Самодержец пустыни Юзефович Леонид

Об этом с удовольствием рассказывали русские беженцы в Монголии и Китае, но писатель Владимир Заварзин, будущий автор романа «Два мира», а в то время редактор газеты «Красный стрелок» при политуправлении 5-й армии, лично присутствовал на одном из допросов Унгерна в Иркутске и нарисовал несколько иной его образ этих дней: «Он сидит в низком мягком кресле, закинув ногу на ногу. Курит папиросы, любезно предоставленные ему врагами. Отхлёбывает чай из стакана в массивном подстаканнике… Ведь это совсем обиженный Богом и людьми человек! Забитый, улыбающийся кроткой виноватой улыбкой. Какой он жалкий! Но это только кажется. Это смерть, держащая его уже за отвороты княжеского халата. Это она своей близостью обратила волка в ягнёнка…»

Не случайно, подчёркивает Заварзин, упирая на символичность подмеченной им детали, усы Унгерна концами опущены вниз, а у того, кто ведёт допрос, они «задорно топорщатся вверх». Все эти наштакоры и начпоармы полны витальной силы, а у барона «сухая тонкая рука скелета с длинными пальцами и плоскими жёлтыми ногтями с траурной каёмочкой», он просительно тянется к коробке с дорогими папиросами, каких ему не доводилось курить, и на вопрос можно ли его сфотографировать, отвечает с любезностью едва ли не подобострастной: «Пожалуйста, пожалуйста, хоть со всех сторон».

Само собой, Заварзин увидел именно то, что хотел, а написал ещё более того, что сумел увидеть. Впрочем, в наблюдательности ему отказать нельзя. По протоколам тоже заметно, что Унгерн испытывал не только понятную в его положении подавленность, но и своеобразное уважение к своим победителям, которые оказались вовсе не такими, какими он их себе представлял. За неожиданно джентльменское с собой обращение барон платил полной откровенностью, делал комплименты тем, кому сам же сулил «смертную казнь разных степеней», и в конце концов даже начал давать им советы относительно того, как лучше пересечь Гоби при неизбежном, по его мнению, походе Красной Армии на Северный Китай в союзе с революционным Южным. Заявив, что ему «теперь уже всё равно, дело его кончено», Унгерн советовал идти через Гоби не летом, а зимой, причём двигаться «мелкими частями с большими дистанциями, чтобы лошади могли добывать себе достаточно корму, так как корма зимой там имеются, а воду вполне заменяет снег; летом же Гоби непроходима ввиду полного отсутствия воды».

Допрос, на который допустили Заварзина, был последним допросом Унгерна в Иркутске. В первых числах сентября его отправили в Новониколаевск, где должен был состояться судебный процесс.

Суд и казнь

Советские газеты в это время об Унгерне вспоминают часто, но, в традициях новой прессы, информацию дают минимальную. В обычном, пока ещё неказённом, а надрывно-пародийном стиле тех лет сообщается, что «железная метла пролетарской революции поймала в свои твёрдые зубья одного из злейших врагов» и т. д. Заодно, путая Унгерна с его дальним родственником, проходившим по делу Мясоедова, утверждают, будто он ещё в 1909 году был сослан в Сибирь как австрийский шпион.

Для большего пропагандистского эффекта его решили судить не в Иркутске, а в Новониколаевске, ставшем к тому времени официальной столицей Сибири. Здесь и был сформирован состав Чрезвычайного трибунала. Председателем стал старый большевик Опарин, начальник сибирского отдела Верховного трибунала при ВЦИКе, членами – местный партийно-профсоюзный деятель Кудрявцев, некие Габышев и Гуляев, наконец, знаменитый партизанский вождь Александр Кравченко, агроном и создатель возникавших в таёжной глуши эфемерных крестьянских республик, основанных на началах всеобщей справедливости. Защитником назначили бывшего присяжного поверенного Боголюбова, общественным обвинителем – Емельяна Ярославского. В предстоящем спектакле ему отводилась одна из двух заглавных ролей, и выбор неслучайно пал на этого человека. Роль была вполне в его амплуа.

Партиец с большим стажем, уходящим, по тогдашним понятиям, во времена чуть ли не доисторические, коммунистический чиновник псевдогосударственного склада, ограниченный, но почему-то слывший интеллектуалом, сорокалетний говорун и демагог, способный свою эмоциональную подвижность выдавать за страсть. Ярославский, похоже, не без удовольствия согласился выступить в роли обвинителя, а то и выпросил её сам. Тут можно было прогреметь на всю Россию, напомнить о себе как о вдохновенном полемисте, блестящем ораторе, чьё место не в провинциальном Новониколаевске, а в Москве. Собственно говоря, отсюда началось восхождение Ярославского к должности главного государственного атеиста, записного борца с религиозным мракобесием. Трагедию последних дней пленного барона он с успехом использовал как ступень собственной карьеры.

В новониколаевской тюрьме Унгерн просидел недолго, не больше недели. Следствие здесь не велось, трибунал получил материалы предыдущих допросов. Свидетелей не приглашали. Это сочли излишним, поскольку подсудимый не скрывал своих преступлений. Его признаний было вполне достаточно для приговора, который мог быть только смертным.

Судебное заседание открылось ровно в полдень 15 сентября 1921 года, в здании театра в загородном саду «Сосновка». Сам театр известен был в городе под тем же названием. Входные билеты распространялись заранее, публику подбирали соответствующую, но желающих попасть на процесс было гораздо больше. Посмотреть на знаменитого барона хотелось всем. Многие рассчитывали увидеть его в тот момент, когда он будет входить в театр, поэтому с утра перед подъездом собралась толпа. В зале, по свидетельству репортёра, преобладали мужчины, среди них – рабочие и красноармейцы, а в саду – женщины и обыватели. Разговоры об Унгерне сводились, главным образом, к одному вопросу: «Каков он из себя?»

Стенограмма процесса почти полностью была опубликована в местной газете «Советская Сибирь» (для того времени случай едва ли не уникальный), а оценочный, так сказать, репортаж, учитывая, что его будут читать и в Харбине, и в белом Приморье, написал Иван Майский, в недавнем прошлом меньшевик и член Самарского правительства, в скором будущем – советский посол в Лондоне.

«Узкое длинное помещение „Сосновки“, – пишет он, – залито тёмным, сдержанно-взволнованным морем людей. Скамьи набиты битком, стоят в проходах, в ложах и за ложами. Все войти не могут, за стенами шум, недовольный ропот. Душно и тесно. Лампы горят слабо…» Возбуждение зрителей понятно, ведь перед ними сейчас пройдёт «не фарс, не скорбно-унылая пьеса Островского, а кусочек захватывающей исторической драмы». Декорации таковы: на сцене какой-то лозунг, стол под красным сукном. Члены трибунала должны сидеть лицом к публике. На авансцене, на выдвинутом в зал помосте, поставлена скамья для подсудимого. Вокруг снуют люди с фотоаппаратами. Входит трибунал, все встают и снова усаживаются вместе со статистами на сцене. Тишина, затем вводят Унгерна.

Барон «высок и тонок», у него «белокурые волосы с хохолком вверху», рыжеватая бородка, большие усы. Одет в «жёлтый, сильно потёртый и истрёпанный халат с генеральскими погонами», который на нём «болтается». На груди Георгиевский крест[98], на ногах – перевязанные ремнями монгольские ичиги. Унгерн садится на скамью и в течение всего заседания «смотрит больше вниз, глаз не поднимает даже в разговоре с обвинителем». На вопросы отвечает «достаточно искренне», говорит «тихо и кратко». Он выглядит «немного утомлённым», но держится спокойно, только «руки всё время засовывает в длинные рукава халата, точно ему холодно и неуютно». Вообще на нём лежит «отпечаток вялости», так что Майский «невольно» задаётся вопросом: «Как мог этот человек быть знаменем и вождём сотен и тысяч людей?» Но «моментами, когда он подымает лицо, нет-нет да и сверкнёт такой взгляд, что как-то жутко становится». И тогда «получается впечатление, что перед вами костёр, слегка прикрытый пеплом».

В 12 часов дня заседание открыто, председательствующий Опарин зачитывает обвинение из трёх пунктов. Первый – действия под покровительством Токио, что выразилось в планах создания «центральноазиатского государства» и т. д.; второй – вооружённая борьба против Советской власти с целью реставрации Романовых; третий – террор и зверства.

ОПАРИН: Признаёте себя виновным по данному обвинению?

УНГЕРН: Да, за исключением одного – в связи моей с Японией.

Он, безусловно, искренен. За несколько часов до смерти никакие политические резоны уже не властны над ним, но он хочет сам отвечать за дело своей жизни. Уходить из неё с клеймом японской марионетки для него унизительно.

Затем слово предоставляется Ярославскому, который тут же переводит процесс в принципиально иную плоскость. Политика ему как бы неинтересна. Его задача – показать Унгерна типичным представителем не просто дворянства, а именно дворянства прибалтийского, самой, по его словам, «эксплуататорской породы». Сам еврей, Ярославский пытается играть на русских национальных чувствах в их низменном варианте: в зале театра «Сосновка» он вызывает призрак остзейских баронов, которые всегда «сосали кровь из России», но одновременно предавали её Германии, а теперь перекрасились в русских патриотов, потому что «лишились имений».

ЯРОСЛАВСКИЙ: Прошу вас более подробно рассказать о своём происхождении и связи между баронами Унгерн-Штернбсргами германскими и прибалтийскими.

УНГЕРН: Не знаю.

ЯРОСЛАВСКИЙ: У вас были большие имения в Прибалтийском крае и Эстляндии?

УНГЕРН: Да, в Эстляндии были, но сейчас, верно, нет.

Лично у него никаких имений никогда не было, разве что у отчима, но ему не важно, что таким ответом он облегчает Ярославскому его задачу. Унгерну всё равно, он по привычке держится давным-давно, ещё в юности выбранной им для себя, роли классического аристократа – землевладельца и воина.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Сколько лет вы насчитываете своему роду?

УНГЕРН: Тысячу лет.

Имея в виду эту реплику, один из эмигрантских комментаторов процесса чуть позже напишет: «Тысячелетняя кровь имела для его палачей особый „букет“, как старое вино». Замечание эффектно, хотя неверно по существу. Прежде всего интересовала не древность крови, а её состав. Как сам Унгерн подчёркивал, что все главные большевики – евреи, так Ярославский не лишним считает напомнить, что в верхах Белого движения много прибалтийских немцев.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Чем отличился ваш род на русской службе?

УНГЕРН: Семьдесят два убитых на войне.

Ответ явно не даёт желаемого результата, и Ярославский предпочитает оставить эту, как выясняется, опасную тему. Теперь он сосредоточивает внимание на нравственном облике барона – опять же как представителя определённого класса. У Ярославского имеется замечательный, по его мнению, документ – характеристика, которую четыре года назад подсудимому дал его тогдашний полковой командир барон Врангель. Там, в частности, говорится, что есаул Унгерн-Штернберг «в нравственном отношении имеет пороки – постоянное пьянство, и в состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь мундира». Имя Врангеля, правда, на суде не упомянуто (или, может быть, вычеркнуто из газетного отчёта), но сам документ зачитывается вслух.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Судились вы за пьянство?

УНГЕРН: Нет.

ЯРОСЛАВСКИЙ: А за что судились?

УНГЕРН: Избил комендантского адъютанта.

ЯРОСЛАВСКИЙ: За что?

УНГЕРН: Не предоставил квартиры.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Вы часто избивали людей?

УНГЕРН: Мало, но бывало.

ЯРОСЛАВСКИЙ: Почему же вы избили адъютанта? Неужели только за квартиру?

УНГЕРН: Не знаю. Ночью было.

Всё это кажется диалогом из пьесы абсурда. В Забайкалье ещё не остыли поля сражений, а здесь подробнейшим образом разбирается четырехлетней давности заурядная пьяная драка. Но наконец неизвестный адъютант оставлен в покое. Обвинитель, как и следовало ожидать, расспрашивает Унгерна о его родственнике-шпионе, затем следует несколько вопросов идеологического порядка, призванных выявить обскурантизм подсудимого, после чего председательствующий зачитывает отрывки из следственного материала – об экзекуциях и казнях.

Теперь Ярославскому предоставляется слово для обвинительной речи. В газете она занимает почти целую полосу, но её нехитрый смысл при всей напыщенности может быть сведён к следующему: суд над Унгерном есть суд не над личностью, а «над целым классом общества – классом дворянства». От «эпохи крестовых походов с их ужасами», к которым прямо причастны предки подсудимого, Ярославский опять возвращается всё к тому же комендантскому адъютанту: «Унгерн бьёт его по лицу, потому что привык бить людей по лицу, потому что он барон Унгерн, и это положение позволяет ему бить людей по лицу…»

Его жестокость объясняется прежде всего двумя причинами: классовой психологией дворянства и религиозностью, которая в изложении Ярославского предстаёт как набор кровавых суеверий. Как иудеев обвиняли в человеческих жертвоприношениях, так и он предъявляет аналогичное обвинение своим врагам: «Они считают, что не только нужно установить некий ряд обрядов, они верят в какого-то бога, верят в то, что этот бог посылает им баранов и бурят, которых нужно вырезать, и что бог указывает им звезду, бог велит вырезывать евреев и служащих Центросоюза, всё это делается во имя бога и религии»[99].

И вывод: «Приговор должен быть приговором над всеми дворянами, которые пытаются поднять свою руку против власти рабочих и крестьян!»

Затем выступает защитник – Боголюбов.

Начинает он с комплимента предыдущему оратору: «После великолепной и совершенно объективной речи обвинителя…» Тем не менее он позволяет себе сказать ту правду об Унгерне, которая устроителям процесса была отнюдь не нужна и которая, в общем-то, с тех пор так ни разу и не прозвучала.

«Серьёзный противоборец России, – вольно пересказывает Боголюбов формулировки обвинения, – проводник захватнических планов Японии» и т. д. Но так ли это? Нет: «При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения».

Нужно отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подвергает сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинение.

И ещё один выпад, на этот раз – в сторону Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. Но разве может, спрашивает Боголюбов, хотя бы и прибалтийский барон, будучи нормальным человеком, «проявить такую бездну ужасов»? И продолжает: «Если мы, далёкие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель т. н. аристократии, плохой её представитель, перед нами ненормальный, извращённый психически человек, которого общество в своё время не сумело изъять из обращения…»

Боголюбов предлагает два варианта приговора. Первый: «Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил». Увы, продолжающаяся «борьба с капиталистическим окружением» делает этот вариант сугубо предположительным.

Остаётся второй: «Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым лёгким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие».

ОПАРИН: Гражданин Унгерн, вам предоставляется последнее слово.

УНГЕРН: Мне нечего сказать.

Перерыв: трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор. Унгерн признан виновным по всем трём пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорён к смертной казни. Это конец: приговор окончательный, обсуждению и обжалованию не подлежит.

Расстреляли его в тот же день.

В одном ему повезло больше, чем Семёнову, спустя четверть века повешенному на Лубянке. Ходили упорные слухи, будто Унгерну позволили умереть не в петле, которой грозили ему каппелевцы, и даже не от пули в затылок, а перед строем стрелкового взвода.

Но, может быть, это всего лишь слухи.

Зато известно, что когда весть о смерти барона пришла в Ургу, Богдо-гэген повелел служить молебны о нём во всех монастырях и храмах Монголии.

Рассеянные и мёртвые

Незадолго до казни Унгерна или вскоре после неё, в середине сентября 1921 года, жестоко потрёпанная красными бывшая бригада Резухина, от которой осталось человек двести, первой достигла границы на северо-востоке Халхи и сдалась китайским властям.

Главные силы дивизии после переправы через Селенгу возглавил полковник Островский. Предыдущей ночью заговорщики обстреляли его, приняв за Унгерна, а теперь он же и заменил барона. Эта группа обошла Ургу с юга и, выдержав несколько столкновений с красномонгольскими отрядами, уменьшившись более чем наполовину, но сохранив пять орудий из шести, в начале октября вышла к границе в районе озера Буир-Нор вблизи Хайлара. Здесь полковник Костромин, который заменил заболевшего по дороге Островского, вступил в переговоры с представителем губернатора провинции Хейлуцзян. Одиноких беглецов и мелкие группы унгерновцев, пытавшихся пробраться в Маньчжурию, китайцы старательно вылавливали, убивали на месте или бросали в подземелье средневековой тюрьмы в Цицикаре, где многие так и остались навсегда, но остатки Азиатской дивизии всё ещё представляли собой грозную силу: около восьми сотен прекрасно вооружённых всадников с пулемётами и артиллерией. К тому же теперь, когда Монголию заняли советские войска, Чжан Цзолин видел в белых своих прямых союзников. После переговоров, получив гарантии безопасности, унгерновцы 6 октября вступили в Хайлар и сдали оружие при условии, что им будет обеспечен свободный проезд в Приморье. Китайцы с удовольствием выполнили это условие. Спустя две недели всех желающих продолжать войну с красными в России (из обеих групп – Костромина и Костерина – таких набралось около шестисот человек, т. е. немногим больше половины) специальным эшелоном из Хайлара отправили во Владивосток. Уже в ноябре они участвовали в наступлении каппелевцев на Хабаровск.

Ещё позднее часть их вошла в русскую бригаду в армии Чжан Цзолина. Русские отряды, правда меньшие по численности, существовали и у других китайских генералов-дуцзюней, поделивших между собой бывшую Поднебесную Империю, постоянно воевавших друг с другом, но при этом, согласно правилам этикета, доказывавшим, что лично друг к другу они не питают никаких недобрых чувств. Бывало, что пока их войска сражались, они мирно беседовали в стороне от поля боя, пили чай или играли в ма-цзян – китайские шашки. В этих войнах русские наёмники особого боевого пыла обычно не выказывали, но полковник Костромин, командовавший ими в армии Чжан Цзолина, погиб в сражении с войсками У Пейфу под Шанхаем.

Несколько слов о тех, чьи судьбы так или иначе оказались переплетены с судьбой Унгерна.

В то время, когда остатки Азиатской дивизии вошли в Маньчжурию, на западе Халхи красные начали операции против отрядов Бакича и Кайгородова. Поздней осенью 1921 года, потеряв последнюю надежду вывести на восток свою гибнущую от голода и холода армию, Бакич сдался в плен, был увезён в Россию и расстрелян тихо, без той пропагандистской шумихи, которая сопровождала судебный процесс над бароном. Унгерн с его свирепостью, с его примитивно-монархическими идеями был настоящим подарком для большевиков, а Бакич сам воевал под красным флагом, выдвигал эсеровские лозунги, и такие, как Ярославский, отлично сознавали, что в этом случае публичный суд не принесёт им никаких выгод.

Кайгородову посчастливилось избежать казни: той же осенью он с небольшим отрядом всё-таки вернулся на родной Алтай и там погиб в одной из стычек.

Казагранди был убит по приказу Унгерна ещё в июле-августе – барон обвинил его то ли в измене, то ли в похищении каких-то ценностей из отправленного в Ван-Хурэ обоза. Приговор привёл в исполнение подполковник Сухарев, он же и принял командование отрядом вместо умершего под палками Казагранди. Эти полтораста человек с неимоверными лишениями добрались до восточных границ Монголии, но здесь китайцы отыгрались на них за все прежние поражения: отряд был окружён и почти полностью уничтожен. Сам Сухарев покончил с собой, перед тем застрелив жену и четырехлетнего сына.

Джамбалон успел бежать из Урги до того, как в неё вступил экспедиционный корпус Неймана, и по дороге был убит в перестрелке с красным разъездом.

Ивановский, начальник штаба дивизии, благополучно добрался до Хайлара, но барона Витте схватили в пути. Дальнейшая его судьба неизвестна. Ходили слухи, что он был расстрелян. Другой заступник ургинских евреев – Лавров, создатель первых монгольских денег, сумел уехать в Харбин. Там он издал несколько книг, но об Унгерне не написал не слова.

Главные заговорщики – Эвфаритский, Львов и ещё несколько офицеров, в ночь мятежа обстрелявших палатку барона, бесследно сгинули в монгольской степи. С той ночи никто их не видел и ничего не слышал о них.

Сипайло китайцы арестовали на границе, через год судили; он получил десять лет каторги, откуда, видимо, уже не вышел. Многие жалели, что этот палач так легко отделался, но другие утешали себя тем, что «китайская каторга – вещь пострашнее смерти».

Все ближайшие помощники Сипайло кончили плохо. Панков уже в Китае умер от пули одного из офицеров Азиатской дивизии: тот отомстил ему за прошлое. Безродного, который после убийства Резухина скрылся в лесу, поймали и расстреляли щетинкинцы. Бурдуковский и с ним одиннадцать человек из его команды погибли той же смертью, но их на острове посреди Селенги казнили сами унгерновцы. Когда Бурдуковского уводили на расстрел, он заметил поблизости Рибо и крикнул ему : «Доктор, куда нас ведут?» – «Туда, – будто бы ответил ему Рибо, – куда ты отправил столь многих…»

Рибо и есаул Макеев были в той части дивизии, которую Костромин и Островский привели в Хайлар. Оба они воевали с красными в Приморье, затем осели в Китае.

Алёшин находился в отряде Сухарева (бывшем – Казагранди), но избежал гибели. На юге Монголии группа офицеров и казаков, полагая, что в Маньчжурию идти опасно, отделилась от Сухарева и двинулась по маршруту, изначально намеченному Унгерном – через Гоби в Тибет. Оттуда они хотели проникнуть в Индию, что некоторым из них в конце концов удалось. В числе этих счастливчиков был и Алёшин. Из Индии он перебрался в Лондон, где спустя почти двадцать лет издал свои записки под названием «Азиатская одиссея».

В Нью-Йорке, в журнале «Азия», часть своих воспоминаний опубликовал самый страстный из врагов барона – Борис Волков. Для него это был большой успех, он прислал знакомым в Прагу вырезку с газетной рецензией. Волков писал о Монголии вечной, о том, что ни семь столетий, ни владычество Пекина не сумели изменить дух народа, «разжижить густую тёмную кровь Чингисхана». Но обозреватель газеты «Окленд Трибюн» в литературной колонке с грустью констатировал: «Фантастический мир; и всё это теперь снесено и сжато двумя ветрами – красным вихрем, несущимся из Москвы, и раскалённым добела – откуда-то из Гобийских пустынь».

Першин после разгрома Унгерна ещё три года прожил в Урге, победители его не тронули. Потом он уехал в Калган и через много лет умер там в нищете и одиночестве.

Ещё один мемуарист – Бурдуков, знавший Унгерна дольше всех, со времени его первой поездки в Кобдо, из своей фактории на реке Хангельцик переселился на берега Невы, преподавал монголистику в университете, составил монгольско-русский словарь. Позже он был арестован и умер в тюрьме.

В 1937 году был расстрелян Константин Нейман, сын латышского крестьянина, юным комкором воплотивший в себе «красный вихрь» над Ургой.

Прочие победители барона ненадолго пережили его самого.

В 1922 году в Урге казнили Бодо, премьер-министра нового Монгольского правительства, который одним из первых начал понимать, чем грозит Халхе «революционный строй».

Ещё год спустя, не дожив до тридцати лет, умер Сухэ-Батор, отважный и наивный воин священной Шамбалы.

В той же Урге, тогда уже Улан-Баторе, в 1927 году при тёмных обстоятельствах погиб Щетинкин. Его застрелили не то в пьяной драке, не то по секретному приказу тогдашнего начальника монгольского ОГПУ, знаменитого Блюмкина.

Легендарный вождь сибирских партизан Александр Кравченко через два года после процесса в Новониколаевске, где он был членом трибунала, добровольно сложил все дарованные ему новой властью чины и должности, вернулся в родное село и был убит бандитами на лесной дороге.

Лишь Ярославский, умело приспосабливаясь к сильным мира сего, спокойно дожил до 1943 года и умер в постели. Все посвящённые ему статьи в энциклопедиях и справочниках неизменно заканчиваются одной и той же фразой: «Урна с прахом в Кремлёвской стене».

Неизвестно, как прожила свою жизнь маньчжурская принцесса Елена Павловна, в течение года носившая ещё и титул баронессы Унгерн-Штернберг, но все эстляндские родственники барона постепенно покинули землю предков. Осенью 1939 года, после того, как Гитлер произнёс в рейхстаге речь с призывом к прибалтийским немцам немедленно выехать в Германию, из таллиннского порта отплыли последние 32 представителя рода Унгерн-Штернбергов[100].

Наконец, ровно на три года пережил Унгерна человек, чья судьба осталась навсегда слита с судьбой эстляндского барона – Богдо-гэген Джебцзун-Дамба-хутухта, он же Богдо-хан, «многими возведённый» монгольский хаган и «живой Будда». Он ещё считался повелителем Халхи, давал аудиенции, восседая на «двойном» троне рядом с Эхе-Дагиней и безжизненными глазами слепца глядя на посетителей; к нему ещё являлись на приём члены революционного правительства и подносили дары – тем меньшие, чем выше было положение дарителя, но в этом старце видели теперь только мумию прежнего священного величия. Он был даже не символом власти, а её ширмой, обветшавшей до полной прозрачности и не способной скрыть то, что за ней происходит. Ему оставалось лишь превратиться в мумию настоящую, что и случилось в 1924 году. Старинное пророчество сбылось: восьмой Богдо-гэген оказался последним перерождением Даранаты. Его высушенное, покрытое золотой краской тело торжественно поместили в храме Мижид Жанрайсиг; там оно сохранялось несколько лет, а позднее, когда начались предсказанные Унгерном гонения на «жёлтую религию», превращённое в «шарил» тело последнего ургинского хутухты исчезло из столицы вместе с тысячами других изваяний.

В причудливом мире слухов и легенд, окружавших имя Унгерна после его казни, странно сбылось ещё одно предсказание, задолго до встречи с бароном услышанное Оссендовским от Нарабанчи-хутухты: тот предрёк ему смерть через десять дней после встречи с человеком по имени Унгерн. Об этом сам Оссендовский написал в одной из своих книг, забыв, что подобные пророчества имеют тенденцию сбываться совсем не так, как понимает их человек, к которому они обращены, ибо в определённый момент жизни память о них способна изменить саму жизнь.

Благополучно пережив десятый день после знакомства с бароном в Ван-Хурэ, Оссендовский уехал в Китай, затем – в Америку, позднее переселился в Варшаву, преподавал в военном училище химию, выпустил ряд книг, был хорошо известен в польских литературных и политических кругах. Умер он в январе 1945 года, в дни варшавского восстания, а лет через десять журналист Ягельский со слов друзей Оссендовского сообщил о том, что накануне смерти к нему приходил служивший тогда в СС двоюродный брат Унгерна. Иными словами, Нарабанчи-хутухта оказался прав: смерти Оссендовского предшествовала встреча с человеком, который, хотя и под другим обличьем, носил всё то же роковое для него имя.

Ещё два десятилетия спустя Витольд Михаловский, автор книги «Завещание барона» выяснил, что Оссендовского посетил некий Доллердт, двоюродный племянник, а не брат Унгерна, сын одной из его кузин. Какую цель он при этом преследовал, осталось тайной: то ли надеялся выведать что-то о зарытых Унгерном сокровищах (молва упорно приписывала Оссендовскому знание места, где погребён клад барона), то ли предлагал ему стать членом Польского правительства, о создании которого подумывали в то время в Берлине, то ли просто хотел побеседовать с автором книги о своём знаменитом родственнике, чьё имя было вознесено на пьедестал нацистской пропагандой. Правда, сам Доллердт, откликнувшись из Германии на публикации в польских газетах, настаивал на том, что встретиться с Оссендовским он так и не сумел, лишь говорил с его соседями, да и то как Доллердт, не называя девичьей фамилии своей матери, так что Оссендовский никак не мог связать его приход с предсказанием Нарабанчи-хутухты. С другой стороны, ещё живые свидетели утверждали, что он с Оссендовским встречался, и тот, будучи совершенно здоровым человеком, наутро вдруг плохо себя почувствовал, был увезён в больницу, где и умер чуть ли не на десятый день, как было предсказано. Вообще, история это тёмная, но в любом случае невольно возникает ощущение, что Оссендовский пал жертвой собственных игр, которые он в реальности и на бумаге вёл с Унгерном при жизни барона и после его смерти.

Сокровище дракона

Сотни бывших унгерновцев рассеялись по Китаю, осели в Харбине, Хайларе, Пекине, Тяньцзине, Шанхае и принесли с собой слух о том, что незадолго до гибели барон где-то зарыл награбленные им несметные сокровища. Относительно того, где именно, мнения разделялись. Одни считали, что вблизи Ван-Хурэ, другие – что на Орхоне, возле монастыря Эрдени-Дзу, третьи называли район к югу от Хайлара, но в большинстве такого рода рассказов фигурировали разные места неподалёку от Урги.

Первым об этом сообщил не кто иной, как Сипайло.

Для многих было загадкой, почему он остался жив, когда китайцы схватили его на границе и опознали. За ним тянулась такая слава, что он должен был на месте пасть жертвой разъярённых «гаминов», чьих товарищей десятками убивали в ургинском комендантстве. Но, очевидно, Сипайло сумел спасти себе жизнь хитроумным способом героя авантюрного романа: он заявил, что знает место под Ургой, где Унгерн зарыл четыре ящика с золотом.

С тех пор число этих ящиков непрерывно росло, и в конце 20-х годов директор харбинской польской гимназии Гроховский писал уже о двадцати четырех ящиках, в каждом из которых было по три с половиной пуда только золотых монет, не считая других драгоценностей, и о принадлежавшем лично Унгерну сундуке весом в семь пудов.

Надо полагать, были люди, тщательно собиравшие и изучавшие такого рода сведения, которыми интересовались и китайцы, и сотрудники ОГПУ, и гитлеровская контрразведка. Источником этих сокровищ обычно считали кладовые двух маймаченских банков – Китайского и Пограничного, разграбленных при взятии Урги. Но могли помнить и о том, что ещё в 1919 году Семёнов назначил Унгерна главным руководителем работ на всех золотых приисках Нерчинского горного округа. Рассказывали, что, войдя в Монголию, барон за реквизированный скот расплачивался золотыми монетами, что ещё в Даурии он захватил кое-что из отправленной Колчаком на восток части золотого запаса России. Сам атаман задержал в Чите два «золотых» вагона, и, по слухам, к осени 1920 года у него ещё оставалось около 1100 пудов. Это золото было и предметом вожделений, и объектом насмешек. Судя по газетам, его постоянно пересчитывают, перевешивают, но толком не могут ни взвесить, ни сосчитать. Его охраняют караулы, состоящие исключительно из генералов, но всё равно оно теряется и расхищается, с ним бегут в Японию или получают по подложным документам сомнительные личности. Оно по сути своей анекдотично, аморфно, погружено в хаос умирающего режима. За него цепляются, как за обломки разбитого бурей корабля, и тонут вместе с ним. Это не государственное достояние, каким золотой запас был у Колчака, его не окружает ореол былого величия Империи. Для большинства это просто средство спасения, столь же неверное и зыбкое, как все прочие. Оно манит, но не пугает. Тайны в нём никакой нет, есть лишь большой секрет, о котором знают все.

Золото Унгерна связано с историями совсем другого рода. Оно не украдено, а завоёвано, и хранится не в казначействе, а под землёй или на дне реки, как сокровище Нибелунгов. На нём лежит кровь, и его блеск несёт смерть. Его местонахождение – загадка, оно появляется внезапно, когда барон впадает в ярость или хочет умилостивить чудовищных монгольских богов, возникает как награда за голову врага, как причина чьей-нибудь гибели, как сумасбродный по своей щедрости дар какому-нибудь монастырю.

Во время Гражданской войны и в последующие годы не только вокруг имени Унгерна возникали легенды о спрятанных сокровищах. Обычно их героями на востоке России становились те белые вожди, кто слабо связан был с омской государственностью, свирепые и эксцентричные казачьи атаманы. Ни либеральный Дутов, ни даже Бакич с его фантастической эпопеей не годились на роль хозяев подземного клада, но наверняка такие легенды существовали об Анненкове, а о золоте, закопанном близ Хабаровска атаманом Калмыковым, даже писали в газетах. Что касается Унгерна, он по всем параметрам был именно той фигурой, от которой естественно ожидать чего-то подобного. В награбленные им и погребённые под землёй золото и серебро верили точно так же, как верят в сокровища майя, клады вест-индских пиратов или Емельяна Пугачёва[101]. Очень скоро на эту золотую жилу напали эмигрантские литераторы, и уже в феврале 1924 года харбинская газета «Свет» в полутора десятках номеров публикует приключенческую повесть «Клады Унгерна». Её автор – Михаил Ейзенштадт, писавший под псевдонимом «Аргус», утверждает, что основой его сочинения послужили действительные события. Это история двух отважных кладоискателей, нищих эмигрантов, которые тайно пробрались в Монголию, попали в ГПУ, но сумели обмануть своих палачей. Повесть построена по законам жанра: две группы конкурентов ищут легендарное сокровище, в итоге ускользающее и от тех и от других. Надо думать, такие попытки и в самом деле предпринимались обеими сторонами. Об одной из них, вполне реальной, хотя ничуть не романтической, рассказывает Першин.

Примерно через год после казни барона кто-то из унгерновцев, живших в Китае, познакомился там с неким французом Персондье и назвал ему место под Ургой, где спрятан легендарный клад. Сам бывший соратник Унгерна в Монголию, естественно, поехать не мог. Роль посредника между ним и Персондье сыграл какой-то, по определению Першина, «компатриот», иными словами – «сменовеховец», который, видимо, стремился реабилитировать себя, оказав какую-нибудь услугу Советской России. Они вдвоём явились в советское полпредство в Пекине, и Персондье обещал заместителю полпреда по прибытии в Монголию указать местонахождение клада. При этом он оговорил свою будущую долю, включавшую в себя и долю его информатора. Остальное должны были получить не то большевики, не то монгольское правительство. Когда Персондье, сопровождаемый «компатриотом», прибыл в Ургу, от него стали требовать предварительных точных указаний.

Француз резонно настаивал на том, что сам поедет и сам найдёт. Он начал подозревать, что его хотят надуть, и, очевидно, даже «компатриот», идеализировавший новых правителей России, не смог развеять подозрений своего компаньона. В конце концов чекисты сделали вид, будто согласны на его условия. К Персондье приставили следователя по фамилии Шлихт с охранником, и они втроём отправились на «мотокаре». По дороге Шлихт всё-таки сумел усыпить бдительность француза, выпытал все подробности, затем ссадил его, не доезжая до места, а сам уехал. Персондье приказано было ждать там, где его высадили. Через какое-то время коварный Шлихт вернулся за ним и сообщил, что сведения оказались ложными, никакого клада там нет. В результате француз ни с чем уехал обратно в Китай.

Першин был уверен, что с Персондье «разыграли комедию» и клад обманом заполучили большевики. Может быть, и вправду что-то удалось найти, хотя, вообще-то, легенды о сокровище Унгерна, по сути своей, были таковы, что исключали эту возможность в принципе.

Во-первых, в них обязательно присутствует классический средневековый мотив: тех, кто закапывает клад, убивают потом по приказу Унгерна. Он не доверяет никому, сам остаётся единственным хранителем тайны и уносит её с собой в могилу.

Во-вторых, в этих легендах появляется сюжет совсем уж архаический – о сокровище, погребённом на дне реки, как «золото Рейна». Будто бы, отступив на юг после поражения под Кяхтой, барон распорядился бросить имевшееся у него золото и серебро в воды Орхона неподалёку от монастыря Эрдени-Дзу.

Причём в эту легенду вплеталась другая, гораздо более древняя. Согласно ей, когда напавшие на Халху джунгары дошли до Эрдени-Дзу, святой покровитель монастыря явился перед ними в окружении небесных львов; джунгары в страхе бежали, и часть их потонула в Орхоне. За такую заслугу китайский император возвёл потопившую завоевателей реку в ранг туше-гуна – князя 5-й степени с жалованьем четыреста лан серебра в год. Ежегодно из Пекина приезжали чиновники и с соответствующими церемониями кидали деньги в Орхон, так что за два с половиной столетия на речном дне скопилось около 60 тысяч фунтов серебра. «Вместе с тем, что добавил к ним барон, – замечает Алёшин, рассказавший эту историю, – река хранит настоящее сокровище».

Акция кажется бессмысленной, но легенда, помимо воли рассказчика, раскрывает заложенный в ней тайный смысл. Точно так же, как Унгерн, с награбленным золотом и серебром поступали викинги и другие варвары. Для них драгоценный металл, сохраняющий в себе сияние солнца и мерцание луны, прежде всего был ценностью не экономической, а сакральной. Клад предавали земле или воде вовсе не для того, чтобы когда-нибудь им воспользоваться. Ему надлежало остаться там навсегда. Сокровище воплощало в себе силу, храбрость, военное счастье хозяина, притягивало к нему благосклонность богов, будучи одновременно и жертвой. Жертвами становились и рабы, зарывшие его, а после убитые. Потаённое, оно надёжнее оберегало того, кто им владел, пусть не обладая сокровищем физически. Мистическая связь была крепче. Напротив, кем-то найденное, оно сулило прежнему владельцу несчастье и гибель.

Скорее всего, сам Унгерн ни о чём таком не думал, да и вообще при мучившем его хроническом безденежье никакое золото нигде не зарывал и тем более не топил в Орхоне. Легенды такого рода больше говорят не о нём, а о времени, в котором они рождались. Коллективная память прочнее, глубже, но и темнее индивидуальной. В её иррациональной стихии, где продолжает жить забытое каждым в отдельности, где застольный рассказ есть отзвук давних верований, возрождённых эпохой великого катаклизма, возникает миф о «золоте Орхона», о смертниках, зарывающих клад под Ургой, и за всем этим, как за многим другим в мифологии монгольской эпопеи, стоит неузнанное, смутное, но подсознательно знакомое современникам барона ощущение того, что человек не так уж сильно изменился за последнюю тысячу лет. В этих легендах – оживший древний ужас вечно повторяющейся истории.

Воскресший мертвец

Слухи о том, что Унгерн жив, появились почти сразу же после его казни. Условно их можно разделить на две группы. Первая базировалась на следующей версии: красные не сумели захватить барона в плен, процесс над ним был искусной мистификацией, и в Новониколаевске судили его двойника. В основе второй группы слухов лежала идея менее экстравагантная: судили действительно Унгерна, но после суда ему удалось бежать.

Как только ДАЛЬТА – телеграфное агентство ДВР, распространило отчёт о новониколаевском процессе, в одной из владивостокских газет появилась заметка под названием «Унгерн или двойник?». Автор её, скрывшийся за псевдонимом П. Кр-сэ, лично знал Унгерна в Харбине и подробно перечисляет всё то в этом отчёте, что вызвало у него сомнения в подлинности самой фигуры подсудимого.

1. Описывается, что Унгерн высокого роста, с большими «казацкими»усами, с бородкой. «Ладно, – замечает П. Кр-сэ, – борода могла отрасти, но усы так быстро не растут, у него были интеллигентные усы. И он был среднего роста!»

2. На процессе Унгерн сказал, что до революции был войсковым старшиной, а от Семёнова получил чин генерал-лейтенанта. Но правда такова: в 1917 году барон был есаулом, и Семёнов произвёл его только в генерал-майоры[102].

3. «Что за чушь о создании срединной монгольской империи? Ведь Монголия была для Унгерна лишь базой для операций против ДВР!»

4. Почему барона судили не в Чите? Не потому ли, что там его многие знают в лицо?

Ответ на последний вопрос, резюмирует П. Кр-сэ, разрешает и все предыдущие недоумения. Очевидно, суд был фарсом, умелой инсценировкой, сам Унгерн благополучно ушёл на запад Халхи, а перед трибуналом предстал загримированный под него актёр или двойник. Ведь двойничество не столь уж редкое явление природы. Всем харбинцам, например, известен один железнодорожный служащий, который является буквально копией Николая II. Тем более не стоило труда найти человека, похожего на Унгерна: его внешность представляет собой «обычный интеллигентский тип, каких тысячи».

Эта версия рухнула под напором свидетельств самих же унгерновцев, появившихся вскоре в Приморье и Маньчжурии, но слухи о побеге проверке не поддавались и оказались куда более живучими. Рассказывали, будто сразу после окончания процесса в театре «Сосновка» барон симулировал психическую невменяемость, причём так натурально, что исполнение приговора решено было отложить. Такую форму поведения подсказали ему члены действовавшей в Новониколаевске подпольной белогвардейской организации. Унгерна, притворно впавшего в безумие, поместили в тюремную больницу, откуда он той же ночью бежал с помощью одного из членов этой организации, фельдшера Смольянинова (конкретная фамилия лишний раз убеждала в подлинности всей истории). Чтобы избежать скандала, администрация тюрьмы скрыла побег, вместо барона расстреляли какого-то очередного смертника, а самого Унгерна поймать так и не смогли[103].

Особый вариант этой версии изложен в рукописных воспоминаниях португалки Бьянки Тристао[104]. Она была сестрой милосердия, одно время жила в Харбине и утверждает, что побег Унгерна организовал не кто иной, как сам Блюхер. Он же помог ему уехать из России. Как Борман и Берия, которых легенды объявляли спасшимися и переселяли в Южную Америку, барон будто бы обосновался в Бразилии, где прожил ещё много лет после своей официальной смерти. В доказательство Тристао приложила к своим запискам фотографию: на ней мужчина, отдалённо похожий на Унгерна, ласкает ручную пуму.

Возможно, его имя возложил на себя кто-то из русских эмигрантов, причём извлекал из этого определённые выгоды. Во время Гражданской войны и позднее в России и в эмиграции самозванцев было множество; правда, чаще всего среди них встречались «дети» покойных вождей, красных и белых. Унгерн тоже не избежал этой участи. В 30-х годах в Париже появлялся некий молодой человек, называвший себя его сыном. Трудно сказать, было это мошенничеством или нет, но, во всяком случае, явление Унгерна-младшего состоялось вполне в духе романтических легенд о бароне-мистике: юношу сопровождал какой-то загадочный латыш в костюме буддийского монаха.

Тогда же в Сибири, Маньчжурии и Монголии снова начали циркулировать слухи о чудесном спасении Унгерна. Исходный момент был тот же: побег, расстрел другого человека, двойничество, однако за десять лет, прошедших с его смерти, ситуация изменилась, время диктовало иной образ – не тот, каким барон виделся раньше, с близкого расстояния.

Вновь о нём вспомнили, как свидетельствует Першин, в то время, когда в эмиграции «всюду стали говорить о масонах», т. е. в конце 20-х – начале 30-х годов. Успели позабыться жуткие подробности расправы с ургинскими евреями, зато сама ненависть к еврейству пришлась ко времени и заставила воскресить барона именно сейчас. Соответственно из панмонголиста Унгерн превратился в русского патриота: рассказывали, будто он примкнул к тайной организации под названием «Сыны России», где-то скрывается и «ждёт удобного момента». Позабылось его тысячелетнее дворянство, стали говорить, что барон «опростился», отпустил бороду и т. д. Разумеется, никто уже не вспоминал о его приверженности буддизму или о планах возрождения империи Чингисхана. Теперь его жестокость объяснялась исключительно намерением «водворить порядок и дисциплину»; утверждали, что ему чуждо было не только «желание нажиться», но даже властолюбие, и у него не было никакого другого интереса, кроме «борьбы с большевизмом для спасения России». В этом есть своя правда, но правдой единственной она могла стать лишь после того, как развеялись порождённые нэпом иллюзии относительно природы и целей кремлёвского режима. Один из его последних противоборцев, самый, может быть, беспощадный и неистовый, Унгерн отныне стал только героем. Истина социальная опять заслонила собой человеческую и неизбежно должна была переродиться в новый миф[105].

Нечто похожее произошло с бароном и в Монголии.

«Кто путешествовал по Центральной Азии, – писал Александр Грайнер, – тот мог слышать заунывную песню, которую поют у костра проводники и пастухи. Она о том, как один храбрый воин освободил монголов, был предан русскими и взят в плен, и увезён в Россию, но когда-нибудь он ещё вернётся и все сделает для восстановления великой империи Чингисхана».

Тот же самый романтический мотив использовал и Арсений Несмелов:

  • «Я слышал,
  • В монгольских унылых улусах,
  • Ребёнка качая при дымном огне,
  • Раскосая женщина в кольцах и бусах
  • Поёт о бароне на чёрном коне…»

Эта песня, которую едва ли слышали Грайнер с Несмеловым, входила в состав эмигрантского мифа об Унгерне. Но действительно, память о нём не могла исчезнуть в монгольских и бурятский степях. Причём здесь не было нужды отрицать его гибель, придумывать истории о побеге, о фельдшере Смольянинове. Для буддиста казнённый барон и без того мог возродиться в любой момент и под любым обличием. К лету 1921 года ореол, окружавший его имя, померк, затем вовсе угас, но, вероятно, опять вспыхнул позднее, когда в Монголии начали разрушать монастыри, расстреливать лам, топить в реках или увозить на переплавку священные изваяния, когда прервались вековые связи с Тибетом и рухнули устои кочевой культуры, воздвигнутые, по словам Унгерна, «три тысячи лет назад». В это время барон вновь должен был стать тем, кем он был в момент битвы под Ургой: освободителем Халхи, спасителем Богдо-гэгена, защитником веры, перерождением Махагалы или «белым батором», который, согласно предсказаниям, явился в «год белой курицы» дабы вернуть монголам прежнее величие[106]. Тогда он пришёл в образе русского генерала, но теперь может явиться в ином, ещё более неожиданном и грозном облике, и хотя пастух Больжи из улуса Эрхирик объявил Мао Цзедуна лишь братом Унгерна, тут имелось в виду новое воплощение всё того же «Бога Войны». Якобы кровные узы, связывающие даурского барона с «председателем Мао», были только способом выразить сверхъестественное родство в естественных категориях.

Что же касается воскресившей Унгерна русской легенды, она стала не более чем ещё одним из мифов о нём, какие всегда складываются вокруг тех исторических фигур, чья сущность и жизненная задача не поддаются рациональному объяснению. Удобнее всего, разумеется, было счесть его просто сумасшедшим, но тогда тем труднее казалось понять, каким образом этот эксцентричный психопат мог стать азиатским владыкой и богом. Чтобы осмыслить метаморфозу, проще было объявить его выходцем из давно минувших эпох. В таком случае собственная растерянность перед загадкой этого феномена получала вполне приемлемое объяснение.

Иван Майский, наблюдавший Унгерна во время судебного процесса, писал: «Бывает и в наши дни, что по какой-то случайной игре природы рождаются люди, тело которых густо покрыто волосами. Эти люди напоминают о далёком прошлом человека, когда он, подобно зверю, жил в лесах и расщелинах гор. Такой человек с волосатым не телом, а душойУнгерн. Он весь в прошлом и, слушая его слова и рассказы о нём, невольно удивляешься, как могло это странное существо появиться на свет в 1887 году[107] на одном из островов Эстляндского побережья».

Образ не бог весть какой оригинальный. Кажется, Майский не чужд желанию подчеркнуть устремлённость в будущее тех, кто заказал ему этот репортаж. Но сравнения того же ряда использовали и бывшие соратники барона, и эмигрантские журналисты. Одни называли его «Аттилой XX века», «палеонтологическим типом», «первобытным чудовищем», другие – человеком, от которого «веет средневековьем», и «последним рыцарем». Это не просто красоты стиля, но и стиль эпохи, когда в Сибири, на Волге и в донских степях братья Гракхи сражались против Суворова, крестоносцы – против Разина и Пугачёва, ратники Минина и Пожарского шли на санкюлотов Робеспьера, Жанна д'Арк – на Гришку Отрепьева, а «Город Солнца» Кампанеллы со всех сторон был окружён пылающей Вандеей. В этом хороводе личин и призраков, смутно проступающих из хаоса, Унгерн выделялся тем, что его балаганный наряд прирос к коже, а созданый им фантом налился живой кровью. Уникальный феномен судьбы этого человека с химерически слитыми чертами реликта и предтечи был порождён тем географическим пространством, где он попытался наложить на реальность отнюдь не ему одному присущее убеждение в том, что современная западная цивилизация должна пасть, как пал Древний Рим. Этот интеллигентский миф объединял Унгерна с его противниками, почти подсознательно чувствовавшими своё с ним кровное родство. Кто выступит в роли разрушителя, новые гунны – монголы, или восставшие рабы – пролетарии, не суть важно. И Унгерн, и большевики с разных сторон взялись разрешить эту двуединую задачу. Задачником, откуда её почерпнули, была вся европейская культура рубежа веков, от которой они отрекались так неистово и безоглядно, как отрекаются лишь от чего-то бесконечно родного. Когда Ленин в 1916 году писал, что капитализм вступил в свою высшую и последнюю стадию – империализм, что теперь начнётся период постоянных войн между империалистическими государствами, произойдёт «обнищание народных масс» и т. д., – такой взгляд на историю вытекал не столько из классического марксизма, сколько из эсхатологических настроений тогдашней интеллигенции. В принципе, всё это не так уж сильно отличается от пророчеств Владимира Соловьёва или от уверенности Унгерна в том, что современность – пролог вселенской катастрофы, преддверие тех времён, когда после ужасных войн, голода, гибели государств и народов обновится лицо земли. Безземельный эстляндский барон увидел себя Аттилой, как какой-нибудь аптекарский ученик – Спартаком. Эти злейшие враги, прилежные читатели Ницше, фаталисты по Марксу или по Блаватской, были взращены одной духовной почвой.

На ней же возрос фашизм и, видимо, не только происхождение, воинственность и ненависть к евреям сделали Унгерна одним из любимейших героев нацистской пропаганды: пьеса о нём годами не сходила со сцены немецких театров. Среди вождей Белого движения насчитывалось немало прибалтийских немцев, но такой чести не удостоились ни Врангель, ни Каппель. Эти двое, как многие иные генералы с немецкими фамилиями, были западниками, либералами и русскими патриотами, а Унгерн – ни тем, ни другим и ни третьим. Очевидно, после книги Оссендовского в нём усматривали нечто большее, чем просто борца с «еврейским интернационалом». А именно: арийца, который с мечом в руке вернулся на свою священную прародину, ведомый тайными силами и мистическим голосом крови. Здесь, в гобийской Туле, три тысячи лет назад впервые был начертан знак свастики – символ идеального миропорядка, чьё скорое возрождение предвещал этот германец в монгольском халате.

Миф, породивший феномен Унгерна, видоизменялся, но продолжал поддерживать его посмертное существование.

В Советской России барон тоже превратился в видную фигуру казённой мифологии, хотя и с обратным знаком. Монархист и садист, он как бы принял правила игры, согласно которым истинный контрреволюционер должен быть именно таким, и за это ему было позволено остаться в истории с чертами отчасти романтическими – мрачными, но по контрасту оттеняющими светлый романтизм красных героев. Прочие враги Советской власти у себя на родине давно превратились в бесплотные тени, а Унгерн продолжал жить полнокровной жизнью мифологического персонажа. О нём сочиняли романы и ставили фильмы, в которых он то задумчиво бродит ночью среди скелетов убитых по его приказу людей, то, демонстрируя монголам свою к ним любовь, целуется с прокажённым или, будучи кадетом Морского корпуса, бросается в канал, чтобы спасти тонущего котёнка.

Но и вне всякой идеологии память об Унгерне до сих пор жива. Дело тут не только в нас самих, привычно заворожённых эстетикой демонизированного зла, в особенности если оно воплощалось в человеке с идеалами, было сопряжено с неограниченной властью и существовало в огромных, поражающих воображение масштабах. Сам по себе Унгерн принадлежит к породе воскресающих мертвецов, которые время от времени встают из могил, лишённые покоя после смерти и обречённые напоминать нам о том, что обстоятельства, их породившие, имеют продолжение в истории.

Впрочем, злодеев и вообще-то запоминают хорошо, в народной памяти они – долгожители. Это, видимо, надо принять как должное и смириться. В конце концов, здесь есть одно утешающее соображение: добро, следовательно, соприродно человеку, естественно для него, раз мы удивляемся ему меньше, чем злу, и забываем скорее.

Эпилог

Я никогда не встречал людей, лично знавших Унгерна. Теперь таких, наверное, почти уже и не осталось, а те возможности, что у меня бывали раньше, я упустил.

Правда, мне рассказывали, что в тех русских сёлах, которые ещё сохранились в Монголии, старики сразу откликаются на имя Унгерна. Чуть ли не каждый имеет или имел родственника, соседа, знакомого, когда-то видавшего барона в Халхе, в Забайкалье или в Иркутске, уже пленённого красными. У некоторых есть и собственные детские воспоминания: о сожжённой деревне, о том, как рассказчик вместе с другими детьми бегал за околицу, где остановились на привал казаки, и те бросали на землю лепёшки или серебряные монеты, но когда дети тянулись за ними, их били нагайками по рукам, а потом в стороне кто-то проехал на лошади, и все стали говорить: «Барон! Барон!»

Ещё я знаю, что в Петербурге живёт одна старая женщина, которая девочкой однажды видела его вблизи: она тогда жила с родителями в Урге, барон приезжал к ним помыться в бане.

Зато я своими глазами видел, даже держал в руках чашку, из которой он, может быть, пил. В Екатеринбурге, тогда ещё Свердловске, мне показала её поэтесса Майя Никулина. Чашка досталась ей от давно умершей прибалтийской немки, после войны выселенной из Китая. Она умерла на Урале, но до этого четверть века прожила в Харбине, барон бывал там у неё в гостях и пил чай. Они знали друг друга ещё по Ревелю. По её словам, это был очень воспитанный и приятный молодой человек, а всё, что о нём рассказывают нехорошего, выдумано большевиками.

Чашка была выставлена на стол. Я перевернул её и посмотрел клеймо на донце. Может быть, Унгерн пил из неё. Может быть, из другой такой же. Сервиз был как минимум на шесть персон.

Лет десять назад я написал повесть об Унгерне. Одним из её главных героев был выдуманный мною монгольский лама Найдан-Доржи, наставник барона в вопросах веры, в прошлом ширетуй буддийского храма на Елагином острове в Санкт-Петербурге. Повесть называлась «Песчаные всадники», в ней был такой эпизод (дело происходит в Новониколаевске спустя несколько дней после казни Унгерна):

«В полдень Найдан-Доржи вышел из тюрьмы на улицу. Было тепло, бабье лето. Ещё в камере ему сказали, что расстрелянных зарывают на пустыре за городом, и объяснили, как идти, но он добрался туда лишь к вечеру. По дороге зашёл на рынок, приобрёл там зеркальце с ручкой и горсть конопляного семени.

Как везде, на закате здесь тоже подул ветер, остудил голову, чисто выбритую тюремным парикмахером. В домишках на окраине розовым закатным огнём полыхали окна. Пустырь служил и кладбищем и свалкой, кругом громоздились кучи мусора, поросшие лопухами и крапивой. Мусор был старый, почти опрятный. Свежий теперь вывозили редко, а ещё реже довозили до этого места. Чаще сваливали где-нибудь по пути. Пахло чужой травой, чужой осенью, и всё-таки запах тления витал над пустырём – кажущийся, может быть, проникающий в сознание не через ноздри, а через глаза, которые видят эти подсохшие глиняные комья над телом Цаган-Бурхана. Солдатик-бурят из конвойной команды рассказал, как найти его могилу. Найдан-Доржи думал увидеть хоть какой-нибудь бугорок, но увидел плоское, чуть более светлое, чем земля вокруг, пятно плохо утрамбованной глины с торчащим вместо креста черенком сломанной лопаты. Невдалеке валялся искалеченный венский стул, Найдан-Доржи добил его о землю и развёл из обломков небольшой костерок. Затем достал своё зеркальце, высыпал на него из кармана немного конопли. Осторожно водя по стеклу пальцем, как делают женщины, когда перебирают на столе крупу, он выложил из конопляных зёрнышек фигурку скорпиона и долго шептал над ней, пока все грехи тела, слова и мысли покойного не переселились в этого скорпиона, сотворённого на поверхности зеркала. Стекло под ним отражало небо с проступающими кое-где звёздами. Стемнело, тогда Найдан-Доржи начал сбрасывать коноплю в огонь, но не всего скорпиона разом, а по частям: сначала левые лапки, потом правые, потом загнутый хвост и тулово. Он сбрасывал их осторожными ловкими щелчками, и грехи его ученика сгорали вместе с конопляным скорпионом, обращались в дым, рассыпались пеплом в этом костре на окраине Новониколаевска. Найдан-Доржи сел на землю и запел, раскачиваясь: «Ты, создание рода размышляющих, сын рода ушедших из жизни, послушай… Вот и спустился ты к своему началу… Плоть твоя подобна пене на воде, власть – туман, слава и поклонение – гости на ярмарке… Всё собранное истощается… высокое падает… живое умирает… соединённое разъединяется… Всё обманчиво и лишено сути… Не стремись к лишённому сути, ибо новое твоё перерождение будет исполнено ужаса…»

Его ученик хотел покорить полмира, как Чингис, а теперь лежал в могильной глине, и наконец-то Найдан-Доржи, всегда знавший, как печально любое завершение, мог сказать ему об этом прямо.

«Пусть огонь победит деревья… вода победит пламя… ветер победит тучи… Боги да укрепятся истиной, истина да правит, а ложь да будет бессильна», – пел Найдан-Доржи. Он ждал, что вот сейчас одна звезда над ним вспыхнет ярче прочих – из сердца Будды исторгнется белый луч, ослепительно сияющий и полый внутри божественный тростник, растущий вершиной вниз, пронижет землю, и душа Цаган-Бурхана, покинув мёртвое тело через правую ноздрю, с тихим свистом, который слышат лишь посвящённые, втянется в сердцевину этого луча, умчится по нему к звёздам, как пуля по ружейному стволу.

Найдан-Доржи смотрел вверх, но пусто было в небесах. Всё сильнее дул ветер, догорал костёр, клочья сухой травы проносились над его синеющими языками и пропадали во тьме».

Напоследок приведу слова, уже не мною сказанные об Унгерне спустя много лет после его смерти и не выражающие ровным счётом ничего, кроме, может быть, чувства, что этот человек всё ещё каким-то образом присутствует в мире:

«Истерик на коне, припадочный самодержец пустыни, теперь из мглистой дали Востока он смотрит на нас своими выпученными глазами страшилища».

Смотрел тогда.

Смотрит и сейчас.

Письма, документы, воспоминания

I

Письма Р. Ф. Унгерн-Штернберга

1. П. П. Малиновскому[108]

17 сентября 1918 г. Даурия

Многоуважаемый Павел Петрович!

Благодарю Вас за Ваши два письма. Дышат они непоколебимою верою в успех. В последней моей поездке в Читу я эту веру потерял. Стыдно сознаться, но будьте уверены, что когда мы сговаривались, я не думал, что возврата к наклонной плоскости не будет. Пока время есть, меняйте краску. Пассивность и апатия некоторых лиц губят всё. Может спасти неожиданная внешняя встряска[109]. Просить извинения, что затянул Вас в это дело, не стану всё равно. Вам легче не станет. Если хотите, действуйте дальше, буду пока здесь всячески содействовать.

Здешнему князю[110] нечего ехать; домашнего дипломата пошлю верхом туда. Надо мне Оглоблина[111] видеть и поклон ему.

Преданный Вам Полковник Барон Унгерн.

Копия с письма была снята бывшим министром Омского правительства, эмигрантским историком И. И. Серебренниковым и хранится в его личном архиве (ГА РФ. ф. 5873, оп. 1, д. 8, лл. 8 – об.). Сопровождено пометой: «Кому адресовано, не знаю, полагаю, что князю Тумбаир-Малиновскому». Догадка верна, поскольку есть и другие письма Унгерна тому же адресату.

2. П. П. Малиновскому

11 ноября 1918 г. Даурия

Многоуважаемый Павел Петрович!

Прошу Вас устроить ещё одно дело в Харбине. Поинтересуйтесь у Константина Попова[112] подробностями программы международной конференции в Филадельфии, а также выясните, какие имеются возможности для посылки на неё делегатов. Нужно послать туда представителей Тибета, Бурятии и т. д., одним словом – Азии. Я думаю, что мирная конференция уже не будет иметь никакого смысла, если она откроется раньше, чем кончится война. Присутствие наших представителей на конференции может оказаться чрезвычайно плодотворным [113]. Послы от Бурятии в течение месяца, а послы от Тибета в течение двух месяцев будут готовы к отъезду. Об этом деле совершенно забыл, поэтому прошу ответить мне срочно, иначе буду сильно занят. Конечно, таким образом, чтобы никто не узнал, что мы тут и пальцем шевельнули! Далее, попробуйте заинтересовать Вашу супругу лозунгом: женщины всех стран, образовывайтесь![114] Ей следует написать письмо дуре Панкхурст[115]; поскольку на Западе женщины имеют равные права с мужчинами, они должны прийти на помощь своим сёстрам на Востоке. Последние уже созрели для этого, но не имеют вождей. Вожди Новой России, как, например, Семёнов, мечтают лишь о том, чтобы своих любовниц уравнять в правах с «евнухами».

В Харбине нужно основать небольшую общину индусок, армянок, японок, китаянок, монголок, русских, полек, американок[116]. Почётной председательницей должна быть госпожа Хорват или супруга посла в Пекине или в Токио. Газета должна объявлять об этом раз в месяц на разных языках. Благодарю за Вашу работу, которая отнимает у Вас день и ночь, боюсь, однако, что не долго ещё буду Вам досаждать. Политические дела занимают меня целиком.

Преданный Вам Полковник Барон Унгерн.

Письмо было найдено в Германии польским журналистом и историком В. С. Михаловским и опубликовано в его книге «Завещание барона»(Testament barona, W., 1977, s. 26). Свидетельствует как о склонности Унгерна к прожектёрству, так и о его давнем и неподдельном интересе к азиатским делам. Обратный перевод с польского.

3. Генералу Чжан Кунъю[117]

2 марта 1921 г. Урга

Ваше Превосходительство!

Недавно через американца Гуптеля я имел смелость отнять Ваше драгоценное время, послав Вам извещение о событиях в Урге. Теперь, в дополнение к письму, довожу до сведения Вашего Превосходительства о дальнейшем. Войска Гау Су-линя и Чу Лиджяна ушли сначала на север, к красным, но, по-видимому, с ними не сошлись. Произошли какие-то недоразумения из-за грабежей, и теперь они повернули к западу. По-видимому, они пойдут на Улясутай, а затем на юг, в Синьцзян. В Урге образовалось Монгольское правительство, которое несомненно признает суверенитет Китая.

Из газет мне известно, что в Калгане беспорядки, но, к сожалению, не имею пока никаких подробных сведений оттуда. Во Внутренней Монголии, Синьцзяне и Алтайском округе, по-видимому, также начались беспорядки.

Надо использовать эти беспорядки, не теряя времени, направив их военное выступление не к бесцельной борьбе с китайскими войсками, а к восстановлению маньчжурского хана. В нём они видят великого и беспристрастного судью, защитника и покровителя всех народов Срединного Царства.

Необходимо действовать под общим руководством главы всего дела. Пока его нет, ничего не выйдет. Необходим вождь. Вождями могут быть только популярные лица, каковым в настоящее время является высокий Чжан Цзолин. Дать толчок к признанию народами этого вождя не представляет особой трудности[118]. Я, к сожалению, в настоящее время без хозяина. Семёнов меня бросил, но у меня есть деньги и оружие. Вашему Превосходительству известна моя ненависть к революционерам, где бы они ни были, и потому понятна моя готовность помогать работе по восстановлению монархии под общим руководством вождя, генерала Чжан Цзолина.

Сейчас думать о восстановлении царей в Европе немыслимо из-за испорченности европейской науки и, вследствие этого, народов, обезумевших под идеями социализма. Пока возможно только начать восстановление Срединного Царства и народов, соприкасающихся с ним до Каспийского моря, и тогда только начать восстановление Российской монархии, если народ к тому времени образумится, а если нет, надо и его покорить.

Лично мне ничего не надо. Я рад умереть за восстановление монархии хотя бы и не своего государства, а другого. Я позволяю себе писать всё это Вашему Превосходительству так откровенно и прямо, так как глубоко верю Вам и знаю, что Вы всем сердцем сочувствуете мне, искренне преданы нашему общему делу, а с Вашим большим просвещённым умом виднее возможность скорого осуществления великих монархических начал, ведущих народы к спасению и благу.

Ещё раз имею смелость повторить, что я предлагаю своё подчинение высокому и почитаемому Чжан Цзолину[119].

Взяв в Урге склад и оружие, прошу Ваше Превосходительство принять все мои запасы и интендантство в Хайларе себе и расходовать их по Вашему усмотрению[120].

Жду обнадёживающих известий от Вас, свидетельствую Вашему Превосходительству мою преданность и искренне желаю успеха.

Начальник Азиатской Конной Дивизии Генерал-Майор Унгерн.

P.S. Прошу Вас не верить полковнику Лауренсу[121]. Он хотя и ранен, но бежал. Верьте сотникам Малецкому, Еремееву и Никитину из Маньчжурии.

Второй экземпляр этого письма, как и многих других писем Унгерна, был найден в Урге. Письмо почти целиком приведено в статье Сергеева «Унгерниада» («Народы Дальнего Востока», Иркутск, 1921, №5, с. 634 – ). Недостающие места восстановлены по копии в английском переводе, хранящейся в архиве Гуверовского института в Стэнфорде, США (Hoover Institution on War, Revolution and Peace, CSUZXXS34-A, p. 1ft – 12).

4. Князю Цэндэ-гуну[122]

27 апреля 1921 г. Урга

Ваше Сиятельство!

Дальность расстояния и обстоятельства не позволяют увидеться с Вами, обменяться мыслями и позаимствовать мудрые советы Вашего Сиятельства. Приходится ограничиться лишь письмами, в которых трудно, конечно, охватить все вопросы, выдвигаемые жизнью. Ярче всех стоит вопрос о красной опасности.

Революционное учение начинает проникать в верный своим традициям Восток. Ваше Сиятельство своим глубоким умом понимает всю опасность этого разрушающего устои человечества учения и сознаёт, что путь к охранению от этого зла один – восстановление царей. Единственно, кто может сохранить правду, добро, честь и обычаи, так жестоко попираемые нечестивыми людьми – революционерами, это цари. Только они могут охранить религию и возвысить веру на земле. Но люди стали корыстны, наглы, лживы, утратили веру и потеряли истину, и не стало царей. А с ними не стало и счастья, и даже люди, ищущие смерти, не могут найти её[123]. Но истина верна и непреложна, а правда всегда торжествует; и если начальники будут стремиться к истине ради неё, а не ради каких-либо своих личных интересов, то, действуя, они достигнут полного успеха, и Небо ниспошлёт на землю царей. Самое наивысшее воплощение идеи царизма, это соединение божества с человеческой властью, как был Богдыхан в Китае, Богдо-хан в Халхе и в старые времена русские цари. За последние годы оставалось во всём мире условно два царя, это в Англии и в Японии. Теперь Небо как будто смилостивилось над грешными людьми, и вновь возродились цари в Греции, Болгарии и Венгрии, и 3-го февраля 1921 года восстановлен Его Святейшество Богдо-хан. Это последнее событие быстро разнеслось во все концы Срединного Царства и заставило радостно затрепетать сердца всех честных его людей и видеть в нём новое проявление Небесной благодати. Начало в Срединном Царстве сделано, не надо останавливаться на полдороге. Нужно трудиться и, путём объединения автономных Внутренней Монголии, Синьцзяна и Тибета в один крепкий федеративный союз, провести великое святое дело до конца и восстановить Цинскую династию.

По некоторым, хотя ещё не вполне проверенным сведениям, я знаю, к тому же стремятся все монголы от Тарбагатайского и Илийского краёв до Внутренней Монголии и Барги.

Вас не должно удивлять, что я ратую о деле восстановления царя в Срединном Царстве. По моему мнению, каждый честный воин должен стоять за честь и добро, а носители этой чести – цари. Кроме того, ежели у соседних государств не будет царей, то они будут взаимно подтачивать и приносить вред одно другому.

Я уже обо всём этом писал Югадзыр-хутухте[124], но Вас, опытного и выдающегося дипломата, прошу снестись с Большой Узумчей и внутренними монголами, дав понять им, что теперь нельзя упускать время, а пришла пора действовать, и действовать решительно, ибо начало положено, Богдо-хан восстановлен и надо присоединяться[125]. Я был бы чрезвычайно счастлив, если бы Вы приехали и взяли на себя дипломатическую сторону всего этого дела. Тогда я заранее предчувствую успех.

Китай идёт на уступки, ибо он поставлен в такое положение внутренними смутами и затруднениями в деньгах. Нельзя упустить время, так как второго такого случая не будет. Я знаю, что Вы помогаете в этом деле не из-за честолюбия, что такое чувство не может Вами руководить, что Вы – монархист. Я знаю, что Вы стоите и будете стоять за вечную правду, добро и благо людям, и верю, что само Небо с высоты смотрит на Вас, ждёт от Вас борьбы за честь и святую религию, дабы ниспослать на Вас и Ваше потомство свои неисчислимые благодеяния на вечные времена.

Шлю Вашему Сиятельству мои наилучшие пожелания успеха в делах и льщу себя надеждою скоро повидаться с Вами.

Начальник Азиатской Конной Дивизии Генерал-Майор Барон Унгерн.

Письмо опубликовано Б. Шумяцким («Народы Дальнего Востока», Иркутск, 1921, №4, с. 555 – ). Одно из тех писем, которые Унгерн рассылал «влиятельным лицам» по всей Центральной Азии, не будучи, как правило, с ними знаком. Никакого конкретного плана действий эти письма не содержали и представляли собой скорее программные агитационные воззвания самого общего порядка.

5. К. Грегори[126]

20 мая 1921 г. Урга

Настоящим извещаю Вас о делах в Монголии. К настоящему моменту на территории, охваченной нашими действиями, не осталось китайских революционных войск. Основная их часть полностью разбита и уничтожена, остальные бродят вдалеке от столицы Монголии. Успешно ведётся серьёзная кампания по объединению Внутренней и Внешней Монголии и включению в Великую Монголию племён Западной и Восточной Монголии, и я убеждён в конечном триумфе Богдо-хана и моих усилий в этом направлении[127]. В настоящее время главное внимание обращено на восточно-монгольские области, которые должны стать надёжным оплотом против натиска революционного Китая, а затем будут приняты меры по присоединению Западной Монголии. По одобренному плану присоединяющиеся области не будут подчинены власти Совета Министров в Урге, но сохранят в целости и неприкосновенности самостоятельность аймаков, свои законы и суды, свою административную структуру и обычаи, составляя лишь в военном и финансово-экономическом отношении единый союз, находящийся под благословением Богдо-хана. Цель союза двоякая: с одной стороны, создать ядро, вокруг которого могли бы сплотиться все народы монгольского корня; с другой – оборона военная и моральная от растлевающего влияния Запада, одержимого безумием революции и упадком нравственности во всех её душевных и телесных проявлениях. Что касается Кобдо и Урянхая[128], на этот счёт я уверен. Обитатели этих районов, древние тубы и сойоты, готовы присоединиться к нам, испытав на себе ярмо Китайской Республики и тяжёлую руку китайских революционеров и большевиков.

Следующий этап революционного движения в Азии, движения, идущего под лозунгом «Азия для азиатов», это создание Срединного Монгольского Царства, которое должно объединить все монгольские племена. Я уже установил сношения с киргизами, отправив письмо влиятельному вождю, бывшему члену Государственной Думы, очень образованному киргизскому патриоту и потомку наследственных ханов Букеевской Орды (от Иртыша до Волги) А. М. Букей-хану[129]. Вам необходимо таким же образом из Пекина действовать на Тибет, Китайский Туркестан и, в первую очередь, на Синьцзян. Вам следует найти таких влиятельных лиц в упомянутых областях, к которым Вы могли бы обратиться лично, избегая обращения к неизвестным нам партиям, партийным и государственным органам и лицам сомнительных политических убеждений; ещё менее следует искать поддержки масс, так как это не только бесполезно. но даже вредно для нашего дела, ибо сразу раскроет наши планы и цели.

Необходимо во всех сношениях подчеркнуть необходимость спасения Китая от революционной смерти путём восстановления Маньчжурской династии, которая так много сделала для монголов и покрыла себя неувядающей славой. Нужно привлечь к этой работе китайских магометан. Хорошим поводом для переговоров послужат наши связи с киргизами, их единоверцами[130]. Здесь также нужны надёжные и влиятельные лица, через которых Вы должны действовать. В этом направлении Вы должны развить энергичную деятельность на месте, находя их слабые места, чтобы влиять на них в смысле присоединения и держать меня в курсе дела.

Я начинаю движение на север и на днях открою военные действия против большевиков. Как только мне удастся дать сильный и решительный толчок всем отрядам и лицам, мечтающим о борьбе с коммунистами, и когда я увижу планомерность поднятого в России выступления, а во главе движения – преданных и честных людей, я перенесу свои действия на Монголию и союзные с ней области для восстановления Цинской династии, которую я рассматриваю как единственное орудие в борьбе с мировой революцией.

Будущее России, разбитой морально, духовно и экономически, ужасно и не поддаётся никакому прогнозу. Она единодушно восстанет против революционного духа. Этого нельзя теперь ожидать от западных держав. Там заботятся лишь об одном – как можно более простыми способами защитить свои капиталы и собственность от захвата их революционными силами, не вводя в круг действия идей, вопросов морального свойства. Вывод один – революция восторжествует, и культура высшего продукта падёт под напором грубой, жадной и невежественной черни, охваченой безумием революции и уничтожения и руководимой международным иудаизмом[131].

Они проводят в жизнь философию своей религии – око за око, а принципы Талмуда, проповедующего терпимость ко всем и всяческим способам достижения цели, предоставляют евреям план и средство для их деятельности по разрушению наций и государств. Обсудите этот вопрос со старым философом и дайте мне знать его мнение[132]. Обратите пристальное внимание на деятельность еврейских капиталистов, участвующих в нашей работе[133]. Я уверен, что скоро Вы столкнётесь в их лице с вездесущим, хотя очень часто и скрытым врагом. Пожалуйста, заставьте Фушана, участника той вагонной вечеринки с курением опиума[134], прислать мне опытного монгольского дипломата, который мне жизненно необходим. Впрочем, я пишу ему об этом сам. Я хотел бы воспользоваться услугами Ц. Г.[135] Я также нуждаюсь в способном представителе соединённых китайских магометан. Также необходимо, чтобы вышеупомянутый Фушан повлиял бы на богатых князей, генералов-монархистов и купцов с тем, чтобы приобрести типографию и наладить выпуск хорошей газеты, выступающей за восстановление монархии под скипетром Цинов. Вы, конечно же, понимаете всё значение такого предприятия. Если Вам удастся получить доступ к беспроволочному телеграфу, вызывайте нашу станцию в 9 часов пополуночи по харбинскому времени, «Ж.У.Т.», используя код «Восток», который я при сём прилагаю.

Генерал-Лейтенант Унгерн-Штернберг.

P.S. Не спите там, просыпайтесь! Что поделывает мой прорицатель? Всё произошло, как он предсказывал. В этих краях они все говорят верно. Чахар, которого я послал к Вам и который остался у Семёнова, оказался разбойником и негодяем. Не верьте ни одному его слову[136]. Верьте «профессору»[137]. Заставьте толстого генерала поработать[138].

Искренне Ваш Барон Унгерн.

Выдержки из этого письма напечатаны в статье Сергеева «Унгерниада» (с. 630 – ). Полный текст даётся в переводе с английского по копии из архива Гуверовского института (Hoover Institution on War, Revolution and Peace, CSUZXXS34-A, p. 5 – ). Судя по стилю приводимых Сергеевым цитат, в оригинале письмо было написано по-немецки.

II

Приказ русским отрядам на территории советской Сибири

№15

Мая 21 дня н.[139] ст.[140] 1921 г. г. Урга

Я – Начальник Азиатской Конной Дивизии, Генерал-Лейтенант Барон Унгерн, – сообщаю к сведению всех русских отрядов, готовых к борьбе с красными в России, следующее:

§ 1. Россия создавалась постепенно, из малых отдельных частей, спаянных единством веры, племенным родством, а впоследствии особенностью государственных начал. Пока не коснулись России в ней по её составу и характеру неприменимые принципы революционной культуры, Россия оставалась могущественной, крепко сплочённой Империей. Революционная буря с Запада глубоко расшатала государственный механизм, оторвав интеллигенцию от общего русла народной мысли и надежд. Народ, руководимый интеллигенцией как общественно-политической, так и либерально-бюрократической, сохраняя в недрах своей души преданность Вере, Царю и Отечеству, начал сбиваться с прямого пути, указанного всем складом души и жизни народной, теряя прежнее, давнее величие и мощь страны, устои, перебрасывался от бунта с царями-самозванцами к анархической революции и потерял самого себя. Революционная мысль, льстя самолюбию народному, не научила народ созиданию и самостоятельности, но приучила его к вымогательству, разгильдяйству и грабежу. 1905 год, а затем 1916 – 17 годы дали отвратительный, преступный урожай революционного посева – Россия быстро распалась. Потребовалось для разрушения многовековой работы только 3 месяца революционной свободы. Попытки задержать разрушительные инстинкты худшей части народа оказались запоздавшими. Пришли большевики, носители идеи уничтожения самобытных культур народных, и дело разрушения было доведено до конца. Россию надо строить заново, по частям. Но в народе мы видим разочарование, недоверие к людям. Ему нужны имена, имена всем известные, дорогие и чтимые. Такое имя лишь одно – законный хозяин Земли Русской ИМПЕРАТОР ВСЕРОССИЙСКИЙ МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ, видевший шатанье народное и словами своего Высочайшего Манифеста мудро воздержавшийся от осуществления своих державных прав до времени опамятования и выздоровления народа русского.

§ 2. Силами моей дивизии совместно с монгольскими войсками свергнута в Монголии незаконная власть китайских революционеров-большевиков, уничтожены их вооружённые силы, оказана посильная помощь объединению Монголии и восстановлена власть её законного державного главы, Богдо-Хана. Монголия по завершении указанных операций явилась естественным исходным пунктом для начавшегося выступления против Красной армии в советской Сибири. Русские отряды находятся во всех городах, курэ и шаби[141] вдоль монгольско-русской границы. И, таким образом, наступление будет происходить по широкому фронту (см. п. 4 прик[142]).

§ 3. В начале июня в Уссурийском крае выступает атаман Семёнов, при поддержке японских войск или без этой поддержки.

§ 4. Я подчиняюсь атаману Семёнову.

§ 5. Сомнений нет в успехе, т. к. он основан на строго продуманном и широком политическом плане.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

О планете, на которую можно попасть, но которую нельзя покинуть....
Контакт с инопланетным разумом – каким он будет? Останется ли Земля всего лишь пересадочной станцией...
«Томас Кашинг весь день рыхлил мотыгой картофельную грядку на узкой полоске берега между рекой и сте...
Исчезнувший в 39 лет Борис Виан успел побывать инженером, изобретателем, музыкантом, критиком, поэто...
Фрэнсис Скотт Фицджеральд – писатель, ярче и беспристрастней которого вряд ли кто отразил безумную ж...
Попытки постичь непознаваемое иногда приводят к самым неожиданным открытиям. Но до каких пределов пр...