Искушение чародея (сборник) Гелприн Майкл
Остались в прошлом невероятные, почти сказочные приключения. Хочется надеяться, что эти девять лет были не самыми худшими в ее жизни. На следующем этапе рядом с ней пойдет другой, но столь же родной человек. Ну, так получилось. Ну, не как у всех… Что теперь поделать?
Жизнь течет…
— Пап, я не голодна.
Алиса пронеслась мимо, успев на ходу чмокнуть меня в небритую щеку. Бросила портфель на диван, вбежала в свою комнату, захлопнула дверь.
— Переоденусь и убегу, — торопливо сообщила она, гремя ящиками комода. — Погоняю с Гераскиным над Яузой, у него новый мотофлаер — тот фиолетово-черный, с золотыми стрелами, я тебе его показывала, помнишь?
Я помнил. Алиса как-то подвела меня к витрине «Спорттоваров» и призналась, что страстно влюблена в эту бескрылую стрекозу. «И без шанса на взаимность», — пошутил тогда я, поскольку не одобрял увлечение дочери высокими скоростями.
— Ты чем-то расстроен? — Алиса вышла из комнаты. Она надела черную футболку с какой-то рок-звездой, узкие джинсы, кожаную куртку. — Это из-за мамы, да? Ну, не огорчайся, ты ведь знаешь, она сумасбродка. — Алиса внимательно поглядела на меня. — Слушай, а давай я никуда не пойду? Лучше приготовлю для тебя вареников с вишней. На этот раз у меня все получится, вот увидишь.
Я через силу рассмеялся.
— Ну что ты такое говоришь! Беги, развлекайся. У меня все хорошо, только статья не пишется.
— М-да, мне кажется, кто-то слишком много работает, — глубокомысленно заметила Алиса.
Когда она ушла, я поступил не мудрствуя лукаво: откупорил бутылку «Алазанской долины», наполнил бокал, подсел к видеофону. Вывел на экран список контактов, поглядел, кто из ребят сейчас в Солнечной системе. Зеленый на Луне, а Громозека — на Меркурии. Полоскова в Сети нет, и очень жаль. Или в глубоком космосе Геннадий, или сидит в «невидимости» и не желает, чтоб его беспокоили.
Я выбрал режим конференции.
— Друзья, обрадовать вас нечем… — так начал я разговор. — Мы с Кирой решили развестись.
— Я знал, что все это добром не кончится, — пробубнил в бороду Зеленый. — Как только ты сообщил, что Киру пригласили проектировать культурный центр на Палладе, мне стало ясно, что ваш брак обречен.
— Невероятно! Я решительно не понимаю человеческих женщин! — вспылил Громозека; из-за запаздывания сигнала он включился в беседу последним. — Муж — профессор! Директор самого известного в Галактике зоопарка! Квартира в лучшем городе на Земле! Умница дочь! Ну чего ей еще не хватает?! Я сейчас же отправлюсь на Титан, в эту ледяную клоаку Вселенной, без меня вы с проблемами не разберетесь.
— Перестань, Громозека… — отмахнулся я. — К тому же мы с Кирой сейчас в Москве, а не на Титане.
— Что думаешь делать? — поинтересовался Зеленый. — Девочке на Титан категорически нельзя. Там она, как пить дать, зачахнет, не спасете.
— Селезнев, не говори мне «перестань»! — возмутился Громозека. — У меня четверо детей! Я больше иных понимаю, что значит жить ради потомства!
— Ребята, у нас здесь консилиум, — я постучал утратившим значение обручальным кольцом по бокалу. — Мне нужны конструктивные предложения.
Зеленый принялся наматывать бороду на палец, Громозека выпустил из ноздрей облако дыма и на какое-то время исчез за грязно-желтой мглой.
— Ищи адвоката, — наконец изрек Зеленый. — Ты вряд ли найдешь подходящего, но попытка не пытка. Тяжба предстоит долгая и изматывающая. Запасись валидолом, хотя не думаю, что таблетки помогут.
— Какая тяжба? — не понял я. — Я не намерен судиться с Кирой. Мы — разумные люди, мы сможем договориться.
— Ты собираешься оставить Алису или нет? — удивился Зеленый. — На твоем месте я бы хорошо подумал. Если Кире понадобятся дети, она родит себе еще. И будет счастлива. А ты — нет. Ты вряд ли сможешь жениться еще раз, потому что немолод, а еще ты давно разучился распускать павлиний хвост перед женщинами. Тебя ждет одинокая и, скорее всего, короткая старость.
Честно говоря, мне и в голову не приходило такое развитие событий. С одной стороны, профессор космозоологии, с другой — один из самых талантливых и успешных архитекторов Солнечной системы, и вот они не могут поделить дочь? Позор моим сединам!
— В некоторых дикарских племенах Чумароза до сих пор сохранился обычай поедать потомство, — проговорил Громозека сквозь серию помех, вызванных Солнцем. — Чтобы генофонд не достался конкурирующему племени.
— Не думаю, что я имею моральное право отбирать Алису у Киры, — вздохнул я. — Мать есть мать. И Кира никогда не была плохой матерью. А еще Алиса очень на нее похожа. У Алисы ведь чрезвычайно развитая интуиция. Да, она мыслит не структурированно, как я, она мыслит как Кира, как художник.
— …а на Блуке воспитанием потомства занимаются исключительно носители игрек-хромосомы, — продолжал Громозека. — После того как маленький блуканец появляется на свет, заботу о нем берет на себя один из мужей альфа-самки. И можно найти массу других примеров и аналогий. Я путешествую, я много повидал! Ты имеешь столько же прав на Алису, сколько их имеет Кира! Так что не раскисай, я сейчас же брошу экспедицию, брошу студентов, прилечу к тебе, и мы вместе что-нибудь решим.
— Ребята, по-моему, это верх эгоизма: пытаться разлучить ребенка с матерью только на том основании, что я привык видеть Алису рядом с собой. — Я пригубил вина, не заметив его вкуса. — Боюсь, что в таком случае мы с Кирой станем врагами и еще я постоянно буду чувствовать себя виноватым.
— Ладно, — буркнул Зеленый. — Вижу, ты намерен сдаться без боя. И я, если честно, этому рад. Зачем тратить время и силы, все равно — толку никакого, только здоровье надорвешь. Отключусь, с твоего позволения. У меня два генератора на верстаке: роторы искрят, сальники горят, — на таком железе «Пегас» никогда не взлетит.
— Эх, рвануть бы в другую галактику, — я потянулся, кресло подо мной заскрипело. — Подальше от этой дилеммы.
— О-о, — протянул Зеленый. — Профессор, настоящие проблемы у тебя впереди, пока ты только одним глазком взглянул на ад через замочную скважину. Если честно, не хотел бы я оказаться на твоем месте, когда начнется долгая московская зима и все сожаления встанут перед тобой стеной. Смотри, не расшиби об нее лоб! — сказав это, он повесил трубку.
Громозека всхлипнул. Теперь, когда дымовая завеса между моим другом и камерой видеофона поредела, стало видно, что Громозека плачет.
— Камни стираются в пыль, луны отдаляются от планет, звезды стареют и взрываются, галактики ускоряются, дети растут, семьи рушатся. Угораздило нас родиться в самой нестабильной из всех Вселенных!.. — он аккуратно утер глаза кончиком щупальца и попросил жалобно: — Побудь на проводе, а я раздобуду в аптеке валерьянку.
Он действительно вернулся быстро. Его щупальце обвивало наполненную до краев литровую банку.
— Селезнев, — Громозека чокнулся с камерой видеофона. — А ты спроси Алису, и поступи так, как она скажет. В намечающемся противостоянии дочь — твой главный союзник!
Я нашел Алису на крыше. Она сидела на парапете, свесив ноги. Глядела на закат, который отражался в зеркальной облицовке многоэтажек. Неподалеку кружил милицейский флаер, патрульных поведение подростка, болтающего ножками на высоте, настораживало, но приближаться они не рисковали: а вдруг испугается и спрыгнет?
Было довольно холодно, поэтому я захватил для дочери ее кожаную куртку. Уселся рядом с ней, снял на всякий случай очки, чтоб они не сорвались с носа и не брякнулись на асфальт, пролетев метров двести. Помахал милиционерам, мол, все в порядке, отправляйтесь ловить хулиганов.
Алиса не стала надевать куртку, положила ее на колени.
— Привыкаю к холоду, — буркнула она и отвернулась.
— Совсем не нужно идти на такие жертвы… Давай я еще раз переговорю с твоей мамой… — начал было я, осознавая, что польза от этих неловких фраз равна нулю. Алиса, кстати, понимала это так же отчетливо, как и я. Ее было не провести.
— Я не хочу на Титан, папа, — Алиса ударила ладонью по парапету. — Там жуткий мороз, и в школу нужно ходить в асбестовом скафандре, иначе превратишься в ледяную статую. Там солнце размером с ноготь на мизинце. Там все провоняло сырой нефтью и аммиаком.
— Да, не самое приветливое место в Солнечной системе, — не стал спорить я.
— Я не могу сказать, что не скучаю по маме, — сказала Алиса. — Наверное, мне ее не хватает даже больше, чем я позволяю себе показывать. Это ведь моя мама.
Я приобнял Алису за плечи.
— Только она же упрямая, как я, — сказала Алиса, глядя перед собой. — Она — борец и всегда добивается своего. Пап, я ведь не хочу, чтобы она тебя затаскала по судам.
— Ну что ты навыдумывала… Какие суды…
— И знаешь еще что? — на ее ресницах заблестели слезы, отражая закатный багрянец. — Космические пираты пугали меня меньше, чем то, что происходит сейчас. Этот вечерний воздух… — она глубоко вздохнула. — Этот привычный пейзаж… Как будто декорации, за которыми прячется что-то исключительно злое. Похоже, это мое самое страшное приключение. Я ощущаю, что выхода нет, и эта предопределенность меня выводит из себя!
«Интуиция… — подумал я. — Вклад Киры…»
Случилось так, как предчувствовал Зеленый.
Я не устаю удивляться прозорливости и житейской мудрости этого дубленного всеми солнечными ветрами механика.
У меня испортились отношения с коллегами на кафедре, студенты стали откровенно посмеиваться надо мной за рассеянность и вечно хмурый вид. У меня осталась одна отрада — «Космозоо». Мне казалось, что лишь многочисленные и порой страховидные животные, родившиеся за сотни и тысячи световых лет от Земли, понимают меня и даже сочувствуют. В тесном директорском кабинете я проводил свободное время, писал статьи и научные доклады, читал курсовые и контрольные работы. Домой возвращался обычно затемно. Принимал душ, пил чай и отправлялся на боковую, часто не расстилая кровать: засыпал под пледом в домашней одежде.
…В тот вечер сеял мелкий дождь, и я шел домой торопливым шагом, не глядя по сторонам. Возле подъезда я обернулся: неподалеку с громогласным ревом стартовал мотофлаер новой модели. Я успел заметить фиолетовую бескрылую стрекозу, подсвеченную габаритными огнями, прежде чем она растворилась в дождевой мгле.
В прихожей на коврике стояли туфли-лодочки на низком каблуке. Московский дождь не успел смыть с них серебристую лунную пыль. В тот миг я ощутил себя подопытным в Институте Времени. Меня словно вернули в прошлое. И в этом континууме квартира не встречала меня уже ставшими привычными темнотой и тишиной. В этом континууме продолжалась жизнь.
Алиса была на кухне: делала начинку для пиццы. Моя дочь очень вытянулась и повзрослела. Она отпустила волосы, в свете лампы их каре нежно золотилось.
— Вот так сюрприз! — улыбнулся я, раскрывая объятия.
Алиса на миг прижалась ко мне, и мы обменялись поцелуями.
— А ты потолстел, — заметила она.
— Как же я рад тебя видеть! Но каким образом… Как ты добралась?
— Пешком дошла, — рассмеялась Алиса, снова принимаясь за готовку. — Нет! — она подняла указательный палец. — Долетела автостопом на попутных кораблях! — и, видя, что я все еще в растерянности, снизошла до объяснения: — Пап, летние каникулы еще никто не отменял!
Григорий Панченко. Самый счастливый день
Ты тут же сядешь в машину времени и отправишься узнать, когда ты умрешь. И узнаешь, что ты умрешь, потому что упадешь с десятого этажа. Тогда ты на тот год уедешь в деревню, где нет десятого этажа, и получится, что ты вроде бы умрешь, а вовсе и не умрешь. А если ты не умрешь, то будешь жива.
Кир Булычев. Сто лет тому вперед
Сегодня самый счастливый день в моей жизни. И это таки очень странно. Потому что проклятущая майна Мускина…
Впрочем, майна — это потом. А сперва день, если честно, скорее заладился. У меня со вчера были припасены лупины, ну, картофельные очистки, а дети, как рассвело, удачно нарвали крапивы. Короче говоря, не то чтобы пир, но голод испугался и отполз — аж на три шага, может, даже на четыре.
Потом я сел немножко шить, а остальные, кто был в доме, разошлись. Миша и Евель, как обычно, пошли к проволоке, надеясь попасть в колонны, на работу в город. Лидочка тоже, хотя ей, пожалуй, не стоило. Прочие — кто куда, и мои ребятишки тоже. Только Баритон остался, но от него уже давно проку не было никакого; ну, пусть лежит себе. Дрова он вряд ли добудет, воду принести — разве что в ложечке, а у проволоки ему тем более делать нечего.
А потом по улице прошел Флюгер. Вернее, так: сперва по улицам на двести метров прошла тишина и страх — в общем, все, кто мог и кто поумнее, попрятались; я тоже не дурак, поэтому, когда тишина сменилась Флюгером как таковым, меня уже видно не было. Даже в щелочку не выглядывал, потому что Флюгер свое прозвище недаром заработал: идет и головой вертит туда-сюда, все подмечает… длинный, тощий, чуть ли не плоский, как лист жести… Сам-то он руки марать избегает, но при нем всегда двое полицаев, а сзади еще пара-тройка «оперативников» с палками и плетьми, сильно приотстав, чтоб самим под взгляд не подставляться: им боязно, а Флюгеру, надо полагать, тошно. В общем, улица как вымерла, вот только старику Мускину деться некуда: у него, считается, только вечером барак, днем же — мастерская для фахарбайтеров. Это с самого начала были слезы, а не мастерская, когда же их стали колоннами в город водить — тем паче. Но дверь должна быть настежь и сам Мускин в наличии, на рабочем месте.
Они туда и зашли, то есть Флюгер с полицаями. К счастью для старика, не по его душу. Кажется, просто постоять немного в тени, солнце и вправду жарило. Мускина не то что не тронули, а даже турнули прочь; другой бы рад был без памяти, но он, как позже рассказал, знай трясся от страха за свою майну.
Вообще-то было за что. Во-вторых, птичка действительно совсем необычная: уж не знаю, как старик ее заполучил, но это случилось годом раньше войны — и за этот год к нему трижды приезжали ее торговать, причем издалека, любители денежные и завзятые. Всех старик спроваживал, причем последнего, самого упорного, с превеликим криком. С таким, что, едва спровадив, сильно задумался — и временно передал птичку своему двоюродному племяннику, тоже на всю голову ушибленному касательно всяких там попугайчиков, попугаев, попугаищ, канареек и прочих щеглов. Как в воду глядел: через неделю явился представитель зоопарка, причем даже не Минского, а Московского, с бумажкой и очень серьезной печатью. Ну так Мускин просто показал ему старого облезлого какаду и со смехом рассказал, как ему надоели доморощенные знатоки — но товарищ-то ученый, в отличие от них, конечно, знает, что никакой аргентинской майны нет в природе? Тот посмотрел на попугая и согласился: да, аргентинской майны нет и, во всяком случае, это не она.
Но все это во-вторых. Во-первых же, майну в гетто держать было нельзя. Вообще никого нельзя: ни кошек, ни собак. Оно, по сложившейся голодухе, может, даже правильно: Мускин за свою майну прямо-таки умирал, а чем уж кормил ее, я даже и не знаю. Как бы там ни было, клетки с птицами ему сюда взять не разрешили. Вообще ни единой. А о домашнем имуществе, если без птичек, он как-то вовсе не подумал. Пришел, все видели, даже без котомки, совершенно пустой и с пустым взглядом, лег и замолчал. Так, наверно, и помер бы, слова не проронив, однако на следующий день майна уже была с ним.
Говорит, сама прилетела.
Сегодня ему повезло еще раз. Флюгер пробыл в мастерской, наверно, минут десять, о чем-то говорил с полицаями (во всяком случае, старший из них пару раз орал: «Яволь, герр оберштурмфюрер!»), но потом они так и вышли, не заметив птицы. А ведь она там сидела на верстаке открыто.
Может, подумали, что это чучело. Тут в домах и бараках самое странное барахло порой встречается: люди — они дуреют, когда им говорят, что надо собрать все вещи в двадцать четыре часа и чтоб не больше двух баулов ручной клади.
В общем, сейчас Флюгер никакого особого зла не сотворил. Даже странно. Правда, уже возле Старого рынка, почти на выходе из гетто, встретили на улице какого-то парня с двумя полешками и женщину, к которой и вовсе не за что было прицепиться, ну так им повод и не нужен; заставили танцевать до упаду, а потом забили. Но это было потом. Кроме того, грех сетовать: обычно во время такого прохода пятерых-шестерых убивают, иной раз до десятка.
В общем, к тому времени как мы помаленьку выбираемся из убежищ, Мускин уже обнаружил, что его птица в порядке. Вынес ее на солнышко, говорит с ней как с ребенком, а она сидит у него на руке комком взъерошенных перьев, большущая, но без веса совсем, и вялая с голодухи, не шевелится. Ничего странного, что ее за чучело приняли. Кто бы меня принял, когда срок придет…
Само собой, беспокоюсь насчет Сонечки и Юрчика. Остается только утешать себя тем, что Соня девочка умная, да и ушли они вроде бы к трамвайному депо, а Флюгер явился с другой стороны. Но сердце, конечно, не на месте.
Тут как раз проходит Шнеерзон-биндюжник и рассказывает о том, что случилось возле рынка. Мне сразу и полегчало, хоть стыдись этого, хоть нет. Снова вынес на свет материал, сижу, шью.
Шнеерзон — он тоже «оперативник», но не сволочь: да, есть в юденрате и такие, хотя вы, может, не поверите. Целых три с половиной человека, считая за полтора собственно Шнеерзона. Потому и вступил в службу: человеку его роста без пайка сразу смерть. А он, значит, решил, чтоб не сразу.
Шью. К вечеру закончить надо: при лучине работать — не те у меня глаза.
Яков из дома напротив тоже садится, где светло, но спиной ко мне, раскладывает что-то перед собой. Начал было ковыряться, потом тревожно зыркнул на меня через плечо, собрал то, с чем возился, — и ушел. Нужен он мне. Смех и грех: Яшеньке нечего кушать, однако он сам умрет с голоду и маму свою заморит, но будет собирать приемник. Ну, может, и соберешь ты. Дальше что?
И тут вдруг у меня прямо над ухом как заговорит Флюгер!
Вскакиваю и вытягиваюсь, как при перекличке на аппельплаце, хотя и понимаю, что мертвец уже. Оглядываться в таких случаях нельзя, бежать, если уже не успел, еще хуже: умереть можно по-разному, это все давно усвоили.
— Яволь, герр оберштурмфюрер! — орет полицай, тоже почти над ухом. Да что же это такое, не может ведь быть, с неба они, что ли, свалились?!
С минуту стою дурак дураком, только понимаю, что жив еще. Потом осознаю, что старик Мускин, ни на что внимания не обращая, со своей майной возится. Потом…
Потом опять Флюгер что-то говорит. То есть не просто немец, а именно Флюгер, у него говор совсем особенный, это тоже все, кто слышал его и после этого случайно остался жив, знают твердо. Понимать его давно уже никто не пытается. Кажется, и немцы тоже.
— Яволь, герр обер-штурм-фюрер! — снова орет полицай, неизвестно откуда, но тоже, конечно, ничего не понимая. В голосе его старательность и страх.
— Он говорит: «Смотри-ка, у этой птицы два клюва, — надтреснутый голос у меня за спиной. — Ну надо же, затейники!»
Что ж, раз все сошли с ума, то и мне можно. Медленно оборачиваюсь.
За моим плечом стоит Баритон — жуткий, как труп, осунувшийся, заросший и взлохмаченный. А больше ничего там жуткого нет, начиная, конечно, с Флюгера.
Поворачиваюсь снова. Да, ни эсэсмана, ни полицая. Стало быть, это говорит…
Ну надо же! Нет, я знал, конечно, что бывают говорящие птицы, даже видел-слышал их — хоть бы и у того же Мускина, он самых разных попугаев держал. Тот какаду, которого он вместо майны своей выставил, правда, не говорил, но умел звенеть, как дверной колокольчик, и лаял; а вот другие иной раз еще как болтали. Но всегда было понятно, птица это говорит или человек.
А майну старик вообще не очень выставлял на общее обозрение. Хотя майны, помнится, тоже из говорящих. Но вроде не как попугаи, а… как вороны, допустим.
И вот только не надо морочить мне голову: так ни одна нормальная птица не сумеет. Даже если это сверхпопугай, всем попугаям попугай, который запоминает сколько угодно слов, притом сразу. Разве что он числится в СС и носит в кубарях две звезды-ромба с одной полосой. Или если…
Так что такого затейного, значит, в этом «чучеле»?
— А второй раз? — с любопытством спрашивает у меня из-под руки Сонечка — и я, увидев ее живой, здоровенькой, с Юрчиком рядышком, совершенно забываю про всех птиц, сколько их есть в мире.
— …Второй раз он приказал «Ывану» взять чучело с собой, но потом раздумал, потому что ему сейчас в фельдкомендатуру. Сказал, послезавтра возьмет. Когда… кажется, «когда уже все чисто будет».
Значит, когда все будет чисто.
Я отвожу взгляд, чтобы не встретиться глазами с Сонечкой. А поскольку смотреть все-таки куда-то надо, то почему бы мне снова не уставиться на майну, чем она хуже любого другого.
Между прочим…
То есть все мы сейчас не те, что до гетто. Я ее прежде видел лишь мельком, но, кажется, это было что-то гораздо более яркое, подвижное, в короне золотистых перьев. И шумное, хотя не помню, говорящее ли. От короны остался тусклый венчик, подвижность пропала вместе с шумливостью, но… два от этого не превращается в один. И наоборот тоже.
Птица сидит, нахохлившись, утопив клюв в грязно-белом оперении на груди. Оба клюва. Это, положим, видно только, если приглядеться, а у всех, кроме Флюгера, доселе находились более важные заботы.
Ага, конечно, в Аргентине если майны и водятся, то именно такие. Люди там, надо думать, тоже о двух головах, трава из железа, а лето ночью.
В этот самый миг птица слегка встряхивается, раскрывает правый клюв — и в воздухе снова звучит голос Флюгера. На сей раз распевный, даже ласковый. И я опять вздрагиваю — хотя чего уж теперь, — потому что все знают, в такие минуты Флюгер страшнее всего.
— А сейчас этот попугай говорит: «Что глазами лупаешь, славянская свинья? — невозмутимо переводит Баритон. Ему-то чего вздрагивать, он совсем мало понимает насчет вокруг: будто только вчера в гетто попал или, наоборот, много лет тут прожить собирается. — Думаешь, тебе не скоро? Верно, не скоро. Но туда же».
— Яволь, герр оберштурмфюрер! — истошно выкрикнула майна полицайским голосом. Можете смеяться, но это она сделала через другой клюв, левый. Однако не менее по-человечески: слышно было, как полицай сопит и задыхается, как от натуги у него выходит нечто вроде «Яволь-хэр обэр-штурм-фюрэр!», как, пискнув горлом, он замирает на последнем звуке… И как птица, повернув голову набок, правым клювом издает нечто вроде досадливо-раздраженного хмыканья. А потом из обоих ее клювов вылетают звуки, в точности напоминающие шум шагов, скрип и хлопок закрывающейся двери…
— Он сказал… — начинает было Баритон, но Мускин, выставив перед собой свободную от майны руку, останавливает его:
— Не надо. Лучше объясните, на каком языке он говорил.
— Думал, что на немецком, — Баритон равнодушно пожимает плечами.
Старику остается только вздохнуть:
— Не он, а он. Хэр обэр-фюрэр.
— А-а, — и тут Баритон впервые по-настоящему оживает. — Миттель-байориш. Даже не каждый баварец легко поймет, тем более не каждый австрияк. Немцам вообще тяжко. Трудней, чем идиш разобрать.
— А вы как его поняли, дяденька? — Соня смотрит на него округлившимися глазами, говорит шепотом.
— Я, чтоб вы все знали, там учился! — Баритон вдруг распрямляется и выпячивает грудь. — И выступал! У меня там ангажемент был! Король Амфортас из «Парсифаля». Хоть кто-то здесь представляет, что это такое, когда на ди Байрейтер-фестшпиле исполняешь арию… А, да что тут говорить…
Кажется, Баритон хочет махнуть рукой, но то ли раздумал, то ли даже на это силы не хватило. Из него как воздух выпустили. Снова ссутулясь и волоча ноги, побрел обратно в дом.
Несколько секунд мы все смотрим ему вслед. М-да. Ангажемент, значит.
Певец-то он, между прочим, настоящий. Был, во всяком случае. Еще перед тем, как согнать в гетто, нас пять суток продержали под Щегольниками, прямо на колхозном поле, огороженном канатом… может, вправду стоило тогда ночью махнуть через канат, даже несмотря на собак и пулеметы, ведь и силы еще были, по крайней мере первые двое суток… Ладно. Ну так вот, а потом подъехал автомобиль и оттуда в рупор объявили: немецкая власть — культурная власть, поэтому ей даже среди евреев требуются специалисты, люди интеллигентных профессий. Ну и отдельно работники требуются, особенно квалифицированные, но и неквалифицированные тоже. Поэтому все — к угловой вышке на сортировку, там будут две колонны выстраивать. Инженеры, врачи, архитекторы, юристы, артисты, художники — направо, мастеровые — налево.
Я, признаюсь, сообразил сразу, но сам себе не поверил. Поэтому тянул до последнего и почти ни с кем своими мыслями не поделился, ну, может, десятку человек шепнул. Они тоже сомневались, потому вместе со мной в колонну мастеровых пошла где-то половина. Трое, кто дожил, сейчас здесь.
И вот вижу — к голове «интеллигентной» колонны подходит Баритон. То есть тогда его еще так не называли, просто он сразу про себя сказал: я, мол, баритон. Там сортировкой распоряжался какой-то молодой немец, в сером военном, не в черном — так он от смеха прямо пополам согнулся: ах, баритон? а ну-ка покажи, на что способен! Тот и запел. У немца сразу будто соображение отключилось, и конвойные вокруг словно онемели. Да что там они: мы, все кто был на том поле, тоже… заслушались — не заслушались, а, вернее сказать, как исчезли. То есть, наоборот, все остальное исчезло: канат, вышки по углам, лай овчарок, направленные на нас автоматы… страх, голодуха, запахи этого поля… Только пение осталось. Только голос.
Не знаю уж, была это та самая ария Амфортаса или что иное.
Когда певец умолк, немцы какое-то время еще стояли обалдело, с распахнутыми ртами. Потом тот молодой посмотрел на конвоиров — и они вдруг разом бурно засуетились. Очень злобно заругались, как залаяли, в тычки вышибли Баритона из «интеллигентной» колонны и с бранью запихнули в толпу работяг.
Он до сих пор думает, что это они ему так мстили: как неарийцу, покусившемуся на их святое. Смешно, аж хоть плачь. Просвещать его никто не стал, зачем уж… А вот иначе, чем Баритоном, тоже никто с тех пор не зовет. Хотя он больше не пел ни разу, а сейчас и вовсе давно уже без голоса остался.
— Дядя Элик, — Сонечка дергает меня за рукав (я ей никакой не дядя, но это объяснять слишком долго, да и незачем), — я вот почти полную сумку щепок набрала и еще целых два куска угля.
— Молодец, золотко мое. Отнеси к печке.
Отнесла, но тут же вернулась. Смотрит на меня по-взрослому, губки поджимает, хмурится.
— Дядечка Элик, — говорит деловито. — Я думаю, все-таки надо попробовать решить вопрос с Юрой.
— Ох, солнышко… И как же его можно решить?
(Четырехлетний Юрик — русский мальчик. Действительно русский, не по документам: их-то как раз нет. Каким образом он оказался на попечении сперва Сониных родителей, а потом ее самой — это отдельная история, еще более долгая. И опять же: оно вам надо, у вас что, своего горя мало?)
— Да-да, я помню, — отвечает она торопливо, — что так, как я хотела, не получится. И как я второй раз хотела — тоже нельзя, ты мне объяснил. Но вот сегодня подумала: может быть, через юденрат? Там ведь несколько отделов, и не во всех звери. Есть же у них отдел документов…
— Паспортный. Но туда как раз совсем нельзя. И сам не пойду, и тебя, солнышко, не пущу, уж ты извини.
— Ладно, туда пойти нельзя. А куда можно?
— Ох, деточка, ну и вопрос… Так, чтобы потом вернуться — в принципе, наверно, в отдел труда можно. Или в отдел опеки. В пожарный как бы тоже, но по этому делу нам туда ведь не надо, нет?
Сонечка легко соглашается:
— Туда — не надо. А вот в те, что ты назвал — давай сходим, а? Прямо сейчас. Я, ты и Юрик. Ну, можно только я с ним.
— Нет уж, золотко, не можно, — говорю. — Ладно, допустим, пришли. Все рассказали, показали мальчика. Дальше что?
Тут мы оба покосились на Юру — и заговорили тише, словно он мог нас услышать и понять.
— Как что? Эти из отдела — они ведь должны все сразу сообщить немцам?
— Обязаны. И?
— Вот! — радуется Соня. — А немцы сделают запрос. Это же совсем-совсем просто и совсем рядом, даже в Минск ехать не надо. А там в… жилищном управлении, да? — должны остаться документы на Юриковых маму с папой. И его самого тоже, наверно, узнают. Соседи же должны помнить! Ну, он сейчас, конечно, не такой, как год назад, — но ведь ему же три было, не младенчик. Меня в три года все в нашем дворе узнали бы.
…Первый раз она хотела прямо и честно подойти с этим делом к Готтенбаху, ну, к гестаповцу, он полгода назад по гетто часто ходил, вот так же, как Флюгер, а штучка была еще похуже Флюгера. Потом исчез, наверно, перевели куда-то. (У нас в ту пору очень много шутили, иначе хоть вешайся — вот и я, было дело, сострил, что его с работы за зверства выгнали. И буквально-таки через неделю обнаружил, что эту хохму все пересказывают как не мою, а вдобавок очень старую, с бородой.) Второй раз Сонечка еще наивней план придумала, даже неохота рассказывать. Все-таки в одиннадцать лет человек еще ребенок. Даже здесь.
А вот что ей ответить на этот раз, я как-то сразу сообразить не могу. В замешательстве смотрю на Мускина.
Старик качает головой.
— Видишь ли… — он несколько секунд выбирает слово — и наконец останавливается на самом старорежимном, — барышня, — совсем не умеет с детьми говорить: у Сонечки от изумления глаза округляются. — Да, наверно, это сделать нетрудно. Навести справки, отыскать запись в домовой книге, если она уцелела — вполне могла и нет… Опросить соседей. Ну и прочее. И будь эти… — старик снова ненадолго запинается, будто опять не уверен в слове, — люди очень заинтересованы в том, чтобы спасать русских мальчиков, прямо-таки жить без этого не могли — то да, сделали бы все прямо сегодня и с дорогой душой. Но… ты ведь о них так не думаешь?
Девочка опускает взгляд.
— Дальше, — продолжает Мускин. — Мальчик этот, извини, не говорит. И, как я знаю, не слышит. Так?
— Он все понимает! — горячо вступается Соня. — Он очень умный, он даже буквы разбирает — ну, некоторые — и жесты знает тоже, он…
— Что ты это МНЕ рассказываешь? Ты это ИМ расскажи! Но я понимаю, ты понимаешь, дядя Элик понимает — даже слушать не станут. А насчет таких деток, да и взрослых, кажется, у них есть… В общем, какая-то инструкция. Совсем плохая. И нация тут, что еще хуже, даже ни при чем.
Соня некоторое время молчит, потом, взяв мальчика за руку, ведет его в дом.
Мы со стариком продолжаем сидеть на улице. Я шью, он бездумно гладит птицу.
Я не выдерживаю первым:
— Что скажете, Мускин?
— Ой, с вами теперь таки секретничать не буду, Горелик, — отвечает он с таким местечковым акцентом, которого я от него в жизни не слыхивал. — Да, чтобы эта… это называлось «аргентинская майна» — такого я на самом деле не знаю. И вообще не знаю, как оно называется, хотя в птицах, как вы понимаете, слегка умею разбираться… правда, больше в таких, у которых только один клюв. Вы спросите, откуда она у меня взялась? — Я даже и не думал спрашивать. — Так вот, будете смеяться, — тоже и в мыслях не было, — как-то раз я обнаружил ее сидящей у себя в зоологическом магазине. Даже более того — прямо в клетке, самой большой. Пустой, правда, и с открытой дверцей. Из-под совы. Помните мою сову, Горелик, бородатую неясыть? Ах да, вы же недавно местный — а вот все тутошние ребята помнят, и ваша девочка, безусловно, тоже, хотя сколько там ей было в ту пору. Только один раз нам привезли такую роскошь, на нее, как в зоосад, ходили смотреть. Ну вот купили ее, а клетка в витрине осталась. И, представьте, в этой самой клетке…
— Мускин. Я не о том.
— …Все перепробовал, — продолжает, не слушая меня, старик, хотя он свою месячную норму разговоров уже выполнил и сейчас идет на превышение плана. — Представьте, вынужден был остановиться на такой диэте, которая скорее кошачья. Белый хлеб и молоко. Полезно также давать шиповниковый сироп. Здесь с этим, конечно, некоторые проблемы…
— Мускин, обождите. Вы же понимаете, о чем я.
— …В голове умещается все, до последнего слова. И с первого же раза. Более того: иной раз бормочет на совсем чужом, незнакомом языке — или, скорее, даже на языках; бывает и на два голоса одновременно, но дело не в том. Когда пару фраз, а когда и по десять минут кряду. И того больше скажу: я даже представить себе не могу, что то за языки, а меня, вы знаете, этим удивить трудно. Наверно, мою красавицу как-то можно и настроить на нужный язык, но ключик я еще не подобрал.
Я уже и не пытаюсь прервать этот словесный поток. Старик, заметив это, умолкает сам.
— А насчет того, что вы имеете в виду, Горелик, — он устало машет рукой, — говорить нечего. Сами должны понимать, не маленький.
Пауза.
— По большому счету вы правы, Мускин. Но только по самому большому. Так что давайте начистоту. У вас в доме хорошая… — я вспоминаю, что старик не любит слово «малина» (что поделать, может, это название и воровское, но почему-то в ходу именно оно), и даже успеваю изменить формулировку, — убежище?
— Более-менее. Для четверых взрослых человек и птицы хватает. Но вы же понимаете: еще троим туда…
— Не смешите меня. Каким «троим»? Двоим, Мускин. И совсем не взрослым. А вас, взрослого человека, вместе с вашей птицей, я приглашаю к нам. Вместо этих двоих. Потому что наша… наша, да, «малина» — она скорее менее, чем более. Прошлый погром мы в ней как-то пересидели, но теперь детей я там прятать остерегусь.
Снова пауза.
— Почему бы и нет, Горелик. Однако вы же знаете мое мнение: суета это и самообман. Против единоразового погрома иногда еще может сработать, но сейчас, когда готовится, скажем прямо…
— Тем более, Мускин. Приходите к нам — и не будете разочарованы. А «прямо» можно и не говорить. Я, знаете ли, суеверен.
— Напрасно. По слухам, это приносит несчастье.
И тут я замечаю на лице старика удивление. Именно удивление, не более того. Но зато крайнее. А ведь у нас в общем-то мало что может так удивить, при этом не угрожая, да еще смертельно.
Прослеживаю его взгляд. И вижу девочку. Чужую девочку.
То есть я сразу понимаю, что чужую, и даже могу сказать, почему именно. Но довольно долго не могу поверить своим глазам.
Лет, наверно, двенадцать ей. Мне сперва показалось — больше, но нет: просто с детства кормления очень хорошего. Притом не пухленькая, наоборот, худенькая и жилистая — однако это совсем другая худоба, чем от недоедания.
Вдобавок умытая хорошо. И загорелая, хотя сейчас вроде рано. И непуганая. Такое сразу видно.
В чистом, выглаженном комбинезончике непонятно какого, но похожего на военный покроя, со множеством карманчиков. Один из карманов, набедренный, сильно оттопыривается, в нем что-то круглое, поблескивающее синим. А через плечо сумка, вроде маленького планшета.
Никогда не было и не может тут быть немецких детей, а то я и вправду бы подумал…
— Молодые люди, где ваши латы? — спокойно спрашивает старик. — Вам жить надоело?
Ага, «молодые люди». Приглядываюсь — и точно: в сторонке от девочки еще и паренек. Почти такой же, только без сумки, зато с заплечным мешком каким-то.
Ребята недоуменно переглянулись. Девочка хотела что-то сказать, но парень ее опередил:
— Нету лат. Ни лат, ни кольчуг, ни скафандров…
Он даже засмеялся. Девчонка, впрочем, глянула на него хмуро.
— Тебе весело, юноша? Значит, когда возьмут за одно место — терпи до конца, ни слова не произноси. Может, ты из таких героев, бывает. Но если нет — тем, кто с тобой по одному адресу, будет еще веселей.
Старик демонстративно постукивает пальцем сперва по желтой лате — он ее у меня, было дело, специально заказывал: «Чтоб как щит Давида, о шести лучах», остальные-то просто желтый лоскуток нашивали, даже сам я, — а потом по белой. Новой, недавно введенной, с надписью: фамилия, номер дома, улица.
Мальчишка явно ничего не понимает. Зато я теперь понимаю, что верить своим глазам все-таки было надо:
— Бросьте, Мускин. Они не здешние. Они из-за проволоки.
— Да, мы нездешние, — подтверждает девочка. Она, не отрываясь, смотрит на птицу, а рукой что-то нащупывает в своей сумочке.
— Жить надоело, — снова констатирует старик, покачав головой.
Между прочим, он глубоко прав: сейчас в гетто так просто не попасть. А уж средь бела дня такое разве сумасшедший может попробовать, которому совсем головы не жаль. И, конечно, надо быть слишком нездешним, чтобы совсем не знать про латы. В городе о них известно каждому, с самого начала.
— А мы через стену, — девочка на миг переводит взгляд в мою сторону — там, где у вас называется… — она помедлила, — между бывшей аптекой и, э-э, бывшим рабмолом.
М-да. Ну, мне еще жена говорила, что у меня все мысли по лицу читать можно, они там не написаны даже, а сороковым кеглем набраны (метранпаж была). А вот девчонка все же врет: от аптеки до Дома рабочей молодежи действительно тянется стена, но через нее так просто не перелезешь. Это одновременно как таракан ползти и как кузнечик скакать надо. Только потому там патрули днем почти не ходят.
Девочка (взгляд ее по-прежнему прикован к майне) вновь быстро косится на меня, раскрывает было рот, но ничего не говорит.
— Так, барышня, — Мускин вновь словно покатал языком это слово. — Что-то слишком многие сегодня интересуются моей птичкой. Рассказывай.
— Это очень необычная история, — говорит чужая девочка. — Видите ли, ваша птица нужна нам для…
И тут происходит нечто вовсе странное. Синяя округлая штуковина, верх которой слегка выступал над краем девочкиного кармана, вдруг сама собой выскакивает наружу. Это какой-то шарик размером поменьше бильярдного, на вид мягкий, даже пушистый — и вовсе уже не синий: он окрасился багрянцем, по которому густо искрятся белые звездочки. На тонких, как проволочки, ножках этот шарик быстро взбегает по одежде девочки и, дрожа, прижимается к ее щеке.
Девочка реагирует мгновенно:
— Пашка — барак, дверь, налево! — выкрикнула она приглушенным голосом. А сама метнулась направо.
С разгона взбегает прямо по стене. Я не шучу: именно по стене — шаг, и еще один шаг, а там даже ей уже надо падать, но, изогнувшись, в касание дотягивается до карниза, цепляется за него… Миг спустя она уже рыбкой проскальзывает в приоткрытое окно второго этажа.
Нас с Мускиным тоже как подбросило с места, потому что в гетто если уж человек бежит или прячется, то он, как правило, имеет основания. Но так, как мы теперь можем бегать, это смех один, причем даже не в сравнении с этой девочкой. В общем, просто шарахнулись к стенам, даже не пытаясь добежать до входа.
Секунду-другую ничего не происходило. А потом из-за угла соседней улицы показывается некто высокий, в черной кожанке, до скрипа затянутой ремнями. Городницкий это, замкоменданта. Гость он здесь довольно редкий и, пожалуй, не самый страшный, но… страшный, что там говорить. В руках у него блокнот, он смотрит в него, потом бросает взгляд вдоль улицы, видимо, сверяясь с каким-то списком, на минуту останавливается. Потом снова заглядывает в блокнот — и… уходит; за ним, черным, тянется хвостом серая свита.
По нам его взгляд скользнул, как по пустому месту. А за чужих ребятишек, конечно, зацепился бы.
Вот уже второй ворон за сегодня. И тоже пролетает, не навредив. Ох, до чего же плохо дело…
По ту сторону нашей улицы осторожно выглядывает из окна барака тот паренек, которого девочка назвала Пашкой. Саму ее я не вижу, но слышу, как она вдруг свободно зашевелилась почти у меня над головой, что-то, не таясь, сказала, — и почти сразу со второго этажа донесся удивленный голосок Сонечки: «Правда? А ты откуда знаешь?», чужая же девочка ответила ей: «А вот». Может, я напоследок мудрецом становлюсь, но отчего-то сразу понял: это они говорят о том, что опасности нет и почему это известно. А известно это становится при взгляде на тот шаровидный аппаратик. Или зверька, кто его разберет.
Мы с Мускиным наконец приходим в себя достаточно, чтобы переглянуться.
— Они и вправду сильно нездешние, — говорит он.
— А она не врет, — говорю я, — они действительно могли перебраться сюда возле домрабмола.
— …Поэтому в зоопарк и нужен второй, от одного-то птенчиков не будет! Алиса говорит, они половину космоса обыскали, но больше нигде нет. И вот как раз сегодня, когда ее папа опять в командировке, датчик — вот этот, правильно? — взял…