Когда вырастают дети Борисова Ариадна
Леха растянул в улыбке бледные губы:
– Пушкин. Александр Сергеевич. На спиритическом сеансе. Мишка нарисовал на ватмане буквы, луну с солнцем по бокам, мы нагрели на свече блюдце со стрелочкой и сначала для пробы разбудили дух Наполеона. Он не захотел с нами общаться, или русский язык не знает. Тогда Мишка вызвал Пушкина и спросил про спектакль.
– И что?
– Он отправил Мишкину руку с блюдцем на три буквы.
– На какие… три?
– Говорю же: а, й, с. Стрелка указала.
– Такого слова в пушкинское время не было, – хмыкнула Юля. – Взрослые люди, а во всякую ерунду верите.
– Ни во что такое не верю, а Пушкину верю, – убежденно сказал Леха.
Они не успели поспорить, на авансцену поднялся с поздравлением директор школы. После положенных рукоплесканий из кулис вышел усатый Шишкин во фраке, и зал радостно притих.
Преодолевая внутреннее сопротивление, Женя рассматривала стоящее у противоположной стены пианино, акварельно размытые на его черном лаке пятна отраженного реквизита и слушала Мишу. Он сообщил, что часть учеников 11 «б» подготовила театральное представление по роману Александра Сергеевича Пушкина «Евгений Онегин». Спектакль предполагает хорошее знание зрителями пушкинских стихов, просим любить и жаловать.
Вторая, куда большая часть одноклассников затопала ногами и засвистела. Переждав зашиканную учителями бурю изумления, восторга и некоторой толики зависти, Миша спокойно продолжил:
– Представление посвящается Новому году, школе и дню рождения нашей любимой классной руководительницы Ирины Захаровны.
Ирэн любят и уважают все, и Миша известен детской смелостью слов. Поэтому зал зааплодировал искренне, без придирки к подозрительному слову «любимая». Взволнованная Ирина Захаровна привстала с кресла и поклонилась.
…И произошло удивительное: как только занавес открылся, Женя забыла об аритмии, о сухости во рту, а едва затеялось действие, забыла, где находится. Сама певучая атмосфера стихов вынесла актеров в патриархальное пространство «милой старины». Понемногу и зал проникся духом почтенного дворянского имения, превращаясь в сообщника сцены, где жил Пушкин и жили его герои. Зрителей перестало смущать, что на ножках ларинских кресел видны снизу инвентарные номера, и что границы театральной условности сужают гроздья воздушных шаров, спущенных со штанкета по периметру задника.
Незаметно для себя 11-й «б» объединился в группу поддержки и, задавая тон, первым начал отмечать рукоплесканиями удачные моменты в игре одноклассников. Жене уже ничто не мешало быть Татьяной и полностью ощущать себя ею в тихой девичьей светелке со свечами в бронзовых канделябрах. Да и все дебютанты неплохо переносили испытание публикой. Зрителям нравилось, что Онегиных двое, нравились палящие голубыми стрелами Ольгины глаза и Лехины невиданные кудри. Даже няня с ее рассказом о крепостном женском бесправии была убедительна и вполне могла претендовать на «отлично» в четверти
Ирина Захаровна, конечно, не ожидала такого шикарного подарка. И никто не ожидал. Особенно от Шишкина-Пушкина (теперь его так и будут все называть). Школа не знала, что главные потрясения ей еще предстоят, когда выяснится: а) кому пришла в голову идея сюрприза; б) кто написал инсценировку; в) поставил спектакль; г) подобрал музыку.
В финале Миша, смешно загибая пальцы, закричал в стиле хип-хопа: «Блажен, кто смолоду был молод! Блажен, кто вовремя созрел!» – и старшеклассницы отбили себе ладоши.
Прав был Пушкин – все получилось айс. Актеров вызывали на поклон три раза. Завуч поблагодарил их за то, что зрителям была подарена возможность заново осмыслить великие строки. Еще он сказал, что 11-й «б» приятно радует педагогов. Ученики с блеском справились с серьезным материалом и сделали первый шаг к звездному будущему, ведь если Александр Сергеевич изобрел роман в стихах, то ребята изобрели роман-шоу!
Потом встала Ирина Захаровна, и стало тихо.
– Ребята, спасибо… Это мой самый счастливый день, – сказала она и замолчала. Ей захлопали, громче всех актеры, а Ирэн вдруг махнула рукой, заплакала и убежала.
…Позже она скажет на классном часе: в спектакле хватало огрехов. Не будем забывать – наши лицедеи все-таки дилетанты и пошли на большой риск. Элементы шоу, может быть, дань сегодняшнему дню, но с Пушкиным так нельзя: «Когда-нибудь поймете почему. Важно то, что ребята уловили мысль о невозможности счастья лишнего человека. Онегин по слабости характера и нежеланию противостоять лицемерному окружению подхватил разрушительное начало своей среды. Он был ее порождением, ее частицей – и сделался ее жертвой. Способный тонко чувствовать и сожалеть об ошибках, Онегин бездарно, бездумно растратил себя. Взглянув на героя с переклички времен, актеры раскрыли непреходящую актуальность проблемы лишних людей. Спектаклю удалось доказать, что человеческое время, будь то минувшая эпоха или нынешняя, – явление социальное, а среда, к сожалению, всегда далека от совершенства. В ней нужно суметь увидеть положительные стороны и, как в театре, найти в жизни верное «сценическое» решение. Ведь что наша жизнь?.. Вечный поиск. Конфликт Онегина с Ленским был не только внешним, герой конфликтовал с самим собой. Участники экспериментальной задумки попытались разобраться в собственных чувствах. Прогоняя их сквозь свое «я», сквозь свой магический кристалл, они показали, что порой происходит в наше время в душах молодых людей с «лица необщим выраженьем»…
Ирина Захаровна скажет так после каникул.
А пока зрители спешили растащить ряды кресел по углам, освобождая зал для танцев. Миша куда-то исчез.
– Ирэн искать ушел, – подмигнула проницательная Юля и запрыгала: – Ура! Ура! Пять с плюсом!
– Я же говорил, я говорил, а вы не верили! – ликовал Леха. Надя кружилась по сцене. Актеры кричали и дурачились за закрытым занавесом.
– Ты лучшая Татьяна на свете! – завопил вдруг Санька и подхватил Женю на руки. Под носом у него было красно – сорвал надоевшие усы. Она увидела Санькино лицо близко и ясно, как в зеркале с пятикратным увеличением, с такой чистотой зрения, что могла бы присматриваться хоть тысячу лет и ничего нового, наверное, в нем не открыла бы. Не самое красивое лицо, скорее наоборот. Но на него почему-то хотелось смотреть. Всю эту тысячу лет… Санька медленно поставил Женю на пол, медленно к ней наклонился и медленно-медленно, совершенно нечаянно поцеловал.
Вот тут-то и случилось то, что случилось. Будто град загрохотал по крышам – зал засвистел, заулюлюкал, захохотал… Кто-то открыл занавес.
Ничего сверхневероятного на сцене не происходило, мало ли старшеклассников целуются в школе под лестницей, но тут их выставили на всеобщее обозрение, как жениха с невестой. «Горько, горько!» – незамедлительно послышались вопли. Леха в панике заметался по просцениуму, широко развел руки, загораживая друзей, и рявкнул на зал:
– Эй, кончай лол, монстры!
Только тогда попавшиеся на внеплановой мизансцене актеры отскочили друг от друга, как ошпаренные, и умчались в разные стороны, а народ по ту сторону сцены заблеял уже сдержаннее.
– Буга-га, я пацтулом! – подначивали Леху отдельными «каментами».
– Ржунимагу!
– Базарь исчо!
Народ ждал речи от благополучно воскресшего дуэлянта.
– Н-ну? – ехидно спросила Юля, появляясь из-за кулисы.
Леха снова развел руками, помедлил и, что-то вспомнив, произнес:
– Простим горячке юных лет… и юный жар и юный бред!
Ленский и Пушкин продолжали жить в Лехе. Классика живее всех живых. К гадалке не ходи…
Посреди бурлящего веселья Женя с Санькой ускользнули с вечера.
– Позорище! – стонала она.
– За каникулы забудут, – убеждал он. – Театр и есть позорище, его когда-то так и называли.
Женя подумала: а и впрямь! Ну и что – поцеловались. Она, между прочим, знает не одну девчонку, которая хотела бы очутиться на ее месте.
Ох, спасибо Лехе! Не растерялся, перевел стрелки на себя. Верный друг. Настоящий мужчина… Как ни опешила Женя от Юлиного коварства, она заметила, как вспыхнули Надины щеки и глаза зажглись голубыми лампочками в Лехину сторону. «Красавчега» на вечере явно ждал бенефис.
Миша, должно быть, беседует с Ириной Захаровной о постановке. «Старая няня» осталась наедине со своими провокациями. Какие, впрочем, ее годы. Юлю, как всех девиц возраста шабли и шато дикем, ждет поле непаханое увлекательнейшего изучения мужчин и дальнейшей их классификации.
Между домами на главной городской площади мелькал светящийся конус праздничной ели. Погода стояла самая благодатная, какую только мог заказать напоследок усталый декабрь: падал легкий снег. Хорошо гулять под ним… и целоваться. Не сговариваясь, Женя с Санькой побежали к Новогоднему парку и поцеловались у первой же елки. Медленно-медленно, как на сцене. Куда спешить? Поцелуй не мороженое, не растает за пять минут. Впереди целая жизнь.
Любовь текла из мягких губ Саньки в губы Жени. Пульс странно стучал в висках, во всем теле, даже непонятно в чьем – его или ее. Летящий снежок приглушал стук, но чуткий маленький парк, несомненно, слышал и плел невидимые веточки поверх голов. Вилось, вплеталось клеточка в клеточку тихое счастье.
Санька снял шапку, ему стало жарко. Женя растрепала его волосы:
– Здорово ты придумал, Сань.
– Что?
– Даргомыжского и Машу.
– Вдвоем же придумали.
– Папа вчера помог маме со стиркой и посуду сам убрал.
– Мои тоже шелковые, – усмехнулся Санька. – Мамик ждет отцовскую дочь Машу. Боюсь, как бы кроватку не купила.
– Давай поступать вместе поедем? Правда, я пока не знаю, какой институт выбрать.
– Я, Женя, в армию решил идти, – вздохнул он. – То есть мы так решили с Мишкой и Лехой. А потом мы с тобой будем вместе. Если ты меня дождешься… Дождешься?
– Да.
– Станешь письма писать?
– По Интернету или обычные?
– Лучше обычные. Они будут пахнуть тобой.
– Я чем-то пахну? – удивилась Женя.
– Вишневыми косточками. Безумно вкусно.
– А ты – кефиром, – засмеялась она, ткнувшись ему в грудь. – Нет, ряженкой… Я люблю кисломолочные флюиды. У меня обоняние сильное, а институтов, где учат на дегустаторов, кажется, нет. Ты после армии куда хочешь поступать?
– В художественный, на искусствоведа.
Жене послышался скрип. Какие-то люди шли по тропе. Или опыт, сын ошибок трудных, бродил поблизости, прикидывая, что бы еще такое замутить для потехи и назидания…
Двое шагали из хлебного магазина, и за ними двое. Отступить бы в тень, но под елкой негостеприимно насупился сугроб. Пришлось чуть отодвинуться от тропинки. Женя спрятала голову у Саньки на плече… и поняла, что промахнулась с сыном ошибок. Это был случай, бог изобретатель.
– Женя! – изумленно воскликнул кто-то маминым голосом.
Второй раз за день влюбленные отпрыгнули друг от друга. Сегодняшний опыт ничему их не научил.
– Сашхен? – закричала Елизавета Геннадьевна. – Маша? Вы целовались?!
– Женя, ты целуешься с этим аферистом… без бороды?! – закричал папа.
– Вам нельзя, Сашхен! Вы же братья! То есть сестры! – ужаснулась, путаясь, Елизавета Геннадьевна.
– Действительно, как же так, – растерялся Леонид Григорьевич, и все замолкли: обескураженные «братья-сестры» и нечаянные ревизоры-родители, потрясенные внезапно обнаруженным моральным падением детей.
Немая сцена. В индийском кино после нее, в отличие от известной гоголевской, все обнимаются – особенность жанра.
– Я вспомнила, где видела вас, Александр Леонидович, – нарушила снежную тишину мама.
– Где, Аня? – насторожился папа. – Где видела?
– В школе, – улыбнулась мама.
– Он приходил к тебе в школу?! – папа, взрыкнув, закинул голову. Шапка не удержалась на его могучей гриве, упала и провалилась в сугроб.
Елизавета Геннадьевна попятилась от мамы с папой:
– Дождался, Дмитриевский? Ее мамаша с отчимом прикатили из Караганды прописываться у нас! Бабку уже схоронили!
– Извините, пожалуйста, я вас раньше не знал, – с вежливым возмущением сказал маме Леонид Григорьевич.
– Ну и что? – ответила мама. – И я вас не знала.
– Кто это, Аня, кто это? – недоумевал папа, дико озираясь. – Кого схоронили?
Леонид Григорьевич достал шапку из сугроба и, отряхнув, напялил на папину дымящуюся голову.
– Анна, зачем вы, извините, солгали вашей дочери, что я – ее отец?
– Вы – отец моей дочери? – уставилась на Леонида Григорьевича мама. – Ничего не понимаю.
– Аня!!! – завопил папа. – Ты мне и с ним изменяла?! – и он бы бросился на отца Саньки с кулаками, если бы Елизавета Григорьевна не заслонила мужа собой.
– Мой Дмитриевский зажигал с ней еще до вас! Подумаешь, залетела ваша лахудра от него разок!
– Я – лахудра? – удивилась мама.
Елизавета Григорьевна уперла руки в боки и зашипела на нее:
– Бесстыжие твои глаза! Кинула дочку, собственную мать довела до могилы! Ну, погоди, Малахов с тобой разберется!
– Нет, это просто кошмар!
– Еще и Малахов какой-то был! – схватился за голову папа, и шапка опять свалилась.
– Малахов из «Пусть говорят», – уточнила Елизавета Геннадьевна и, размахнувшись широким жестом, показала маме кукиш. – Во ты получишь мою квартиру!
– Хулиганы! – взвизгнул папа и снова полез драться к Леониду Григорьевичу.
Наступила пора раскрывать секреты всей театральной деятельности. Елизавета Григорьевна громко охала в самых душераздирающих местах рассказа. Когда наконец ситуация прояснилась, Леонид Григорьевич вытащил из сугроба шапку папы, опять нахлобучил на его голову и сказал:
– Уф-ф.
– Ф-фу, – выдохнул папа.
Мама тихо засмеялась. Елизавета Геннадьевна шумно вдохнула воздух вместе с возгласом глубокого разочарования.
– А я-то, я… Чуть кроватку не купила! Жаль, Ленечки не будет…
– Не грусти, мамик, – весело сказал Санька и взял Женю за руку. – Будет Ленечка! Будут и Лизочка с Анечкой, и Женечка! Вот в армию схожу, и женюсь.
– На ком?! – схватился за сердце папа.
– Новый год можно встретить в узком семейном кругу, – обрадовался Леонид Григорьевич. – Без других гостей…
– Кошмар! – закричали в унисон Женя с Санькой.
…Снег слетал с неба нежный, кристально чистый, чудесный. Старый двор, подремывая, думал: завтра Новый год. Еще один год. На моей земле мир. Слава богу.
Сон второй, сказочный. Рог Тритона
В когда-то большой, а затем измельчавшей деревне, исчерпанной многими смычками с городом, обитал пожилой люд да выбракованный тем самым городом отсев последних поколений. Вечерами активная жизнь вскипала возле магазина. Вдоль улиц в тени старых берез вне сезонов дымили деды, умудренные радиотелевизионными политинформациями. Бабушкин ветхий дом, в последний раз подбеленный снаружи в олимпийском году, стоял третьим в строю таких же старых домов. Пулеметная трасса в орлиный размах косо прошивала рисунок рубцов и трещин на фасаде. По этим кардиограммам, думал Принц много позже, можно было составить анамнез недужного столетия, начиная с Гражданской войны…
Бабушку он почему-то помнил урывками. С четырех лет и трех точек зрения: сухую сгорбленную фигурку, снующую между коровами на ферме, дома – в свете звонко промытых окон и портрет на дощатой межкомнатной стене. На портрете бабушка была живее, чем въяве, и молодая, как мама. Порой странно казалась ими обеими сразу, хотя маму мальчик вообще не помнил. Два года назад – половину его жизни назад – родители погибли в автокатастрофе.
Бабушка редко разговаривала с внуком, ограничиваясь скудным набором фраз: «Иди, молока попей», «подай-ка кувшин… С водой, с водой, зачерпни из бочки», «еда поросячья остыла, пойдем покормим», «долго не играй, мой мальчик…» На его вопросы не реагировала, на просьбу о чем-нибудь поговорить как-то ответила:
– Ты в деда пошел. Того тоже хлебом не корми, поболтать дай. Сядет, бывало, за чаем и ну балакать о том, о сем. А оно надо? Слов люди насочиняли кучу, за всю жизнь не перескажешь.
Дедушку внук знал в виде деревянной пирамидки со звездой, устремленной к небу среди сотен таких же звезд. Мама с папой жили в альбоме. Мальчику нравилось разглядывать белозубую мамину улыбку, вприщур от бьющего в глаза солнца, наблюдать веселую замершую жизнь родителей у палатки. Серая фотографическая палатка стояла у подножия складчатого взгорья с краю серого моря. Она же, настоящая, лежала в сенях на антресолях – серая с прозеленью, и служила волокушей. Бабушка подбирала в скошенных лугах забытые копны, либо клоки сена, выпавшие из вывезенных стогов, и, притащив домой целый воз, радовалась даровому прикорму для поросят. Одновременно сокрушалась:
– Покосили люди хорошую траву, да бросили…
От родительских морских поездок в книжном шкафу осталось пять раковин. Мальчик любил играть ими и слушать тонко свистящий в завитушках ветер. Однажды нашел в шкафу другой альбом – старинный, обтянутый коричневой кожей. На первом групповом снимке лицо сидящего в центре человека было вымарано черной краской. Напуганный зловещим пятном и возможным обвинением в порче фотографии, внук прибежал к бабушке с криком:
– Это не я сделал! Так было!
Она невесело усмехнулась:
– Ясно, не ты.
Слово за слово, из ее всегдашней неразговорчивости закапал и вытек рассказ, сохранившийся в зыбкой детской памяти со всеми паузами и деталями.
– Война шла, отцу моему семнадцать… Бригадиром поставили на сенокосе, отправили пацанов к дальнему острову на месяц. Из еды дали полкуля прошлогодней картошки, соли отсыпали щедро – с луком-черемшой как-нибудь прокормитесь. Легко сказать… По доброму-то, не емши, разве за планом угонишься? Тут гроза началась и единственную лошадь молнией убило. Погоревали, да что делать. Бог дал, Бог взял… Кто-то предложил засолить мясо. Конской солониной и жили до возвращения. Вот едут на плотах с сеном. План выполнили, лошади нету. Где? Любая в колхозе на счету. Ответчик, конечно, бригадир – тятя мой. Твой прадед. Говорит: так, мол, и так, молния насмерть шандарахнула. Председатель не поверил. Под суд отдал его и двоих, чуть постарше. На лесоповале, куда отец угодил, люди всяко за жизнь цеплялися, а больше мерли. Он выжил. Еще повоевал на японской. Вернулся в деревню только он – друзья засуженные сгинули. У одного сестренка была, на ней женился. На маманьке, значит, моей. Фотка эта, военного времени, оставалася у ней. Мужиков, гляди, наперечет, бабы да пацанье.
Бабушкин темный палец ткнул в крайнее лицо и двинулся дальше:
– Вот он, маманькин брат, что в лагерях пропал. Вот второй друг, вот тятя. А чье черное лицо посередке – председатель. Это я, когда подросла, тушью закрасила. Тятя увидал, огорчился: «Почто испачкала?» и рукой махнул – знамо дело, почто… Ввечеру помянул друзей и председателя. Пил и плакал. И я узнала, что председателем тот человек недолго был – ушел на войну и погиб. Тятя тоже недолго жил, рану в груди привез с Маньчжурии. Маманька следом ушла… Так-то вот, мой мальчик.
Он запомнил сложные слова «колхоз», «лесоповал», «председатель», «Маньчжурия». Хотел спросить, что они означают, но догадался по бабушкиным помрачневшим глазам – лучше не надо. Раздосадованная то ли воспоминанием, то ли своей неожиданной «болтовней», она вышла в сенцы.
* * *
Что еще было тогда, в середине восьмидесятых? Бабушка потеряла его свидетельство о рождении. После того, как ее, спящую в красном ящике на кузове открытого грузовика, проводили куда-то с цветами деревенские жители, свидетельство восстановила незнакомая тетя. С осмысленным обретением первого своего документа мальчик лишился прадедовского дома со вписанной в трещины историей века. Бабушка не взяла к себе в грузовик ни поросят, ни вещей – ничего, кроме слова «мой» из обращения к внуку. Это слово ей и принадлежало, но он тихо обижался, что она не забрала его самого. Он остался один, без нее, без ласкового местоимения. Просто мальчик неполных шести лет, с почти взрослой запоздалостью осознавший, как сильно она его любила.
Он словно заново родился летом на даче детского дома в пригороде у речки, дрожащий от холода на казенной железной кровати с никелированными спинками. Маленькая душа его дышала под знобким байковым одеялом слабо, спала плохо, впадая в мерклое забвенье, словно в небытие. Тело нехотя двигалось с утра по обычаю жизни застилать постель, есть и ходить. Мальчик с вялым отвращением взбивал подушку, как учила бабушка, и украдкой плевал за тумбочку в знак протеста против житейских перемен. Цыкать слюной сквозь зубы, лихо и длинно, он научился недавно. Вытеснив молочные зубы, взошли волнистые полоски новых крепких зубов, но сподручная щель для качественных плевков еще оставалась.
Несмотря на умение плевать по-мужски, он отчаянно боялся воспитательской ругани, подзатыльников за то, что забыл отнести посуду из столовой в кухню, за сломанную нечаянно машинку, дырки на пятках носков, и просто так – за то, что зачем-то живет.
Впрочем, затрещины получали все дети, особенно часто – злой обитатель дома со странным именем Белоконь, не старше, но выше на полголовы. Он почему-то невзлюбил новичка, подбрасывал горсти еловых игл в постель, мог дать тумака или ущипнуть до кровоподтека. Из-за этих преследований сон мальчика сделался прерывистым и туманным. Просыпаясь под утро, он был не в силах понять, где очутился. Лишь когда желтые шторы вместо вышитых ситцевых занавесок подтверждали невероятную истину, что бабушка его бросила, он обнимал подушку и пытался снова заснуть. Иногда безуспешно.
* * *
На пятый день его пребывания на даче, когда он в одиночестве строил на берегу речки дворец из песка, загоравшая неподалеку воспитательница сказала другой:
– Ну, этот у нас не задержится. Тихий, здоровый психически. Малец, а благородная косточка уже видна. Ах, какой интересный вырастет мужчина! Прямо-таки английский принц. Глянь, Галя, настоящий замок слепил… Через год усыновят, спорим?
Воспитательниц звали Альбина Николаевна и Галина Родионовна. Он уже приметил, что первая добрее хмурой, всегда чем-то недовольной второй. Тем не менее в хвалебных вроде бы словах Альбины Николаевны от него не укрылся пренебрежительный оттенок. Невидимая, но ощутимая пелена преимущества отделяла здесь тех, кто, в отличие от воспитанников, имел полное право без всякой оглядки сказать о чем-то «мое». Как говорила «мой мальчик» бабушка.
Стало неприятно, что женщины рассматривают его деловито и оценивающе, будто вещь в магазине. Они сконфузили, тайно разгневали мальчика еще и потому, что их словесно-визуальное прощупывание попало в круг внимания девочки в оранжевых трусиках. Он приготовился дать ей отпор, если начнет дразниться, но она улыбнулась так доверчиво и вместе с тем лукаво, что пришлось улыбнуться в ответ. Взглянув на нее пристальнее, мальчик удивился и чуть не заплакал. Глаза ее оказались серые с прозеленью – палаточный цвет, и блестели, как стеклышки над «секретиком» из листьев, а волосы были цвета осеннего сена. По бокам лица лучились высвеченные солнцем крупные волны, на затылке перемешались русые и темно-русые, с исподу же, у шеи, волосы неожиданно обретали каштановый колер.
Она тотчас снова удивила мальчика: отбежала с отмели к обрыву над глубиной и прыгнула с него. Веселый мячик оранжевого задка, а затем потемневшая лаковая головка вынырнули, к ужасу воспитательниц и восхищению посторонних, едва ли не на середине неширокой речки.
– Ой, смотрите, русалочка! – закричала молодая чужая тетенька. Дети, размахивая руками, с восторгом подхватили сказочное прозвище. Девочка услышала и, тщеславная, заскользила вдоль берега, вспархивая на гребнях, – впрямь только чешуйчатого перламутра и не хватало ее гибкому телу в золотых взблесках…
Воспитатели не стали на людях разбираться с самовольщицей, ограничились легким порицанием. Добрая тетенька вручила ей заслуженный приз – подтаявшую шоколадную конфету. Наблюдая этот триумф, мальчик оставил строительство, и злой Белоконь, подстерегавший удобный момент, проскакал с прутом по дворцу. В мгновение ока фигурные башенки, арки, стрельчатые стены, которыми в течение дня любовался весь пляж, превратились в сырые руины.
За варваром погналась Галина Родионовна с оброненным им же прутом. Девочка повернулась к разоренному владельцу, и не она одна. Люди, наверное, ожидали крика и слез, но мальчик не усугубил сострадания. Он и не думал плакать. У него как раз возникла мысль соорудить следующие хоромы на горке из камней, желательно плоских для устойчивости, и укрепить конструкцию толстыми палками. Тогда дворец будет смотреться куда красивее, как на складчатой морской скале.
Подойдя к пострадавшему, девочка молча простерла к нему ладонь, увенчанную орехом. Четверть минуты назад орех еще был в шоколаде. Мальчик так же молча взял обсосанный подарок и, помедлив, вежливо откусил кусочек. Они попеременно откусывали кусочек за кусочком: она – мышьими молочными зубками, он – новорожденными постоянными. Оба безотчетно угадывали в игре не просто детский обряд сочувствия, а нечто большее – неведомый, словно в глубинах их душ творящийся ритуал. И, конечно, невдомек было праздному пляжу, что ореху выпала небывалая честь выполнить мгновенную задумку известного всем загадочного явления с истрепанным именем Судьба. С помощью плода лещины эта изобретательница, со времен Эдема экспериментирующая дарами природы для достижения своих затейливых целей, соединила конгруэнтные пазлы, подмеченные в человеческой головоломке совершенно случайно, и случайно совпавшие.
Когда от ядра осталась крошка размером со спичечную головку, девочка зажала ее в зубах и так поднесла мальчику. Галине Родионовне в это время удалось поймать погромщика, и спорные методы воспитания отвлекли глаза людей на берегу от нечаянного поцелуя.
Дышащий влажно и нежно, слипшийся, как мандариновые дольки, но абсолютно невинный поцелуй стал для мальчика отправной точкой опоры и облегчения. Сиротство отступило, отныне он был не одинок, пусть и без бабушки. Восприимчивая душа благодарно впустила в себя изменившийся мир.
Девочка, ветреная, как все дамы ее лет, легкомысленно кивнула и побежала под деревья к подружкам. Мальчик сел на печальные останки дворца, переживая непривычные настроения. Облитые глянцевым загаром плечи девочки покрылись подвижной татуировкой теней. Прозрачно-чайные сердца – фантомы березовых листьев – колыхались, скользили, шелково скатывались по груди, наплывали друг на друга, как капли густого гречишного меда из кружки… из бабушкиной зеленой кружки с отбитой на донце эмалью.
В просветах берез сияло отраженное солнце речки. Обновленный мир был красив до заминок дыхания, и у мальчика больно защемило в переносье. Он привык к физическому действию красоты на себя и думал, что так происходит со всеми.
Куда бы он теперь ни смотрел, глаза его вначале находили пеструю макушку девочки. Какой бы шум ни доносился до него, он чутко вслушивался, процеживая звуки и голоса в надежде обнаружить среди них ее голос. Мальчик приближался к ней не сразу и осторожно, держа дистанцию в пять-шесть шагов, чтобы не спровоцировать чье-нибудь досужее любопытство.
* * *
Как-то раз в середине коридора, где рамы окна были распахнуты и подперты с двух сторон брусками, раздались раскаты дружного смеха. На подоконнике, на фоне вечернего неба, пылающего ярко-розовым и голубым, сидела девочка, а другие прыгали перед ней и смеялись. Она тоже смеялась – нарочно и натужно – понял мальчик, и вид у нее был как у загнанного зверька.
– Врушка, обманщица! – воинственно, но не слишком громко кричали ее подружки, опасаясь наказаний за перепалку вне зависимости от чьей-то лжи и нападок.
– Я не вру! А если вру, значит, просто шутю, – защищалась девочка.
– Нет, ты врешь! – настаивали маленькие фурии.
– О чем она врет? – осведомился мальчик у одной, чернявой с челкой.
– Что у нее есть волшебная раковина, только она спрятана в дупле у белки.
Ответив, чернявая вновь закричала:
– Вракушка-сракушка!
– Я видел раковину, – сказал мальчик, подумав.
– Видел? – окружили его девочки. – Где видел, в дупле? Почему не взял?
– Я не беру без спроса чужие вещи, – пожал он плечами и съежился: над ухом заржал неприметно возникший рядом Белоконь.
Мучитель спешил на ужин. Через полминуты коридор опустел. Над взлохмаченной головой девочки вспыхнул самоварный нимб. Утром она второпях к зарядке, наверное, боролась расческой с непослушными волосами, но ветер движений спутал их за день. Мальчику самому захотелось прядь за прядью расчесать это густое тонкое сено, разбирая сбившиеся колтуны.
Девочка слезла с подоконника и выплюнула в ладонь розовый леденец:
– Хочешь конфетку?
– Нет, – мотнул головой мальчик.
– Потому что изо рта?
– Бабушка говорила – изо рта нельзя.
– А орех? – напомнила девочка.
Мысли в голове мальчика клубились смутные. Он чувствовал, но не мог объяснить, что орех не был обыкновенным. Чудо ореха не имело названия.
– Ты точно принц? – спросила она.
– Бабушка не говорила, что я принц.
– Альбина Николаевна говорила.
– Она просто так сказала, из-за дворца. У меня мама с папой были… текторы. Ну, которые дома строят, и я строить люблю.
– Достанешь мне раковину из белкиного дупла?
– Что, раковина правда там лежит? – удивился мальчик.
Девочка тоже удивилась:
– Сам же сказал…
* * *
На целую неделю зарядил дождь. Сверкающие нити струились в звонкие тазы в углах отсыревших спален. Взрослые наглухо задвинули оконные рамы, но подоконники, набухая всепроникающей влагой, сливали ее на пол. Небо с хлопотливым шорохом истекало банной свежестью. Чистейшие ливни купали смородиновые кусты под окнами, отмывали до блеска каждую ячею в черепичных доспехах крыш соседних домов.
Отвесные стены дождя скрыли речной перелесок. Мальчик освоил его в первые же дни, изучил вдоль и поперек вплоть до замыкающего мыска перед автомобильной дорогой. Видел рыхлую пирамиду, трудолюбиво собранную из хвои и частиц дерна – полный хозяйственной суеты муравьиный город; видел возле трухлявой березы мшистый пень в частых кольцах обрубленных лет. Кряжистый, обугленный временем пень намертво вонзился в почву ежевичной поляны сцепкой корявых корней. Может, чтобы подольше служить защитой и кровом неизвестному существу, обитающему в глубокой норе…
Со всеми большими деревьями мальчик был знаком наособицу и знал, что ни в одном нет дупла, а белки в этой узкой лесной полосе вообще не водились. Поэтому он радовался дождю: девочки на время отстали с просьбой показать им дуплистое дерево. А Русалочка, как назвал мальчик про себя «свою» девочку, больше ни о чем не спрашивала. Только улыбалась, завидев его, солнечно и щербато – спереди выпал зубок…
Лепка в дворовой песочнице, штандер, купание в речке прекратились, времени освободилось много. Принц сплел Русалочке колечко из тонкой алюминиевой проволоки. Вышло симпатично, совсем не грубо. Но не решался пока подарить.
После тихого часа воспитательницы включали в зале для игр видеомагнитофон «Электроника», стоящий на специальной тумбочке с полками для кассет. Малыши смотрели мультики из небольшой, но добротной коллекции, подаренной кем-то детдому, и мальчик понял, где позаимствовала девочка свою волшебную вещь, оставленную на хранение белке. Раковина морской ведьмы в мультфильме «Русалочка» умела отражать события, происходившие с теми, кто ее интересовал…
Ускользали, отдалялись в туман воспоминания о придонных сокровищах из книжного шкафа. Сраженный бабушкиным предательским отъездом, мальчик впопыхах не взял их с собой и теперь жалел до слез. Перебирая раковины во сне, он и там, во сне, думал: хватило бы одной – этой… или этой… Уговаривал иллюзорный мир отдать ему хотя бы самый неказистый, шершавый на ощупь рожок. Казалось, будто стоит крепко прижать его к груди, резко проснуться, и вместе с телом, только что бродившим по дому с вышитыми занавесками, в реальность вырвется желанная вещица… Нет. В миг пробуждения даже ее, наименее драгоценную из призрачных богатств, сон успевал выхватить из рук.
Жизнь между тем продолжалась, сурово втиснутая в рамки коллективных порядков. Мальчик притерпелся к утренней гимнастике, занятиям, уборкам, привык к роскошным обедам: первое, второе, компот из сухофруктов или клюквенный кисель, по четвергам, как положено, – рыбные котлеты.
У бабушки не было ни мясных, ни рыбных котлет. Молоко, хлеб, капуста, картошка. Мальчик соскучился по простой крестьянской еде. Он соскучился по дому, по бабушке – по всему тому, о чем мог бы сказать «мое». Но если бы она вернулась за ним, он попросил бы оставить его здесь. Бабушка приходила бы к нему. Приходят же порой к другим детям их родственники! Всем живым в себе мальчик познал, что горше одиночества, невыносимее одиночества не придумано в жизни ничего, и понял, что не сможет оставить Русалочку одну. Непрестанные мысли о ней и о раковине навели-таки его на простую и, как все простое, разрешимую идею. Дождь играл ему на руку.
* * *
Непогода непонятным образом положительно повлияла на преследователя. Мальчику уже было известно, что Белоконь обладает выдающимся, по сравнению с остальными ровесниками, интеллектом. Его боялись и уважали за красноречие. Со взрослыми он болтал почти на равных. Однажды мальчики вполне миролюбиво разговорились за ужином. Оказалось, что Белоконь – не имя этого влиятельного человека, а фамилия.
– Меня по фамилии зовут, потому что она – как кличка. Тут у всех клички, – пояснил он. – А ты кто?
Вопрос был задан с интонацией лисы, расспрашивающей колобка, и мальчик напрягся.
– Меня пока никак не назвали.
– Значит, ты – Никто! – захохотал Белоконь и обернулся к остальным. – Эй, слышали? Он – Никто!
Из-за соседнего столика внезапно вскочила Русалочка. Щеки ее пылали от страха и храбрости.
– Нет, он принц! – воскликнула она громко. – Альбина Николаевна сама сказала!
Дети загомонили:
– Вракушка, вракушка! Вика-врика!
Привлеченная шумом, в столовую заглянула воспитательница и, разобравшись в предмете спора, снисходительно подтвердила:
– Да, я так сказала.
– Альбина Николаевна, а он честно принц?
– Честно, – засмеялась она. – Вот вырастет, станет королем и всем вам покажет, где раки зимуют…
Воспитательница ушла в кухню, где взрослые гоняли свои чаи, а Белоконь покровительственно хлопнул мальчика по спине:
– Запомни, Принц: что тебе вкусного принесут – половина моя. Понял?
– Понял, – кивнул мальчик. Еще он понял, что у него появилось прозвище. Оно ему понравилось.
Девочка села на место доедать кашу.
– Она здорово плавает, – сказал Принц робко.
– Врика-то? – усмехнулся Белоконь и неожиданно согласился:
– Ага, как рыба.
– Как Русалочка, – поправил Принц, осмелев.
– А то я не слыхал! Тетка на реке орала. Хм-м, русалка… Сама про раковину врет в дупле. Нет никакого дупла в нашем лесу.
– Есть, – горячо возразил Принц, – но белка из него ушла.
– И раковину с собой утащила?
– Да. Прыгала по деревьям с какой-то штучкой в зубах. Я пригляделся, а это раковина.
– Эй, Врика! – окликнул Белоконь. – Твоя белка сбежала! А ты точно русалка?
– Нет, – бесхитростно улыбнулась девочка. – Я не русалка, меня папа научил плавать.
Девочки зашептались. «Папа, белка, рсалка», – слышались отдельные слова.
