лица этих господ сразу омрачаются. Вы задели самое больное место их чести. Тот, о котором вы спрашиваете, действительно служил здесь, но теперь больше уже не служит, и куда девался — им неизвестно. А если бы случилось, что он, по милости превратностей судьбы, когда-нибудь вновь попал им на глаза, то они сообщат ему, что вы ждете его.
Между тем раздается второй звонок, и сторож громким голосом возвещает, что ваш поезд готовится отойти. Вы спешите в вагон, утешаясь соображением, что вам могло быть недодано и гораздо больше…
Один прислужник на вокзале северной железной дороги в Брюсселе вручил мне взамен данной ему пятифранковой монеты, за вычетом стоимости выпитой мной чашки кофе, крохотную турецкую монету, ценность которой мне до сих пор не удалось вполне установить, потертый до неузнаваемости двухфранковик и несколько сантимов. Вручил он мне этот денежный ералаш с видом человека, вносящего свою лепту на благотворительное дело. Мы посмотрели друг на друга. Должно быть, мой взгляд внушил ему мысль о моем неудовольствии. Он достал из кармана кошелек; по всей вероятности, он желал этой манипуляцией намекнуть, что я выжимаю из него последние капли крови. Но я оставался непоколебим. С миной мученика он извлек из кошелька монету в пятьдесят сантимов и прибавил ее к прежней сумме.
Я предложил ему сесть около себя, так как нам, по-видимому, предстояло немного потолковать. Думаю, он догадался, что имеет дело не с дураком.
— A, monsieur понимает! — веселым голосом воскликнул он и, смахнув всю мелочь со стола в свой кошелек, дал мне сдачу как следует.
После этого он хотел отойти от меня, но я подзадержал его и продолжал наслаждаться его обществом до тех пор, пока не пересмотрел всех монет. Он ушел со смехом и передал о моей проделке своему товарищу по столу, который также засмеялся. Когда я проходил мимо этих господ, они отвесили мне по низкому поклону и пожелали счастливого пути. Так я и оставил их смеющимися. Будь на их месте англичане, те до следующего утра глядели бы злыми буками.
Помню, как в дни моей молодости мне довольно дорого обошелся один из таких прислужников, делавший вид, что принимает меня за наследника всех Ротшильдов вместе взятых. На основании своих более или менее горьких опытов я вывел заключение, что с этими людьми нужно поступать с особенной тактичностью. Когда, например, один из них будет навязывать вам вина самой высшей марки, то вы возьмите его за руку и попросите сказать по совести, не может ли он раздобыть для вас бутылочку самого дешевого сорта. После этого он, наверное, придет в себя и перестанет считать вас наследником Ротшильдов.
Бывают такие заботливые прислужники, что вам так и хочется называть такого прислужника «дядей». Но, конечно, вы вовремя спохватываетесь, что это могло бы повлечь к нежелательным осложнениям в ваших с ним сношениях. Когда вы при нем угощаете даму и желаете придать себе в ее глазах известный вес, этот родственно расположенный к вам прислужник непременно поведет себя так, словно угощает он, и заставит вас почувствовать злобу.
Самое большое оскорбление, какое вы можете нанести прислужнику, состоит в том, чтобы принять его за «своего». Вы уверены, что это ваш: у него та же лысая голова, те же черные баки, тот же римский нос. Но вы не заметили, что у вашего глаза голубые, а у этого — карие. Вы останавливаете его, когда он проходит мимо вас, и просите подать вам красного перцу. Он окидывает вас таким высокомерным взглядом, что вам делается и стыдно и страшно, будто вы сильно оскорбили его. Весь его вид говорит вам: «Вы ошиблись, сударь, и спутали меня с кем-нибудь другим. Не имею чести знать вас».
У меня никогда не было привычки оскорблять кого-либо, но иногда я совершенно бессознательно оказывался виновным в этом, причем каждый раз чувствовал себя в высшей степени пристыженным. То же самое чувствую я и тогда, когда нечаянно приму чужого прислужника за своего.
— Я пришлю вам вашего человека, — отвечает он мне, но таким тоном, который резко обозначает разницу между прислужником чужим и вашим. Часть из них, быть может, не разбирает, кому прислуживает; другие же проникнуты сознанием своего человеческого достоинства. Вам становится понятным, почему ваш прислужник держится от вас в стороне: он стыдится вас, потому что вы мало заказали. Быть может, он выжидает время, когда ему можно будет незаметно проскользнуть к вам. Тот, которого вы так легкомысленно приняли было за своего, отыскивает вашего, оказавшегося спрятавшимся за шкафом, и говорит ему: «Вас спрашивает номер сорок второй». Тон его голоса добавляет: «Если вы покровительствуете подобного рода потребителям, то это, конечно, ваше дело, но, пожалуйста, не заставляйте меня возиться с такой мелочью».
IX
Женская эмансипация
Один знатный восточный человек отбывал с наших берегов на родину. Прощаясь с ним на палубе парохода, молодой дипломат, приставленный к этому человеку на время его пребывания в Лондоне, спросил его:
— Как понравилась вашей светлости Англия?
— Слишком много женщин, — лаконично ответил важный уроженец Востока и спустился в свою каюту.
Молодой дипломат вернулся на берег в глубокой задумчивости. В тот же день вечером он явился в наш клуб и передал нам слова восточного гостя, и мы принялись обсуждать их.
Разве маятник качнулся слишком далеко в одну сторону? Верно ли краткое, но многозначительное замечание восточного жителя, человека, очевидно, очень наблюдательного и неглупого? Если подумать хорошенько, не окажется ли и в самом деле, что весь Запад отдан во власть «вечно женственному»? Посетитель с Марса или Юпитера, наверное, назвал бы нашу страну женским ульем, в котором скромно одетый мужчина держится при том лишь условии, чтобы он делал всю трудную работу и старался приносить как можно больше пользы. В прежние времена мужчина наряжался в дорогие цветные ткани и посещал зрелища один, без женщины; ныне же наряжается со всевозможной роскошью и красочностью женщина и посещает зрелища, которые устраиваются почти исключительно для нее. Одетый в неказистую, пожалуй, даже подавляющую своей простотою одежду, мужчина сопровождает женщину лишь для того, чтобы таскать за нею необходимые ей, по ее мнению, в театре вещи и подзывать ее экипаж. Среди трудящихся классов жизнь, по необходимости, остается примитивной; нравы жителей пещер сохранились во всей своей полноте среди обитателей фабричных кварталов. Но в высших и средних слоях общества мужчина, бесспорно, стал слугою женщины.
Помню, как-то раз в моем присутствии одна мать разъясняла своему маленькому сыну обязанности мужчины. В доме у них гостила маленькая племянница хозяйки. Дети, как водится, часто ссорились из-за игрушек и разных пустяков, и вот мать внушала мальчику, что он, как мужчина, обязан во всем беспрекословно уступать своей маленькой гостье. Если ей понравится что-нибудь из его вещей, то есть какая-нибудь игрушка или книга, то он должен сейчас же предоставить эту вещь в пользование девочки.
— Но почему же так, мама? — недоумевал мальчик.
— А потому что ты — мужчина, — отвечала мать. — На то ты и родился маленьким мужчиной, чтобы угождать маленьким девочкам; а когда сделаешься большим мужчиной, то должен будешь угождать и большим девушкам.
Долго толковала мать в таком духе, пока сынок не проникся ее идеями. И с той минуты, что бы ни делала девочка, что бы ни схватила и ни сломала из его любимых игрушек, какую бы из его лучших книг ни изорвала, — он храбро удерживался от желания отмутузить ее за это; напротив, даже всячески старался выразить, что его это нисколько не огорчает и он очень рад, что его дорогая кузиночка так славно забавляется на его счет.
Девочка всегда выхватывала у него из-под носа самые любимые его лакомства. Все ее шалости, иногда довольно серьезные, сходили ей с рук безнаказанно. Мальчика мать заставляла и учиться и кое-что делать по дому, но девочка все время только и знала объедаться фруктами и сластями, баловаться и озорничать. Наконец мальчик не выдержал и спросил у матери:
— Мама, неужели она может вести себя так дурно и никогда не делать никакого полезного дела только потому, что она девочка?
— Конечно, мой милый, — ответила мать. — Отчего же девочкам и не побаловаться? Мужчина должен работать и не смеет баловаться, а девочкам можно…
Современная женщина избегает всяких обязанностей. Хозяйством она не желает заниматься, называя это «домашним рабством» и чувствуя себя призванною к «высшей деятельности». Какую именно она подразумевает высшую деятельность — этого она не удостаивает объяснять. Несколько знакомых мне замужних женщин сумели убедить своих мужей в том, что вся суть их жизни в этой деятельности, поэтому они не могут оставаться с мужьями, а будут жить одни, самостоятельно. Покинув свои дома, они в компании с другими искательницами «высшей деятельности» основались в жалких бараках, очень мало отличающихся от меблированных домов в Блумсбери. Но искательницы высшей деятельности называют эти бараки «усадьбами» и «дворами» и очень гордятся ими. Эти искательницы не обременены ни заботами по хозяйству, ни даже слугами; они убеждены, что ничем не должны быть обременены.
Артемус Уорд повествует нам об одном человеке, который просидел в тюрьме двадцать лет. Вдруг его осенила блестящая мысль: он взломал окно и вылез из него. Так и мы, неразумные смертные, заключенные, бог знает сколько веков, в этом полном всяких неудобств и тревог мире и привыкнув к этим неудобствам и беспокойствам, думаем, что нет никакой возможности избавиться от них. Мы уверяем себя, что человек родился исключительно для тревог и что единственный способ облегчить себе наше существование в этой мировой тюрьме — это обращение к утешениям философии. И вдруг перед нами появляется современная женщина и начинает доказывать нам, что отлично можно обходиться без всяких хлопот и забот; стоит лишь забросить свои скучные дома, со всем их сложным устройством и громоздкой дедовской обстановкой, и перебраться в голые, сырые и промозглые стены «усадеб» и «дворов», — вот и вся недолга.
«Доктор не велит ее расстраивать». Она такая слабенькая и нежная; ее нужно беречь. В «усадьбах» и «дворах» она не будет расстраиваться; ну, и пусть живет в них. Быть может, и мы, глядя на ее пример, сумеем отделаться от всяких забот и треволнений домовитости?
Многим женщинам (по крайней мере, тем, которых я имею в виду) нужен «высший» образ жизни. Эти устремленные ввысь существа страшно обижаются, когда их попросят пришить хоть пуговицу. Разве для этого нет других женщин, специально назначенных и приспособленных Самим Провидением для таких низких, рабских дел? Они отделались от всяких низменных занятий, чтобы посвятить все свое время «высшим» задачам, вести «высший» образ жизни.
В чем же состоит их «высшее» существование? Одна из них пилит на скрипке, другая вяжет что-то крючком, третья изучает модные танцы. Неужели только в этом и состоят те «высшие» задачи, ради которых женщина требует освобождения от всех ее прямых обязанностей? И если так, то не угрожает ли нам эта их эмансипация от домашнего очага тем, что мы будем вынуждены бросать не только наши дома, но и все, что связано с домашним очагом?
Кроме того, когда с пути женщины будут устранены последние препятствия, то не окажется ли в мире чересчур много пилильщиц на скрипке, вязальщиц крючком и плясуний? И что станется тогда с миром? А может быть, «высшие» задачи современной женщины заключаются в чем-нибудь другом, действительно возвышенном? Почему же этого не видно?
Одна из моих знакомых дам состоит попечительницей приюта для беспризорных детей и секретарем комитета для приискания работы безработным. А у нее дома две прислуги, четверо детей и муж, и, кажется, она до такой степени привыкла к хлопотам и заботам, что не могла бы жить без них. Имея примером эту даму, могли бы и другие заниматься высшими делами, не бросая дома и семьи.
Современная женщина нашла, что дети мешают ее умственному развитию, поэтому всячески отделывается от них. Мужчина, пишущий поэмы, задумывающий и выполняющий картины, сочиняющий новые мелодии, разрабатывающий философские темы, — и все это среди житейского шума и суеты, среди тревог относительно завтрашнего дня, — с ужасом думает о том, что же это за новая женщина, слух которой так нежен, что для него нужно закрыть наглухо весь мир, чтобы этот мир своим шумом не беспокоил ее и не мешал ей в ее великих стремлениях.
Один из моих приятелей, оптимистически настроенный, уговаривает меня не ломать головы над этими вопросами, так как, по его убеждению, все распутается само собою и вернется на круги своя. В настоящее время женщина находится в периоде миросозерцания, обращенного на саму себя. Школьный период, со всеми его стеснениями, навсегда миновал для нее. Она покончила со скучными учебниками и уроками, простилась со скучными учителями и обзавелась своим собственным «ключом», — вообще, зажила свободно. Но для нее осталось еще много стеснительных условий, вроде необходимости возвращаться домой не позже полуночи, держать себя «с большим достоинством», и разных других «церемоний». Это ее раздражает, и она кипит негодованием. Это совсем не вяжется с ее убеждениями в том, что жизнь — не что иное, как длинная оргия всяких удовольствий и наслаждений, без малейших ограничений в прихотях. Но этот период скоро окончится и даже, пожалуй, уже оканчивается. Женщина сознательно выступит на арену действительной жизни, когда убедится, что и там есть серьезные правила, обязанности и ответственность, возьмет на себя посильную часть бремени мужчины и тем завершит свое предназначение.
Дай-то бог!
А пока что она живет себе припеваючи; многие находят, что даже чересчур припеваючи. Она требует себе всего лучшего. Она желает быть избавленной от всякого труда, на который смотрит, как на узы невольничества, и пользоваться одними удовольствиями жизни. Ее никто и ничто не должно беспокоить. Она должна быть безусловно свободна, чтобы следовать своим высшим призваниям.
Уважаемая леди! мы все чувствуем себя призванными к «высшей» жизни. Например, лично мне вовсе бы не хотелось писать эти глупые очерки. Я очень желал бы, чтобы кто-нибудь взял на себя все мои денежные и прочие заботы, а я сидел бы спокойно в большом мягком кресле и мечтал бы о тех чудесных вещах, которые я мог бы написать, если бы только этому не препятствовали глупые люди, то и дело пристающие ко мне с разного мелочью, недостойной моего «высшего» внимания.
Ведь и Томми Смит чувствует себя приспособленным к более высшей деятельности, чем корпеть с девяти утра до шести вечера в конторе над глупым писанием цифр и подведением итогов. Он также весь проникнут сознанием, что настоящее его призвание — портфель первого министра или жезл фельдмаршала. И так каждый из нас. А вы, уважаемая леди, воображаете, будто у нас нет влечения к высшему, будто мы любим свои конторы, канцелярии, лавки и фактории? Нет! нам всем хотелось бы писать поэмы, рисовать картины и за это быть предметом поклонения всего мира. Может быть, вы думаете, что мужчина каждое утро уходит в Сити как на пикник и, позабавившись там восемь часов подряд, возвращается домой, чтобы надоедать вам напоминаниями об обеде?
Это все та же старая сказка, только навыворот. Раньше мужчина говорил, что женщина ничего не делает дома, а только и знает, что по целым дням лодырничает. «Ну, приготовит, скажем, картофельный пудинг, — так велико ли дело? Это — игра, а не дело; самый малый ребенок, и тот сумеет состряпать такое неважное блюдо. А вот пускай-ка она попробует поработать за меня в поле»… Слыша такие слова мужа, жена говорит ему: «Попробуй сделать картофельный пудинг сам. А я пока пойду займусь твоим делом». И она уходит в поле работать за мужа, и работает успешно, а муж остается дома, чтобы заняться делом жены, и убеждается на опыте, что состряпать картофельный пудинг, который можно было бы с удовольствием есть, — вовсе не такое пустячное дело, как он думал раньше; да и остальные хлопоты по дому и присмотр за ребятишками — тоже не забава.
Нынче же стали болтать глупости сами женщины. Копать картофель — да ни за что! Конечно, высокоуважаемая леди, это дело для вас теперь очень трудное: от него и спинка может заболеть, да и слишком уж это низко.
Конечно, в сущности безразлично, мужчина или женщина выкопает картофель и сделает из него пудинг. Копанье картофеля требует большой мускульной силы, поэтому, пожалуй, скорее входит в область деятельности мужчины, изготовление же пудингов, как дело, требующее меньшего напряжения этой силы, более подходит женщине. Но, повторяю, не все ли равно, кто сделает то или другое, — лишь бы было сделано. Само собою ни картофель не выроется, ни пудинг из него не сделается, да и не совсем удобно взвалить оба эти дела на одни плечи. Поэтому мужчине и женщине нужно полюбовно решить, что должен делать каждый из них; а решив, пусть они мирно делают то, за что взялись, и не изводят друг друга упреками и насмешками: «Какое твое дело — ерунда одна! Вот я так действительно тружусь в поте лица, и не будь меня, ничего бы и не вышло!» Мужчина и женщина одинаково нужны друг другу; только их совместными усилиями и можно достичь того, что называется счастьем…
Я знаю трех интеллигентных женщин, взявшихся за мужской труд. Одна из них была брошена своим мужем и осталась с двумя малолетними детьми на руках. Она нашла надежную женщину, которой смело могла поручить присмотр за домом и детьми, а сама поступила в оркестр пианисткой и зарабатывала по два фунта в неделю. В настоящее время она получает по четыре фунта в неделю и работает по двенадцати часов в сутки. У другой тяжело заболел муж. Он остался жив, но лишился ног и не мог ходить в контору, в которой служил до своей болезни, но мог заниматься перепиской бумаг дома. А так как его заработка оказалось недостаточно, то жена открыла портновское заведение, и дело у нее пошло хорошо. Третья осталась вдовою без всяких средств. Она поместила своих троих детей в закрытый пансион и открыла для своего пропитания чайную.
Значит, при известной энергии, и женщина может делать мужское дело, но, конечно, в пределах возможного.
На континенте женщины уже ухитрились вывернуть всю жизнь наизнанку. Там на местах мужчин почти везде засели женщины, заставив мужчин занять женские места. Так, например, дамскими гардеробами там заведуют отставные артиллерийские сержанты, а бреет и стрижет мужчин молодая златокудрая дамочка, озаряющая их при этом обольстительной улыбкою. Что касается меня лично, то я предпочитаю быть выбритым и остриженным артиллерийским сержантом, а моя жена говорит, что отлично может обойтись без него в своей гардеробной. Но таков уже закон на континенте, что мужчины делают женское дело, а женщины — мужское, и нам поневоле приходится там подчиняться этому.
Помню, как я в первый раз путешествовал с дочерью по континенту. Утром, после первой ночевки в одном из городов материка, я был разбужен пронзительным криком, несшимся из комнаты моей дочери. Я поспешно накинул на себя верхнее платье и бросился туда. Ворвавшись в ее комнату, я не заметил там дочери, зато увидел здоровенного детину в синей блузе, державшего в одной руке кувшин с водой, а в другой — пару вычищенных женских ботинок. Он казался не менее моего огорошен видом пустой постели. Из-за умывальника в углу вдруг раздался отчаянный вопль дочери: «Ради бога, уберите этого человека! Зачем он пришел сюда?»
Когда все успокоилось, я объяснил дочери, что в чужих землях горничная теперь заменена мужчиною, а женщины заняты кладкою кирпича, дрессировкой лошадей и т. п. мужскими делами.
Когда вы входите в табачный магазин, то видите за прилавком обворожительную молодую дамочку, осведомляющуюся о вашем желании. Вы спрашиваете у нее такого табаку, к какому привыкли, а она предлагает вам другого, не находя разницы между различными сортами, если они сходятся в цене. Она думает, что вы просто привередничаете, не соглашаясь брать предлагаемый ею сорт.
Корсетные мастерские там обслуживаются представительными молодыми людьми с бородкою а-ля Ван Дейк, женщины бегают по клубам, мужчины стряпают, и, тем не менее, женщина все еще не считает себя достаточно свободной…
В заключение я должен сказать… Я знаю, что это заключение многим представительницам прекрасного пола может показаться… невежливым, но не могу удержаться, чтобы не высказать его, иначе это будет тяготить мою совесть. По моему крайнему разумению, женщина едва ли создана для полной свободы от всяких забот. Вернее всего, что и она, наравне с мужчиной, предназначена для того, чтобы нести часть мирового труда.
X
Герой популярной новеллы
Когда я был помоложе, чтение популярных новелл всегда наводило на меня печаль. Очевидно, эти литературные произведения действуют так удручающе и на других. Недавно я беседовал на эту тему с одной славной молодой девушкой, и она высказала мне свое мнение.
— Терпеть не могу героини наших новелл! — горячо воскликнула эта девушка. — Мне делается прямо дурно от нее. Когда я не думаю о ней, то чувствую себя вполне хорошо и мирно, но как только она попадется мне на глаза, я готова взбеситься. Она слишком развязна на язык. Я не осудила бы ее, если бы это случалось с ней изредка; ведь и мы все, в случае надобности, не полезем за словом в карман. Но дело в том, что она всегда и повсюду разражается слишком резкими словечками. С ней никогда не бывает, чтобы она была чем-нибудь смущена; она даже и не старается показать смущения. Что же касается ее волос… Ах, это нечто ужасное! Мне все кажется, что на ее голове парик; так и хочется пойти и сорвать его. Ее кудри как будто вьются сами собою, и ей нет с ними никакой возни… Посмотрите вот на мои волосы. Я сегодня поутру билась с ними целых три четверти часа, чтобы придать им вид, хоть несколько похожий на прическу героини новелл, а что вышло? Ведь мне нельзя не только качнуть головою, но даже просто рассмеяться из опасения, как бы не разъехалась вся моя постройка из волос, стоившая мне столько труда. А ее платья? Они положительно выводят меня из себя! Все сидит на ней точно влитое, и ей совсем нет надобности беспокоиться о том, чтобы не морщил лиф или не сбилась бы набок юбка. Ее туалеты прямо идеальны. Наденет любой наряд и появляется перед гостями точно куколка. Всем остальным женщинам остается только завидовать и мечтать о тех успехах, которыми они могли бы пользоваться в этот вечер, если бы не эта несносная героиня. Она даже не отличается красотой. Судя по тому, что о ней говорят, она скорее дурна. Но, очевидно, это нисколько не беспокоит ее; она выше этого. Вообще она доводит меня до стадии кипения! — заключила моя юная собеседница.
То же самое могу сказать и я, с той лишь разницей, что отнесу это не к героине, а к герою, и буду разбирать его не с женской точки зрения, то есть не по одной наружности, но во всех подробностях.
Герой не всегда бывает мягкосердечен; иногда он убивает своего соперника, а потом, когда уже поздно, очень огорчается, предается самобичеванию и подписывается на венок покойному. Подобно и нам, грешным, он делает ошибки. Обыкновенно он женится не на той девушке, на которой следовало бы ему жениться. А как хорошо он все делает! Возьмите хоть одно то, что он снисходит до игры в крикет и, хотя не умеет играть, но всегда выигрывает.
Так и во всем. Не умея путем владеть веслом, он берет первый приз в речной гонке, а потом отправляется на другую, где также берет первый приз, и притом с такой легкостью, точно для этого ровно ничего не нужно, кроме хотенья. Приходится только удивляться, как решаются люди состязаться с таким чудодеем! Живи я в мире новелл и вздумай участвовать в состязании на первый приз, я перед началом гонки непременно объяснился бы со своим соперником. «Постойте-ка минуточку, дорогой мистер такой-то, — сказал бы я ему, — вы кто: герой новеллы или такой же второстепенный персонаж, как я? Если вы герой, то, простите, я не могу состязаться с вами, потому что не хочу быть побежденным».
Герой популярной новеллы никогда не представляет собой обыкновенной посредственности; он — гений во всем. Например, не умея ездить верхом, он не может взобраться на лошадь без того, чтобы не понестись вихрем и не выиграть главного приза. Толпа в мире новелл, по-видимому, лишена всякой наблюдательности. Он мучится вычислением шансов, толкует о рекордах и читает всякий вздор, печатающийся в спортивных изданиях. Будь я среди этой толпы, я не стал бы беспокоить себя несущественными пустяками, я обратился бы к тому из комиссионеров, состоящих при тотализаторе, который показался бы мне самым надежным, и спросил бы у него:
— Скажите, пожалуйста, кто из этих джентльменов, приготовившихся скакать, герой последней новеллы? Кто? Этот вот тяжеловесный субъект на маленькой коричневой лошадке, которая кашляет и страдает опухолью в правом колене? Сколько же у него шансов выиграть все десять дистанций?.. Тысячу против одного, говорите вы? Отлично! Вот вам двадцать семь фунтов золотом и восемнадцать шиллингов серебром. Пальто и сюртук пойдут за десять шиллингов, панталоны — за семь шиллингов шесть пенсов, а сапоги… ну, хоть за пять. Все это вместе составит двадцать девять фунтов шесть пенсов, не так ли? В дополнение к недостающей сумме вот вам еще проект закладной на мою домашнюю обстановку, которая стоит… Словом, вместе с этой закладной как раз наберется пятьсот фунтов. Все эти ценности я ставлю на коричневую лошадку героя популярной новеллы.
Таким образом я сразу выиграл бы пятьсот тысяч фунтов, если бы только, конечно, проделал все это.
Когда герой популярной новеллы купается, то он и это проделывает как-то по-сверхчеловечески. Вы никогда не встретите его в купальне; он купается прямо в открытом море. В купальном костюме, но без плавательного пояса, он несколько часов подряд плавает и ныряет в воде как рыба. Его окружает публика в лодках, и он забавляет ее произнесением целых монологов, декларированием стихов и разными остроумными (но больше очень плоскими) шуточками. Публика, разумеется, в восторге. А попробуй-ка кто-нибудь другой проделать при таких условиях то же самое, он тотчас же познакомился бы со вкусом соленой водицы. Этого же франта сами волны почтительно обегают, не решаясь доставлять ему никаких неприятностей.
Во время состязания на бильярде он всегда дает своему противнику сорок очков вперед и все-таки постоянно обыгрывает его. Он, собственно говоря, даже не играет, а лишь показывает, как надо играть; проявляемая им при ударах кием небрежность просто изумительна. Он почти и не смотрит на шары и едва целится в них, а они уже сами бегут перед ним туда, куда ему нужно. Когда все удивляются его искусству, он небрежно говорит, что лет пять тому назад, будучи в Австралии, забавлялся от нечего делать на бильярде, но с тех пор и кия не брал в руки, да и самого бильярда в глаза не видал.
Его никогда нельзя застать упражняющимся гимнастикой, а между тем мускулы каким-то чудом у него прогрессивно развиваются, и он в короткое время становится первым силачом, да притом таким, что когда, например, его лошадь отказывается перемахнуть через высокий тын, он спрыгивает с нее и перебрасывает ее на другую сторону, после чего одним прыжком сам следует за нею. Когда массивная дубовая дверь не поддается усилиям десятерых людей, обладающих средними силами, ему стоит только поднажать на нее одним плечом — и она разлетается в щепы. Когда он с презрением бросает вызов самому прославленному дуэлисту во всей Европе, ваше человеколюбие побуждает вас крикнуть этому, заранее осужденному на смерть человеку: «Что вы делаете, несчастный! Ведь ваш противник — герой популярной новеллы. Послушайтесь моего доброжелательного совета: постарайтесь как-нибудь выпутаться из этой беды. Бегите в Америку, в Австралию, а то и еще куда подальше. Состязаться на шпагах или на чем бы то ни было с этим героем значит прямо обрекать себя на гибель. Это то же самоубийство».
Когда герою популярной новеллы приходит фантазия вкусить умственной пищи, он отправляется в общественную библиотеку и спрашивает там сразу Платона или Аристотеля; очевидно, им руководит инстинкт внутреннего сродства. Платон и Аристотель имеются в переводе, а герой желает видеть их в оригинале, поэтому он с помощью Лексикона сам переводит их обратно на древнегреческий язык. Делает он это играючи, без малейшего труда. Покончив с Платоном и Аристотелем, а по пути и с прочими латинскими мудрецами, он переходит к латинским классикам и разбирается в них с истинно гениальною легкостью.
Окончив с грехом пополам среднюю школу, он поступает в университет, но совсем не занимается там, потому что у него нет никакой необходимости в этом: знания сами собою вселяются в него, без всяких стараний с его стороны. Как же мне было не завидовать ему, когда я должен был с утра до ночи корпеть над лекциями и книгами и все-таки очень мало получал пользы при всей усидчивости и при всем усердии! Между тем герой, вместо учения, забавляется выдумыванием и исполнением разных таких проделок, за которые негероев обыкновенно выставляют вон из стен храма науки. Герою же все сходит с рук. Кажется, профессора именно потому так и любят его и восторгаются им, что он, вместо занятий, только повесничает. Может быть, и сами почтенные представители науки находят, что герои популярных новелл другими и быть не могут.
За две недели до экзаменов герой обвязывает голову мокрым полотенцем; а когда это не сразу действует, он принимается пить крепкий чай большими кружками, и тогда уж обязательно получает первую награду.
Я сначала также верил в благотворное действие мокрого полотенца и крепкого чаю, но жестоко обманулся. Господи, чему только я не верил в дни своей юности! Из моих тогдашних верований можно было бы составить объемистый том энциклопедии «полезных» знаний. Не знаю, пробовали ли когда-нибудь авторы популярных новелл работать с мокрым полотенцем на голове; я пробовал. Трудно делать что-нибудь даже с сухим полотенцем, обвернутым вокруг головы; это впору только восточным народам, потому что они привыкли к этому, а европейцу это очень трудно. Таскать же у себя на голове мокрое полотенце у нас может разве только особо приспособленный к этому герой популярных новелл. Каждую минуту мокрое полотенце развязывается. С закрытыми им глазами вы тщетно стараетесь освободить голову от неприятной, холодной и липкой ткани, которая плотно обвивается вокруг вашей шеи. Придумывая, каким бы способом удержать на голове эту мокрую повязку, которая постоянно сползает то на лоб, то на шею, вы много времени торчите перед зеркалом, усиливаясь водворить ее на место. Потом, в самом дурном расположении духа, вы возвращаетесь к вашим книгам. Вода капает вам на нос и струйками стекает по спине. И пока вы не догадаетесь сбросить полотенце и вытереться насухо, никакая работа не может пойти вам на ум. Что же касается крепкого чая, то я от него всегда только страдал несварением желудка и бессонницей.
Что больше всего бесит меня в герое популярных новелл, это удивительная легкость, с какой он изучает иностранные языки. Будь он немецким кельнером, швейцарским парикмахером или польским фотографом, я бы не завидовал ему: этим людям свойственно овладевать любым языком. Мне думается, что эти люди берут словарь нужного им языка, делают из него настойку и принимают по ложке этой настойки каждый вечер перед отходом ко сну. Когда они выпьют всю настойку, язык у них уже воспринял все слова, находящиеся в словаре. Но герой новеллы чистокровный англосакс, и мне не верится в его блестящие способности, потому что я сам англосакс.
Я несколько лет подряд разгуливал с разными словарями в кармане. Запрятавшись в отдаленный уголок, подолгу твердил вслух иностранные слова и идиомы, в надежде, что таким образом они засядут у меня в голове, откуда мне во всякое время можно будет их извлечь в случае надобности. Однако и после всего этого я не могу похвалиться особенным знанием чужих языков.
Герой же популярной новеллы, никогда не выезжавший из глав новеллы, вдруг задумывает отправиться на Континент.
В следующей главе я нахожу его обсуждающим с французскими или немецкими учеными на их языках самые сложные психические проблемы. Очевидно, автор забыл предупредить, что когда-нибудь на одной улице с героем жили немцы и французы, и он, познакомившись с ними, научился так бегло объясняться на их языках.
Помню, однажды в маленький провинциальный городок, где я случайно находился, заехала странствующая труппа актеров, ставившая мелодрамы. Содержание мелодрамы заключалось в следующем. Героиня с ребенком мирно спала в обычной мансарде. По некоторым, плохо понятым мною причинам, злодей вздумал поджечь дом. В течение трех предшествующих действий он жаловался на холодность героини, поэтому можно предположить, что ему пришло на ум разогреть ее посредством пожара. Спастись по лестнице было невозможно. Каждый раз, как бедная женщина отворяла дверь на лестницу, ее обжигало пламенем, очевидно, только и дожидавшимся этого случая. Наконец героиня, завертывая своего ребенка в простыню, кричит: «Слава богу, что я была воспитана канатной плясуньей!» — и, не произнеся больше ни слова, отворяет окно, хватается за ближайший телеграфный провод, перебирается по проволоке к столбу, по которому и спускается благополучно на землю.
В этом же роде, вероятно, бывает и с героем новеллы. Очутившись в чужой стране, он вспоминает, что когда-то у себя на родине он был знаком с выходцами из этой страны, и благодаря такому воспоминанию сразу начинает говорить на их языке. Мне самому приходилось встречаться с такими выходцами, но я никак не мог научиться у них так хорошо говорить на их языке, как это делает герой популярной новеллы.
Однако, говоря откровенно, я все-таки не верю, что этот герой действительно так легко усваивал языки. Мне кажется, что и ему не хуже нас приходится объясняться с иностранцами больше посредством слов собственного сочинения и удивляться, почему нас так плохо понимают.
Много чего еще я мог бы сказать о герое популярных новелл. Но и из сказанного читатель поймет, почему мне так несимпатичен этот герой. Если же читатель все-таки не понимает, то я поясню: герой современных популярных новелл мне крайне несимпатичен (даже больше — прямо противен), потому что выдуман; таких людей на свете нет и никогда не было.
XI
Назидательная беседа
— Говорят, питаться трескою не особенно полезно, в особенности весною, — сказала мне миссис Уилкинс, убирая со стола и вытирая его чистым углом своего передника. — Положим, — добавила она, — если слушать людей, то хоть совсем ничего не ешь.
— Треска, — подхватил я, — вещь питательная; она заменяет бедняку жаркое. Когда я был молод, эта рыба — как, впрочем, и все остальное — была дешева. За два пенса можно было приобрести треску средних размеров, а за четыре — огромную. В блаженные дни моей молодости треска часто выручала меня из беды. Но однажды случилось так, что один добрый человек, из моих дальних родственников, чуть было не заставил меня умереть с голоду. Дело в том, что я забыл свой зонтик в омнибусе; погода же стояла дождливая. Вот этот родственник, человек со средствами, сжалившись над моим беспомощным положением, подарил мне дорогой шелковый зонтик с роскошной ручкой из слоновой кости, обвитой золотой змейкой. Этот богатый зонтик и я составляли совсем неподходящую пару.
Обстоятельства мои в те дни находились в таком положении, что я должен был заложить этот зонтик и приобрести себе простой, к какому привык, а разницу в цене употребить на свое пропитание. Но я боялся оскорбить своего почтенного благодетеля и потому недели две подряд промучился с его подарком. Обладая этим подарком, я уж не мог утолять своего голода простой вульгарной треской. При виде меня — вернее, моего зонтика — рыбники опрометью бросались в ледники и приносили оттуда самую лакомую и дорогую рыбу. Заперты были теперь передо мною и скромные кофейни, в которых раньше я мог за три пенса подкрепиться полупинтой какао и четырьмя маленькими булочками, намазанными той желтоватой смесью, которая почему-то называется сливочным маслом… Вам знакомы эти булочки, миссис Уилкинс? Теперь один их вид и запах вызывают во мне тошноту. Но в те дни, когда для меня весь мир был полон розовых надежд, мои глаза и мой нос восторгались этими булочками. Недоступны стали мне и другие деликатесы, вроде четырехпенсовых пирогов с мясом и шипящих на сковороде сосисок. По понедельникам и вторникам я еще имел возможность разыгрывать из себя джентльмена, имеющего дохода, по крайней мере, фунтов пятьсот в год, то есть заказывать во второстепенных ресторанах обеды, платить по одному пенни отдельно за чистую салфетку и давать на чай прислужнику по два пенса. Но, начиная со среды и вплоть до субботы, я должен был бродить с пустым желудком по пустынным безлюдным скверам, где к моим услугам не было даже меда с акридами.
Как я уже говорил, погода стояла дождливая, так что зонтик являлся предметом первой необходимости. К счастью — иначе я не сидел бы здесь и не имел бы удовольствия беседовать с вами, миссис Уилкинс, — мой благодетель уехал на континент, вызванный туда какими-то важными делами, и я, узнав об этом, тотчас же поспешил сплавить его великолепный подарок в ломбард. Понимаете, миссис Уилкинс, что это для меня значило?
Миссис Уилкинс выразила мнение, что после мне, наверное, было неприятно вносить по двадцати пяти процентов за залог и по полпенни при каждой отсрочке.
— Нет, миссис Уилкинс, это меня мало беспокоило, — возразил я, — потому что я твердо решил никогда больше не иметь дела с этим неподходящим для меня зонтиком. Служащий в ломбарде, принимающий зонтик, посмотрел на меня довольно подозрительно и осведомился, где я добыл такую дорогую вещь. Я ответил, что мне подарил ее один друг.
— А правда ли это? — продолжал допрашивать меня ломбардщик.
На это я ответил ему цитатою, касающейся свойств тех лиц, которые имеют обыкновение думать дурно о других, и он вручил мне пять шиллингов и шесть пенсов. Я тотчас же отправился на Толкучий рынок и приобрел там зонтик, соответствовавший моему положение и моим средствам, потом насладился самой огромной треской, какую только мог достать за семь пенсов, оставшихся у меня после приобретения зонтика. И с каким же аппетитом съел ее! Я был голоден как волк, поэтому мне ничего не стоило справиться с этой почтенной рыбой в один присест.
— Нет, миссис Уилкинс, — заключил я, — треска — рыба прекрасная. И если бы мы слушали все, что болтают люди, то, дожив до сорока лет и обладая кругленьким вкладом в банке, мы были бы голоднее, чем в двадцать лет, когда у нас ничего не было, кроме нескольких пенсов в кармане, да и то далеко не всегда — и хорошего пищеварения. Поэтому я вполне схожусь с вами во мнении, уважаемая миссис Уилкинс, что, действительно, не следует обращать внимания на болтовню людей.
После этого мы перешли на другие темы, и моя собеседница рассказала мне интересную историю одного странного человека, погубившего себя во цвете лет разными «рациональными» способами.
— На Мидл-Темпл-лайн жил один джентльмен, которому я одно время прислуживала, — начала миссис Уилкинс. — Мне сдается, он сам уморил себя тем, что по двадцать четыре часа в сутки занимался тем, что он называл гигиеной. Все свое время он тратил на то, чтобы заботиться о своем здоровье, так что у него не оставалось ни одной минутки, когда бы он просто жил. Каждое утро он, в ночном неглиже, подолгу лежал на спине прямо на полу, из-под которого сильно дуло, и проделывал разные штуки руками и ногами, вертелся, вывертывался, потом вдруг перевертывался — с позволения сказать — на брюхо и давай извиваться прямо червяком. Но всего этого ему было мало, или он находил, что все это не так было проделано, и он начинал все переделывать по-другому. Потом, бывало, вдруг вскочит, обвяжется каким-то прибором и начнет прямо уже бесноваться: лезет на стену, карабкаясь, словно муха. Поверите ли, мистер Джером, смотрю я, бывало, на него в полуоткрытую дверь, и самой делается жутко, да и его становится страшно жаль. Нужно вам сказать, что во время его самоистязаний все окна были открыты настежь, как бы ни было холодно на дворе, так что бедный самоистязатель постоянно кашлял и сморкался. Когда я ему указывала на это, он говорил, что я ничего не понимаю и что это так следует по гигиене. По его словам, все люди, которые хотят быть здоровыми и прожить чуть не два века, непременно должны проделывать все, как он, и что это вовсе не так трудно, как кажется; а те, которые умирают от этого, не успев привыкнуть, значит, не стоили жизни и напрасно родились.
Помолчав несколько времени, миссис Уилкинс продолжала:
— Потом пошла мода на японскую гимнастику, как он это называл, и он завел себе маленького, всегда ухмылявшегося японца, с которым каждое утро до завтрака дрался на кулачки, потом долго возился и после завтрака. Японец был хоть и маленький, но сильный и постоянно сбивал с ног моего бывшего хозяина, так что тот то и дело изо всей силы стукался об пол. Он уверял, что это ему на пользу, что он чувствует себя очень хорошо после этого, потому что такие упражнения освежают ему печень. Мне кажется, он только ради печени и жил и ничем больше не интересовался.
Как он менял одни упражнения на другие, смотря по тому, что больше расхваливалось в газетах, так же точно поступал и относительно своего питания. То, бывало, так наляжет на еду, что страшно было смотреть, и я все боялась, что вот-вот не выдержит его желудок и лопнет, а то вдруг начнет избегать всякой еды, словно в ней сидит чума. Как-то раз он вычитал в какой-то газете, что мы, люди, только известная порода диких зверей и должны жить так, как живут эти звери… Удивляюсь, как он после этого не надумал бегать с дубиною по двору, убивать кур и пожирать их живьем. Но он этого не делал, должно быть, потому, что был человек вообще смирный и никогда никого не трогал.
Одно время он пил только кипяток, от которого можно было сварить себе глотку и все внутренности. Потом вдруг в какой-то газете объявился шутник, утверждавший, что мясо — пагуба для человека. Мой бывший хозяин, разумеется, сейчас же ухватился и за это, запретил мне даже упоминать о чем-нибудь мясном и сел на одни овощи, на мучное и на разные крупы. Много мне в то время было хлопот. Он заставлял меня готовить ему бобы двадцатью двумя способами, хотя я не находила, чтобы это составляло какую-нибудь разницу для самих бобов: они как были бобами, так и оставались ими, как бы их ни называли: котлетами а-ля Помпадур, рагу или еще как.
Прошло немного времени, и по газетам пошел звон, что вегетарианство должно основываться не на овощах и хлебе, от которых один вред, а на пище обезьян, которую люди напрасно-де бросили, то есть на одних орехах и бананах. Когда мой бывший хозяин сообщил мне об этом, я сказала ему, что если это правда, то нам лучше бы всего завести себе хорошее ореховое или банановое дерево, да и жить на нем. По крайней мере, и пища готова, и за квартиру не надо платить. Насчет жизни на дереве он не согласился, потому что об этом ничего не было сказано в газетах. Он верил только тому, что напечатано, а дальше не шел. Напечатай какой-нибудь новый шутник, что нужно питаться одной ореховой скорлупой, а зерна бросать, он, наверное, принялся бы с большим усердием есть одну скорлупу. А если бы ему стало плохо от несварения желудка, он объяснил бы это недостатком привычки и стал бы еще больше налегать на скорлупу. У него совсем не было ни собственных мнений, ни даже собственного вкуса. По-моему, он был точно нарочно создан, чтобы над ним могли проделывать всяческие издевательства.
Когда газеты поместили то, что у них называется интервью, с одним столетним стариком (он, действительно, таким и выглядел на портрете в тех же газетах), сказавшим, что он прожил так долго только потому, что никогда не пил и не ел ничего горячего и что он чувствует себя совершенно молодым, то мой хозяин недели две ничего в рот не брал, кроме холодного бульона с кусочком хлеба. Он и меня уговаривал питаться холодным бульоном. Но я ответила ему на это, что скорее согласна умереть в свои пятьдесят лет, чем дожить до ста с холодом в желудке. Потом те же газеты стали расписывать о новом старичке, дожившем до ста двух лет благодаря тому, по его собственным словам, что он всегда ест и пьет все самое горячее, какое только возможно глотать. Начал и мой бывший хозяин проделывать это, да больше трех дней не вынес. Умер он тридцати двух лет, но выглядел вдвое старше. За час до смерти он сознался, что, как ему кажется, он напрасно последовал примеру стодвухлетнего старика, потому что у того, наверное, иначе был устроен желудок. А я про себя, грешным делом, подумала, что будь мой бывший хозяин (царство ему небесное!) не так податлив на разные глупости, то непременно прожил бы в полном покое и удовольствии гораздо больше.
Когда миссис Уилкинс замолчала, я невольно подумал, что она, пожалуй, права: действительно, не следует поддаваться на всякую рекламу, трактующую о здоровье.
— Да, — сказал я, — что касается нашего здоровья, то мы все слишком склонны верить чужим советам. У меня есть родственница, которая одно время сильно страдала головною болью. Никакое лекарство ей не помогало. Как-то раз эта дама встречает одну из своих подруг, спешившую к какому-то доктору-чудодею, открывшему новый род болезни, о существовании которой до него никто еще не додумался. Моей родственнице пришло в голову, что, быть может, и у нее это новая болезнь, а потому ни одно из средств, прописанных ей домашним врачом, не помогает. Она отправилась вместе с подругой к доктору. И действительно, тот нашел у нее новую болезнь, и даже в очень злой форме, и сказал, что против этой болезни только одно средство — операция. Он вскроет пациентку, извлечет из нее эту ужасную болезнь. Моя родственница, в общем, была женщина совершенно здоровая, только и страдавшая временными головными болями; но доктор уверил ее, что если она не позволит сейчас же вскрыть себя, чтобы вытащить опасную новую болезнь, то она, больная, пожалуй, не доедет и до дому, а умрет дорогой. Подруга моей родственницы, чуть не молившаяся на этого доктора, поддержала его, доказав своей спутнице, что та совершит прямое самоубийство, если не послушается доктора. Моя родственница сдалась.
Когда ее после операции привезли домой в сопровождении сестры милосердия, и муж ее узнал, в чем дело, то он вышел из себя, крича, что жена его сделалась жертвою наглого шарлатана. Он бросился к доктору с намерением высказать ему свое мнение в глаза. Но доктора не оказалось дома, и несчастному мужу пришлось сдержать свой гнев до утра. Жене его во всю ночь было очень плохо, и если бы не домашний врач, бедная женщина непременно умерла бы. Муж не помнил себя от горя и бешенства. В половине десятого утра он снова звонил у подъезда доктора, а в половине одиннадцатого и его привезли домой в сопровождении сестры милосердия. И ему так же как его жене, было сказано доктором, что он явился как раз вовремя, чтобы быть спасенным от смерти, ежеминутно угрожавшей ему от скрытой в его организме коварной новой болезни, и что поэтому ему также необходима немедленная операция, иначе и он может каждую минуту умереть. Мужа так напугали эти слова доктора, что он тоже согласился на операцию. Вот и его привезли домой в таком же состоянии, как накануне его жену. Хотя они потом оба и оправились благодаря энергичной помощи постоянного домашнего врача, но долго прохворали и навсегда запомнили, как поддаваться обману первого попавшегося шарлатана.
— Удивительное дело, — задумчиво качая головою, проговорила миссис Уилкинс, — прежде очень редко слышно было об операциях, нынче же на это пошла такая мода, что если кто-нибудь еще не был на операционном столе или не собирается лечь, то на него смотрят чуть не с презрением. Скажу вам откровенно, мистер Джером, что я совсем перестала верить этим ученым болтунам, которые в последнее время имеют такой успех в обществе. Послушать их, так не только природа, но и сам Творец ровнешенько ничего не смыслят в своих делах, и что не будь этих болтунов, мир не мог бы продержаться больше одного дня. Что же дальше-то будет, мистер Джером?
— А дальше будет еще хуже, пока люди не поумнеют настолько, чтобы быть в состоянии отличать шарлатанство от действительной науки, — ответил я. — Но это очень трудно, потому что мир кишит шарлатанами, которые обыкновенно имеют громкий голос, тогда как истинные ученые всегда очень тихи и скромны. Теперь вот открыли еще бациллу старости. Привьют нам в детстве эту бациллу — и живи тогда сколько хочешь, не страшась ни старости, ни смерти. Вероятно, господа ученые скоро откроют и бациллу, служащую причиною всех наших треволнений, начнут прививать и ее. Будет в особенности хорошо, когда откроют бациллу несчастных супружеств, склонности вкладывать деньги в ненадежные банки и непреодолимого желания читать свои стихи на вечеринках. Религия, хорошее воспитание и образование — все это будет совершенно излишним. Для того чтобы жить счастливо и быть добрым, достаточно будет напичкаться всякого рода бациллами. Словом, наша жизнь тогда будет райской.
Миссис Уилкинс снова покачала головой и проговорила:
— Дай-то бог! Только что-то плохо верится этому. Говорят, что вот уж и теперь жизнь стала гораздо лучше, чем была несколько лет тому назад, и, чтобы хорошо чувствовать себя, нужно как можно меньше работать. А на мой взгляд, это совсем неправда. Мне приходилось работать чуть не двадцать четыре часа в сутки ради куска хлеба, но я чувствовала себя превосходно и думала, что лучше и не надо. Смотришь на все эти объявления, которыми теперь пестрят газеты и уличные столбы, и удивляешься: неужели человек только и должен делать, что всю жизнь лечиться? «Болит ли у вас когда-нибудь спина?» — спрашивают и тут же сообщают адрес благодетеля, который готов за шиллинг шесть пенсов и полпенни снабдить вас средством, которое сейчас уничтожит у вас боль и позволит вам без малейшего неудобства шесть часов подряд скрести полы или стоять, согнувшись над корытом. «Не чувствуете ли вы иногда неохоту вставать рано утром?» Если да, то, пожалуйте, вот вам такое снадобье, от которого вы никогда не захотите спать. У меня в молодости было получше этого средства от сна и усталости: больной муж да четверо ребятишек погодков. Удастся, бывало, поспать часа два — и слава Богу! Вскочишь потом и опять за работу. А нынче вон…
Моя собеседница махнула рукой и на минуту умолкла, потом продолжала:
— Мне кажется, что все эти изобретатели хотят внушить нам такое мнение, что если мы чувствуем себя не такими счастливыми, какими нам хотелось бы быть, то только потому, что мы не принимаем верного снадобья. А на самом деле суть, должно быть, лишь в том, что все эти изобретатели разных, якобы спасительных средств ровно ничему не могут помочь, а только воображают, что могут, или даже просто обманывают нас, пользуясь нашим легковерием. По-моему, на свете есть только один врач, который обладает настоящим средством для исцеления всех наших болезней и устранения всех наших бед. Имя этого врача — Смерть…
XII
Американка в Европе
— И как это только она решается быть такою! — восклицает европейская девушка, глядя на американскую.
— Американская девушка является к нам из-за моря и держит себя так, словно весь мир принадлежит ей одной, — как-то сказала мне одна почтенная соотечественница, выведенная из себя изумительной самоуверенностью американок.
Девушка европейская стеснена своими родными; ей приходится немало ломать себе голову, как бы покрасивее задекорировать своего отца, дедушку, мать, бабушку, а иногда и более отдаленных предков. Американская же никакого внимания не обращает на свою родню.
— Пожалуйста, — говорит она лорду Чемберлену, — не беспокойтесь о моих предках. Это хотя и очень любезно с вашей стороны, но вам лучще забыть о них. Я уж сама позабочусь о них. Вы только слушайте, что я буду говорить, поддакивайте, а потом и проваливайте. А если у вас так много свободного времени для заботы о других, то я одна могу вполне заполнить вам его.
Ее отец мог быть мыловаром, а мать — поденщицей, и когда у нас, в Европе, ставят ей это на вид, она спокойно отвечает:
— Да, это правда, но что ж из этого? Ведь их здесь нет, и они сюда никогда не явятся. Возьмите мою карточку и скажите королю, что я с удовольствием повидалась бы с ним.
И, к общему удивленно, дня через два она уже получает приглашение ко двору.
Один современный писатель сказал, что слова «Я — американка» имеют для нынешнего женского мира то же самое значение, какое когда-то имели знаменитые слова «Civis Romanus sum» («Я — римский гражданин») для мужского мира времен владычества кесарей.
Говорили, что покойный саксонский король однажды решился выразить протест против приема дочери бывшего башмачника. Молодая американка телеграфировала своему отцу и на другой день получила следующий ответ: «Сказать, что делалось не на продажу, а для даровой раздачи». И девушка добилась аудиенции в качестве дочери щедрого филантропа.
Нужно отдать справедливость американской девушке: в некоторых отношениях она является положительно ценным прибавлением к европейскому обществу. Она энергично выступает против всяких условностей и всегда защищает простоту. В глазах же европейского мужчины ее главная прелесть состоит в том, что она слушает его. Не знаю только, на пользу ли ей это. Быть может, она и не запоминает всех тех истин, которые мы ей высказываем, но, во всяком случае, она, кажется, слушает нас очень внимательно.
— Ах, я так желала вас видеть! — говорит она вам. — Неужели вы уже хотите уходить?
Вы поражены: вы предполагали уходить лишь через несколько часов. Но намек так прозрачен, что вы скрепя сердце уже готовитесь ответить, что, действительно, вам пора удалиться, однако, нечаянно оглянувшись, вы замечаете, что она говорила это вовсе не вам, а другому джентльмену, прощающемуся с нею.
— Ну, теперь, может быть, нам удастся поговорить с вами хоть пять минут, — продолжает она, как бы обращаясь к вам. — Я уже давно рвусь сказать вам, что никогда вам не прощу. Вы были прямо ужасны!
Вы опять смущены, пока не сообразите, что последние слова также относятся не к вам, а к другому лицу, стоящему сзади нее и что-то шепчущему ей на ухо. Наконец она говорит прямо уже с вами; но и тут вас поражает пестрая смена выражений на ее лице, совсем не соответствующих вашей интересной речи о недостатках протекционной системы. Когда вы, объяснив свое затруднение дать по этому вопросу удовлетворительное решение, замечаете, что Великобритания — остров, она энергично кивает головой. Не думайте, чтобы она забыла уроки географии, — нет, она просто переговаривается мимическими знаками с другою дамой, находящейся на противоположном конце залы. Когда же вы говорите, что трудящиеся классы должны быть обеспечены, она с лукавою усмешкою лепечет: «Да? Вы убеждены в этом?» Начиная закипать от охватившего вас негодования, вы готовитесь дать резкий отпор ее плантаторским воззрениям, но в это время она внезапно отвертывается от вас, чтобы хлопнуть веером по плечу проходящего мимо знакомого ей кавалера.
Вы поражены такою, на ваш европейский взгляд, крайней невежливостью, а юная американская гражданка, как ни в чем не бывало, немного погодя снова находит вас и продолжает начатый с вами разговор.
Американская девушка не сводит с вас взгляда, пока вы с ней говорите. Это заставляет вас предполагать, что все остальное общество в данную минуту для нее не существует. По-видимому, она вся проникнута желанием знать ваше мнение об интересующем ее предмете и боится проронить хоть одно ваше слово. Беседа с американской девушкой всегда вселяет в нас твердое убеждение, что мы настолько хорошие ораторы, что способны очаровывать даже американок.
Но и американская девушка не всегда в состоянии смахнуть со своего пути всю паутину этикетов старого мира. Две американки рассказывали мне характерную историю, случившуюся с ними в Дрездене. Один офицер из аристократов пригласил их позавтракать с ним на льду. Там в течение всего зимнего сезона принято собираться по воскресеньям на льду озеpa в большом саду. Все это озеро бывает запружено публикою всех слоев дрезденского общества, не исключая и самых высоких. Но представители этих слоев держатся, разумеется, особняком, образуя отдельные кружки, не смешивающиеся с другими. До завтрака молодежь обыкновенно катается на коньках.
Американки очень обрадовались этому приглашению и привели с собой, в качестве компаньонки, пожилую даму, вдову одного известного профессора. Так как эта почтенная дама не умела кататься на коньках, то американки посадили ее в санки. Пока они надевали свои коньки, к ним приблизился молодой человек приятной наружности, с приятными манерами и прекрасно одетый. Он отвесил дамам по изящному поклону и представился нам. Американки не расслышали его имени, но припомнили, что уже встречали его в разных местах, где собирается избранная публика. К тому же американские девушки очень общительны. Они ответили на его поклон, улыбнулись и выразили удовольствие по случаю хорошей погоды. Он с восторженностью подхватил эту интересную тему и повел девушек на лед. Вообще он оказался крайне внимательным и услужливым кавалером. Увидев своего знакомого военного, американки, в сопровождении нового кавалера, пустились к нему по льду, но офицер увильнул от них в сторону. Девушки подумали, что тот не умеет сразу останавливаться на коньках, и скользнули вслед за ним. Целых три часа они гонялись за ним вокруг всего озера, пока, наконец, не обессилели. Тогда они остановились и обменялись между собою мыслями.
— Я уверена, что он все время видел нас, но избегал встречи с нами, — сказала младшая. — Что бы это значило?
— Не знаю, — отозвалась старшая. — Это что-то очень странное. Но я пришла сюда вовсе не затем, чтобы играть в фанты, и, кроме того, сильно проголодалась. Постой тут минуту, а я пойду объяснюсь с ним.
Тот, о ком шла речь, стоял шагах в десяти от них. Американка, державшаяся на коньках не особенно твердо, когда некому было поддержать ее, неуверенно заскользила было по направлению к нему, но он предупредил ее. Догадавшись, что она желает поговорить именно с ним, он сам двинулся ей навстречу и подхватил ее под руку.
— Наконец-то! — едва сдерживая негодование, воскликнула американка. — А я думала, вы забыли дома очки.
— Простите. Но это было совершенно невозможно, — ответил офицер.
— Что именно невозможно? — недоумевала американка.
— Подойти к вам, пока вы находились в таком… неприличном обществе, — пояснил он.
— Не понимаю, про какое общество вы говорите и на кого намекаете, — продолжала американка, пожимая плечами.
Ей пришло в голову, не общество ли профессорши находит неприличным этот высокомерный аристократ. Положим, эта почтенная дама действительно не отличалась представительностью, но она была умна и добра. К тому же в качестве компаньонки она вполне удовлетворяла всем требованиям, предъявляемым в таких случаях, и американки взяли ее с собой просто в виде уступки европейским предрассудкам, не позволяющим молодым девушкам так называемого «хорошего общества» показываться в публичном месте одним, без какой-нибудь достойной уважения дамы пожилого возраста. Сами же по себе эти заморские мисс отлично могли бы обходиться без всякой провожатой.
— Я говорю о том субъекте, который сейчас составлял вам компанию, — высказался наконец офицер.
— Ах, о нем! — воскликнула с облегчением американка. — Но он сам подошел к нам, когда мы надевали коньки, и назвал себя. Хотя мы и не поняли его фамилии и не знаем, кто он, но не отказались от его любезных услуг. Мы где-то уже встречали его, но не могу припомнить, где именно.
— По всей вероятности, у Висмана, на Парижской улице: он служит там парикмахером, — поспешил пояснить офицер.
Американки были убежденные республиканки, а следовательно, и демократки, но их демократизм все-таки не снисходил до компании с парикмахерами, тем более что они были богаты, а их кавалер был, конечно, бедняк. Если в Америке нет родовой аристократии, зато есть денежная, которая так же презрительно относится к беднякам, как европейская родовая — к простолюдинам. Бедная демократка была сильно смущена и чуть в обморок не упала, узнав, что в виду, так сказать, всего Дрездена она целое утро провела в компании с парикмахером и даже не с собственником известной парикмахерской, а с простым служащим.
— Ну, и нахал же этот франт! — с трудом вымолвила она. — Навязываться так нагло дамам не его круга не позволит себе ни один парикмахер даже в Чикаго.
Распростившись с офицером, американка сняла коньки и поспешно вернулась к своей сестре, которой парикмахер показывал фокусы голландского конькобежства. Она прервала их беседу и по возможности вежливо, но довольно внушительно принялась разъяснять своему новому знакомому, что хотя просвещенные американцы и уничтожили социальные различия, но не до такой уж крайности, как он, по-видимому, себе вообразил, втесавшись в их общество.
Будь этот немец первоклассным парикмахером, он, наверное, знал бы настолько по-английски, чтобы уразуметь длинную и серьезную речь американки; но так как он был обыкновенным парикмахером, то кроме самых обыденных английских фраз ничего не знал. Заметив это, американка стала переводить свою речь на своеобразный немецкий язык, но с тем же успехом. Наконец она, в сильном возбуждении смешав сослагательное наклонение с повелительным, сказала немцу, что он мог бы уходить. Он понял это в том смысле, что ему разрешают уходить, если он этого желает. Но так как он этого вовсе не желал, то и принялся уверять своих дам, что ему некуда спешить, и что он намерен посвятить им весь день.
Должно быть, этот немец был не из особенно умных. А так как этот тип достаточно распространен, то с ним повсюду приходится считаться. Молодой человек знал, что девушки — американки, поэтому не должны быть щепетильными; знал и то, что он обладает довольно красивою внешностью, и поэтому не допускал, чтобы эти заморские гостьи желали так скоро лишиться его приятного общества.
Американки поняли, что происходит недоразумение, которого они сами не в состоянии прекратить, поэтому обратились за помощью к тому офицеру, все еще находившемуся поблизости, но не вмешивавшемуся, однако, в их беседу с парикмахером.
— К сожалению, я не могу вам помочь в этом деле, — заявил офицер, — мне неудобно вступать в объяснения с этим парикмахером. Отделывайтесь от него как знаете сами.
Ему было очень больно так говорить. Он был до глубины души огорчен невозможностью провести это утро, как мечтал, с двумя интересными девушками, затмевавшими своей красотой всех остальных женщин в Дрездене, но он подчинялся сословному предрассудку.
— Но мы, право, не знаем, что нам еще сделать, — возразила старшая американка. — Мы не настолько хорошо знаем по-немецки, чтобы вполне понять его, а он не знает, или делает вид, что не знает настолько по-английски, чтобы понять нас. Будьте добры, избавьте нас от него, иначе он весь день не отстанет от нас.
Офицер говорил, что он очень огорчен полной невозможностью исполнить их просьбу. Разумеется, впоследствии, через несколько дней, будут приняты нужные меры, чтобы избавить уважаемых мисс от навязчивости этого нахала, но в данную минуту он, офицер, к своему крайнему сожалению, ничего не может сделать.
Тогда американки решились поговорить с парикмахером напрямик, но тот и это принял за чисто американский шик. Наконец старшая снова нацепила коньки, и обе девушки, взявшись за руки, пытались ускользнуть от него по льду, но упали и порядочно ушиблись. Навязчивый кавалер бросился помочь им подняться на ноги. Нельзя же сердиться на человека, который хотя и парикмахер, но такой любезный!
Провожатая тоже оказалась совершенно бесполезной. Она тоже была англичанка и почти совсем не знала немецкого языка. Когда девушки вернулись к ней и объяснили свое положение, она спохватилась, что, в сущности, вся эта затея с завтраком была не совсем прилична и что делать с приставшим к девушкам парикмахером, также не знала.
На счастье американок, парикмахер, пытавшийся выделать на льду какую-то особо замысловатую фигуру, вдруг поскользнулся, упал и не мог сразу подняться. Не помня себя от охватившей их радости, что наконец-то избавились от своего кавалера, американки поспешили к берегу, кое-как вскарабкались на него, сбросили коньки и направились прямо к ресторану. Там их встретил сиявший во все лицо офицер и усадил их за стол, а сам отправился за брошенной на льду в санях профессоршей и вернулся вместе с нею.
Между тем парикмахер отлично видел, куда направились его дамы, тотчас поднялся и последовал за ними. Поэтому, когда офицер вернулся с профессоршей, он застал своего соперника сидящим за его же столом и объясняющим девушкам, что он ушибся не особенно больно и будет очень счастлив, если они позволят ему угостить их хорошим завтраком.
Злополучные американки в последний раз обратились за помощью к представителю саксонской армии, но он был неумолим. Из его слов выходило, что все, что он мог сделать, — это убить тут же, на месте, парикмахера, но объясниться с ним, даже только сказать ему, за что он его хочет убить, — этого по этикету саксонской армии не полагается.
Кончилось все совсем иначе, чем можно было предположить. Американки приняли угощение парикмахера, а офицер должен был удовольствоваться обществом почтенной профессорши, которую он после завтрака доставил домой в своем собственном щегольском зимнем экипаже. Американкам же пришлось тащиться домой в простом кэбе и в сопровождении своего кавалера.
Как бы там ни было, но американке удалось-таки освободить наше общественное русло от многих условных заграждений. Конечно, ей осталось еще многое сделать в этом отношении. Но я верю в нее.
XIII
Когда же мы наконец возмужаем
Каждый раз, когда я раздумаюсь, мне приходят странные мысли относительно великой будущности человечества, когда оно возмужает. А пока мы еще молоды, очень молоды! Между тем сколько нами уже сделано за нашу молодость! В самом деле, человек все еще не достиг зрелых лет. Всего какое-нибудь столетие тому назад он надел панталоны. Перед тем он долго носил длинные одежды: греческий хитон, римскую тогу. Потом последовал период, когда он ходил в бархатных кафтанах с кружевными жабо и манжетами, и наконец уже влез в панталоны. Каким прекрасным мужчиной будет он, когда вырастет! А пока он это сделает, поговорим вот о чем.
Один из моих знакомых викариев рассказал мне об одном немецком кургаузе, куда он был послан на отдых и для восстановления здоровья. Это было убежище, находившееся под покровительством английского высшего класса. Там обыкновенно пребывали викарии, страдающие жировым перерождением сердца от чересчур усердных ученых трудов, старые девы хорошего рода, подверженные спазмам, и подагрические отставные генералы…
Кстати, сколько в британской армии генералов? Говорят, будто их пять тысяч, но я этому не верю. Если бы это была правда, то численный состав британской армии должен бы выражаться в миллионах, чего, однако, нет. Но все же британских генералов очень много. Это не то, что американские полковники; последние находятся в стадии угасания, и их показывают путешественникам как редкость. Что же касается отставных британских генералов, то их столько, что, например, в Челтенхеме и Брайтоне есть целые улицы, заселенные специально этими генералами, а на континенте существуют целые «пансионы», учрежденные исключительно «для отставных британских генералов». В Швейцарии шли толки о сооружении железнодорожных вагонов с надписями: «Для отставных британских генералов». Когда вас в Германии вводят в общество и вы не заявляете во всеуслышание, что вы не британский генерал, вас обязательно примут за него.
Во время англо-бурской войны я жил в одном маленьком прирейнском городке, где находился небольшой гарнизон. При встречах со мною офицеры этого гарнизона отводили меня в сторону и просили высказать мое личное мнение относительно ведения кампании в Южной Африке. Я своего мнения не скрывал и говорил откровенно, что будь моя воля, я бы окончил всю эту канитель в одну неделю.
— Однако, принимая во внимание тактику неприятеля… — начинали они возражать, но я прерывал их резким возражением:
— Пустяки! Какая у них тактика!
— Как — какая? А вот ваши генералы говорит…
— Я не генерал, — снова обрывал я, — а просто обыкновенный человек со здоровой головой на плечах.
Офицеры вежливо извинялись в своей ошибке и прощались, а я… Однако вернемся к нашему «кургаузу».
Мой знакомый викарий нашел жизнь в этом учреждении очень скучной. Предоставленные самим себе генералы и благородные старые девы стали бы забавляться игрой… ну, хоть в фанты, но при духовных лицах они стеснялись заводить эту игру. Им не хотелось возбуждать зависть у людей, лишенных права пользования таким греховным развлечением. Викарии непременно занялись бы пением старинных баллад, если бы не британские генералы, не любившие слушать такой «галиматьи», так однажды и заявившие. Генералы же могли бы рассказывать викариям разные пикантные историйки, если бы не присутствие старых дев. Вообще какие ни устраивай комбинаций из этих трех элементов, один из них все же будет лишний.
С трудом преодолев томительную скуку трех вечеров, мой знакомый викарий придумал предложить обществу игру в «цитаты». Эта игра, как известно, состоит в том, что один из участвующих пишет на бумажках цитаты из разных авторов, а остальные должны угадать и подписать имена авторов. Старые девы и один ученый викарий с радостью ухватились было за эту игру, но генералы же, узнав ее суть, решили, что она не интересна, и отказались от нее.
На следующий вечер мой знакомый выступил с игрою в «последствия», состоящей в том, что одна из участвующих дам объявляет, что вчера встретила такого-то кавалера — в данном случае одного из британских генералов — там, где ему совсем нечего делать, то есть в кладовой, кухне и т. п. месте. Генерал должен был дать объяснение, зачем он очутился в этом месте, а дама возражала. Вот эти-то диалоги и назывались «последствиями». Игра «в последствия» всем пришлась по вкусу, и они с усердием принялись за нее. Хохот игроков, сначала довольно сдержанный, а потом все более и более громкий, долго потрясал стены «кургауза».
От этой игры оставался только шаг к другим, еще более веселым, и этот шаг был сделан. В один ненастный вечер все столы, кресла и стулья в общей большой зале были отодвинуты к стенам, а посередине залы, прямо на полу, поджав под себя по-турецки ноги, уселись серьезные викарии, заслуженные генералы и благородные дамы и усердно принялись играть в «охоту за туфлей». Эта игра состояла в том, что одна из дам снимала с ноги свою туфлю и подбрасывала ее вверх, а мужчины, не подымаясь, должны были ловить ее, когда она падала вниз, и тот, кому удавалось поймать ее, признавался победителем.
После этой всем понравилась следующая игра, изобретенная одною из благородных дам, имевшей пристрастье к музыке. Удалив всех из залы, изобретательница поместила под одно из покрытых чехлами кресел небольшой заведенный музыкальный ящик. После этого она снова приглашала всех в залу и предлагала угадать, не подходя к креслам, которое из них «музыкальное», то есть под которым находится музыкальный ящик. Тот, кто первый угадывал, получал какой-нибудь приз, изготовленный дамскими ручками, если отгадчиком был мужчина, а если отгадчицей оказывалась дама, то ей должны были сделать какой-нибудь подарок мужчины.
Переиграв во все игры, вроде вышеописанных, и не будучи в состоянии выдумать новых, все эти почтенные особы принялись, в конце концов, за самые обыденные детские игры. Все точно помолодели. Храбрые генералы чувствовали себя такими же бодрыми и преисполненными отваги, какими они когда-то были на полях сражений; ученые викарии радовались возможности доказать, что и они не отстают от других в быстроте движений и живости соображения; чопорные старые девы видели себя перенесенными на свои первые балы с их несбывшимися иллюзиями, и побледневшие было щеки этих дев вновь заалели румянцем юности.
Тихий и скучный раньше «кургауз» теперь по целым дням стал оглашаться шумом и хохотом, умолкавшими только по ночам, когда уставшие за день отдыхающие предавались вполне заслуженному отдыху.
Ах, как мы еще молоды, даже в старости!
Но больше всего я поражаюсь молодостью человечества, когда бываю в народном театре. Как искренне восторгаемся мы, когда длинный малый, в детской шляпе на небольшой голове, спрашивает у своего коротыша-братца, с неестественно большой головой, покрытой огромной шляпой, решение какой-нибудь загадки и, не дождавшись его ответа, наносит ему несколько сильных ударов зонтиком по голове и по животу. Как заразительно весело мы при этом смеемся и как рукоплещем. Мы хорошо знаем, что голова и живот коротыша защищены толстым слоем ваты. Но один звук жестоких с виду ударов по этой вате приводит нас в самый дикий восторг.
И я смеюсь над этим, пока нахожусь в театре. Но по окончании представления мое чувство правдолюбия начинает возмущаться против этого обмана. Я не могу верить, чтобы это были братья и притом погодки. Уже одна разница в росте заставляет меня сомневаться в этом. Неестественно, чтобы из двух детей, произведенных на свет одними и теми же родителями, в одном оказалось шесть футов и шесть дюймов, а в другом — только четыре фута и четыре дюйма! Но, предположив даже возможность подобной игры природы, я сомневаюсь, чтобы эти, так непохожие друг на друга, братья могли оставаться дружными. Короткий брат, по-моему, давным-давно должен был отделаться от власти над собою длинного брата. Постоянные удары по голове и животу, хотя и защищенных ватою, все-таки должны были ослабить, а в конце концов и совершенно уничтожить самую крепкую привязанность короткого брата к длинному уже ради одного самолюбия. Да и к чему давать в народном театре пьесы с такою тенденцией? Ведь они только разжигают дикие инстинкты толпы…
Кроме того, оскорбляется и чувство справедливости. С какой стати короткий брат должен все время подвергаться побоям со стороны длинного, когда он ни в чем не виноват перед ним? Греческий драматург показал бы нам, что короткий брат совершил какое-нибудь преступление. Аристофан сделал бы из длинного брата орудие фурий. Задаваемые им загадки имели бы отношение к какому-нибудь греху короткого. Во всех этих случаях зритель имел бы развлечение, связанное с представлением о вечно царящей надчеловеческими делами Немезиде.
Представляю эту идею в пользу составителей «юмористических» сцен. Может быть, она плоха и не нова, но все же, думаю, лучше тех, которые сейчас фигурируют в народных зрелищах и еще больше принижают и без того невысокий нравственный уровень толпы.
Семейные узы всегда крепки на народных сценах. Акробатическая труппа называет себя «семейством». Она состоит из па, ма, восьми братьев и сестер и бэби. Трудно встретить еще где-нибудь такое дружное семейство. Па и ма немножко толстоваты, но все еще довольно проворны. Прелестный бэби полон юмора. Молодые девушки никогда не появляются на этих сценах, если они не сестры. Я только один раз видел представление, данное одиннадцатью сестрами, которые все были одного роста, одной фигуры и, по-видимому, одних лет. Судя по этим сестрам, их мать должна быть изумительной красавицей. Все они были с золотистыми волосами и одинаково одетые в светло-красные бархатные костюмы, с глубокими вырезами на груди и спине. Насколько я мог понять, они даже имели одного и того же молодого кавалера. Думаю, не особенно легок был его выбор между ними.
— Устраивайтесь со мной, как сами знаете, — по всей вероятности, говорил он им. — Для меня это безразлично. Вы так похожи одна на другую, что я могу одинаково ухаживать сразу за всеми вами и за каждою порознь. Это будет и оригинально и весело.
Когда исполнитель или исполнительница появляются на сцене в одиночку, то нетрудно понять причину такого одиночества; это означает неудачу в семейной жизни. Однажды мне пришлось выслушать в один вечер подряд шесть песен. Первые две были спеты джентльменом, вся одежда которого висла клочьями. Он объяснил, что у него только что была ссора с женой, причем показал нам кирпич, которым жена швырнула в него, и шишку, образовавшуюся у него на голове от этого кирпича. Ясно, что его супружество не из удачных, но несомненно и то, что в этом виноват он сам. Сужу по его собственным словам.
«Она, — рассказывает он нам, — была такая миленькая, с лицом… вы, пожалуй, и не назвали бы это лицом, а скорее газовым воспламенением. Потом у нее пара чудесных глаз, из которых один смотрит вдоль улицы, а другой заглядывает за угол, так что где вы ни прошли, они вас всюду заметят. А рот…»
Здесь он останавливается, но из его интонации и мимики вы можете заключить, что когда его жена стоит сбоку крыльца и смеется, то прохожие принимают ее рот за почтовый ящик и суют в него письма.
«А голос-то, голос!» — продолжает он и дает такое понятие об этом голосе, что он представляется вам полным подобием автомобильного рожка, при звуках которого публика испуганно бросается куда попало, из боязни быть раздавленной предполагаемым катком.
Чего же можно ожидать человеку, решающемуся жениться на такой особе? Этим вопросом закончилась первая песня. Появившаяся на смену этому злополучному мужу дама также рассказала нам грустную историю обманутого доверия. По программе она числилась в числе комических исполнителей, как и предыдущий джентльмен, а на деле вышло совсем не то. Очевидно, людям с юмором вообще не везет на свете. Дама поет о том, как она одолжила своему жениху денег на покупку кольца, на выправку необходимых для венчания документов и на устройство их будущего жилища, а жених сбежал с деньгами. Зрители хохотали от удовольствия, а я в это время задался вопросом: «Господи, да разве это юмор, — тот здоровый юмор, который порождает веселый и здоровый смех?!»
Но вот на сцене появляется новый джентльмен, в одной ночной сорочке и с ребенком на руках. Из жалобного пения этого джентльмена оказывается, что его жена отправилась «провести вечерок» в гостях, а ему, в виде развлечения, оставила ребенка…
И это — юмор? Да, мы далеко еще не возмужали!
XIV
Призраки и живые люди
Призраки носятся в воздухе. Почти нет возможности избежать в настоящее время разговора о призраках. Первый вопрос, который предлагается вам при знакомстве с лицом: «Верите вы в призраков?».
Я был бы очень рад верить в них. Наш мир слишком тесен для меня. Лет сто — двести тому назад люди находили его достаточно обширным для себя, — настолько обширным, что он скрывал многое непонятное им. Открывали новые земли; мечтали о великанах, о лилипутах и о разных чудесах, таящихся в пустынях. За горизонтом мореплавателю мерещились волшебные страны. В наши дни не то. Мир стал ограниченным. Сверкающий под солнцем рельсовый путь пробегает через пустыни, пароход бороздит океаны, последние тайны открыты, волшебники умерли, говорящие птицы замолкли. Наше обманутое любопытство обратилось теперь за пределы живущего. Мы призываем мертвецов, чтобы они избавили нас от томящей скуки. Первый достоверный призрак будет нами приветствоваться как избавитель.
Но этот призрак должен быть живой, чтобы мы могли уважать и слушать его с полным доверием. Тот несчастный, неодушевленный пустоголовый призрак, который раньше водился в наших «голубых» комнатах, нам больше не нужен. Помнится мне, один умный человек однажды сказал, что если бы он мог верить в действительность тех призраков, о глупых способах действий и бессодержательных речах которых столько говорят, то смерть была бы для него очень страшна: последние минуты его жизни были бы отравлены сознанием, что он против своей воли переселяется в общество таких бессмысленных существ.
В самом деле, о чем могли бы мы говорить с такими призраками? Очевидно, они ничем не интересуются, кроме пережевыванья своих прошедших земных горестей. Скажите на милость, что за удовольствие встречаться, например, с призраком леди, отравленной или зарезанной пятьсот лет тому назад и каждую ночь появляющейся комнате, где это случилось, с той лишь целью, чтобы повторять свой предсмертный вопль? О чем она может рассказать нам, кроме своих столько уже времени назад миновавших страданий? И остальные призраки, по всей вероятности, стали бы повествовать только о злодее — муже этой леди, о том, что он делал и говорил, и также наводили бы на нас новую скуку.
Одна известная писательница сообщает в том журнале, постоянной сотрудницей которого состоит, что ей пришлось провести одно лето в обитой дубовой панелью комнате старой усадьбы. Почти каждую ночь эта дама просыпалась от какого-то шума и была очевидицей все одной и той же сцены. Вокруг круглого стола сидело четверо джентльменов, игравших в карты. Вдруг один из них вскакивал и вонзал кинжал в спину своего партнера. Положим, писательница не говорит, что убиваемый был именно партнером убийцы, но это и так понятно. Я сам не раз во время игры в «бридж» видел на лице своего партнера такое выражение, которое ясно говорило мне: «Ах, с каким удовольствием я убил бы тебя!»
У меня положительно нет памяти для игры в «бридж». Я постоянно забываю, кто с какой карты ходил, и благодаря этому у меня постоянно возникают недоразумения. Обладая головою обыкновенного, а не специально приспособленною для «бриджа», я прекрасно понимаю чувства своих партнеров.
Но вернемся к нашим призракам. Те четыре джентльмена, вероятно, имели обыкновение во время своего прежнего земного существования играть в карты. Но не каждый же раз они резали друг друга? Зачем же они упорствуют в переживании именно только этого грустного случая? Почему призраки никогда не показывают нам ничего веселого? Возьмем, например, отравленную или зарезанную своим мужем леди. Неужели с ней в жизни ничего больше не случалось? Почему она не покажет нам своей первой встречи со своим будущим мужем, когда он преподнес ей первый букет фиалок и сказал, что ее глаза похожи на эти фиалки? Ведь не все же время он отравлял или резал ее. Был же у него период, когда он и не помышлял об этом.
Разве эти призраки не могут представлять нам что-нибудь из легкого жанра? Когда они появляются на лесной опушке, то обыкновенно для того лишь, чтобы изобразить нам поединок со смертельным исходом. А почему бы им не воспроизвести перед нами один из своих прежних веселых пикников или соколиную охоту, которая, в костюмах, например, времен Елизаветы, представляла бы очень живописную картину?